Book: Планка (сборник)



Планка (сборник)

Евгений Гришковец

Планка

Купить книгу "Планка (сборник)" Гришковец Евгений

Другой Гришковец

Предисловие

Писатель Гришковец — всякий раз иной. Повесть «Рубашка» с тщательно выстроенным сюжетом и открытым финалом. «Реки» — неизвестно что: повесть, эссе, мемуар, поэма в прозе, — где открыты и финал, и начало, и кульминация: прямотаки распахнуты и бескрайни, как его Сибирь, о которой речь. Теперь — рассказы, тоже очень различные: и лирические монологи герояавтора («Другие»), и новелла на грани притчи («Погребение ангела»), и едва ли не анекдотическая зарисовка («Лечебная сила сна»), и психологическая история с тщательным и подробным погружением в глубины души («Планка»).

Повествование может идти и от первого, и от третьего лица, но это всегда безошибочно Гришковец. Общее в разных Гришковцах — читательское восприятие. Он (они?) вызывает внятную, сырую, честную эмоцию — просто смех и просто слезу.

От всего этого Гришковец литературный (как и Гришковец театральный) с трудом подпадает под привычную классификацию, на него не клеится этикетка. Он не встраивается, как не встроить ни в какое фиксированное искусство кусок жизни. Он отважно решился приблизить, даже попытаться совместить художество и нелепоневнятную повседневность.

Гришковец пишет «как в жизни» — запинаясь, спотыкаясь, путаясь. В нем узнаешь свои, никогда никому не произнесенные слова, недодуманные мысли, невыраженные чувства. Попадания точны: болезненные, как укол, и радостные, как поцелуй. Такое встраивать никуда не хочется.

Обыденное и очень хорошо знакомое опознается как исповедальное и неожиданное.

«…Плохая и однообразная еда, грубость и унижение, унижение бессмысленными делами, которых было много. Оказывается, я привык к этому. Я даже привык всё это ненавидеть…»

Или уж совсем неопределимобытовое.

«Он готовил еду, комфортно звучало радио… Дима открыл бутылку вина, в голове летали какието спокойные, разрозненные слова типа: «неплохо», или «вот ведь…», или «ёмоё»… Дима позвонил одной своей знакомой, не дозвонился и успокоился окончательно».

Всё это при чтении не столько воспринимается, сколько узнается. Так с возрастом понимаешь, что если любишь путешествия, то постепенно попадание в знакомые места начинает волновать не меньше, а затем и больше, чем места новые. Узнавание становится ценнее новизны, переживание пережитого — значительнее первопроходчества. Это объяснимо: ты видишь себя изменившегося в старых декорациях, и по прежним отметинам строится график твоей души. Так персональные откровения Гришковца, совпадая с твоими, напоминая о твоих, — будоражат и пополняют твое знание о себе. Его авторский личный опыт — благодаря точному художественному чутью — делается способом освоения нашего общего чувственного опыта.

При этом проза Гришковца — всегда конкретна и изобразительна. Стиль подчинен стремлению ухватить «кусок жизни» в его каждодневной правдивости.

«Сразу же меня отправили в учебный отряд («учебку») Тихоокеанского флота, чтобы изучить военную специальность. Полгода я должен был изучать торпеды…»

Разумеется, здесь не недосмотр: «изучать», а через пять слов — «изучить». Исправить было бы легче легкого. Но тут господствует принцип звучащего — то есть жизненного — слова: звучание не боится повторов, рассказчик знает, что не обязательно и даже противопоказанно всегда искать синонимы. Пишущий себя читает, рассказывающий себя слышит.

«Двоих сняли с поезда в КомсомольскенаАмуре, одного с сильной температурой, другого изза попытки украсть чтото на вокзале в КомсомольскенаАмуре».

Опять повтор. Опять принцип звучания. Требование ритма важнее канонов стилистики. Кроме того — такое неловко даже произнести в приличном литературном обществе, — автор хочет, чтобы его поняли. Нет, он не делает поблажек, не подлаживается, но и не возводит барьеров. Читатель чувствует, что ему доверяют.

В одном интервью Гришковец откровенно говорил о «страшной, изнурительной писательской работе, когда тебе не хватает скорости записывания, текст сочится через ручку очень медленно, а там в это время шевелятся мозги… То есть буквально не хватает скорости, и нужно еще удерживать объемы, чтобы они не ушли, не стерлись, не завис внутренний компьютер и так далее». Писательская манера и техника Гришковца — вся на преодолении этой «страшной» письменной работы: зря, что ли, он столько лет и так блистательно работает в устной словесности — своем ни на что не похожем театре.

Соблазнительно счесть, что именно непохожесть, особость Гришковца и обусловила ту мировоззренческую основу его нынешней прозы, которая обозначена в названии открывающего книгу рассказа —

«Другие».

«Я помню, как я обнаружил, что есть другие. Другие люди! Помню, как случилось это, столь, казалось бы, очевидное открытие. Мне открылось, что все люди другие. Не такие же, как я, а другие. Все! И мир не населён мною, размноженным на миллиарды людей. Все другие люди они совершенно другие, а я другой для них. Вот так!»

Фирменный знак Гришковца — он не боится и не стесняется признаться в «очевидном открытии». Понастоящему существует только пережитое, а не узнанное.

То, что все другу другу — другие, надолго обескураживает и поражает, тем более что подтверждается многообразно на каждом шагу.

«Джамал не понимал и не собирался понимать, что перловая каша и макароны это еда и ее можно есть».

Инакость так сильна, что речь идет едва ли не о видовом отличии одного человеческого существа от другого.

«Тот, кто знает отдалённые от цивилизации посёлки, в которых в основном живут разнообразные военные и печальные гражданские лица, он может себе этот посёлок представить. Типичный такой посёлок. А тот, кто не знает, тот не сможет представить себе этот ужас и безысходность. Не сможет, сколько бы я это ни описывал».

То же самое: можно посвятить толстые тома образу жизни земноводных или птиц, но прочувствовать это не дано.

Непреходящее ошеломление оттого, что все другие и ты другой, — выстраивает книгу рассказов Гришковца. В трогательном «Погребении ангела», где картину внезапно открывшегося человеческого мира поновому сдвигает смерть собаки. Или в завершающей сборник «Планке», где вообще никто никого не только не понимает, но и в принципе не может понять. Это мироощущение высказывается убедительно — и когда косвенно, опосредованно, и когда напрямую, как в первых рассказах.

«Впереди были два с половиной года. Но они казались бесконечными. Я почувствовал, что это всё навсегда. И даже не корабль и служба… А всё это… Всё это… Жизнь, наполненная какимито обязанностями, занятиями, делами и людьми. Мне нужно будет жить среди и вместе со всеми людьми. Почему я раньше делал это и жил среди людей, но никогда не думал, что мне приходится это делать. А этот корабль, эту форму, которую я ношу, эту еду, которую я ем, правила, уставы, законы и даже слова придумали другие люди. А они ведь другие. Они другие! Они даже не то что не такие, как я, они просто не я! И так было, и так будет. Так я и буду жить…»

Так понимать, так чувствовать — и так жить. «Надо жить, дядя Ваня». Простое повседневное мужество. Об этом, по сути дела, новая книга Евгения Гришковца, нашедшего подходящие слова и, главное, верную интонацию, — ей веришь.

У Гришковца удобная фамилия — так и следует называть тот непохожий жанр, в котором он работает, чем бы ни занимался, такой вид литературы и искусства. И этот жанр — Гришковец, «гришковец» — всякий раз другой: и в его писательском смысле, и в нашем читательском

Петр Вайль

Другие. Три рассказа из жизни юного военного моряка

Другие

Я улыбался тогда, так можно сказать. На лице моём была улыбка, маленькая улыбка. Про неё нельзя сказать, что она была едва заметна. Её вообще никто не видел. А широко улыбаться в одиночку, наверное, совсем невозможно. Широко улыбаться можно только кому-то. Другому человеку.

Я как-то узнал, что та мышца, которая растягивает губы в улыбку, называется «резориус», этакая специальная мышца лица. Так вот, из-за того, что мне было тогда как-то хорошо, мышцы моего лица слегка натянулись, и получилась маленькая улыбка, я её почувствовал и знал, что она (улыбка) там (на лице) есть. Но её я не видел.

Улыбаться приятно, это физически приятно. Ещё приятнее смеяться. А хохотать — это же просто удовольствие! И здесь дело даже не в причине смеха. Можно услышать и прочесть удивительно тонкую шутку, поразиться остроумию её автора, даже подумать: «Как же смешно, чёрт возьми!» Можно стать свидетелем чрезвычайно комичной ситуации, отметить про себя насколько она комична… и не посмеяться. Будет приятно, но физической радости смеха не будет…

А можно хохотать, теряя дыхание и равновесие, падать на колени, плакать от рвущего смеха, и удивляться тому, что шутка-то была дурацкая или ситуация идиотская. И все вокруг тоже будут умирать от смеха, утирать слёзы и говорить: «Чушь какая!» Но как это приятно! Хохотать! Пойти с друзьями в кино на какой угодно фильм, и чем фильм глупее, тем даже лучше, потому что можно смеяться беспрерывно. Или выпивать хорошей компанией и поймать ту самую смешинку, которая вызывает взрыв смеха за взрывом, по любому поводу или…Да сколько угодно ситуаций, когда можно вдоволь посмеяться. Но только не одному! Только с другими… С другими людьми.


Я помню, как я обнаружил, что есть другие. Другие люди! Помню, как случилось это, столь, казалось бы, очевидное открытие. Мне открылось, что все люди другие. Не такие же, как я, а другие. Все! И мир не населён мною, размноженным на миллиарды людей. Все другие люди они совершенно другие, а я другой для них. Вот так! Я помню, как это открылось мне, как я был ошеломлён и как в первый раз стал всматриваться людей, даже хорошо мне знакомых, после этого открытия.


А незадолго до этого открытия на моём лице была улыбка, я чувствовал её. Глаза мои были закрыты, в вагоне было темно, я лежал на верхней полке, слушал стук колёс, чувствовал, как железные колёса катятся по рельсам и звучат на каждом стыке.

И хоть матрасов, подушек, а уж белья тем более, нам не выдали, но, закрыв глаза, и слушая все железнодорожные звуки и нюхая вагонные запахи, можно было даже забыть, что я еду в военном эшелоне. И еду не туда, где меня ждут родные люди и всякие приятные встречи и дела… Можно было даже забыть о том, что я уже полгода военный человек и мне ещё два с половиной года таковым придётся быть, а поезд нас везёт к новому месту службы.

Если честно, обо всём этом невозможно было забыть, просто об этом можно было не так обречённо думать, лёжа на полке вагона. За сутки пути я уже выспался, в первый раз за полгода, я был сыт и мне ничего не надо было делать… Мне было хорошо, я улыбался, и где-то в груди несколько раз сильно ощущалась надежда, что всё, в конце-концов будет хорошо, и что там, куда нас везут будет… по крайней мере не так, как было там… где я полгода назад стал военным моряком и нёс службу как мог.

Я уже отвык… Да что там, я уже даже забыл, как это можно спать днём и вечером или… когда угодно. Я привык к тому, к чему привыкнуть, как выяснилось, можно, но очень не хочется (привыкать). И даже казалось, что такая жизнь длится не последние полгода моей жизни, а всегда. Почти также, как когда приезжаешь куда-нибудь отдыхать, и на третий день отдыха, вечером, тебе кажется, что ты тут, ну там, куда ты приехал отдыхать, уже чёрт знает как долго, а на самом деле всего-то два с небольшим дня.

Я попал служить на флот. Так уж случилось. Сразу же меня отправили в учебный отряд («учебку») Тихоокеанского флота, чтобы изучить военную специальность. Полгода я должен был изучать торпеды, глубинные бомбы и другое грозное оружие, чтобы потом попасть на корабль уже специалистом. Но эти полгода ушли на корявые строевые занятия, на унижения, усталость и постоянное желание спать. Эти полгода нужны были флоту, чтобы я забыл своё имя, забыл, что есть разные, ничем не обоснованные мысли, желания и настроения. Наверное это обычное дело… Но было плохо. Очень плохо было мне. И я забыл, как я жил до начала военной моей жизни. Нет! Я конечно помнил свою жизнь и помнил, что я делал. Этого я забыть не мог. Но я также не мог вспомнить, как я жил. Помнил, что жил, но как, не помнил.

А тут, я лежал на верхней полке вагона и прежние ощущения и совершенно новое ощущение сильной надежды вливались в мои, обновлённые военной службой, жилы.

Как же я… Да нет, не я, а мы все… Как же мы ждали отправки на корабли. Мы не ждали более лёгкой и весёлой жизни, мы просто знали, что нужно пережить полгода «учебки» и будет другая жизнь. Другая! Пусть более суровая и строгая, но другая. А той жизнью мы были сыты уже до предела. Мы прожили все возможные ощущения, которые возможно было пережить в учебке, прожили их по многу раз, и повторы стали невыносимы.

А ещё необходимо было ощущение хоть какого-то смысла. Как раз этого ощущения не было вовсе. И поэтому мы ждали отправки на корабли. Ну уж если мы попали служить на флот, то смысл нужно было искать на корабле… в море.

Я совсем не хочу описывать полгода муштры, а главное, унижений. Это скучно и без подробностей не обойтись. Так что не буду об этом. К тому же за эти полгода не случилось особых открытий, кроме того, что выяснилось, что привыкнуть можно ко многому, даже если очень не хочется привыкать. Ещё открылись очень простые, если не сказать, подлые свойства моей собственной натуры, свойства, которые между тем, помогали переносить унижения и, если хотите, помогали выжить.

И вот я лежал на полке вагона специального эшелона и улыбался. Кончилось то, что переносить было, казалось, невозможно, а впереди ждало неизбежное неведомое.

Мы видели военные корабли в бухте рядом с нашей учебкой. Мы видели их постоянно.

Сначала они не вызывали во мне никаких чувств. Да и не могли. Я вырос далеко от моря. Корабли были просто диковинкой и очень странными объектами. Постепенно они стали самым интересным из того, что вообще можно увидеть. А главное, они стали тайной неминуемо грядущей жизни.

Корабли то входили в бухту, то покидали её, а то просто стояли на рейде, и их можно было рассматривать, пытаясь представить себе жизнь, идущую там, внутри этих столь странных, больших, плавающих по морю предметов. Ночью с кораблей доносились какие-то неясные, но чем-то приятные звуки. А ещё в ночных корабельных огнях чувствовалось тепло. Иллюминаторы горели каким-то янтарным светом, а в огнях на мачтах была строгость и чувствовалась обязательность и известная настоящим морякам значимость этих огней.

Утром на кораблях звенели звонки, с кораблей доносились звуки горна. Мы могли видеть матросов, которые быстро, казалось просто струйками, скользили по палубам, мачтам и надстройкам. Я много раз видел, как на стоящих недалеко от нашего берега кораблях поднимали флаг под протяжный звук горна. Матросы в этот момент стояли на корме и белыми своими бескозырками создавали видимость живой пены.

Однажды я видел, как надо мной пролетел большой боевой вертолёт, потом он летел над водой, подлетел к кораблю и сел на специальную вертолётную площадку этого корабля. Вертолёт в этот момент казался совсем маленьким и ненужным. Я видел, как корабли возвращались из дальних походов, они входили в бухту, украшенные флагами. Было видно, что корабль устал от моря. Ржавые разводы и пятна выдавали усталость. Корабль входил в бухту, салютовал выстрелом, который был виден сначала, как вспышка на носу, потом лёгкое белое облачко дыма уносил ветер и только потом до берега долетал звук выстрела. Где-то на другой стороне бухты начинал играть невидимый духовой оркестр.

Как я хотел туда, на корабль! Хотя я совершенно не знал, чего я хочу и как там. Я просто очень сильно не хотел того, что у меня было. Не хотел того, к чему, не желая того, привык.

Я пытался представить себе свой корабль. Какой он будет, большой или маленький. Ходило много разнообразных разговоров о том, какая тяжелая жизнь на кораблях. Говорили, что на маленьком корабле служить легче, потому, что команда не большая, все друг друга хорошо знают, офицеры, как родные, и кормят по-домашнему. А на больших кораблях всё наоборот: и служба тяжёлая, а еда негодная. Зато если попасть на большой корабль, то есть все шансы сходить в дальний поход.

Какой же будет корабль? Какой? Мне даже снилось что-то неопределённое…

Когда прошли шесть месяцев учебки, уже наступила и во всю стояла, непривычная мне, то есть сырая и ветреная дальневосточная зима… И вот нас стали забирать на корабли. В учебку уже прибывали новые несчастные, которым предстояло то же самое, что и нам. А мы ждали своих «покупателей». Почти каждый день, а то и несколько раз в день, нас строили на зверски продуваемом плацу и зачитывали списки тех, за кем прибыли из той или иной флотилии. Те, чьи фамилии называли, радостно и взволнованно кричали «Я» и выходили из строя. Наши ряды редели, терпения уже не оставалось… А тех, за кем приехали, подводили к тем, кто за ними приехал. Это были те самые «покупатели». Как правило, это был офицер и пара старшин или матросов. Они были совсем не такие, как те офицеры и старшины, которые затесались в учебные кадровые команды. Это какими нужно быть людьми, чтобы желать служить в учебке, с удовольствием мучить и наблюдать ужасы первых дней службы совсем юных людей. Кем надо быть, чтобы носить морскую форму и не стремиться попасть на корабль? Я не мог понять. Те же офицеры, которые приезжали за нами из дальних флотилий и соединений были совершенно не такие, старшины и матросы тоже. Во-первых, они все были с усами! Они улыбались и в том, как на них сидели шинели, как они ходили и даже курили, чувствовался какой-то совершенно другой опыт и знания.



Обычно забирали человек по пятнадцать — двадцать, они собирали свои вещи, радостно прощались с нами, и их увозили навсегда из учебки и из моей жизни. Иногда забирали всего несколько человек, это значило, что их везут куда-то на конкретный корабль. А однажды приехал грустный долговязый мичман с большими седыми усами. Нас даже не строили, а просто дежурный вызвал Серёгу Солдатова, моего соседа по койке, грустного худого парня, родом откуда-то из-под Саратова. Все подшучивали над ним из-за фамилии. Матрос Солдатов действительно звучало комично. «А я так и знал, что на флот заберут», — как-то печально сказал он мне. Серёга был худой, маленький, грустный и тихий парень. Мы спали с ним рядом все полгода. Я хорошо его запомнил.

В детективных романах можно часто прочесть короткое описание какого-нибудь персонажа типа: «У него было волевое, обветренное, грубо вытесанное лицо с неожиданно живыми, голубыми, всегда улыбающимися глазами», или «Его тонкие губы всегда кривились в высокомерную улыбку». И всё, достаточно. Так и действует этот персонаж весь роман в соответствии с таким коротким описанием.

Серёга Солдатов был маленький, худой и грустный, так и действовал он в моей жизни полгода, а потом его увёл пожилой усатый мичман. Серёга несколько раз говорил, что очень хочет попасть на большой, а лучше очень большой корабль. Ну, а если совсем повезёт, то на авианосец.

Помню, он, не торопясь, собирал свои вещи, после того, как ему сказали, что за ним прибыли.

— Ну, куда тебя? — спросил я

— В бухту Ольга, на торпедолов. На катер, бля! — сказал он грустнее обычного.

Он набивал свой вещмешок (совершенно такой же, как обычный солдатский, но мы всё равно называли его «рундук»). В наше ротное помещение зашёл мичман, приехавший за Серёгой.

— Вот как вы тут, значит, живёте. Не плохо — сказал он, ни к кому конкретно не обращаясь.

Он был высокий такой дядька, в помятой шинели, брюках… всё на нём было помятое.

— Давай, сынок, прощайся! — сказал он, и сам стал прощаться с нами, хотя мы этого от него не ждали, — Ну, давайте, моряки, до свидания! Держитесь, сынки! За этого, — он кивнул в сторону Серёги, — не беспокойтесь…

Я видел в окно, как они уходили в сторону причала, куда должен был подойти паром до Владивостока. Как только мичман вышел на улицу, он тут же закурил, потом предложил Серёге, тот отказался, тогда мичман сунул Серёге пачку в руку, тот взял сигарету, и они оба задымили. Потом мой сосед Серёга Солдатов накинул свой большой вещмешок на плечо, и они пошли медленно, молча и грустно, почти одновременно выпуская дым. Так прошли они не много, потом мичман остановился, помог Серёге надеть вещмешок на оба плеча, что-то подтянул, поправил, похлопал Серёгу по плечу, и они снова пошли. Высокий худой дядька и худой маленький парень… Никому я так не завидовал за всю службу. И вообще редко я завидовал так сильно, как тогда Серёге.

За мной приехали рано утром, было ещё совсем темно. Тогда назвали двадцать две фамилии, в том числе и мою. Я услышал звукосочетание, которым и являлась моя фамилия, вздрогнул и крикнул «Я». Упитанный капитан третьего ранга, на удивление безусый и два усатых старшины с длинными чубами, которые у них торчали из-под совсем маленьких, а стало быть «модных» шапок, ждали нас у канцелярии. Нас ещё раз проверили по списку и приказали живо собирать вещи.

— А куда поедем-то, тащ ка трете ранга? — спросил кто-то из нас.

— Поедем далеко! Поедем, молодые люди, в Сов. Гавань, служить в 93 бригаду БЭМ, Сахалинской флотилии.

— А на какой корабль? — вырвалось у меня.

— На хороший! — усмехнувшись сказал один из чубатых старшин — Алё! Вы чё, не слышали, шесть секунд вам на сборы. Бегом!


Это только кажется, что на Дальнем Востоке всё рядом. В смысле сам Дальний Восток далеко, но если туда доехать там всё вместе и рядом. Владивосток, Курилы, Камчатка, Сахалин… А на самом деле всё это довольно далеко друг от друга. От Владивостока до города Советская Гавань было далеко. Нужно было ехать почти двое суток. К тому же наш военный поезд был далеко не скорый и не экспресс. В общем, я успел поесть и насытиться тушенкой с белым хлебом и сладким чаем, который был почти бесцветный, но его было хоть залейся. Потом я выспался в досталь и спал уже просто так… Очень хотелось помыться, но это было терпимо и уже слишком.

Я лежал на верхней полке и улыбался. Мне было хорошо. На корабль уже хотелось не очень, а точнее совсем не хотелось. Лучше было бы вот так ехать, ехать и всё…

Мы прибыли на станцию «Сов. гавань сортировочная» вечером, без промедления высыпали на перрон и задышали паром, подсвеченным железнодорожными яркими фонарями.

Представляете, мы в чёрных шинелях на белом снегу, хрустим свежим снегом, который выпал за день. Из соседнего вагона высыпали морские пехотинцы. Они были тоже в черных шинельках, только каких-то коротких, и брюки у них были заправлены в короткие сапоги, а так… точно такие же, как мы, только выше ростом.

Мы, чёрные на белом снегу, пар от нашего дыхания, пар от вагонов… Всё как в черно-белом кино про войну.

Как же не хотелось выскакивать из тёплого и душного вагона на этот свежий снег. И уже невыносимая учебка вспоминалась, как вполне возможное для жизни место, где было плохо, но всё знакомо… Были знакомы все доски пола в проходе между койками, эти доски я так тщательно и с такой ненавистью драил. Была привычна моя койка, вторая от прохода слева, плохая и однообразная еда, грубость и унижение, унижение бессмысленными делами, которых было много. Оказывается, я привык к этому. Я даже привык всё это ненавидеть и привык хотеть скорее попасть на корабль.

Весь мой организм привык к быстрому просыпанию в шесть утра, руки и даже пальцы привыкли к каждой пуговице грубой матросской формы, тело привыкло ко сну в любой позе, а сознание привыкло к тому, что у меня нет имени, и забыло, как это можно жить… Просто жить. Но в то же время весь я, весь мой организм и сознание чего-то хотели. Чего-то другого… И там, на перроне станции «Совгавань сортировочная» стало выясняться, что то, чего хочется, наверное скоро не сбудется…

-93 бригада! Сюда, бойцы! — это выкрикивали нас. Из двадцати двух до Совгавани доехали двадцать. Двоих сняли с поезда в Комсомольске-на-Амуре, одного с сильной температурой, другого из-за попытки украсть что-то на вокзале в Комсомольске-на-Амуре.

Со станции до кораблей мы шли очень долго! Сначала медленно и неохотно… Шли по какой-то замёрзшей грунтовой дороге мимо какого-то посёлка, может быть это и была Совгавань. Потом мы шли устало, зябко и молча по дорожке, через какие-то перелески, которые были едва различимы в лунном свете. А потом почти бежали от холода и неясности… Неясности далеко ли ещё. Потом дорога стала петлять между сопок, а иногда взбираться и спускаться по этим сопкам. И когда уже казалось, что мы будем так вот идти пока не замёрзнем и не попадаем… Когда мы из последних, казалось бы, сил взошли на очередную сопку и перевалили через неё… Мы увидели корабли.

Мы не замерли от увиденного и не замедлили шага, но на миг возникло ощущение, похожее на то, которое бывает на американских горках, когда вагончик долго ползёт вверх, добирается до вершины и на какое-то мгновение зависает над стремительным спуском… На самом деле вагончик не зависает, это в груди что-то замирает, а потом падает вниз вместе с вагончиком. Корабли были внизу. Нужно было спуститься с сопки и… вот они.

Как описать увиденное!? Внизу я увидел огни. Огни отражались в чёрной воде бухты. Вода была чёрная-чёрная, очевидно холодная и бездонная. Освещенный пирс уходил от берега под прямым углом. У пирса стояли пять кораблей. С правой стороны два очень больших, а с левой три больших, но не таких больших, как справа. Пирс был освещен прожекторами и фонарями. На кораблях тоже горели разнообразные огни. От кораблей шёл пар и дым. Корабли, казалось, дышали, как живые. С одного из них, что стоял справа от пирса, в небо бил мощный прожектор. Он медленно очертил широкую дугу, добивая, казалось, до ближайших звёзд. На самом дальнем из левых корабле, среди хитросплетений каких-то нагромождений, мачт, локаторов и антенн, ближе к носу, вспыхивала и гасла молния электросварки. Оттуда доносился отчётливый стук металла о металл. Кто-то бил чем-то железным по железу. Иллюминаторы тёплыми кружками светились вдоль бортов и отражались в чёрной бездонной бухте.

От увиденного не возникало ощущения дома, куда мы так долго шли, и где нас ждало тепло и спокойствие… Мы стали спускаться. Панорама пирса и кораблей скрылась за деревьями. Только луч прожектора был виден ползущий по небу. Он полз медленно и серьёзно.

Спустившись ниже, мы вышли на более широкую дорогу, которая и вела к пирсу, но, видимо, была более длинная, вот нас и повели через сопки напрямик. Мы шли молча. Мы готовились…

— Ну, чё притихли? Алё, веселей! — крикнул один из старшин, который с нами был всю дорогу и оказался говорливым дураком. Он постоянно рассказывал какие-то страсти-мордасти про службу на корабле, не зная того, что большую часть этих баек мы уже слышали ещё, когда ехали из дома в сторону Тихого океана. — Не ссать!…

Он сказал ещё что-то в том же духе, но я, а наверное уже и все мы, не слушали. Впереди показались железные ворота с большим жестяным якорем и красной звездой на них. Из будки КПП вышел офицер, старший лейтенант, с усами и повязкой дежурного на рукаве. С ним вместе к нам шагнул матрос в тулупе, валенках и с карабином за спиной. Карабин был с примкнутым штык-ножом.

— Кто это у нас тут идёт? — игриво спросил старший лейтенант. — Долгожданные молодые люди?

— Караси! — обрадовался матрос в тулупе и блеснул золотым зубом. — Заждались мы вас! Тащ ка, — обратился он к капитану третьего ранга, который нас сопровождал, — а к нам, на «Гневный» будут караси, а?

Капитан третьего ранга проигнорировал вопрос. Он со старшим лейтенантом стал просматривать список и о чём-то говорить. А вахтенный в тулупе радостно поздоровался со старшинами, с которыми мы ехали, они даже обнялись и тоже о чём-то заговорили, периодически громко хохоча. Не любимый нами старшина оглянулся на нас, стоявших неровным строем поодаль и ткнул пальцем в кого-то из нас и, кажется, в меня. Потом они снова засмеялись.

— Тащ ка! А можно покурить? — спросил наш говорливый сопровождающий.

— Отставить! Потом покуришь, пошли, — крикнул капитан третьего ранга.

Матрос в тулупе приоткрыл ворота, и мы зашагали к пирсу. Мы прошли метров сто и остановились у первой сходни, вдоль поручней которой тянулась надпись «Гневный». С этого места с обеих сторон над нами высились корабли.

Нас снова построили и вдруг капитан третьего ранга и оба старшины куда-то ушли, а мы остались стоять. Почти сразу наш строй потерял форму, мы стали оглядываться по сторонам. Задрав головы, мы рассматривали корабли.

Не помню, чтобы я восхищался или пугался вида кораблей. Во мне не звучало: «Ух ты, ну надо же» или «И вот тут мне предстоит нести службу» или «Так вот они какие!» или «Какой ужас!» Ничего не звучало во мне. Я просто смотрел и ни о чём не думал.

А тем временем корабли вдруг ожили совсем. Из всех иллюминаторов повысовывались головы, на палубах появились фигуры.

— Эй, моряки! Откуда такие?!

— Алё-о-о! Из Краснодара кто-нибудь есть?

— На какой пароход, военные?

Нас засыпали вопросами, а мы даже не понимали, кто именно к нам обращается. Стояли и молчали.

— Ну чё?! Язык проглотили? Откуда такие молчаливые?

— Алё, караси!? Чё такие задроченные? Вас что, не воспитывали, как надо со старшими разговаривать?

Нас почти не учили нашим военным специальностям, но за полгода мы хорошо уяснили, что лучше помалкивать. И, если есть возможность молчать, то надо молчать до последнего!

А вдоль бортов кораблей уже собралась целая толпа. Кто-то был в шапках и шинелях, а кто-то вышел на холодный ветер в одной полосатой майке и трусах. Все радовались, смеялись, что-то кричали нам, кто-то даже громко и заливисто свистнул.

— К нам давайте, караси! У нас тут лучше всех!

— Давай к нам! Мореманы, давай к нам, в наш героический экипаж!

Слышали мы с разных сторон. И вдруг резкий крик «Шуба!» перекрыл весь этот гвалт. Тут же всё стихло, и люди всосались в корабли, как вода в губку, как будто их и не было. Мы, в свою очередь, быстро изобразили строй. К нам по пирсу шагали несколько офицеров. Один из них, который быстро шёл впереди, был явно тем, чьё появление смело долой все крики и заставило попрятаться тех, кто кричал. Он шёл широко шагая и так же широко размахивая одной рукой. За ним бежали тот самый дежурный старший лейтенант и высокий молодой офицер, который оказался при ближайшем рассмотрении лейтенантом медицинской службы.

— Ну, сынки, как добрались? — сказал нам тот, кого все так испугались. Он даже сделал паузу, как будто ждал ответа. — Устали? Ну ничего. Вы прибыли в нашу бригаду, здесь вам уже беспокоиться не о чем. Жалобы какие-нибудь есть?

Мы молчали.

— Может быть кто-то не здоров, а? — продолжил он. — Дмитрий э-э-э…

— Михайлович — быстро ответил длинный лейтенант-медик.

— Да-да! — тут же сказал главный — По-моему, все здоровы! Потом, если надо, их осмотрите.

— Обязательно — быстро ответил медик — Товарищ капитан второго ранга, я хотел…

— По-моему все настоящие герои — снова перебил его этот капитан второго ранга.

Он говорил очень чётким голосом. Такой голос слышно даже в толпе, и было ясно, что обладатель этого голоса шёпотом говорить вообще не умеет. Он может говорить либо громко, либо очень громко. Крик такого человека лучше не слышать. Тут к нему подбежал наш капитан третьего ранга, он как мог принял вытянутый вид, отдал честь, доложил о прибытии пополнения и о двух оставшихся в Комсомольске… Потом офицеры тихо совещались о чём-то. Потом…

— Всех дежурных ко мне! — приказал кап. два.

Вскоре со всех кораблей прибежал дежурные офицеры и отрапортовали о себе почти нечленораздельными гавкающими выдохами.

— Вот! — громко сказал пришедший капитан второго ранга, и указал на нас правой рукой с вытянутым указательным пальцем. — Ну-ка, посветите-ка на них! Алё! Ну-ка посветите на них, а то не вижу с кем служить будем!

Прозвучал целый град команд, и вдруг зажёгся прожектор на корабле, который возвышался перед нами. Прожектор направили на нас и ослепили нас совершенно. — Ну-у! Теперь видно! Значит так! — это он сказал, чтобы перейти на другой звуковой режим, и голос его зазвучал так, что не было сомнений, что он проникает в самые глубокие и потайные недра кораблей, и нет человека, даже у громко работающих машин, где-то в машинном отделении самого далеко стоящего корабля, который не услышал бы этот голос. Он обращался ко всем тем, кто попрятался и даже к тем, кто спит.

— Значит так! — сказал он — В нашу славную бригаду пришли наши новые братья! Они должны получить здесь заботу, внимание и… совет старших по сроку службы и званию товарищей. Чтобы я не услышал о том, что кого-то из них обидели или оскорбили. Окажите им достойный приём, и чтобы я от них не услышал потом, что кто-то к ним тут отнёсся не должным образом! Понятно?! — крикнул он, не предполагая, что кто-нибудь решиться вякнуть что-нибудь в ответ, — Вы, наверное, голодные с дороги? — спросил он, переключившись на более тихий вариант звучания, — Да, конечно, голодные! Сейчас вас разведут по вашим кораблям и накормят. Вливайтесь в настоящий флотский коллектив. Значит так, — он снова переключил громкость, — Значит так! Вновь прибывших наших молодых товарищей разместить и накормить, как положено на флоте! И имейте совесть, бля, мать вашу! Это же братья наши меньшие! Не обижать! Всё! Выполнять! Вольно! — он отдал честь всем вместе и никому конкретно, развернулся и пошёл прочь.

Наш капитан третьего ранга тут же развернул список и стал выкрикивать.

— Агишев 10-599, Бараксин 90-125, Букин 90-125, Габаев — какая-то ещё цифра… И так далее. После моей фамилии прозвучало 10-599.

— Десять, пятьсот девяносто девять, ко мне, бегом марш — крикнул большой во всех смыслах усач, который был не в шинели, а в чёрной куртке с капюшоном, которую, как выяснилось, называли на кораблях «альпак». Когда этот офицер стоял к нам спиной, я увидел у него на куртке белый трафарет: якорь и надпись «Гневный».

Мы подбежали к нему, нас было шестеро, остальных отозвали в другие стороны.

— Вам, бля, повезло! — сказал он — Вы вливаетесь в славный экипаж БПК «Гневный», надеюсь, бля, что никто об этом не пожалеет.

— Ну, счастливо вам на Гнойном, салаги! — крикнул кто-то с корабля, который стоял по другую сторону пирса.

— Это какая падла там вякает?! — крикнул наш офицер — Я тебе твой поганый язык в гудок забью! Пошли, — сказал он нам и зашагал к ближайшей сходне с надписью «Гневный».

На палубы всех кораблей уже снова высыпала толпа. Звучали смех, крики и свист. А я был в каком-то бессознательном состоянии, я только слушал, смотрел и фиксировал. Когда я шёл по трапу на корабль. В первый раз в жизни на большой боевой корабль, я уже был близок к обмороку. Казалось, я уже не могу больше получать дополнительные впечатления и информацию, уже всё…



Я шёл предпоследним. Мы шли вереницей по узкому деревянному трапу… И вот трап закончился, и я шагнул на железную палубу. Мой ботинок, на который намёрз и налип снег, скользнул по палубе. Я чуть не упал.

— Привыкай! — крикнул кто-то, — Не корова на льду.

Нас повели по кораблю с кормы на нос. Мы шли по левому шкафуту (это я потом узнал, что это так называется). На меня обрушились запахи. Мы шли вдоль левого борта, и нас обдавало паром, жаром и запахом солярки. Из каждой двери и иллюминатора вырывались эти запахи и жёлтый свет. Мы шли, и из каждой щели звучало.

— Откуда, братцы? Из Саратова есть?

— Алё, из Казани кто-нибудь есть?

— Смоленских нету?

Мы прошли очень много метров, но корабль не заканчивался. Вдруг нас завели в одну из дверей, нас ослепил яркий свет, и мы стали спускаться по лестнице (все лестницы на корабле называются трапами) куда-то вниз. Внизу горел тусклый свет, было душно, жарко, и пахло большим количеством не очень тщательно отмытых молодых мужчин. Мы увидели койки, висящие с одной стороны на цепочках, а с другой стороны — прикреплённые к стене (переборке, так называются на корабле стены). Койки были в два яруса. На всех сидели и лежали моряки. Многие были с усами. Плечи многих украшали татуировки.

— Оп-па! Кого мы видим! — услышали мы. Интонация была такая, к которой мы уже привыкли.

К нам подошёл старшина, одетый по форме и с повязкой на руке.

— Садитесь, раздевайтесь, и будем говорить — сказал он тоном, в котором чувствовалась даже не сталь, а стужа Антарктиды. Мы сели. — Ну-у-у. Откуда прибыли?

Молчать тут было уже нельзя, и мы сказали, точнее, кто-то из нас сказал.

— Так вы чё, из учебки что ли? — разочарованно сказал вахтенный старшина. Мы подтвердили.

Было такое впечатление, что все страшно огорчились. А огорчились они тому, это мы узнали и поняли существенно позже, что мы уехали из дома уже больше полгода назад. То есть мы были, как несвежие газеты. Конечно, газету полугодовой давности можно полистать, но без особого удовольствия и уж совсем от нечего делать. От нас свежих новостей о гражданской жизни получить было трудно. Да и мы тоже уже мало чему удивлялись, мы были усталыми, и на нас производить впечатление было не интересно.

— Из Красноярска кто-нибудь есть?

— И Туапсе?

Земляк, среди нас нашёлся только уроженцу Тюмени. Парень из Тюмени, большой и сутулый, увёл своего земляка куда-то в угол и стал с жадностью узнавать его адрес, школу, имена знакомых и пр. Было слышно, с каким наслаждением они называли друг другу называния знакомых улиц…

— Нам сказали, что вас надо покормить — сказал старшина с повязкой — что вы, мать его, голодные! Мы, конечно, вас накормим, если вы потерпеть не можете. Я пойду, принесу вам поесть, потом помою за вами посуду. Потому что вы здесь пока ниху… ничего не знаете. Вы этого хотите? Вы потерпеть до утра не можете? — он уставился на нас самым иезуитским образом и ждал. Мы хлопали глазами и молчали.

— Ага! — продолжил он — Значит, я должен пойти, разбудить кока, старшину первой статьи Джумагазиева, который устал за целый тяжёлый день, а ему с пяти утра снова готовить? Значит, вы хотите, чтобы я разбудил усталого человека, который отслужил уже два с половиной года и сказал ему: «Эльдар! Тут пришли молодые люди, очень хотят есть, накорми их как можно скорее, а то если их не покормить, то они пожалуются на тебя.» Вы этого хотите? То есть, хотите жрать, аж совесть потеряли?

— Да нет! Мы… — начал было я.

— Да что нет, карасина?! Жрать-то хотите? — продолжал дежурный старшина.

— Чё ты, Терёха, к ним цепляешься. Нормальные пацаны, — сказал, слезая со своей койки, усатый моряк, широкоплечий, как краб. — Щас хлеба и масла найдём, чаю запарим, пусть пацаны отогреются. Видишь, их и так задрочили уже, — тихо сказал он, — сидите, пацаны, всё хорошо. Сёдня отдыхайте. Завтра разберёмся, кто вы такие, а сёдня отдыхайте, — и обращаясь ко всем в кубрике, — Чё, как не родные? Забыли, как самих сюда привели? Сами ссали, так что трап отмыть не могли. Сидите, пацаны, всё нормально будет. Если вы нормально, то и мы не звери. Всё будет по-людски…

Я снял с головы шапку и почувствовал, что вспотел как мышь. Я был весь мокрый под шинелью, робой и тельняшкой. Мне вдруг стало как-то всё равно, что будет дальше, что будет со мной и будет ли вообще. Нам что-то говорили, мы отвечали. Выяснили, что я по своей неизученной мною специальности, торпедист и прибыл на корабль, чтобы служить в минно-торпедной команде, то есть боевой части 3. Мне показали моего непосредственного командира и других минёров и торпедистов. Нашли койку. Простыни пообещали на следующий день. Потом повели показывать где гальюн (в смысле, туалет). Я стоял в гальюне и смотрел на то место, куда буду ежедневно и по нескольку раз ходить, скорее всего, буду его много раз чистить и мыть, проведу в этом месте много времени. Мне этого очень остро не захотелось!

Потом мне показали торпедные аппараты, погреб, где хранились глубинные бомбы, какие-то ещё помещения. Через десять минут я понял, что уже не помню, как вернуться в кубрик. Лабиринты коридоров, двери, двери, двери. Трапы, идущие вниз, трапы, ведущие наверх. Хитросплетения бесчисленных кабелей, каких-то трубок, везде таблички, трафареты. Сплошной клубок механизмов… и везде люди. Все знали друг друга и все знали всё… Знали, как что называется, что для чего нужно и главное, они знали, что они должны делать.

А мне вдруг тало скучно, как-то нестерпимо скучно, даже пропало желание помыться, смыть грязь дороги и пот. Было ясно, что я скоро всё это узнаю, запомню и буду, наверное, не хуже других. Не хуже других! Но мне так отчётливо вдруг этого не захотелось. Впереди были два с половиной года. Но они казались бесконечными. Я почувствовал, что это всё навсегда. И даже не корабль и служба… А всё это… Всё это… Жизнь, наполненная какими-то обязанностями, занятиями, делами и людьми. Мне нужно будет жить среди и вместе со всеми людьми. Почему я раньше делал это и жил среди людей, но никогда не думал, что мне приходится это делать. А этот корабль, эту форму, которую я ношу, эту еду, которую я ем, правила, уставы, законы и даже слова придумали другие люди. А они ведь другие. Они другие! Они даже не то, что не такие, как я, они просто не я! И так было и так будет. Так я и буду жить…

— Ну чё? Не спи, замёрзнешь! — сказал, подтолкнув меня в спину, тот самый плечистый парень, который заступился за нас, — Не ссы, привыкнешь. Ты, главное, всё делай быстро и думай! Будешь думать и успевать — тебя зауважают. А чего ещё надо? Давай, иди спать. Завтра тебе никто сопли вытирать не будет. Ну, а если чё-то непонятно, ты спрашивай. Давай, не шароёбься здесь, — и он ловко скользнул вниз по трапу и скрылся.

А я не знал куда идти. Я наугад открыл одну дверь, в лицо ударил ветер и холод. Там, за дверью была ночь, и блестели намёрзшим льдом леера (ну, скажем, перила вдоль борта). Я закрыл дверь и окончательно растерялся. Те, кто показывали мне корабль, куда-то исчезли. Мне показали, может быть сотую часть того, что можно было показать, но я уже всё забыл и заблудился.

— А вот ты где?! — услышал я вдруг. Меня нашли. — Ты тут один не броди, а то утащат тебя в трюм и кранты.

— Кто утащит?! — спросил я

— Кто надо! — получил я ответ.

Когда я засыпал, а, точнее проваливался в сон, лёжа на маленькой своей железной койке, на которой до меня спали многие и многие. Я засыпал на одолженной мне простыне и подушке… Я проваливался в сон, оглушенный величием моего открытия. Я именно проваливался в сон, даже не желая ни спать, ни дышать, ни жить… «мама, мама, мамочка….» звучало во мне и губы мои, я это чувствовал, слегка шевелились.

Встреча с мудростью

Самым старшим, в смысле, взрослым человеком у нас на корабле был наш боцман, старший мичман Хамовский. Многие по незнанию думают, что боцман — это такое звание. То есть бывают лейтенанты, старшие лейтенанты, адмиралы… и есть боцманы. Так вот нет. Боцман это должность, типа завхоза на корабле, но только с более широкими функциями. Боцман не только хранит и бережет, а порою и подворовывает разное имущество и такелаж, от мыла до последней веревочки, но и следит за правильным использованием всего-всего. Он обучает матросов вязать узлы, правильно швартоваться, правильно мыться и стирать одежду, еще он контролирует чтобы все было и находилось в соответствии с флотскими и корабельными порядками, традициями и уставами. А если хотите, он учит матросов даже правильно, по-флотски, говорить. От того, какой на корабле боцман, зависит очень многое, от внешнего вида корабля до общего настроения экипажа. В общем, у нас боцман был старый, толстый, абсолютно хрестоматийный, очень строгий и по фамилии Хамовский.

Хамовский был самый опытный моряк на нашем корабле, и все знали, что раньше он служил на крейсерах. Когда раньше? В незапамятные времена!

В отличие от всех остальных мичманов и всех офицеров, которые носили на всех видах формы разные свои значки, медали или хотя бы ряды планок, по которым было видно, какими наградами они награждены, Хамовский не носил ничего. Он и зимой и летом появлялся на палубе в своем старом кителе, который неизвестно какими усилиями был застегнут. Видно было, что если пуговица этого кителя оторвется, то она полетит, как пуля, и сможет нанести увечья в случае попадания в человека. Воротник-стойка обычно был расстегнут, но всегда подшит безупречно белым воротничком. Пуговицы кителя давно стерлись, и на них не было ни капли позолоты. Китель был заношен до возможного предела, но держался, натянутый на мощное тело боцмана, как перекачанный воздушный шар. На этом кителе всегда красовался только один, видимо, уже давно устаревший нагрудный знак. Ни у кого я такого не видел. Это был значок с треснувшим эмалевым покрытием… короче, это был знак «За пересечение экватора».

Увидеть Хамовского гладко выбритым можно было только утром, на подъеме флага, к обеду его упругие толстые щеки уже покрывала серебристая щетина, а к вечеру она превращалась в короткую седую бороду. Из него все, что называется, перло. И еще он беспрерывно курил самые дешевые сигареты без фильтра, которыми снабжался экипаж на табачное довольствие.

Невозможно было представить себе, чтобы на него кто-нибудь из офицеров, даже командир или старпом, повысил голос или попробовали бы его ругать. Никогда! Наш въедливый и истеричный старпом по фамилии Галкин, которого иначе как Ворона, никто между собой не звал, даже он ни разу не посмел сделать хотя бы замечание Хамовскому. Старпом, чей голос раздавался без умолку из всех уголков и отсеков корабля, который легко всех наказывал и постоянно сетовал, что не имеет права расстреливать и вешать, который доводил свой голос до какого-то хриплого визга приблизительно раз в десять минут… Он ни разу не посмел выразить даже неудовольствие боцманом.

Хамовский никогда не спешил, мы ни разу не видели его бегущим или хотя бы запыхавшимся, но он всегда оказывался в том или ином месте корабля раньше всех и подгонял нас железными тумаками или даже кулаком, который был огромный, сухой и очень меткий. Пальцы боцмана были волосатые, и кулак казался от этого еще больше, хотя и без того был огромным. Как же больно он бил в спину или в лоб! Какие яркие и белые летели искры из глаз. Но мы каждый раз благодарно кричали: «Спасибо тащ мичман!» Он приучил нас к этому, и мы с удовольствием орали, понимая, что так было в те самые незапамятные времена, когда моряки были не то, что сейчас.

Еще на корабле у нас был матрос по фамилии Беридзе. Звали его Джамал, и был он грузин, а точнее аджарец. Его сильно любил Хамовский, и меня Хамовский тоже любил, не так сильно, как Беридзе, но все-таки довольно сильно. Мы очень страдали от этой любви.

Джамал был очень особенный человек. Во-первых, он был старше нас всех. Его призвали на службу в 22 года, а, стало быть, он, по сравнению с нами восемнадцатилетними, был мужик. Он был высокого роста с нелепой и совершенно непропорциональной фигурой. Длинные ноги и руки, короткое широкое туловище, короткая шея, огромная голова, и отдельной частью образа Джамала был нос. Очень большой даже для его огромной головы. А голова у него была такая, что даже бескозырка 60-го размера, самая большая, какую смогли найти, сидела на ней, как кипа на голове еврея.

Джамал очень плохо говорил по-русски и чертовски плохо обучался. Но то, что он говорил, всегда было красиво и удивительно парадоксально. Он отличался выдающейся физической силой и такой же ленью, правда, с приступами неожиданного трудового энтузиазма. Работать он умел, особенно ремонтировать что-нибудь не очень сложное и, главное, не связанное с электричеством. До службы он работал лесником в Батумском ботаническом саду. Его ладони были сухие и покрытые настоящими непроходящими мозолями, как корой.

Джамал остро чувствовал несправедливость и с трудом принимал условия военной субординации. А когда на него кричал кто-нибудь из офицеров, он все равно поднимал правую руку к груди и говорил: «Э-э-э», — и укоризненно качал головой. Когда он так делал старпому, тот взрывался, орал, обещал Джамала расстрелять, и говорил очень быстро очень много обидного про Грузию, грузин, родственников Джамала и ближайших его родственников. Джамала спасало только то, что старпом говорил очень быстро, и Джамал просто не понимал, что именно ему говорят.

Джамал не понимал и не собирался понимать, что перловая каша и макароны это еда, и ее можно есть. Он не понимал что то, что нам давали под названием чай можно пить. Ему было сложно, но он не задавал вопросов. Он старался сохранять спокойное выражение лица всегда. И чем непонятнее была ситуация, тем спокойнее, молчаливее и горделивее держался Беридзе.

Однажды, когда проверяющий офицер из командования флотилии, нагрянувший с инспекцией, требовал от матроса Беридзе объяснить и рассказать, как он должен действовать в ситуации по боевому расписанию… Он требовал, чтобы Джамал рассказал, как он должен действовать, и в какой последовательности. Джамал стоял более-менее по стойке смирно и не говорил ни слова. Он не плохо управлялся с нашим торпедным аппаратом и все делал быстро и мощно своими большими руками, но тут он молчал. Он понимал, что им недовольны, что его ругают и даже могут наказать, но молчал. Я уверен, что если бы ему дали возможность говорить по-грузински, он все бы сказал, скорее даже не сказал, а как-то по-простому объяснил бы. Но сказать, как этого требовал устав и инструкция… Или если бы его медленно и вежливо попросили показать, что он должен делать, он все бы показал. А тут он стоял и молчал.

Однажды я спросил его: «Джамал, а на каком языке ты думаешь?» Я не ожидал от него такого тонкого ответа, какой получил. Он задумался минуты на три, то есть надолго. Было видно, что в его большой голове идет серьезная и обстоятельная работа.

— Когда я разговариваю с Багидзе, — наконец медленно ответил он. (Багидзе был еще один аджарец на нашем корабле. Он служил в машинном отделении и был трюмным машинистом. Им удавалось поговорить не часто и они всегда сильно спорили на родном языке) — Да, когда я говорю с Багидзе, — повторил Джамал, — я думаю по-аджарски. А когда говорю с тобой, я думаю по-русски, — сказал он и через небольшую паузу добавил, — с акцентом думаю.

Так вот, Беридзе стоял перед проверяющим и молчал. Молчал спокойно, без вызова, но и не без гордости.

— Да как вообще этот питикантроп тут служит. Он что, немой у вас что ли? — вышел из себя чистенький проверяющий офицер. Ты долго мне тут индейца будешь изображать? А?! — он приблизился вплотную к Джамалу и говорил прямо ему в лицо. — Алё! Ты что, джигит, забыл, где ты и кто ты? А?! Я тебя заставлю букварь выучить, чучело носатое. Торпедист, понимаешь! Тихоокеанец, мать твою!

Видимо, говоря последнее, офицер брызнул слюной в лицо Беридзе. Джамал изменился в лице, и я замер от страха за него. Джамал медленно вытер рукой лицо.

— Послушай, товарищ ка, — сказал он снисходительными даже покровительственно спокойным голосом, каким спокойные и сдержанные взрослые говорят с распоясавшимися детьми. («Товарищ ка» заменяло Джамалу обращение ко всем офицерам и мичманам, имелось ввиду — товарищ командир.) — Ну что ты ругаешься? Вот торпеда стоит, он тоже ничего тебе не говорит, он тоже тихоокеанский.

Что тут началось… Но я не об этом.

Когда мы с Джамалом служили первый свой год на корабле, нам приходилось периодически чистить картошку. Часто мы делали это вместе вдвоем. На 130 человек картошки надо было чистить много.

Джамал чистил картошку очень просто. На каждую картофелину у него уходило шесть движений ножом. Вне зависимости от размера картошки у него получался небольшой кубик. Все кубики у него выходили приблизительно одинаковые.

Он сидел понуро, резал картошку, и внутри него закипала обида, раздражение и какие-то слова. К восьмой картофелине он громко ворчал, к десятой ругался по-аджарски, а после двенадцатой сильно бросал нож и получившийся кубик в ведро. Потом он бил себя ладонями по щекам и громко говорил ведру по-русски…

— У меня три сестры, понял! Один старший, две младший! Я один сын! Я эту картошку в руки не брал никогда, — и дальше снова по-аджарски.

Так он говорил минуту. Потом тихо брал нож и очередной корнеплод, и все повторялось в точности. И так через каждые двенадцать, до самого конца, в смысле, пока картошка не заканчивалась.

Когда Хамовский увидел его способ обработки картошки, он приказал выбрать из очисток все джамаловы обрезки, а потом заставил меня на глазах у Джамала очистить их и бросить в ведро с чищенной картошкой. Джамалу же он приказал стоять и смотреть. Я ковырялся очень долго, и это было трудно. Когда я поднял глаза на Джамала, в глазах его стояли большие слезы, а зубы он сжал так, что скулы побелели. Хамовский тоже стоял и смотрел.

В следующий раз, когда мы снова попали на камбуз, чистить картошку, Хамовский явился сразу. Он забрал у Беридзе нож и дал ему обычную алюминиевую ложку.

— Скобли. Это картошка, а не дрова. От твоей чистки человек двадцать таких же, как ты, моряков, вообще остались без картошечки, — сказал он медленно, строго и сразу ушел.

Джамал долго и безропотно скоблил картошку ложкой, только пару раз вышел из камбуза покурить. Любил наш боцман Джамала, что тут сделаешь.

Но после случая с котлетой Джамала полюбили все. История с котлетой передавалась из уст в уста, и я думаю, будет передаваться, пока на нашем корабле поднимали или поднимают военно-морской флаг. Эта история будет жить, пока жив наш корабль.

К тому моменту, как она, эта история, произошла, мы прослужили на корабле больше половины положенного срока. Джамал отпустил большие черные с рыжим усы и заматерел безусловно.

В тот самый день стояла жара, было начало лета, и к тому же была суббота. В субботу на всех кораблях проводится большая приборка, а потом баня. Мы драили свой корабль с утра и до самого обеда, раздевшись до трусов. В то же самое время на пирсе работали солдаты из строительного батальона. Они что-то заливали бетоном, что-то подмазывали, в общем, ковырялись. Их было человек восемь довольно заморенных и закопченных солдатиков. С ними был толстый краснолицый прапорщик, который сидел в тени с носовым платком на голове и сильно потел.

Конечно, со всех кораблей солдатам кричали: «Эй, дальневосточники, сапоги не жмут?» или «Алё, гвардейцы, а где вы автоматы свои забыли?» и прочее.

Противостояние строительного батальона и моряков было не шуточным. По субботам иногда бывали танцы в Доме офицеров в посёлке. Там же показывали кино. И встречи военных строителей и моряков заканчивались обычным мордобоем, в котором моряки всегда одерживали верх по причине большей сплочённости и лихости. Но надо отдать должное и солдатам. Они однажды здорово и больно отомстили нам. Представляете, утро, на всех кораблях экипажи построились для подъема флага, а по пирсу бегает грязный поросенок, или даже лучше сказать кабанчик, одетый в грязную тельняшку. Это была месть и месть, угодившая в самое сердце каждому моряку.

Так вот. Солдатики работали с утра у нас на пирсе, работали до обеда, а обед им не привезли. На кораблях прозвучали команды: «Закончить приборку» и следом «Команде обедать». Мы побежали умываться, а потом заспешили к субботней трапезе.

По субботам давали котлеты. Только по субботам и только в обед! Котлеты выдавались по одной на каждого члена экипажа в независимости от выслуги лет. Котлеты были большие, плоские и состояли из толстого слоя жирной хрустящей панировки, хлеба и мелко перемолотых жил, хрящей и еще неведомо чего, лучше было не знать, не догадываться и не думать! То есть, котлеты были очень вкусные. Их ждали всю неделю. Джамал эти котлеты, точнее, свою котлету ел всегда медленно, с удовольствием и относился к ней очень серьезно.

В ту субботу его отправили куда-то с группой матросов, чтобы нарезать ветки для веников и метел, которыми подметали пирс и дорогу возле ворот, ведущих на пирс. Короче говоря, его с самого утра на корабле не было.

Мы поспешили на обед, а солдатики на пирсе сидели, грустно курили и пили воду из фляжек. Их краснолицый прапорщик куда-то пропал.

— Что, служба, лапу сосем?! — услышали мы неповторимый голос Хамовского, — Кинуло вас командование?

— Курим мы, товарищ мичман, — ответил с пирса маленький чубатый сержантик. Ответил не без достоинства.

— Вижу, что не Машку щупаете! — ответил Хамовский — Ты, сынок, помолчи тут. Курить натощак вредно! Сапоги можно откинуть раньше положенного, — сказал он, дымя сигаретой, — Посидите маленько.

Хамовский ушел, а мы сгрудились у борта и ждали что будет. Вскоре Хамовский появился на палубе вместе с командиром нашего корабля, миниатюрным капитаном второго ранга, у которого был тихий голос и всегда сияющие ботинки. Для нас он был чем-то средним между полубогом и просто богом. Хамовский ему что-то объяснял и показывал рукой на солдат на пирсе. Командир слушал внимательно, коротко посмотрел на солдат, коротко кивнул и ушел.

— Эй, военные! — крикнул на пирс Хамовский, — Внимание, я сейчас к вам приду. Готовьтесь, мужчины.

Солдаты тут же встали, потому что такому голосу нельзя было не подчиниться. Они поправили форму и почти выстроились.

— Вольно, вольно, — говорил Хамовский тяжело шагая по трапу на пирс, — значит так, бойцы, вас приглашает пообедать наш славный экипаж. Добро пожаловать на борт! — тут он повернулся в нашу сторону и погрозил нам своим огромным мохнатым кулаком, но при этом подмигнул, — Вот только вам придется разуться, потому, что на палубе корабля в сапогах ходить нельзя. Но экипаж к вашему приходу произвел приборку, так что не волнуйтесь.

— Товарищ мичман, босиком что ли? — спросил все тот же сержантик.

— Сынок, тебе не кажется, что ты уже много сказал, а? — рявкнул Хамовский, — Скидывайте сапоги и шагом марш обедать. Сапоги оставить здесь. Не ссыте, никто не возьмет.

Солдаты и сержантик стали разуваться под наше улюлюканье. Особым смехом было встречено разматывание портянок.

— Цыц! — крикнул Хамовский, — Мы уважаем братские рода войск! — и он снова нам подмигнул.

Ноги у солдат были, скажем, не самые чистые в мире, и ногти были у них не самые постриженные. Они шли по палубе корабля робко и боязливо, чему мы были рады, а Хамовский шел за ними как пастух за гусями.

Солдат рассадили за столы по два за стол, потеснив нас.

Наш стол стоял у самого борта возле иллюминатора. Стол был длинный, на восемь человек и вдоль него стояли две узкие скамейки. Стол мы называли «бак», а скамейку «баночка», очевидно от английского «banch». И стол и скамейки были металлические и крепились к палубе специальными цепочками на случай качки. К нам за стол посадили двух солдат, совсем молоденьких, коротко стриженых и закопченных. Они очень робели, а мы вели себя солидно и картинно.

Джамала все еще не было, и его место пустовало. На первое был густой рассольник с перловкой, солеными огурцами, картошкой и мясом. Джамалу даже не поставили тарелку для этого супа, он все равно не притронулся бы к нему. Мы ковырялись в супе, выбирая лакомые кусочки тушенки и картошки, а солдатики ели не сдерживаясь. Они чистосердечно признались, что так их не кормят и что такого супа они не едали с самой «гражданки». Мы же говорили, что кок, падла, сегодня плохо приготовил. Еще они хвалили наш хлеб. Еще бы, его пекли у нас на корабле, и он был теплый и ароматный.

И вот подали второе! Котлеты и слегка сероватое, не без комков, но все же картофельное пюре. Котлеты были строго по счету, и восьми дополнительным взяться было неоткуда. Решили эту проблему очень просто. Каждый из нас дал по части своей котлеты. Делали мы это небрежно, с видом, что мы такое едим каждый день и по нескольку раз. Поэтому ломали мы свои котлеты щедро. У каждого солдата в тарелке оказалась в итоге целая гора ценных котлетных обломков. И в этот момент появился Джамал Беридзе!

Он ворвался шумно, хохоча и… замер, увидев солдат. Он ничего не знал про них, он даже не видел их на пирсе, когда они работали. Он не мог знать о том, что Хамовский решил накормить забытых их командирами бедолаг. Он просто увидел, что за нашими столами вместе с нами сидят солдаты и едят с нескрываемым наслаждением.

Он замер. На его лице воцарилось хорошо мне знакомое спокойное выражение, какое появлялось на нем в моменты полного непонимания ситуации. Джамал выпрямился, расправил плечи, чинно всем пожелал приятного аппетита, прошествовал на свое место и сел, подбоченившись, в пол оборота к столу.

Я видел, что он вообще ничего не может понять, что он сбит с толку и не знает, что делать со всем тем, что он видит. Но спросить он не мог! Задавать вопросы было немыслимо для Джамала Беридзе.

Как только он сел, ему тут же принесли тарелку с котлетой и пюре, которое было движением ложки уложено волнами. Тарелку поставили перед Джамалом, он церемонно кивнул и больше не шелохнулся.

А солдаты ели котлеты, восторженно говорили о давно забытом вкусе и вообще раскраснелись от еды и удовольствия. Джамал смотрел на все это, слушал, ворочал глазами, но глаза были единственной подвижной частью всего его монументального образа. Он сидел так, и когда с котлетами все покончили и добирали последние остатки пюре с тарелок, он вдруг взял свою котлету за край двумя пальцами, почти брезгливо, не глядя, покачал ею в воздухе… Он сделал это бесшумно, но так, что все тут же посмотрели на него. Вслед за тем он обвел глядящих на него, то есть всех нас, спокойным взглядом.

— Зае…ли (в смысле надоели) эти котлеты — сказал он низким голосом и метко выбросил котлету в открытый иллюминатор.

Воцарилась тишина, все члены экипажа нашего корабля мысленно ему аплодировали. В этот момент была одержана сокрушительная победа флота над армией и всеми другими родами войск.

То есть, Джамала было за что любить, и Хамовский любил его, и меня тоже любил, не знаю за что. Мы очень страдали от этого. Особенно зимой, когда корабль преимущественно стоял у стенки (то есть у пирса) и в море не ходил. Когда корабль долго стоит у стенки возникает много разных хозяйственных дел. В этих делах Хамовский царил безраздельно.

Зимой почти каждый день с корабля брали матросов на разные невоенные или около военные нужды. Где-то надо было убрать снег, где-то надолбить угля, где-то что-нибудь куда-нибудь перетащить и пр. Хамовского очень часто на такие мероприятия отправляли за старшего. И вот тогда мы с Джамалом страдали от его любви.

— Хамовский, — подзывал нашего боцмана старпом, — на станции нужно разгрузить вагон с говядиной. Полутуши какие-то, мля! Сколько вам нужно матросов?

— Так двух достаточно будет, — говорил Хамовский.

Я надеюсь, вы понимаете, кто были эти двое. И весь день мы с Джамалом таскали и грузили в грузовики распиленные пополам замороженные говяжьи туши с маркировкой военных складов. Было холодно, тяжело и противно. Сам же Хамовский исчезал где-то в складских дебрях. Но в тот самый момент, когда наша усталость, замороженность и злоба достигали предела, Хамовский появлялся.

— Эй, моряки, — говорил он нам, — пошли чай пить.

Мы бросали работу и шли мимо длинных сараев в какую-то маленькую избушку.

— Значит так, — громким шепотом инструктировал нас Хамовский по ходу, — Беридзе, ты сидишь и пьешь чай, как джигит, молча, а ты, — обращался он ко мне, — хвали чай, варенье. Ты это умеешь. Там три женщины, женщины шикарные. Перед ними тут каждый день на пупе танцуют. Короче, чай будешь пить, всё хвали, а потом расскажешь им пару анекдотов…Ну вот этих своих. Чтобы они были довольны. Да, — вдруг говорил он Джамалу, — а ты смотри на них как джигит, понял.

В избушке было жарко, женщины были именно что шикарные. Большие, в стеганных жилетах и с прическами. Мне, двадцатилетнему человеку, они казались, ну… очень взрослыми.

Мы пили вкусный чай с вареньем, печеньем, сгущенным молоком и сушками. Посреди стола стояли весы и гири. Мы делали всё так, как сказал Хамовский, женщины веселились, сверкая золотыми зубами. Хамовский хохотал до слёз, слушая мой анекдот, который слышал в подобных ситуациях много раз.

Потом он, провожая нас на работу, шёл довольный.

— Беридзе, — говорил он, — подбери пять самых хороших туш, понял? Ты в этом понимаешь.

Обедали мы в этот день богато и обильно, но уже в другой компании. Это были два солидных прапорщика, служивших на станции. За обедом я рассказывал другие анекдоты, Хамовский был доволен. После обеда нам налили по стакану грушевой газированной воды, а Хамовский с прапорщиками ловко разлили по своим стаканам бутылочку водки.

— А теперь, уважаемый товарищ Беридзе, — сообщал Хамовский, — скажет настоящий грузинский тост.

Джамал вставал со своей газировкой в руке, говорил что-то очень долгое, витиеватое, комплиментарное по отношению к… таким прекрасным, уважаемым и мудрым людям, каковыми являлись два толстых прапорщика. Потом мы выпивали и шли грузить мясо.

Когда мы вечером ехали на корабль обратно, в кузове грузовика, помимо нас с Джамалом, лежали пять полутуш говядины, какие-то коробки, два мешка с чем-то и еще несколько каких-то железяк и трубы.

И вот так всю зиму.

Всё это я рассказываю лишь для того, чтобы описать один эпизод, в котором участвовали как раз Хамовский и Беридзе. Тот эпизод вдруг открыл мне на многое глаза, успокоил меня и, если хотите, примирил с военной моей жизнью и военными, да и не только с военными людьми. Мне открылось тогда, что мудрость может скрываться там, где её ожидать не приходится. И ещё то, что везде, во всём и в каждом, казалось бы до конца изученном, понятом и классифицированном явлении и человеке, может открываться та бездонная глубина, которая не пугает, а заставляет стоять перед ней изумленным и счастливым от того, что такая глубина открылась и она прекрасна.

Я хотел поближе познакомить вас с участниками того эпизода, вот и изобразил несколько этюдов к портретам Джамала Беридзе и старшего мичмана Хамовского, нашего боцмана.

Тогда во всю стоял май, днём было тепло до жаркого, а вечером и утром приползали холодные туманы. На деревьях появилась зеленоватая дымка. Это мы видели с корабля, и до нас долетали весенние запахи оживающей земли и прошлогодний мёртвой травы. Это был последний май, который я должен был прожить военным моряком, и всё во мне ликовало и готово было радоваться сильнее.

И вот в одно майское солнечное воскресенье, после завтрака ко мне подошёл улыбающийся Хамовский. Его улыбка не сулила ничего хорошего.

— Ну-ка — отыщи-ка Беридзе, — бегом.

Я нашёл Беридзе, который с удовольствием смотрел телевизор в кубрике. По телевизору шли соревнования по женской гимнастике. Джамал смотрел очень внимательно. Я подошёл к нему молча.

— Что, Хамовский зовёт? — тихо спросил он. Я кивнул.

Хамовский ждал нас на юте (то есть на корме).

— Так, — сказал он, оглядев нас с ног до головы, как будто в первый раз видел, — живо переоденьтесь, и сходим в посёлок. Надо кое-что принести.

— Товарищ мичман, как это сходим? Одиннадцать километров! — удивился я, — И ещё нести оттуда придётся… Воскресенье, товарищ мичман…

— Тебе не кажется, что ты уже много что сказал? — был ответ.

— Сегодня кино будут показывать! — сказал Беридзе, — Можно мы посмотрим, а потом пойдём туда-сюда.

— Может быть тебе ещё и на спину насрать? — спросил боцман.

Это был один из обычных ответов Хамовского. У него можно было попросить что угодно, например новую мочалку или ниток и иголку, а он помнил, сколько он чего, когда и кому давал. Или…

— Товарищ мичман, дайте мыла земляничного, ну устал я уже хозяйственным мылом голову мыть, — канючил какой-нибудь матросик.

— Хозяйственным мылом мыться хорошо, — отвечал боцман, — его крысы жрут. Они дрянь жрать не станут.

— Вот я и говорю, товарищ мичман, дайте мне плохого земляничного мыла, я знаю, у вас еще осталось.

— А может тебе ещё и на спину насрать, — говорил Хамовский.

В его устах это означало некое великое благо, которого просивший явно не заслужил. Ни от кого я не слышал такой фразы. А у Хамовского их было много. В этих фразах тоже слышалось эхо незапамятных времен.

То есть, нам с Беридзе было бесполезно препираться, нужно было переодеться и следовать за Хамовским.

— А что понесём-то? — обречённо спросил я.

— Ещё один вопрос и понесут тебя, — был ответ.

Через пятнадцать минут мы шли в нашей суконной форме и бескозырках с белыми чехлами по пирсу, а ещё через пять минут поднимались в сопку. Шли медленно, Хамовский быстро не ходил.

Было уже по-летнему тепло и сквозь павшую прошлогоднюю траву торчали тоненькие новые травинки.

К часу дня мы были в посёлке. Не хочу описывать этот посёлок. Тот, кто знает отдаленные от цивилизации посёлки, в которых в основном живут разнообразные военные и печальные гражданские лица, он может себе этот посёлок представить. Типичный такой посёлок. А тот, кто не знает, тот не сможет представить себе этот ужас и безысходность. Не сможет, сколько бы я это не описывал.

Мы подошли к магазину и остановились.

— Так, — сказал Хамовский, — нам надо найти одного моего старого корабельного друга (это прозвучало как цитата из «Острова сокровищ», но я уверен, что Хамовский и не знал, что он почти точно повторил слова слепого Пью из романа Стивенсона).

Он зашёл в магазин и минут десять разговаривал с продавщицей.

— Так, — сказал он, выходя, — оперативное время 13 часов 8 минут. Сейчас мы обедаем и за дело. Он накормил нас рыбными консервами и плохим хлебом, пили мы тёплый густой сливовый сок. Всё это он купил в магазине и поел с нами. Трапезничали мы молча, сидя на скамейке возле магазина. Две ложки и вилку он взял у продавщицы.

Потом мы пошли мимо двухэтажных деревянных домов. Людей практически не было видно, только из открытых окон доносились звуки работающих телевизоров. Возле одного такого дома мы остановились. Хамовский приказал его ждать, зашёл в грязный тёмный подъезд и стал подниматься по лестнице. Его не было долго, минут сорок. Мы уже начали маяться. Я ужасно устал от молчания. Мы молчали всю дорогу. Хамовский и Беридзе были ещё те собеседники.

Наконец наш боцман вернулся и не один. С ним вместе шёл худой, весь испитой и бледный мужичок в тренировочных штанах и желтой флотской офицерской рубашке. Рубашка была грязная и заправлена под резинку штанов. На ногах у него красовались шлёпанцы, которые хлопали по пяткам при ходьбе.

— Вот, — сказал Хамовский, — это Эдик! Мой друг и брат. Для вас, пацаны, это Эдуард Павлович! Когда-то на крейсере «Суворов» его боялись даже больше меня. Он был самый страшный мичман.

Эдуард Павлович смотрел куда-то мимо нас и был здорово пьян.

— А тебе, Эдик, — продолжил Хамовский, — имена и звания этих салаг знать не обязательно. Разве это моряки, — сказал он и подмигнул нам.

Эдик плюнул и пошёл куда-то влево, не сказав ни слова. Хамовский пошёл за ним, а мы потащились следом. Мы прошли мимо каких-то сараев и сараюшек, каких-то углярок и деревянных клетушек и приплелись к гаражам. Их было несколько, кирпичных гаражей с ржавыми воротами. По мусору и жухлой траве перед этими воротами было ясно, что машины здесь не держат, а если держат, то пользуются ими очень редко или не пользуются вовсе.

Эдуард Павлович подошёл к одному из этих гаражей, вытянул из кармана связку ключей на длинном кожаном шнурке. Он поковырялся с висячим замком, не сразу, но всё-таки открыл его и распахнул перед нами ворота.

В гараже никакой машины не было, там вообще почти ничего не было. Пара ящиков из-под снарядов, какой-то хлам по углам и в самом центре стоял тот предмет, который вскоре станет для нас с Джамалом и бременем, и жребием, и мукой. Предмет был большой, железный, ржавый и явно кустарного производства. Это был трансформатор, очевидно сделанный умельцами в незапамятные времена.

— Вот, — сказал Хамовский, — щас мы его отнесём на корабль. Хватайте его, мужчины, — это было сказано нам.

Эдуард Павлович сел на ящик и весь обвис и обмяк. Мы так до сих пор и не слышали его голоса. Он сделал какой-то неопределённый жест в сторону Хамовского, тот тут же подал ему сигарету и щелкнул зажигалкой.

— Эдик, оставь себе пачку, — сказал Хамовский.

Эдуард Павлович протянул руку, Хамовский вложил в неё пачку дешевых сигарет без фильтра.

А мы с Джамалом с ужасом изучали трансформатор. К нему страшно было прикоснуться. В нём жили и умерли многие поколения пауков и их жертв. Пыль времен въелась в него, а ржавчина слоилась лохмотьями. Мы, в своей чистенькой выходной суконной форме с содроганием прикоснулись к трансформатору.

Мы взяли, подняли его, ощутили вес (я думаю, килограмм 55–60) и вынесли трансформатор на солнечный свет. Хамовский же что-то говорил Эдуарду Павловичу, но тот молчал.

— Ну ладно, Эдик, посиди здесь, — ласково говорил наш боцман, — посиди. Я буду заглядывать, держись.

Он вышел из гаража с грустным лицом.

— Какой был моряк! — тихо и как бы сам себе сказал он. — Ну-ка схватили и бегом на корабль, — рявкнул Хамовский на нас, задымил сигаретой и зашагал, не глядя на наши действия. Эдуард Павловича мы больше не видели и слова от него не дождались.

Как описать наши муки. Это были действительно муки на грани и за гранью отчаянья.

Во-первых, трансформатор невозможно было нормально ухватить руками. Острые края ржавого металла удавалось зацеплять только пальцами. Во-вторых, трансформатор был тяжелый, в третьих мы с Джамалом были очень разного роста, в смысле, он был много выше меня, в четвёртых, дорога шла то взбираясь на сопку, то спускаясь с неё, в пятых — 11 километров, в шестых, было очень обидно, всё-таки воскресенье… и много других более или менее существенных факторов.

Очень скоро мы могли двигаться вперед только короткими перебежками. Мы брали трансформатор, поднимали его, при этом Джамал нагибался, а я, наоборот, старался выпрямиться как можно сильнее. Мы пробегали шагов десять-двенадцать и почти бросали нашу ношу в пыль. Потом мы стояли, тяжело дыша, несколько секунд, менялись местами и передвигались ещё на десять-двенадцать шагов. Иногда Беридзе курил.

Хамовский же уходил далеко вперед и стоял или сидел, дожидаясь пока мы дотащимся до него. Как только мы приближались, он уходил опять далеко-далеко.

Мы пытались соорудить ручки из наших ремней, но ничего сколько-нибудь технологичного у нас не получалось. Мы только исцарапали и попортили черные поверхности наших ремней.

Потом мы сняли наши гюйсы (ну в смысле, наши трёхполосые воротники) и чехлы с бескозырок. Мы обмотали ими разбитые в кровь руки. Вскоре эти обмотки истрепались и не спасали вовсе. Очень хотелось пить, но об этом не было смысла думать. Потом захотелось есть. Потом, не то чтобы расхотелось, а просто ощущение усталости, боли и обиды вытеснили чувство голода.

На корабле давно пообедали. Посмотрели кино, поужинали, и все свободные от вахты предавались приятному и редкому воскресному безделью. Кто-то писал письмо, кто-то курил сидя на верхней палубе. Офицеров на корабле почти не было и можно было просто слоняться… Я любил эту воскресную вечернюю негу… На корабле уже выпили вечерний чай и кто-то наверняка поделил наш с Джамалом сахар и масло. А мы всё двигались и двигались. Трансформатор перемещался в пространстве благодаря угасающим усилиям двух голодных, злых и отчаявшихся молодых военных моряков.

Когда мы перевалили через последнюю сопку и увидели наш корабль далеко внизу, там уже ложились спать. Мы потащились вниз, и вдруг трансформатор вырвался из наших истерзанных рук и покатился вниз, туда, где медленно спускался Хамовский.

— Шуба! — по привычке крикнул я.

Хамовский оглянулся, сделал шаг в сторону, и трансформатор прокатился мимо, боцман проводил его глазами, а потом мы видели, как трансформатор ударился о дерево и замер. Мы побежали вниз.

— Вы что, моей смерти хотите? — спокойно спросил Хамовский, когда мы пробегали мимо него.

Когда мы затаскивали трансформатор по трапу на корабль, корабль уже спал крепким сном. Мы же были ни на что и ни на кого не похожи. Боцман тоже подустал. Но мы добрались! Всё было уже позади…

— Куда его, пожалуйста? — спросил Беридзе, и в его голосе не было обычной гордости. Была усталость и едва сдерживаемая обида.

— Сюда, — сказал Хамовский и указал на люк в палубе.

Через каких-нибудь 10 минут со всей отчётливостью выяснилось, что трансформатор в этот люк не входит и никак не может войти, а другим способом в нужное Хамовскому помещение попасть было невозможно. Люк был маленький, а трансформатор большой. И с этим ничего практически сделать было нельзя. Просто нельзя.

Мы стояли с Джамалом в полном изнеможении и изумлении и смотрели на Хамовского. А он пытался прикурить сигарету, но его зажигалка искрила и никак не зажигалась. Он тряс её, продувал, опять тряс, как будто ничего не случилось.

— Ничего! — сказал он нам на нас не глядя и продолжая трясти зажигалкой, — Завтра обратно отнесём.

Воцарилась тишина, показалось даже, что ветер стих и перестал свистеть в антеннах и мачтах. Только зажигалка щелкала и щелкала и вдруг дала пламя. Хамовский затянулся и выпустил дым.

В этот момент наш корабль и все другие рядом стоящие корабли содрогнулись от немыслимой силы крика. Этот крик издал Джамал Беридзе. Ещё крик не замер и не иссяк, как он схватил трансформатор, кажется совсем легко его поднял, дошёл тяжелыми шагами до борта и выбросил трансформатор за борт. Раздался плеск, и снова воцарилась тишина. Джамал же повернулся к Хамовскому и уставился на него горящими и искрящимися глазами.

Хамовский стоял неподвижно и курил. Лицо его было спокойным, глаза щурились от дыма. Он курил так, что сигарета исчезала на глазах, как медленно втягиваемая в рот макаронина. Прошла минута. Хамовский докурил, выпустил последний дым и метнул окурок за борт, тот полетел искря. Хамовский продолжал смотреть на Беридзе. Я весь похолодел и ждал…

— Да и хуй с ним, — тихо сказал Хамовский, коротко махнув рукой. Сказал и ушёл.

В тот момент передо мной открылось величие мудрости, которая была растворена в мире, но не являлась мне так явно. Я понял тогда, что мудрость присутствует всегда и везде, только она растворена и не бросается в глаза. Но именно она сообщает регулярные и повторяющиеся движения всему-всему. Я успокоился сразу, из меня вышла обида, и мне стало легко. Обиды не осталось, как будто какой-то рубец исчез, полностью зарубцевался, и даже нельзя было найти место некогда кровоточащей раны.

Я хорошо могу представить, как кричал бы наш старпом в этой ситуации. Он кричал бы, что заставит Джамала нырять, или повесит его, или сгноит на гауптвахте…

Не могу сказать, что Хамовский был добрым человеком, не скажу, что он был Умный человек. Так же не скажу, что он был мудрым. Он был боцман, и никто не пожалел о том, что Хамовский был боцманом.

Последний праздник

Мой день рождения в феврале. Я водолей. Не могу сказать, что я этому придаю какое-то существенное значение. Правда, приятно знать или прочесть, что водолеи отличаются проницательностью, умом, целеустремленностью, чувствительностью и, хоть и подвержены разным сомнениям, всё-таки у них сильная интуиция. Приятно слышать и узнавать в себе соответствующие твоему знаку зодиака особенности и черты.

Но в феврале часто идёт снег, особенно на Дальнем Востоке. Как же трудно убирать снег на корабле! Как сложно его вычищать из уголков, щелей и прочих бесчисленных деталей, из которых состоит боевой корабль!

В тот февраль, когда мне исполнилось 20 лет, снег шёл часто и обильно. Некоторые снегопады не прекращались по несколько суток.

И вот тут всё зависело от того, какие порядки и традиции были установлены на корабле. Я не думаю, что это зависело от воли и решения очередного командира или старпома. Традиции как-то складывались и передавались из поколения в поколение вместе с техническим устройством корабля, его неполадками, прежними заслугами, крысами и всем прочим.

Короче говоря, на каких-то кораблях снег чистили, как только он начинал идти и если он шёл сутки напролёт, его чистили сутки напролёт. На других чистили по мере его накопления до какого-нибудь заведённого уровня. Например, насыпало 5 сантиметров, начинают чистить независимо от времени суток.

На нашем корабле снег не чистили, пока он не заканчивался. Он мог идти несколько дней непрерывно, уже на палубе лежали сугробы, но команды к уборке снега не поступало… Так, разгребали маленько и всё. Но как только снег прекращался, тут же объявлялся аврал. Это могло случиться ночью, и сразу экипаж поднимали на снег… Или вечером перед самым отбоем, тогда никакого отбоя не случалось, а наоборот, мы чистили снег хоть до утра. Вот так.

За день до моего дня рождения начался снегопад. Он начался рано утром, ещё до того, как на кораблях сыграли подъём. А когда мы стояли на подъёме флага, снег валил отвесно, большими кудрявым хлопьями. На наших шапках и плечах быстро собирались маленькие сугробы и даже соседний, вплотную стоящий к нам корабль, был виден как изображение на экране кинотеатра при выключенном свете.

К полудню наш боевой корабль выглядел как кусок пирога, покрытый взбитыми сливками, а снег продолжал падать всё так же отвесно. Стало тепло, совсем немного ниже нуля. После обеда мы даже поиграли в снежки с ребятами с другого корабля. Они чистили снег, бросали его за борт, мы дразнили их и бросали в них снежки. Они угрюмо делали, казалось, совсем бессмысленную работу и периодически отвечали нам одиночными меткими зарядами.

День прошёл обычным образом. До нас доходили слухи о том, что дорогу в посёлок совсем занесло, и в любой момент всех свободных от вахты могут отправить на расчистку снега. Потом кто-то сказал, что рядом с посёлком застряли несколько машин, в том числе и скорая помощь и туда отправили солдат, откапывать эти машины, потому что у них были лопаты, а если бы лопаты были у нас, то послали бы нас.

Только к вечеру к нашему пирсу пробилась одна снегоуборочная машина, которая проделала узкую дорожку в свежем снегу. Эта машина постояла у ворот, ведущих к кораблям, и уехала. А снег всё шёл. А мне на следующий день должно было исполниться двадцать лет.

Чего я ждал от этого дня? Я не могу вспомнить, но помню, что чего-то ждал. Ждал, может быть, какого-то нового ощущения, какого-то изменения в себе. Ещё я ждал хоть немного праздника и какого-то внимания и теплоты… От кого? От своих сослуживцев? Не знаю. Не помню. Но помню, что ждал, ждал, затаившись и надеясь…

Мне удалось подкопить денег ко дню рождения. Я откладывал два месяца половину своего крохотного денежного довольствия, и родители прислали немного. У нас было принято на день рождения угощать ближайших своих сослуживцев и накрывать стол на вечерний чай для своей боевой части (в моём случае для боевой части 3, то есть для минёров и торпедистов, в общем, для двенадцати человек).

По негласному, но строго соблюдаемому правилу, в день рождения юбиляра освобождали от вахт и других работ на весь день, от подъёма и до отбоя. Как правило, того, у кого был день рождения, вызывал к себе командир и поздравлял его. Командир приглашал к себе в каюту и говорил что-нибудь доброе, желал счастья, здоровья, успехов в службе и пр. Это было важно. В каюте командира матросу удавалось побывать редко, а то и вовсе не удавалось побывать за всю службу. Командир же был чудесным существом.

— Ну-у? Угостишь нас завтра? — спросил за вечерним чаем Лёша Милёв, старшина нашей команды, добрый жилистый парень. — Хочется хорошего чаю попить. Крепкого чайку, — сказал он, делая ударение на слове “крепкий” и подмигнул мне.

Раздобыть и принести на борт спиртное было очень трудно. И если кому-нибудь удавалось такое сделать, то это свидетельствовало о лихости смекалке и смелости. Молодые, прослужившие с нами в б.ч.3 по полгода матросики, смотрели на меня с надеждой. Они ждали просто сладостей, элементарных конфет, печенья, сгущенного молока или чего угодно другого, лишь бы сладкого. Я помнил, как в первый год службы хотелось сладкого. Хотелось так, как в детстве не хотелось.

Я не рассчитывал на подарки, или хотя бы на подарок. Подарки у нас друг другу не дарили. Хотелось только немножко праздника и хотелось почувствовать магию цифр. Двадцать лет! Что это?

Снег шёл, когда мы ложились спать. По громкой связи прозвучало: “Команде отбой. Ночное освещение включить”. Яркий жёлтый свет погас, и загорелась синяя лампа ночного освещения, только трап, ведущий в кубрик, светился жёлтым, падающим из верхних помещений светом. Я закрыл глаза. Нужно было уснуть.

Я вспомнил, как в детстве ждал дня рождения и в ночь перед ним долго не мог уснуть. Сердце никак не успокаивалось, оно громко и часто стучало от волнения. Я ворочался и уговаривал себя заснуть, понимая, что как только я засну, сразу наступит завтра. То есть, надо уснуть и день рождения настанет. Но из-за того, что я так напряжённо об этом думал, именно от этого и не мог уснуть, ворочался, громко вздыхал, или лежал и слушал тишину в других комнатах, тиканье часов, да звуки редко проезжавших машин. Как же я ждал дня рождения!

Хотя чего я ждал? Я знал заранее, что утром мне мама даст белую рубашку, потому что в школе в день рождения мне нужно быть нарядным. Родители меня поздравят, но сразу все подарки не дадут, придётся ждать вечера. В школу я брал с собой конфеты, чтобы всех угостить. Учительница в начале первого урока сообщала классу, что у меня сегодня день рождения и не тревожила потом вопросами и не вызывала к доске.

Вечером ко мне приходили друзья, бабушка и тётя с маленькой моей троюродной сестрой. Все дарили какую-нибудь ерунду, бабушка дарила книгу и тайком от всех совала мне в руку сложенную вчетверо купюру: «Сам себе что-нибудь купишь, и сходи в кино», — шептала она.

Родители дарили, конечно, что-то ценное, не всегда то, что я хотел, но всё же ценное. Друзья, пришедшие меня поздравить, сначала родительским подарком восхищались, но вскоре находили в нём массу недостатков и раскритиковывали его, доводя меня чуть ли не до слёз. Потом мы ели, потом пили чай с маминым тортом. Потом недолго бесились, ссорились, кто-то уходил раньше остальных. Мне казалось, что мои приятели затевали какую-то интригу против меня и вообще недостаточно мне благодарны за праздник и угощение. Потом папа праздник заканчивал.

— Всё! Давайте-ка по домам. Завтра в школу, — говорил он, — за уроки-то ещё не садились.

Ребята уходили, и становилось пусто…

В кубрике резко включился свет. Но это был не “подъём”. Я всегда за несколько минут до подъёма уже выходил из глубокого сна и либо просыпался и тихонечко долёживал последние тихие минуты, либо полуспал. А тут свет включили неожиданно.

— Аврал! — кричал откуда-то дежурный.

— Снег, падла, перестал, — сказал кто-то, медленно спускаясь с койки.

— Дневальный, сколько времени? — крикнул кто-то.

— Без двадцати три, — услышали мы.

Все медленно, зевая и потягиваясь, стали одеваться, совсем не так, как утром, когда соскакивают с коек махом и одеваются моментально. Никто не хотел идти на снег.

Мы медленно, как подтравленные тараканы, разбредались по местам приборки. На верхней палубе нас обдало свежим ветром. Ветер был холодный и, казалось, чёрный, потому что прилетел он со стороны чёрного шумящего и никогда не замерзающего океана. Но в этом ветре уже чувствовалась весна.

Небо тоже было чёрным и со звёздами, но звёзды виднелись единицами. Похолодало. Снега нападало чертовски много.

Мой участок приборки на верхней палубе находился на полубаке, то есть в носовой части, от надстройки до носового орудия. Довольно много открытой палубы, к тому же лопат у нас не было, и я чистил снег фанерной крышкой какого-то ящика. Но я убирал снег с ровной поверхности, а кому-то нужно было вычистить маленькую площадку, на которой находился какая-нибудь сложной конфигурации штуковина. И вот бедолаге приходилось руками и маленькой щёточкой выковыривать и вычищать забившийся во все щели и налипший, прихваченный морозом снег. В общем, приходилось работать, как археологу. Короче говоря, чистка снега на корабле — это очень непросто в любом случае.

На всех мачтах и надстройках горел яркий свет, мы в своих чёрных шинелках ковырялись и копошились. Снега становилось всё меньше и меньше, корабль чернел и приобретал свои обычные строгие, стремительные и хищные очертания. А небо над нами принялось понемногу белеть.

Вот и пришло утро моего двадцатого дня рождения. Я выковыривал пальцами в мокрой рукавице снег из ватеррейса (такого желоба для стока воды вдоль борта), стоя на коленях на холодной палубе. Я прикидывал в уме, я отнимал от местного времени количество часовых поясов, отделяющих Тихий океан от моих родных мест, и успокаивал себя тем, что мой настоящий день рождения ещё не наступил, я ещё не родился… Там, в родном городе, я ещё не родился.

Как только мы закончили убирать снег и бросились по кубрикам отогреваться, пить чай и приводить себя в порядок, как сыграли “большой сбор”. Надо было бежать на подъём флага. Ровно в восемь утра флаг и гюйс на нашем и других кораблях были подняты под звуки горнов. Усталые и невыспавшиеся мы разбежались после этого по боевым постам на “проворачивание”. (“Проворачивание” производится каждый день на кораблях, которые даже стоят у стенки. То есть, приводятся в движение все узлы и механизмы корабля, чтобы они не застаивались. Вот они и крутятся минимум час.)

Про мой день рождения забыли. Забыли даже те, кто надеялся на вечернее угощение. А я ждал. Чего я ждал? Но сам напомнить об этом я не мог. Я ждал… Я хотел, чтобы кто-нибудь вспомнил…

Перед обедом я узнал, что из вахтенного графика меня на текущий день никуда не переставили, а, значит, вечером мне нужно будет заступить на вахту. В день рождения людей на вахту не ставили, это строго соблюдалось. Ну забыли! Из-за снега, из-за бессонной ночи, из-за того, что… Мало ли у кого когда день рождения. Забыли.

Как обедал, я не помню. Ожидание чего-то дошло до крайнего предела и стало превращаться в обиду. В обиду на всех-всех.

Меня вызвали к командиру после обеда во время “адмиральского часа”. (Дело в том, что в армии отбой в 10 часов, а подъём в 6 утра, на кораблях отбой в 11 часов, подъём тоже в шесть утра, но после обеда команде дают спать до двух часов дня, получается такой сон-час. Вот его и называют “адмиральский час”).

К командиру матроса просто так не вызывают. К богам не вызывают каждый день и просто так. Я быстро и весь исполненный трепета, оделся во всё самое чистое и побежал из кубрика наверх. Боги обитают всегда наверху.

Дверь в каюту командира была приоткрыта, оттуда доносились голоса. Громче всех там говорил старпом. Я не решился заходить и ждал снаружи. Я маялся минут пятнадцать в коротком и безупречно чистом коридоре, который упирался в каюту командира. Сердце колотилось так, что даже глаза мои, наверное, заметно пульсировали.

Наконец дверь распахнулась, я вытянулся по стойке смирно, прижавшись к стене, а из каюты быстро вышли несколько наших офицеров. Они прошли мимо, даже не взглянув на меня. Последним через порог перешагнул старпом. У него в руках были папки и какие-то ещё бумаги. Он уставился на меня и осклабился.

— Что, бездельник? С днём рождения, что ли? — громко сказал он. — Пошли со мной, командир занят. Я тебя поздравлю.

Это звучало зловеще. Я поплёлся за старпомом, гадая, откуда они узнали про день рождения. Кто мог им сказать.

— Вот, твои родители прислали телеграмму, — тут же ответил на мои мысленные вопросы старпом, — срочную, бля, телеграмму. Её с почты зачитали дежурному по телефону. Скажи предкам, чтобы они больше срочных телеграмм не слали. Здесь боевой корабль, а не детский сад, — при этом он оглянулся и для убедительности два раза укоризненно кивнул.

На столе в маленькой каюте старпома был бардак и разгром. Но среди бумажек, бумаг, тетрадей и документов стояла рамка с фотографией старпома ещё со старшелейтенантскими погонами на белом кителе. Старпом держал круглолицего мальчика лет трёх на руках, а рядом с ним стояла круглолицая женщина с причёской, и кружевной воротничок её платья сильно бросался в глаза. Все, кроме мальчика, широко улыбались.

— Ну? Как ты хочешь, чтобы я тебя поздравил? — спросил старпом, ковыряясь на столе, спиной ко мне. — Торта у меня нет, и не будет. Конфет тоже.

Я молчал.

— Чё молчишь, а? — продолжил он. — Говори, не бойся. Выполню любое твоё разумное желание. Например, расстреливать тебя сегодня не буду. Ну?

— Товарищ капитан-лейтенант, я бы хотел в увольнение сходить, — сказал я очень робко.

— Сегодня будний день, никаких увольнений. Тебя любой патруль за жопу схватит.

— В день рождения? Отпустят, товарищ капитан.

— Отпустят? Я бы не отпустил, — ответил он, признавая справедливость моего аргумента. — А куда ты пойдёшь? На ху… Зачем тебе куда-то идти? Пойди поспи лучше. Пошароёбься сегодня в своё удовольствие.

— Мне в магазин надо! — ответил я уже более твёрдым голосом.

— В магазин? Конечно! За конфетами? — старпом вдруг сделал короткую паузу и на несколько минут задумался. Наверное он думал, продолжать ли дальше этот спектакль или нет. Явной проблемой для него было то, что я был ни в чём не виноват, кроме того, что родился двадцать лет назад.

— Ладно, иди в свой магазин. Но если попадёшь в комендатуру, то там и вешайся, а если опоздаешь на корабль, лучше тебе было и не рождаться. Отпускаю тебя до 20.00. Всё понял?

— Так точно, товарищ…

— Давай, беги.

— Спасибо, товарищ капитан-лейтенант.

— Если водку принесёшь на корабль, убью. Сколько тебе стукнуло?

— Двадцать лет.

— Во как! Пора убивать. Беги, — сказал он. Я развернулся.

— Погоди, вот тебе подарок. И чтобы зубы блестели, как у коня, бля! Я проверю, — сказал старпом и протянул мне новую зубную щётку в прозрачном пластиковом футляре. — С днём рождения!

Около трёх я сошёл с корабля с увольнительной запиской в кармане. Ещё в кармане были все мои сбережения, которые я вынул из тайника. Тайник был такой, что никто бы его не обнаружил. Но у каждого матроса был подобный тайник. Ещё в кармане лежал мой военный билет — удостоверение моей личности на время военной службы. Там, в этом документе, было зафиксировано то, что я действительно родился 20 лет назад.

Я быстро и весело зашагал по дороге к посёлку по пробитой в глубоком снегу колее. Эту колею пробили несколько автомобилей. Нужно было поторапливаться. Магазин в посёлке закрывался в шесть часов вечера, а идти было далеко. Действительно далеко.

Широко шагать не получалось из-за снега. Было пасмурно, но не холодно, скорее даже тепло… и сыро. Приятно было вдыхать мокрый прозрачный воздух уже пропитанный ожиданием весны. Снег высился вокруг горами.

Приятно было идти свободно и чувствовать под шинелью и всей остальной одеждой своё молодое, прекрасно себя ощущающее тело. Тело, которое научилось спать в любой позе и при любой возможности, которое было радо любой пище и не подавало никаких болезненных сигналов.

Я то снимал шапку, то надевал её снова. От радости я даже раскидывал руки в стороны и, запрокинув голову, шёл, глядя в белое низкое небо. Всю дорогу я ощущал уже вот-вот подступающий праздник.

Когда я приближался к посёлку, стало едва заметно темнее, и повалил снег. Он посыпался сразу и хлопьями, отвесно и плотно. Стало, кажется, ещё темнее, чем было.

По посёлку я шёл в заметных сумерках и через сплошной снегопад. Все окна уже зажглись. К магазину я подошёл без двадцати шесть и увидел, что продавщица уже закрыла дверь на щеколду и возится с замком.

Она ничего не хотела слушать про то, что рано ещё закрывать магазин, что ещё целых двадцать минут до закрытия.

— Когда хочу, тогда и закрываю, ясно? — говорила она. — Видишь, нет и никого не будет уже. Снежище-то какой.

— А я? — удивился я.

— Да что ты купишь-то? Давай, ступай обратно, и нечего было сюда тащиться.

Я видел, что она сейчас уйдёт и тогда ВСЁ! Просто ВСЁ и всё! Я сказал ей, что у меня сегодня день рождения, что круглая дата, что мне необходимо.

— Да ладно врать-то! Так уж и двадцать лет! Прямо сегодня? — склонив голову, спросила она и прищурилась.

Я показал ей военный билет, она внимательно посмотрела.

— Смотри-ка правда! — улыбнулась она. — Ладно, что с тобой делать? Живо только! Я дома пообещала пораньше сегодня быть. Давай, именинник… Только у меня тут шаром покати, ничего ты тут не выберешь.

Она открыла магазин, выключила сигнализацию и включила яркий свет.

Я без того знал, что купить что-нибудь задача не из лёгких. Но оглядев полки маленького магазина понял, что потратить здесь деньги с удовольствием задача экстремальной сложности. Благо денег у меня было мало.

На полках магазина в основном стояли банки с рыбными консервами. Они меня совершенно не интересовали и, должно быть, не интересовали никого, потому что были составлены в причудливые пирамиды. На прилавке стояли коробки с конфетами. Их было три. В двух находились слипшиеся в монолит карамельки без фантиков, в одной “подушечки”, а в другой леденцы “Дюшес”. В третьей коробке были ириски “Золотой ключик” в бумажках. Их я купил целый килограмм. Продавщица завернула конфеты в газету “Боевая вахта”. Ещё я купил пряников, которые пришлось вырубать из коробки железным совком. Пряники тоже слиплись в большой сладкий кирпич.

Потом я купил три пачки самых лучших сигарет с фильтром. Сам я не курил, но хотел угостить ребят. Пачку какао-порошка “Альбатрос” я взял от недостатка воображения.

Ещё потом я указал пальцем на трёхлитровую стеклянную банку яблочного повидла и попросил посчитать, сколько за всё это должен. Продавщица постучала на счётах и сказала сумму, которая меня обескуражила. Денег оставалось ещё много.

И тогда я подошёл к тому, к чему даже в самых смелых мыслях не решался приблизиться… Возле кассы, на отдельном прилавке стояли пятилитровые банки с овощным ассорти венгерского производства. Высокие эти банки были наполовину заполнены крепкими маленькими пупырчатыми маринованными огурцами тёмно зелёного цвета, а другую половину банки заполняли крупно порезанные красные перцы. Всё это утопало в прозрачном, как слеза, маринаде-рассоле. На банке было большими буквами написано “GLOBUS”. Когда мы бывали в магазине, мы рассматривали эти банки, как аквариумы с диковинными рыбами. У нас на корабле было несколько ребят, которые утверждали, что пробовали эти огурцы и перцы. Они говорили, что это очень вкусно. А выглядело это просто сумасшедше.

Я посмотрел на те деньги, которые у меня остались и не веря самому себе и тому, что я делаю, шагнул к “Глобусам” и ткнул в одну из банок пальцем. (Когда пятнадцать лет спустя я выбирал первый в своей жизни автомобиль, и выбрал… я трепетал существенно меньше).

Мои покупки продавщица сложила в две старые затасканные сетки-авоськи.

— Занесешь в следующий раз. Не забудь, я тебе свои сетки даю, именинничек, — сказала она.

— А водки мне не продадите? — вдруг сказал я. Это было очень смелое высказывание, но после покупки “Глобуса” мне вообще ничего не было страшно.

— Ты офонарел что-ли?! — совершенно другим тоном сказала она. — Мальчик, какая тебе водка? В этом магазине её отродясь не продавали. Военный магазин! А детям спиртное продавать — это вообще грех.

Тут я объяснил, что водка нужна не мне, а тому, кто меня сюда отпустил. Я соврал, конечно. Просто мне очень хотелось блеснуть удалью и удивить парней. И врал я убедительно.

— Чёрт с тобой, — в конце концов сказала она, — деньги-то у тебя ещё остались?

Потом мы с ней шли по заваленному и засыпаемому снегом посёлку уже в

полной темноте. Я шёл, не зная куда, и даже не чувствовал вес авосек, которые были у меня в руках.

Возле одного двухэтажного деревянного дома она забрала все оставшиеся мои деньги, зашла в дом, а через пять минут принесла мне бутылку из-под газированного напитка “Буратино”.

— Самогонка, — громким шёпотом сообщила она, — очень хорошая. Проверенная, не бойся. Здесь все её пьют. Но ты забудь, где её взял. Понял? И прости Господи мне этот грех!

Я уходил из посёлка очень радостный, а может быть даже счастливый. Я чувствовал, что несу радость и удовольствие своим сослуживцам, да что там сослуживцам… Соратникам! Братьям по оружию! Мне 20 лет! Я несу самогонку и фантастическую закуску своим товарищам. Они будут благодарны мне!

Единственное, что меня беспокоило в тот момент, это то, что я явно опаздываю, и срок увольнения на берег заканчивается. А идти было далеко и трудно. Темно, далеко, много снега под ногами, и снег валил сверху. Я спешил. Я фантазировал, как достану банку с огурцами и перцами, а когда все заговорят про то, что к такой закуске полагается… я достану бутылку.

Авоськи своими тонкими ручками резали ладони. Бутылка, которую я спрятал в кармане шинели, мешала шагать. Я достал её и засунул в авоську между банкой с повидлом и свёртками. “GLOBUS” находился отдельно от всего. Шёл я всё равно довольно скоро, но времени было явно недостаточно.

Я не так боялся гнева старпома, как срыва чаепития и праздника. Моего праздника, устраиваемого мною в честь меня. Но к назначенному времени всё равно было не успеть. Ботинки совсем промокли, брюки почти до колен тоже, края шинели можно было выжимать. Но я шёл, даже не запыхавшись. Шёл сильно.

Когда впереди замаячил свет фар, я спрятался за дерево. Через минуту мимо меня прополз старенький, пузатый автобус. Мы любили этот автобус, он увозил вечером свободных от вахты офицеров домой. На нём часто уезжал и старпом. Правда, утром этот автобус, если мог пробиться сквозь снег, привозил всех обратно. Но, главное, что он их увозил.

Я опоздал. На кораблях опустили флаги, вечерняя вахта заступила по местам. Свободные офицеры уехали по домам. Но я не боялся. Я знал. В кубрике меня радостно встретят, принесут чайник кипятку и хотя бы полчаса мне будут благодарны и мне что-то искренне скажут…

Когда от пирса меня отделяла последняя сопка, и дорога уходила вправо, огибая её, я решил срезать путь и свернул с дороги. Склон сопки был не очень лесистым, и снег тут был не очень глубоким. Ветер сдувал его и уносил. Но всё же снега было по колено. Матросские суконные брюки, хромовые ботинки, длинная шинель и две тяжёлые авоськи — плохая экипировка для преодоления заснеженных сопок.

Когда я добрался до вершины, я уже пожалел, что решил срезать путь. Я постоял на почти лысой вершине сопки, поставил авоськи в снег и отдышался. Внизу, сквозь снежную пелену виднелись корабли и мой корабль. Там горели огни, но звуки не долетали до меня. Их гасил падающий снег. Это было так красиво, что я широко улыбнулся и громко крикнул: «Э-э-э-й!»

Я чувствовал, что этого никто не услышит. И именно от этого кричал свободно и в полную силу. Отчего-то стало совсем спокойно и ещё стало наплевать накажут меня или нет. Да кто они такие все, чтобы меня наказывать?! Какая мне разница, что они обо мне думают и говорят. Я не должен на них обижаться. Если я стану на них обижаться, значит мне не безразлично то, что обо мне думают офицеры и наш старпом. А если они мне не безразличны, значит я такой же, как они?! Нет, я другой, я не такой! Мне безразлично, а значит, меня они обидеть не могут. Мне будет не обидно, мне будет всё равно.

Я думал так и чувствовал: «Вот! Вот они 20 лет! Вот она взрослость и сила. Я понял… Я понял!» Мне было так хорошо от неожиданно пришедших этих мыслей и чувств, что я крикнул ещё.

Спуск с сопки был двух видов: пологий — покрытый сосняком и очень заснеженный, и каменистый — крутой, но почти без снега. Я выбрал второй. Тропинка по крутому спуску была изучена наизусть и исхожена многократно.

Снег падал. Было темно, но не кромешно. Снег, казалось, своей белизной слегка освещал пространство. Я стал спускаться. Снег здесь тоже лежал, но его было немного. Я ступал осторожно. Руки с авоськами пришлось приподнять, чтобы не стукнуть банки о невидимые из-за снега камни.

Хромовые мои ботинки на почти плоском резиновом ходу скользили ужасно. Я балансировал и ловко перешагивал опасные места. Моё двадцатилетнее тело, привыкшее к трапам, коридорам и качающейся палубе корабля, доставляло мне радость и гордость.

Я спустился на треть, когда каблук левого ботинка скользнул по гладкому, присыпанному снегом камню, и я чуть не упал назад, но удержался на ногах, мне удалось прогнуться и правильно подставить правую ногу. При этом руки я поднял выше и согнул в локтях, чтобы не разбить свою ношу. Но от этого движения авоськи качнулись и слегка стукнулись друг о друга у меня за спиной. Удар был не сильный, но какой-то тяжёлый. Звук был такой, как в кино. С таким звуком в кино проламывают черепа тяжёлыми предметами.

Я весь похолодел и сразу поставил авоськи на снег. Снег вокруг банок стал тут же проседать и таять. Я упал на колени и даже начал судорожно сгребать руками этот снег к авоськам. В холодном воздухе почувствовался сильный запах пряного рассола и алкоголя.

Я стоял на коленях и смотрел на всё это довольно долго……………

Все три банки разбились. У “Глобуса” откололось дно, красные перцы и твёрдые огурцы, как рыбы из разбитого аквариума, выплеснулись на камни и замерли. Повидло, загустевшее от холода, ползло на снег. Самогон залил свёртки с пряниками, сигареты и конфеты. Сверху всего, как насмешка, лежала пачка какао-порошка, сухая и невредимая.

Я взял её правой рукой, встал и забросил подальше.

Потом я спустился вниз на несколько шагов, сел на камень и заплакал. Потом я зарыдал.

Плакал я долго, устал плакать и перестал. Я сидел и смотрел на корабли, до которых оставалось пройти совсем немного. Снег падал отвесно. Слёз во мне уже не осталось, но я всё всхлипывал и всхлипывал, как когда-то, когда у меня украли велосипед, а папа отругал меня за это. Как когда я минут пятнадцать пытался вытащить на берег случайно попавшуюся мне на крючок какую-то большую рыбу, но она сорвалась и уплыла, а мне никто не поверил, да ещё и посмеялись надо мной. Как когда пацаны из класса, объединившись в тот раз против меня… вероломно обманули и жестоко обидели.

Потом я замёрз, перестал всхлипывать и седел, затаившись, глядя вниз, на корабли. Стало тихо-тихо и, кажется, даже почти светло. Может быть, я просто привык к темноте и снегопаду.

Я сидел так очень долго. Снег сугробами лежал на моих погонах и шапке. Мыслей никаких не осталось, дыхание выровнялось и казалось исчезло вовсе. Ни один радар или прибор ночного видения не смог бы обнаружить меня тогда.

Я ничего не боялся в тот момент, ни наказания, ни болезни, ни даже смерти. Я представил, как быстро съели бы всё, что я принёс, выпили и выкурили бы. Я представил, как и кто что сказал бы, и как все тут же забыли бы… всё. Я успокоился. И вдруг я почувствовал какое-то движение справа, а потом и слева от меня. Я покосился туда и туда одними глазами и увидел сквозь падающий снег…

Осторожно огибая меня с обеих сторон, вниз спускались какие-то тени. Они обходили меня, сидящего на камне, метров за пять, а ниже они сходились, и двигались дальше вместе, исчезая за стеной снегопада.

Мимо меня бесшумно шли рыцари, и плащи их волочились по снегу, а доспехи казались совсем серыми. С ними вместе шли или спускались на осторожно переступающих тонкими ногами лошадях индейцы, завёрнутые в пончо, и с перьями на головах. Шли гномы, бородатые, они несли на плечах тяжелые топоры. Прошёл Зверобой в бобровой шапке с хвостом, держа в руке длинное тонкое ружьё. Шли золотоискатели, пираты, ковбои, наполеоновские гвардейцы в мохнатых шапках, мушкетёры в засыпанных снегом шляпах. Они шли долго-долго…

Дежурного офицера на КПП не было. Вахтенный матрос оказался знакомым и отметил увольнительную, как надо. На корабле дежурный офицер спал. Моё возвращение прошло гладко. Никто ничего не заметил. В кубрике горел синий свет, все спали, и даже дневальный первогодок, сидя, дремал на рундуках. На столе я увидел свою кружку и три куска сахара рядом с ней. Это ребята оставили мне мой вечерний чай. Я выпил холодный чай и сгрыз два куска твёрдого сахара вприкуску. Было вкусно.

Когда я раздевался и укладывал форму в свой рундук, под руку мне попался какой-то небольшой незнакомый мне предмет. Я вынул его из темноты рундука и увидел зубную щётку в футляре. Внутри себя я смеялся невесёлым интеллектуальным смехом. Единственный свой подарок на двадцатилетие я получил от самого страшного (как мне тогда казалось) человека в мире.

Я тихонечко взялся за трубу на потолке (подволок — называется потолок на корабле), подтянулся и скользнул на свою койку. Спал я тогда крепко, без сновидений и проснулся от команды “Подъём. Команде вставать!”

Снег шёл ещё день и ночь.

Шрам

После ремонта гостиница “Пойма” совершенно изменилась. Даже не внешне, а по-сути. Хотя внешне она тоже преобразилась. Но главное — суть.

Каково в ней было жить до ремонта, и как стало в ней жить теперь, Костя не знал, потому что ни разу в этой гостинице не останавливался. А с какой стати? Костя жил в пяти минутах ходьбы от “Поймы”. Зачем ему останавливаться в гостинице в своём городе? Ещё в городе были гостиницы “Центральная”, “Ивушка” и главная гостиница, которая была названа именем города, в котором находилась. “Центральная” была типовым пятиэтажным зданием красного кирпича, в нём останавливались командировочные из райцентров, шофёры-дальнобойщики и южные люди, торгующие на рынке. “Ивушка” находилась не в центре, а чёрт знает где. А в главной гостинице жили государственные люди среднего и ниже среднего звеньев. А “Пойма” была самая красивая гостиница, гостиница на набережной.

Была еще гостиница на вокзале, что-то было возле аэропорта и какие-то порочные мелкие отели с названиями типа “Северное сияние” или “Мон плезир” появились и украсили собой окраины. Но всё это не серьёзно.

В “Пойме” же чувствовалась красота архитектурного замысла и эпоха. Костя любил это здание с высоким и длинным крыльцом, каменными ступенями и белыми крашеными колоннами у входа. Над входом же нависал балкон с белой же крашеной балюстрадой.

По выходным, весной, летом и в начале осени, на лестнице и крыльце гостиницы всегда фотографировались свадьбы, которые “гуляли” в гостиничном ресторане. Костя видел их, когда ещё мальчишкой катался на велосипеде или просто слонялся по набережной. А потом свадьба шумела за окнами и колоннами гостиницы, только пьяные мужики в белых помятых уже и расстёгнутых на груди рубашках выходили на крыльцо покурить и перевести дух.

Костя бывал в том ресторане с родителями. Несколько раз они ели там. Косте было скучно, но приятно в большом чистом и немноголюдном зале. Туда хотелось.

Ещё возле “Поймы” можно было встретить известных артистов, которые приезжали выступать в их город. На артистов можно было посмотреть, как они неспешно поднимаются по ступеням гостиницы или прогуливаются по набережной рядом с гостиницей. Можно было на них посмотреть и что-то почувствовать.

А после ремонта всё изменилось. Ступени и колонны остались, но стали более гладкими и блестящими. Появились фонари, как на старинных гравюрах. Исчезли тяжёлые деревянные двери с белой табличкой “Ресторан работает…” Они превратились в стеклянные самораздвигающиеся слегка подёрнутые коричневым дымом двери. Вместо пожилого дядьки у дверей возникли два невысоких охранника с рациями. И ещё перед гостиницей образовалась парковка, и на парковке красивые и чистые автомобили.

Но главное в “Пойме” стали останавливаться люди. Разные люди. Появились иностранцы и москвичи, которых было сразу видно. Было сразу видно, что иностранцы — они иностранцы, а москвичи — что они москвичи. Артисты остались, но не были так выпукло заметны теперь.

А Костя недавно ездил в Москву и пробыл там довольно долго. Он три месяца был на учёбе и ещё сидел в одной большой технической библиотеке. На пару дней он вырвался в Питер, просто так, посмотреть город, съездил к новоприобретенному в Москве питерскому приятелю. Ему понравился Питер.

Костя три года назад получил диплом инженера, но на авторемонтный завод, по стопам отца не пошёл, хотя его там ждали, как продолжателя династии. Он поработал в автосервисе, попробовал с другом сделать свой, но именно что попробовал, потом даже продавал машины в автосалоне… И решил продолжить учёбу в своём же родном ВУЗе, но только на экономическом. Вот его и направили в Москву по какой-то программе, и он впервые съездил в столицу один и так надолго.

Москва вроде бы сначала не понравилась совсем, но что-то по возвращении стало тошно ходить по набережной, да и по всему остальному городу. И Костя тратил что-то уж очень много денег на звонки новым московским приятелям.

Косте теперь очень многого не хватало у себя в городе, а то, что было, сильно раздражало. Сильно раздражали люди своим поведением, одеждой, занятиями и тем, о чём они говорили. Через некоторое время Костя понял, что хочет в Москву снова, понял, что он соскучился и тоскует…

В Москве, например, Костя привык подолгу сидеть с приятелями в кофейне, недалеко от библиотеки. Там можно было провести полдня в беседах, новых знакомствах или даже чтении в полглаза. Ему это понравилось, он пристрастился и остро чувствовал нехватку такого способа жизни в своём городе. В тех кафе, которые были на центральной, самой красивой улице города, и в кафе-мороженное на родной набережной всё было не то. Не то. От мебели и посуды, до посетителей и их детей. Про хороший кофе вообще можно было не мечтать.

Но неожиданно для себя Костя открыл, что в гостинице “Пойма” есть лобби бар, и он совершенно доступен не только постояльцам, но и всем осведомленным желающим.

Открытие случилось неожиданно. Просто один его московский приятель передал для Кости несколько свежих специальных технических журналов. Передал он их с каким-то своим знакомым, который прилетел в костин город по делам. Костя и этот знакомый условились встретиться как раз в лобби баре гостиницы. Они встретились, выпили кофе, поболтали, и на Костю опустилось то самое чувство, которое он испытывал в Москве сидя часами напролёт в маленькой кофейне.

Лобби бар появился, конечно, после ремонта. Небольшой такой бар в дальнем углу фойе был сделан, насколько мог оценить Костя, в английском стиле. Пять столиков, стулья и барная стойка тёмного дерева, стены тёмно-зелёного цвета, картинки с паровозами по этим зелёным стенам. Большая кофейная машина с медными боками громко шумела, за столиками сидели люди и читали газеты, перед ними на столиках дымились сигареты в пепельницах, и хорошо пахло кофе и табачным дымом.

Потом Костя пришёл туда просто так, один, чтобы выпить кофе. Он волновался немного, опасался, что охранники зададут вопрос, к кому он или в каком номере проживает. Опасался, что бармен не обслужит или что-нибудь будет не так. Он зашёл туда днем, и всё прошло прекрасно. В баре сидели два иностранца и беседовали, они даже поздоровались с Костей, и Костя остался удовлетворён и доволен. С тех пор он ходил туда почти каждый день.

Приятнее всего было приходить утром пораньше, вместо занятий или каких-то дел. Утром в лобби сидело много людей, но все вели себя по-утреннему сдержанно, громко не говорили и спиртное обычно не пили. Газеты, кофе, сигареты, тихие разговоры. Приезжие готовились к деловому дню, получали своё утреннее гостиничное удовольствие. И Косте нравилось участвовать в этом ритуале. Он чувствовал в этом отдельность от раздражающего его города и пошлого его содержания. Ему приятно было чувствовать себя нездешним и вести себя соответственно этой нездешности. А в том, что ему нравилось так себя вести, он чувствовал свою приверженность к столичному или даже европейскому поведению и укладу.

Он просиживал всё утро в баре всегда готовый помочь иностранцу, если тот не говорил по-русски, что-нибудь сказать бармену или посоветовать что-нибудь. Извиняясь за свой бедный английский, он вступал в короткие приятные разговоры, сам что-нибудь спрашивал, например: из какой страны прибыл собеседник. Ему было приятно получать комплименты по поводу его хорошего английского и вообще. Если разговор случался с кем-нибудь из москвичей, он непременно говорил, что он в Москве бывал, и иллюстрировал свой рассказ знанием многих московских улиц и далеко не хрестоматийных московских мест. Это вызывало у собеседников вежливое одобрение.

Ещё в баре был вкусный кофе, хорошая посуда, на стойке всегда лежали свежие газеты, и бармены были не по-здешнему обучены.

Вскоре все свои редкие деловые и не только деловые встречи Костя назначал только в лобби гостиницы “Пойма”. В этом он чувствовал стиль, и даже шик.

Со старшим братом Пашей он тоже решил встретиться там же. Встретиться нужно было срочно, а Паша всё тянул и откладывал одну намеченную встречу за другой.

Просто Костя решил поехать в Москву и поузнавать, как можно перевестись в какой-нибудь московский ВУЗ, чтобы закончить учёбу там. Вся информация о таких возможностях была какая-то неутешительная, вот Костя и задумал слетать в столицу и всё разузнать самостоятельно. Да и вообще в Москву хотелось нестерпимо. Приспичило! А денег на это не было.

У отца Костя давно уже ничего не брал, кроме машины, и то иногда, а точнее совсем редко. Денег уж точно. Достаточно было того, что ему приходилось жить с родителями, которые были категорически не согласны с костиными жизненным выбором, способом существования, гардеробом и пр. Он старался приходить домой как можно позже, а уходить как можно раньше, чтобы не слышать от отца обычные его: “Ну?! Почему рожа снова кислая? А?!” или “ Ну и до каких пор мы будем?..” Отец уже сто лет работал главным инженером авторемонтного завода, всегда был усталым и нервным.

А старший брат Паша был сильно деловой. Он был старше Кости на семь лет, ему исполнилось 31 совсем недавно, он давно уже жил отдельно и хорошо зарабатывал тем, что поставлял на отцовский завод какие-то железяки и пользовался всеми другими возможностями заработать, которые предоставляли отцовский завод и отцовские связи.

Паша давно уже женился, у него родился сын, и он заметно поправился и даже утратил половину волос на голове. В общем, он выглядел, как типичный успешный, перспективный положительный житель города. Родители очень его любили, были за него рады, а он редко к ним заглядывал. Костя чувствовал, что всегда раздражает брата, но всё же был уверен, что брат его любит.

Вот Костя и решил перехватить денег у брата. К тому же Косте были должны за работу, он по-прежнему иногда подрабатывал в автосервисе, к нему обращались, когда дело касалось сложных технических вопросов, а Костя соглашался, если вопрос или машина были интересные. Ему были должны немало, ему хватило бы на поездку, но должники просили подождать, а ждать он уже не мог.

Они договорились встретиться в лобби баре в обед, Костя пришёл в час и прождал брата минут пятьдесят. Наконец, тот пришёл.

— Ну ты, брат, деловой! Назначаешь встречи в таких местах! Да-а-а! — начал Паша громко вместо “здрасьте”. — Чё случилось? Ничего не натворил? — ещё сказал он и крепко обнял Костю, который поднялся к нему навстречу, отложив газету.

— Здравствуй, Паша! Спасибо, что всё-таки пришёл, — сказал Костя тихо. Ему не понравилось, что Паша шумит и ведёт себя не в соответствии с тем, как обычно ведут себя люди в этом месте. — Присядем. Я тебе сейчас всё расскажу. Будешь кофе? Крепкий? Двойной эспрессо, пожалуйста! — это он громко сказал уже бармену.

— О-о-о! Ну, давай присядем, обсудим, — с заметной иронией сказал Паша.

Костя увидел, как Паша диссонирует с лобби-баром в своей типичной для местной успешной моды куртке и таких же, правда, несколько дней не чищеных, ботинках. Весь Паша был очень местный. Косте было неприятно это, потому что он Пашу любил и сердился на него всегда.

— Чего стряслось?! — усевшись, спросил Паша.

Костя сбивчиво, стараясь спокойно и толково, но в итоге многословно и путано, объяснил брату, зачем он его позвал, что ему необходимо, что просто так он денег бы не попросил, как не просил никогда до того и впредь не попросит. Просто теперь возникли обстоятельства, но он скоро всё вернет, и беспокоиться нечего.

— Можешь дальше не продолжать, — перебил его Паша, — всё понятно. И ты туда же. А я думал, ты что-нибудь действительно серьёзное придумал, что тебе и вправду нужна помощь.

— Паша, я у тебя просто денег прошу, ненадолго, в долг, мне, правда, надо, — с готовностью к такой пашиной реакции сказал Костя, — Я тебе объясняю, что я задумал и на что мне нужны деньги, и прошу…

— Ты глупость очередную задумал, — резко сказал Паша. — И я тебе в этом помогать не буду. В Москву он захотел! Как оригинально и необычно! И ещё хочешь, чтобы я тебе помог совершить такую идиотскую глупость. Что, потянуло в столицу, нанюхался столичного?…

— Паша, я же тебе объяснил всё. Чем ты слушаешь? Я хочу сам походить по университетам. Сам посмотреть, определиться.

— Определиться? В Москве? — Паша при этом махнул рукой. — Ага! Расскажи кому-нибудь другому. Ты тут-то определиться не можешь, а в Москве определишься! Знаю я такие истории наизусть. Не смеши меня, Костя! Ты тут ни черта не делаешь, а в Москве тем более ничего делать не будешь.

— Паша! Я, между прочим, у тебя деньги попросил в долг, а если я прошу в долг, значит отдам. Я свои деньги зарабатываю, ни у кого на шее не сижу.

— Ты ни у кого на шее не сидишь? — скривившись, спросил Паша. — Ой, ли?! Ты с родителями живёшь, ешь, пьёшь, к холодильнику подходишь, разрешения не спрашиваешь. А деньги ты домой приносишь? Ты вообще интересовался когда-нибудь, откуда продукты в холодильнике появляются? Ты уже не пацан, Костя, ты уже взрослый мужик, а привык к халяве. Ты халявщик, брат. Вот и потянуло тебя в Москву. Конечно! Москва! Туда вся халява и стекается со всей страны. Давай, езжай!

— Если денег давать не хочешь, так и скажи, — тихим голосом ответил Костя, — а выслушивать твои поучения в таком тоне я не намерен. Ты сам сказал, что я уже не пацан, — Костя говорил, сдерживаясь из последних сил.

— Да мне денег не жалко! Да даже если бы ты жениться решил тайком или хоть на северный полюс бы собрался, давай, бери, пожалуйста, мне не жалко. А в Москву! Уж извини! Я тебе не враг, и твою блажь поддерживать не буду, понял? Если бы ты дело какое-то затеял… Дело, понимаешь? А то в Москву, знаю я, как это бывает…

— Что ты знаешь?…

— Москву знаю! — резко ответил Паша. — Ты думаешь, ты там кому-то нужен, ждут тебя там? Там же всем на всех насрать. Халявщики одни. Только и крутят, только и мутят. Я туда съезжу, так потом помыться хочется после этой Москвы, если бы там партнёров не было, так вообще бы туда ни ногой. А партнёры! Эти москвичи, наши партнёры, они же нас за людей-то не считают, понял ты? Будешь ты мне про Москву рассказывать.

— Хорошо, я понял, — совсем тихо сказал Костя, — я сам всё решу и сам разберусь. Больше я у тебя просить ничего не буду.

— А тебе больше никто ничего не даст, братец, — склонив голову набок, сказал Паша, — успокойся. У тебя же руки золотые, башка талантливая. Здесь дел непочатый край. Займись чем-нибудь, мы с батей поможем. Всегда. Ты же знаешь. Только чем-то толковым займись и я всегда помогу.

— Вот я тебя попросил мне помочь, — Костя смотрел на стол прямо перед собой, — и как ты мне помог? Ладно! Потом увидим.

— Чего увидим? — громко сказал Паша и опустил руку на стол, пепельница от этого громко звякнула. Из-за соседних столиков на них посмотрели. — Ты чего, не понял, что мы тебя в Москву не отпустим, нечего тебе там делать!

— Ну уж, отпускать или нет — это не тебе решать, Паша. Всё, разговор окончен, — сказал Костя и стал вставать из-за стола.

— Ну-ка сядь! — почти крикнул Паша. — Если своих мозгов нет, значит, будут за тебя думать другие. Сядь, говорю, мать твою!

— И твою, значит, тоже! — стоя сказал Костя.

— Чего? — не понял Паша.

— Ты сказал: “Твою мать”, - продолжая стоять, тихо отвечал Костя, — а у нас с тобой одна мать, значит и твою мать тоже.

— Костя, за такие слова… Ты вообще думаешь, чего говоришь?…

— Я-то думаю. А вот ты, Паша, так и оставайся сидеть на шее у отца и изображать из себя труженика. Кто ты без бати? Это ты без него никуда, это ты халявщик, понял. Вот и сиди здесь, лысей и толстей дальше. А мне советовать больше ничего не смей.

— Что-о-о! — на выдохе громко почти крикнул Паша. Он вскочил, его стул от этого с грохотом упал. На них все посетители бара и все находящиеся в холле гостиницы немедленно оглянулись. — Как ты смеешь?…

— Паша, не шуми, здесь не надо так шуметь, — гордо и чувствуя себя на своей территории сказал Костя, — рассчитайте нас, пожалуйста, — сказал он бармену с предельной вежливостью.

Вот такой разговор состоялся у Кости со старшим братом неделю назад. За эту неделю ничего хорошего с Костей не произошло. Погода испортилась, осень окончательно остыла, раскисла, и пару раз даже был дождь со снегом.

Костя на следующий день после встречи с братом встречался с Юрой, своим старым другом, с которым пытался сделать собственный автосервис. Юра так и продолжал работать в автомобильной сфере, и именно он привлекал Костю периодически к работе. И именно Юра никак не мог рассчитаться с Костей за проделанную уже работу.

Встреча совершенно не удалась. Хоть это и было заранее ясно. Юра говорил, что денег он пока заплатить не может, а может только в начале следующего месяца или частями. Костя требовал, ругался, даже угрожал. В итоге он почти устроил истерику и ушёл не попрощавшись. А Юра извинялся, разводил руками, поделать ничего не мог.

Через день после этой встречи они созвонились, помирились, снова встретились, и Костя взял у Юры немного денег, всё, что тот мог дать в тот момент.

Погода стояла отвратительная, дома Костя находиться опасался и поэтому слонялся по городу. Костя опасался, что Паша рассказал родителям об их разговоре, и тогда бессмысленных и тяжёлых нравоучений не избежать. Костя именно, что слонялся. Ходить на занятия, работать или хотя бы читать он не мог, ничего не шло в голову. Попробовал сходить в кино, но и на фильме не смог сосредоточиться, он просто ничего не понял, что и почему в этом кино происходит. Москва, досадное отсутствие денег, а главное, совершенно безвыходная ситуация не давали ни о чём думать.

Только по утрам в лобби баре гостиницы “Пойма” было для Кости что-то умиротворяющее. Но, к сожалению, он не мог просидеть там целый день. Было как-то неудобно, денег почти не было, да даже если бы были, он не смог бы пить столько кофе. Но утром пораньше Костя спешил туда и просиживал там пару самых любимых своих утренних часов.

И вот, через неделю после тяжёлого разговора со старшим братом, Костя вышел из дома, как всегда в половине девятого утра. Он дождался пока отец уйдёт на работу, чтобы не встречаться с ним, быстро умылся, оделся и вышел из дома.

Шёл тяжёлый дождь со снегом. Прямо возле подъезда их большого “сталинского” дома, в котором жили в основном руководители местных промышленных предприятий, стояла их соседка с верхнего этажа. Она была одета в чёрное кожаное пальто, в одной руке держала зонтик, в другой поводок. На конце поводка находился здоровенный доберман Гектор, которого все опасались, но заставить хозяев надевать на него намордник так и не могли.

Гектор, согнувшись в три погибели, стоял на покрытой раскисшим снегом маленькой клумбе перед подъездом, и изо всех сил, тужась, какал. На снегу оставались следы его жизнедеятельности вполне человеческого калибра.

Костя уставился на всё это. Пристально посмотрел соседке в глаза и попробовал испепелить её взглядом. Он даже хотел сделать ей замечание… Но вдруг подумал: «Да хоть на голову себе валите, мне-то что…»

И он прошёл мимо, вышел из двора и зашагал по набережной к гостинице. Снег с дождём был такой сплошной, что другого берега реки не было видно. Костя прибавил шагу, чтобы скорее оказаться в тепле и строгом уюте, в запахе кофе и хороших сигарет.

Мокрый полупрозрачный снег налипал на одежду и намочил костины волосы моментально. Проезжающие машины давали сильный пар, а из-под колёс у них во все стороны летели студенистые брызги.

Костя, подняв воротник и ссутулившись, широкими шагами направлялся к каменному крыльцу и белым колоннам. Он свернул к гостинице так, чтобы пройти через парковку. На парковке не было слякоти, и к тому же там чернел асфальт. Машины, которые стояли у гостиницы, видимо, только что уехали, и снег не успел, как следует, нападать на оставленные ими места.

Костя шёл через парковку, глядя себе практически под ноги, когда увидел на мокром асфальте… Он увидел, но по инерции даже перешагнул… и даже сделал ещё полшага, когда, наконец, вздрогнул, остановился, оглянулся и уставился на то, что перешагнул.

На мокром асфальте, можно сказать в луже, лежал большой, чёрный кожаный бумажник. Портмоне… По нему явно проехала машина, но было видно, что он толстый и края нескольких мокрых купюр торчали из него.

Костя оглянулся по сторонам, выпрямился и ещё раз неторопливо оглянулся. Его взгляд быстро и внимательно обшарил всё вокруг. Очень не хотелось выглядеть идиотом, быть осмеянным или обманутым, и ещё чувство тревоги, опасности и чего-то недозволенного сгустилось вокруг Кости.

Рядом не было никого, даже у дверей гостиницы не было охранника… Вообще никого не было.

Костя наклонился, взял бумажник и, даже не встряхнув его и не обтерев от холодной воды, сунул в карман. Он быстро подошёл к крыльцу, перескакивая через две ступеньки, поднялся и вошёл в фойе гостиницы. Сердце страшно стучало. Он поздоровался с женщинами за администраторской стойкой, напряжённо оглянулся, тряхнул рукавами пальто, от этого на пол полетели брызги. Костя постоял несколько секунд и быстро направился к туалету.

В умывальнике никого не было, он прошёл через него к кабинкам. По ходу Костя взглянул в зеркало и увидел себя взъерошенным, с мокрыми волосами и горящими глазами.

В кабинке он закрылся, опустил крышку унитаза, сел на неё, только тогда осторожно достал бумажник из кармана и открыл его.

Это был большой длинный бумажник. В него были вложены, даже не засунуты в карманы и отделения, а просто вложены, как в книгу… деньги и два паспорта. Денег было много. Новые купюры в разорванной банковской упаковке немного намокли. Красноватые купюры большого достоинства, рубли, много рублей. Пачка была, наверное, почти полная. Костя осмотрел её и положил на колено. В руках у него оказались два паспорта: обычный и заграничный. Они тоже намокли. Костя раскрыл обычный паспорт и посмотрел на фотографию.

Он увидел худое вытянутое лицо, плечи в пиджаке, рубашка, галстук. “Скачков Владимир Николаевич” прочёл он. Родился Владимир Николаевич в г. Барабинске Новосибирской области, а паспорт был выдан в Москве. Костя посмотрел ещё год рождения и, не в силах справиться с сердцебиением, с трудом высчитал, что господину Скачкову 34 года. В загранпаспорте фотография была цветная, на ней Владимир Николаевич был в белом джемпере и улыбался. В этом паспорте было несколько виз и десяток печатей. Костя подержал паспорта в руках и сунул их в карман. Он чувствовал, что весь вспотел.

В туалет кто-то вошёл, прошёл через умывальник, подошёл ближе и дёрнул за дверь костиной кабинки. Костя громко откашлялся и смыл воду.

— Ой, извините! — услышал Костя из-за двери.

Костя промолчал и сидел тихо, пока невидимый ему человек заходил в соседнюю кабинку, кряхтел, журчал, шумел унитазом и жужжал молнией на брюках. Потом человек мыл руки в умывальнике и сушил их ветродуем. Потом он ушёл.

Костя открыл бумажник и осмотрел его. В большом отделении он обнаружил немного рублей, пять стодолларовых банкнот и помятый, сложенный вдвое авиабилет из Москвы и обратно.

В кармашках были кредитные карточки, какие-то визитки. Их Костя не трогал. В другом отделении, под целлулоидной прозрачной поверхностью находилась фотография женщины и двух девочек лет шести и трёх. Женщина была блондинка, она улыбалась, а девочки были нарядно одеты, у младшей на голове была корона принцессы, за спиной у всех виднелась комната с окном и наряженная новогодняя ёлка. Ещё в бумажнике был какой-то хлам: чеки, бумажки, фантик от жвачки.

Костя долго смотрел почему-то именно на этот фантик, положил его на место, снова взглянул на фотографию женщины с детьми. Потом он достал из кармана оба паспорта и зачем-то посмотрел на штамп о прописке. Там был указан адрес: г. Москва, улица лётчика Бабушкина. Название Косте ничего не сказало, но он почему-то горько улыбнулся. Всё это время он даже ни о чём не думал, а просто чувствовал, как колотиться его сердце.

Костя вложил пачку денег обратно, паспорта тоже, сунул бумажник в карман, зачем-то спустил воду и вышел из кабинки. Он долго мыл руки тёплой водой, два раза выдавил в ладонь жидкого мыла с розовым запахом и мыл руки. Ополоснув водой лицо, он громко фыркнул, засмеялся, вынул из брюк пакет с бумажными носовыми платками, вытер лицо и руки. Бросив мокрый бумажный платок в урну, он вышел из туалетной комнаты и по прямой диагонали пошёл через холл к администратору.

— Доброе утро, — сказал он женщине в очках, которая сидела за стойкой.

— Доброе, — ответила она.

— Подскажите, пожалуйста, Скачков Владимир Николаевич из Москвы, в каком номере, — тут Костя на миг запнулся, подбирая слово, — остановился?

— Секундочку, — сказала женщина и застучала по клавишам компьютера, — Скачков… В 316-ом, — ответила она быстро.

— А вы не подскажете, он сейчас в своём номере? — ещё спросил Костя.

— Оля, 316-ый посмотри. Человек у себя или нет, — громко сказала женщина девушке за длинной стойкой.

— Ключа нет, наверное, у себя, — ответила Оля.

— Я могу к нему пройти? — спросил Костя у женщины в очках.

— А вы договаривались?

— Да… договаривались — ответил Костя.

— А то можно позвонить ему в номер.

— Нет, нет. Я лучше зайду.

— Лифт прямо. Третий этаж.

— Спасибо, я найду, — уже направляясь к лифту, сказал Костя.

Он в первый раз углублялся в недра гостиницы. Лифт был новый и весь в зеркалах. На третьем этаже у лифтов стояли диваны и в две стороны уходили коридоры. Костя пошёл по указателю налево. Зелёные с коричневым ковровые дорожки гасили звук шагов. В дальнем конце коридора копошилась горничная.

На дверной ручке номера 316 висела табличка “Не беспокоить”. Из-за двери доносился звук работающего телевизора и ещё какой-то шум.

Костя постоял у двери, прислушиваясь, сердце его заколотилось с новой силой. Он постоял с пол минуты и, наконец, постучал. Стук получился робкий. Костя снова прислушался. Его стук не дал никакого результата. Тогда он постучал сильнее. Опять ничего. Тогда он постучал громко, ударяя в дверь всем кулаком. Ничего не произошло. Костя даже усмехнулся сам себе, почувствовав всю нелепость ситуации, как будто ему что-то нужно от того человека, который не желал откликаться на его стук.

Тогда Костя стал стучать ещё сильнее и стучал долго. За дверью он услышал какую-то возню и явно женский голос, который что-то говорил, только Костя не разобрал, что именно. Наконец, он услышал мужской голос.

— Кто там?! — громко спрашивали из-за двери. Слышно было, что голос доносится из глубины помещения, говоривший к двери не подошёл.

— Простите… Это… Откройте, пожалуйста! — сказал Костя твёрже, весь краснея.

— Как же вы задолбали, а! Что это за гостиница такая, бля, — услышал Костя приближающийся голос.

Потом он различил шаги, ворчание, короткое позвякивание у двери и, наконец, дверь открылась. Открылась совсем немного. Костя увидел жидкие светлые волосы, торчащие во все стороны, и опухшее вытянутое лицо с маленькими красными глазами.

— Ну! Чё тебе надо, — на Костю пахнуло перегаром. Звук телевизора стал слышнее, и неясный шум стал шумом воды, текущей из-под крана или шумом душа.

— Скачков Владимир Николаевич? — спросил Костя.

— Так точно, Владимир Николаевич. А ты кто такой?

— А вы не позволите войти? — продолжал Костя, совершенно не зная, что делать, как себя вести.

— Ещё не хватало! Надо-то чего? — продолжало говорить опухшее лицо.

— Просто… Вот… В общем, вот, — сказал Костя, вынул из пальто бумажник и показал его собеседнику — Это ваш?

Дверь распахнулась. Человек с опухшим лицом был одет в белый махровый халат, и больше на нём ничего не было. Он стоял босиком и придерживал халат рукой, потому что не был опоясан.

Справа от входной двери была дверь в ванную комнату. Дверь была открыта, оттуда доносился шум воды. За спиной у человека в халате был виден коридорчик, а дальше комната. У его ног на полу валялся женский сапог на длинном каблуке и остроносые мужские ботинки.

— Погоди, — сказал мужчина в халате, — это же мой бумажник!

— Так можно войти? — спросил Костя.

— Заходи, — был ответ.

Костя зашёл. Дверь за ним закрылась. Костя сделал всего один шаг и попал в непроветренное, прокуренное помещение, где громко работал телевизор. Ещё там стоял запах комнаты, в которой долго пили алкоголь.

— Яна, выключи телевизор, сколько я могу тебя просить, — хрипло крикнул мужчина в халате, не отрывая свой взор от Кости и бумажника.

— Если это ваш, тогда возьмите его, — сказал Костя.

— А где ты его взял? — спросил мужчина.

— Знаете, я его нашёл у входа в гостиницу. Лежал на асфальте. Там ваши документы… Паспорт ваш… Так я узнал…

— Да-а-а?! Ну надо же! Наверное, когда выходил из такси, тогда и выронил, — на этих словах мужчина взял бумажник у Кости и открыл его. — Да выключи ты телевизор!!!

За его спиной прошмыгнула девица с чёрными, как уголь, мокрыми волосами. Она была замотана в большое полотенце и семенила на цыпочках. Телевизор затих.

— Ну надо же! Ничего не помню, — господин Скачков осматривал содержимое бумажника. — Как же мне нехорошо-то, брат, — сказал он и подмигнул Косте. — Так пить нельзя! Видишь, как оно бывает, — он внимательно посмотрел на пачку рублёвых банкнот с остатками банковской упаковки. — Значит, вот так валялся, а ты нашёл?

— Именно так, — ответил Костя.

— Ну ты, как я вижу, взял себе, сколько надо? — держа неполную пачку денег в руке, спросил Владимир Николаевич. — Но всё равно спасибо тебе, земляк. Спасибо за документы! Выручил! А теперь давай.

Он открыл перед Костей дверь и почти вытолкнул его в коридор. Костя вышел, дверь захлопнулась. Он встал, замер и несколько секунд не шелохнулся.

— Представляешь, а я-то бумажник вчера потерял, — услышал из-за двери Костя громкий хриплый голос. — Выронил! А в бумажнике всё! Вот чудак этот нашёл. Смотри, денег уже взял, да ещё пришёл за благодарностью. Нормально, нет?!..

Дальше Костя слушать не стал. Он быстро зашагал, а точнее почти побежал к лифту. Вскоре он уже шёл по набережной и отчаянно матерился про себя. Мокрый снег попадал в лицо и в глаза. От этого глаза заслезились.

Костя долго шёл так, свернул на улицу, шёл, шёл, пока не промок и не замёрз. Потом ехал в почти пустом троллейбусе с запотевшими окнами. Его затошнило, он бормотал что-то себе под нос и водил пальцем по запотевшему стеклу.

Он вышел возле своего университета, зашёл в центральный корпус и долго слонялся по пустынным фойе и переходам. Пойти больше было некуда. Потом прозвенел звонок, и университет заполнился высыпавшими из аудиторий студентами.

Костя позвонил Юре и сказал, что нужно встретиться. Юра ответил, что денег у него ещё не появилось, на что Костя сказал, что ему нужно просто поговорить. У Юры было много дел, и он попросил о встрече после работы.

Тогда Костя позвонил своей бывшей девушке, она ответила не сразу. Света, так её звали, закончила мединститут и проходила практику (интернатуру) в первой городской больнице. Костя поболтал с ней, рассказал ей пару анекдотов, она смеялась, а потом сказала, что говорить больше не может, но ей очень приятно, что у Кости всё хорошо, и что он позвонил.

Лучше Косте не стало, и день прошёл не весть как. Ужасно прошёл день!

Только вечером Костя встретился с Юрой в кафе “Восток”. Сидя за столиком, он понял, как устал и проголодался.

— Костян, что с тобой? — спросил Юра, увидев Костю.

Костя ничего не стал объяснять. Он заказал водки и пельмени. Ещё он сказал, что если Юра с ним не выпьет, то всё…

Юра не отказался. Юра был старым другом со школьной поры. Очень сильный, с большими руками, большой головой, круглым лицом и при этом узкоплечий, Юра никак не мог подобрать себе одежду, которая бы ему шла. Ещё он носил очки, которые ему не шли категорически.

Они выпили, съели пельмени. Юра говорил, что все как с ума посходили из-за первого снега.

— Опомнились! Зима, как всегда неожиданно наступила, — говорил он, — ломанулись все разом ставить зимнюю резину. И ещё возмущаются, что очереди. Не могли раньше…

Они ещё посидели, ещё выпили, и тогда Костя рассказал о своём утреннем приключении. Подробно рассказал. Юра слушал очень внимательно. Он выслушал, вдруг стал очень серьёзен и затих, явно задумавшись.

— Ты нашёл эти деньги и отдал? — вдруг сказал он. — Ты зачем это сделал? — говорил он очень серьёзно и даже сердито. — Я столько денег никогда не находил, и ты больше никогда не найдёшь. Ты зачем их отдал?! — Юра гневался сильнее. — Кто ты такой, чтобы так делать? Ты что, самый главный? Начальник земного шара ты? Бог ты, что ли? А?! У одного деньги взяли, дали тебе, а ты решил: «Нет!!! Я, мол, лучше за всех всё знаю, и отдал! Дурак ты! Вот и получил, что заслужил. Как ты посмел это сделать? — Юра говорил очень убеждённо и заводился.

— Юра! Если бы там не было документов, я бы деньги в милицию не понёс, — начал отвечать Костя, — но там же были документы, и было ясно, что человек, скорее всего, живёт в гостинице…

— Документы?! Вот и отдал бы документы в гостиницу. А он был бы и рад. И благодарен, — перебил его Юра. — А я бы, знаешь, как сделал бы? Я бы взял бумажник, ушёл бы подальше, выкинул бы и документы и бумажник, а деньги бы забрал. И при этом ни капельки не парился бы. Не веришь? А вот я бы так сделал. И считал бы, что сделал всё правильно, и чувствовал бы себя хорошим человеком, потому что я нашёл эти деньги. А знаешь, почему нашёл? Потому что у кого-то их взяли и отдали мне. А кто я такой, чтобы мне с этим спорить?

— Юра, что ты выдумываешь? Взяли, отдали?… — попытался заговорить Костя.

— Да! Именно так! — громко сказал Юра и кивнул головой. — Именно так! И я на тебя сейчас сержусь и злюсь по-настоящему, понял. Ты что такое натворил…

Потом они ещё долго спорили и ещё выпили. Потом даже долго смеялись, перешли в другое место, встретили знакомых девчонок, ещё смеялись и выпивали. Юра угощал.

Утром Костя рано встать не смог. Он проснулся поздно, чувствовал себя плохо. Благо дома никого не было. Он долго валялся в постели, потом встал, долго пил воду прямо из чайника, долго отмокал в ванне. Потом он побрился, оделся и собрался выйти.

Костя вышел из дома в полдень. За ночь приморозило и стало скользко, но снег не падал и студёный воздух был приятен, прозрачен и лечебен. Костя вышел на набережную и остановился. В лобби бар гостиницы он идти не мог. Он понял, что не решится туда зайти. И даже не из опасения встретиться со Скачковым В.Н., а просто из-за того, что ему отвратительно неприятно будет вновь попасть туда, где ему было так не по себе, где у него в туалетной кабинке так сильно потела спина, и так билось сердце. Отчётливо вспомнились пять сотенных долларовых купюр, фантик от жвачки, фотография с детьми и новогодней ёлкой… Вспомнился хриплый голос, белый махровый халат и тощенькая брюнетка… но деньги вспомнились острее всего.

Костя стоял и так же, как накануне, не знал, куда ему податься. Не понимал, кому ему можно и нужно позвонить, с кем поговорить… Ещё он не понимал, как сделать так, чтобы забыть эти деньги, и что нужно предпринять, чтобы о них не жалеть…

Он стоял на набережной и очень остро понимал, что не знает, что ему делать, понимал, что не понимает, как со всем этим справиться, и ещё Косте было отчетливо ясно, что он не скоро это поймёт…

Лечебная сила сна

Движение было очень оживленное и интенсивное, причем, в обе стороны. Утро наступило серое, слякотное, но теплое. Март подползал уже к концу, но снег сыпал и сыпал каждый день. Такой бессмысленный и неприятный снег, какой бывает с конца февраля и до апреля. Снег, которому любой водитель, пешеход, любой житель города или предместий бормочет беззвучно: «Ну, уймись ты! Сколько можно? Зачем ты нужен! Хватит…»

Вадим, или как его звали все родственники, знакомые, коллеги и даже дети родственников, знакомых и коллег — Вадик, ехал в крайнем левом ряду в плотном потоке машин. Поток в основном двигался иногда медленно, иногда быстро, но в любой момент все могло встать и превратиться в пробку. Из-за снежной каши, грязных брызг и падающего снега Вадик периодически включал омыватель стекла и дворники. Радио бормотало новость за новостью.

Вадик ехал на работу и чувствовал, что опаздывает, точнее, он был уверен, что опоздает. А опаздывать в этот раз было никак нельзя, впрочем, как и вчера и позавчера. Он каждый раз хотел выйти на работу пораньше, но выходил из дому, как мог. А машину занесло снегом, нужно было её быстренько обмести, а перед этим нужно было побриться, а лезвие было не свежее, а свежее он, как обычно, купить накануне забыл. Брился плохой бритвой долго, и говорил себе, что сегодня непременно заскочит в магазин, и купит новые лезвия… и … много чего другого надо купить.

Он ехал, дворники возили по стеклу жижу, но ясной картины мира не давали. Надо было заменить резинки на дворниках. Вадик ехал на работу, а движение стало замедляться. К центру автомобильный поток уплотнился до предела. Наконец, все встало. Красные огни, впереди стоящие машины, расплывались и тянулись вместе с размазываемой и текущей по стеклу жижей. Пробка встала и не двигалась. Красные огни ползли, заполняли собой все пространство перед глазами. Белоснежный туман начал опускаться откуда-то сверху, и обволакивать машины. Туман смешивался с красными огнями и эта смесь, как клубника со сливками, текла по стеклам вадикового автомобиля.

Послышался какой-то звук. Очень неприятный звук. Он приближался, нарастал, и, наконец, стал невыносим. Очень быстро звук стал невозможно громким. Вадик решил оглянуться, чтобы выяснить, откуда идет этот звук, ему почему-то казалось, что звук идет откуда-то сзади. Но как только он начал оглядываться, как… проснулся.

Он вздрогнул всем телом, вернулся в миг жизни, увидел перед собой свободную дорогу, понял, что звук — это клаксоны автомобилей, которым он преградил движение. Вадик все это понял, меньше чем за секунду, и рванул вперед.

Как же Вадик хотел выспаться! Даже не так. Это было не желание. Это была единственная потребность и мысль, которую Вадик постоянно обдумывал и чувствовал. Чувствовал давно и беспрерывно.

На прошлой неделе он уснул в стоматологическом кресле, и слегка прикусил руку доктору. А она, в свою очередь, поранила Вадику десну и язык работающим инструментом. Буквально несколько дней назад, Вадик смог-таки вместо обеда пойти постричься. Во время стрижки он уснул, стал падать, и больно ударился о столик парикмахера переносицей. На носу даже осталась небольшая ссадина.

Но хуже всего было на работе, особенно часов с десяти и до полудня. Вадик утыкался носом в бумаги на столе, бился головой об экран компьютера, ручка или карандаш вываливались из руки… И Вадик сильно вздрагивал и просыпался, когда звонил его телефон.

А Вадик любил свою работу, он даже был фанатом своей работы. Правда, он про неё практически никому не рассказывал. Не по причине секретности, а по той причине, что когда он начинал про неё рассказывать кому-нибудь, рассказывал подробно и увлеченно. От этого люди быстро мрачнели, старались Вадика отвлечь какой-то другой темой, или говорили, что им нужно срочно позвонить. А если кто-то из вежливости и уважения все-таки слушал, то очень скоро начинал зевать и отвлекаться.

Вадик работал в серьезной министерской конторе, которая занималась вопросами стандартизации. Вадик занимался стандартизацией вот уже семь из тридцати лет своей жизни.

В общем, никто из друзей, которые были не из числа коллег, не знали толком, в чем именно заключается работа Вадика. А случайным знакомым и барышням, если те интересовались, он говорил, что работает в министерстве и занимается международными экономическими связями. Если же те пытались уточнить, Вадик напускал на себя таинственность или отшучивался.

Лампочка, сообщающая о наличии бензина в баке, загорелась и погасла, а потом загорелась и больше не гасла. Вадик отнесся к этому философски. Он ждал этого. Он даже удивился тому, что она не загорелась раньше. По его подсчетам, бензин должен был кончиться еще вчера. Он слегка удивлялся тому, что машина вообще ездит. Давно нужно было поменять масло, и много чего другого. Утешало одно: осенью он так и не «переобул» машину в зимнюю резину, как-то не успел, не нашел времени, хотя зимние колеса были в наличии. Короче, зиму он проездил на летней резине, подступала весна, а стало быть, менять колеса обратно было не нужно, и это успокаивало.

Как же много нужно было сделать! Много разных мелочей. И каждая мелочь требовала хоть немного времени. А когда спать?

К тому же Вадик довольно часто мотался в командировки. Мотался он в основном по стране, по разным большим и средним промышленным городам. Но иногда были выезды и за границу. Ездил за границу Вадик только на Восток. Несколько раз был в Китае, пару раз в Корее, и однажды даже был в Японии. На Востоке Вадик толком ничего не понял, но ему понравилось. А Вадик хотел в Европу.

В Европе он побывал только однажды в Праге. И то не по делам, а съездил туда на праздники, три года назад. Поехал он туда со своей знакомой, в которую был тогда влюблен. В Праге ему очень понравилось, хотя все четыре дня пребывания там, его знакомая и он сильно ссорились. Но Европа, та, которую можно было найти и почувствовать в Праге, ему понравилась.

Вадик опаздывал на работу, а на утро ему нужно было лететь в Париж. В первый раз в жизни в Париж… да еще по вопросам стандартизации, то есть, по делам. Правда, всего на один день. Прилететь, объяснить коллегам французам очень специальные вещи, и на следующий день вернуться обратно. Но вечер в Париже был чудесной перспективой. И Вадик с радостью ждал этой своей командировки.

Он ждал поездки в Париж и последние недели в любом разговоре с приятелями, а особенно с приятельницами, старался как-то ввернуть, что скоро у него деловая поездка в Париж. И вот завтра лететь, а он вымотался совершено.

И главное, он все пытался выйти из полосы суеты, усталости, нехватки времени… и из полосы недосыпа. И не мог. Он все выставлял себе некие даты, после которых жизнь пойдет нормально и размеренно. Он все планировал, мол, к такому-то числу ему надо сдать одну работу по одному заданию, и все. И все! Настанет тишина, повседневная будничная жизнь с долгими вечерами, бездельем, без суеты. Будут выходные дни, прогулки, кино, и может быть даже какой-нибудь спорт. А все соблазны: общение, алкоголь, женщины и другие тревоги — хотя бы временно отойдут в сторону. Он чувствовал, что сможет справиться, у него получится.

И как раз в связи с поездкой в Париж он думал: вот до Парижа будет маята, но он все сделает, хвосты всех дел обрубит, все подытожит, и чистый полетит в Париж. А после Парижа будет другой период в жизни…как раз такой… размеренный.

Но что-то в последний месяц все наоборот уплотнилось. Причем, уплотнилось до невозможности. А винить в этом Вадик мог только себя. Вот зачем он пошел вчера в клуб на концерт? Он так хотел вчерашний вечер употребить на приведение себя и своих житейских дел в порядок. Он хотел сразу после работы заехать в магазин, купить себе все, что необходимо, в том числе туалетной бумаги на пол года вперед, и свежие лезвия. А потом он мечтал поехать домой, привезти свою квартирку хоть в какой-то порядок, пораньше лечь спать и выспаться. И что из этого вышло?

Перед уходом с работы у Вадика вышел спор с Романом, его коллегой и соседом по рабочему месту. Рому Вадик считал занудой и педантом, казалось бы, мнением его Вадик нисколько не интересовался, и вдруг заспорил, занервничал, завелся. Его зацепило то, как Рома безапелляционно и спокойно что-то заявлял, что-то вещал Рома. Вадик возразил, чтобы возразить, и пошло, поехало. Они спорили, выходя с работы, потом долго продолжали препираться у входа в их рабочее здание. В итоге, они сидели, курили и бодались в близлежащем кафе. Посидели не очень долго, но до тех пор, пока не иссякли. В процессе разговора очень хотелось выпить, но то, что Вадик был «за рулем» останавливало. Короче, первоначальный план заезда в магазин и раннего возвращения домой был скомкан, душевное равновесие нарушено, время потеряно.

Когда Вадик только сел в машину и стал думать, куда бы все-таки заскочить, чтобы хоть что-нибудь купить, хотя бы лезвия, позвонила Катя. Катя не звонила уже давно. Она сказала, что у нее на сегодня нет компании, чтобы пойти на концерт в клуб. Вадик стал отказываться, но как-то нерешительно.

— Что за концерт-то, — наконец спросил он.

— Хороший концерт. Это группа… Я забыла, как называется. У них выходит новый альбом. Но ты должен их знать, — неторопясь говорила Катя. — У них еще есть такая песня, про то, как… Ну, как лето уходит, и ты тоже уходишь. Ты наверняка слышал. Она на всех радиостанциях сейчас звучит. Такая… очень хорошая, — и Катя даже попыталась намурлыкать мотив.

— Нет, Катенька, я не знаю эту песню, — сказал Вадик. — И боюсь, что не смогу составить тебе компанию, у меня сегодня намечены дела, да и что-то я подустал.

— Ну какие у тебя дела?! Будет хорошо, тебе понравится, — медленно говорила Катя.

В конце концов, Вадик почувствовал, что ему уже захотелось встретиться с Катей, медлительной, немного манерной барышней, которую он давно не видел, но когда они встречались… Вадику действительно нравилось. Просто, если Катя звонила ему, значит, у нее было настроение.

— Хорошо. А во сколько концерт? Если не поздно, то попробую тебя сегодня не бросить.

— Да не поздно, в полдесятого. Уже скоро, — услышал Вадик.

— А где?

Катя все объяснила, и предложила встретиться там немедленно, перекусить и подождать концерт на месте. Вадик согласился. Он минуту размышлял, не заехать ли ему домой, не бросить ли машину у дома, чтобы не быть за рулем, потому что выпить захочется обязательно. Но тут же решил поехать в клуб на машине, чтобы как раз не пить и контролировать ситуацию. Он приехал в клуб, сел в баре, и стал клевать носом за кофе и сигаретой. Катя приехала не скоро, приехала как раз тогда, когда Вадик решил обиженно уехать, настроение у него уже испортилось. Народу между тем в клуб набилось много.

В общем, Катя приехала какая-то грустная, они начали было болтать, но у нее постоянно звонил телефон, она отходила и подолгу разговаривала, а возвращалась еще более грустная. Потом Катя выпила, стала жаловаться, что ее новый парень её совсем извел, и это он ей постоянно звонил и мучил её.

А концерт задерживался. Вадик понял, что Катя хотела с ним встретиться в отместку её парню или для того, чтобы просто пожаловаться. Он это понял, но не огорчился, а скорее обрадовался, потому что почувствовал, что на продолжение у него явно сил недостаточно. В итоге, он не выдержал и выпил с Катей, потом еще.

Концерт начался в одиннадцать. К этому времени Вадик уже был пьян, а Катя даже успела поплакать, и очень долго побыть в туалете. Еще Вадик встретил каких-то не очень обязательных для общения знакомых, но был рад.

Концерт получился громкий, Вадик танцевал, потом искал Катю, нашел её совсем пьяную у барной стойки. К Вадику как раз вернулось настроение для продолжения, но Катя была в таком состоянии, что ни о каком продолжении речи быть не могло. И Вадик отвез её домой, а потом поехал домой сам. Ехал медленно и аккуратно, потому что был пьян, и городские огни расплывались длинными лучами в его глазах, а все повороты казались затяжными и вызывали головокружение. К тому же, пошел снег. Тот самый снег.

Поспать удалось часа три с половиной, и вот он ехал на работу. Он ругал себя за вчерашнее малодушие, отсутствие твердости и характера. Спать хотелось невыносимо. Хотелось так, что он готов был остановить машину в любом месте у обочины, и уснуть прямо за рулем. Он готов был поспать даже стоя в курилке на работе, или свернуться калачиком и поспать под рабочим столом. Спать! Где угодно и как угодно.

Движение опять встало, и Вадик покрутил радио в поисках другой волны. Он наткнулся на какую-то энергичную музыку и вывел звук до предельной громкости. Музыка была плохая, но Вадику было не важно. Лишь бы гнала сон. Хотя он понимал, что если бы сейчас рядом стреляли пушки, гудели все корабли и поезда, и все соседи мира дебоширили бы, или справляли свадьбы с песнями и плясками, все это не помешало бы ему уснуть.

Вадик ругал себя за весь прошедший месяц и не только. Ругал себя за то, что у него так много друзей и знакомых, и у всех у них есть дни рождения, и дни рождения их детей, за то, что они женятся, и у них случаются свадьбы или годовщины этих свадеб, за то, что у него, Вадика, у самого есть день рождения. И хоть день рождения только раз в году, но как же больно о нем вспоминать! Еще, все его друзья и знакомые постоянно переезжали из квартиры в квартиру, и им нужно было либо помогать с переездом, либо веселиться на новоселье.

Как раз в прошлые выходные он перевозил своих друзей на новую квартиру. Всю субботу они таскали мебель, книги, холодильник и прочее, потом полночи пили в этой новой квартире, среди нерасставленной мебели, коробок и взбудораженных и неугомонных детей, двух братьев-близнецов семи лет, которые носились и орали, а уложить их спать не было ни сил, ни возможности.

То есть, с субботы на воскресенье поспать не удалось, а в воскресенье ему позвонили и подняли те же друзья. Нужно было им помочь довести еще какие-то мелочи, потом помочь расставить мебель, хотя бы в общих чертах. А потом было новоселье…

А две недели назад выходные тоже прошли без сна. И Вадик ругал себя за это еще сильнее, чем за все остальное. Он помнил, как он ждал этих выходных, и мечтал в пятницу после работы заехать в магазин, и накупить себе всего-всего, чтобы не нужно было выходить из дому ни в субботу, ни в воскресенье. Он мечтал о том, что выспится с пятницы на субботу, и всю субботу проваляется дома, никому не будет звонить, просто будет валяться у телевизора или почитает что-нибудь. А в воскресенье он хотел снова спать до предельной возможности, а потом, может быть, сходит в кино или…

В итоге, в пятницу его позвали поужинать в ресторан. Компания была хорошая, солидная. Ему было неудобно отказываться, и он пошел. Поужинали, решили заехать еще в одно место, и немного выпить. Заехали. Потом позвонили друзья, они веселились недалеко в клубе, звали к себе. Вадик поотказывался, но все же заскочил к ним «на минутку». Потом он танцевал, потом познакомился с Юлей, которая приехала в столицу в первый раз. Юля была с двумя подругами, к которым, собственно, и приехала. Подруги как-то заговорщицки подмигивали то Юле, то Вадику, а потом куда-то подевались.

Короче, поспать с пятницы на субботу не удалось. Субботу он провел с Юлей, возил её в магазин, потом они пошли в кино. Вадик весь фильм засыпал, и даже то, что Юля гладила его по ноге, совершенно не помогало. Потом он угощал Юлю и двух её подруг кофе в кафе. Потом они оставили Вадика одного, и он помчался домой. Но был уже вечер, и душевного равновесия достигнуть не удалось. К тому же, вскоре позвонила Юля, и сказала, что ей с подругами скучно, и она хочет пойти куда-нибудь с Вадиком вдвоем. Он сказал, что не может, что устал, что он плохо себя чувствует, что он уже дома, и никуда идти не собирается. К тому же, у него нет денег, даже на мороженное не хватит. На что чувствительная южная Юля сказала, что она немедленно к нему приедет, и о нем позаботится. Она немедленно приехала, несмотря на Вадиковы слова, типа: «Да что ты! Не беспокойся! Зачем? Мне неловко тебя лишать веселья…» — и так далее.

В общем, поспасть снова не удалось, и понежиться в постели в воскресенье утром тоже.

А в будние дни он все никак не мог отделаться от каких-то недоделанных дел, недовстреченных встреч, каких-то мелких соблазнов и тревог. Несколько раз он приходил домой не поздно. Но нервное напряжение не давало уснуть, и он маялся, кому-то звонил, курил и смотрел телевизор, не понимая, что смотрит. И опять не высыпался, ходил разбитый и сутулый.

Энергичная гадкая музыка закончилась, и радиоведущая пожелала всем доброго утра. Голос её звучал бодро. Она еще наговорила каких-то задорных глупостей, и включила уж совсем невыносимо-плохую песню. Вадик выключил радио. Дальше утро и день проходили совсем плохо, хуже некуда.

Вадик опоздал так, что это не прошло незамеченным, и его отчитали, да еще и при других сотрудниках, которые были младше его и ниже в табеле о рангах. Это Вадика взбудоражило, и он не мог сосредоточиться до обеда. Во время обеда он попытался посетовать на руководство своим коллегам, но они его не поддержали. Конечно! Ведь именно он летел завтра в Париж, а не они.

После обеда он кое-как трудился, готовил какой-то отчет, и какой-то перспективный план. Но недосып стал побеждать. К пяти часам вечера Вадику казалось, что воздух — это не воздух, а липкий, не очень прозрачный кисель, и ему приходится преодолевать, и продираться сквозь эту субстанцию. В 18.00 состоялось совещание, на котором Вадика снова ругали, были им недовольны, и даже разводили руками по его поводу.

— Да-а-а, — сказал их шеф. — И вот вам, Вадим Сергеевич, доверено защищать честь нашей фирмы, да и всей нашей державы! Я доверил вам это, но теперь сомневаюсь в верности своего решения. Завтра я буду сильно волноваться. Мы все здесь будем сильно волноваться. И знаете почему? Потому что именно вы будете представлять нас в Париже. К сожалению, этого изменить уже не возможно. Ну что ж поделаешь… — сказал шеф и тяжело вздохнул.

Вадик вышел с совещания, и лица на нем не было. Радость ожидания поездки в Париж сменилась гневом, обидой и нервной дрожью. Правда, и сонливость пропала, как и не было. Вадик уселся за свое рабочее место с крепко сжатыми зубами. Ему даже казалось, что зубы скрипят. Ему было обидно до слез, которые так и норовили заполнить глаза и скатиться по лицу.

Так он просидел до того, пока все коллеги не ушли. Тогда Вадик, что называется, засучил рукава и принялся за работу. Он снова и снова проверял то, что должен был завтра представить в Париже. Он работал зло и очень эффективно, многое сократил, уточнил и исправил. Телефон он отключил и работал в тишине.

Вадик все закончил часов около одиннадцати, и только тогда расправил затекшие плечи. Он сидя потянулся всем окаменевшим телом, и хрипло, но сладко застонал. Чувство обиды, злости и несправедливости как-то отступило, рассосалось и затихло. Ему стало просто грустно и одиноко. Ужасно одиноко и грустно. Одиноко-одиноко!

Он вернулся домой уже за полночь. По дороге заправил машину, в маленьком круглосуточном магазине купил себе свежие лезвия, не те, к каким привык, а какие были. Дома Вадик медленно бродил из кухни в комнату и обратно. Сил не было никаких и ни на что, но лечь спать он не мог. Во-первых, нужно было собраться в дорогу, во-вторых, он чувствовал, что все равно не уснёт. Не уснёт, потому что нервы ни к черту, да еще прицепится какая-нибудь дурацкая мысль, и будет терзать и крутиться в голове, заставляя и всего Вадика тоже крутиться с боку на бок в мучительном полусне.

Вадик поставил чай. Медленно и без удовольствия собрал дорожную сумку. Он сложил в нее любимую свою рубашку, любимый серый короткий плащ, и любимые туфли. Он знал, что в Париже будет тепло. А в аэропорт придется поехать в теплой куртке, которая за долгую зиму так надоела.

В Париже уже во всю весна… Сад Тюильри, набережные Сены, Монмартр, Елисейские поля, Монпарнас…

Вадик пил чай, склонив голову на бок. Ему по-прежнему было ужасно одиноко. И еще обидно за то, что сердце не трепещет в предвкушении, ему не радостно, и острое желание вдохнуть воздух Парижа куда-то исчезло.

В его бумажнике вместе с деньгами лежал листочек бумаги, на котором были написаны названия и адреса нескольких парижских ресторанов, где ему непременно нужно было поужинать, чтобы отведать вкус Парижа в единственный свой парижский вечер. Эти названия и адреса написала ему одна его знакомая, которая часто бывала в Париже, и знала толк в ресторанах. Еще позавчера Вадик с удовольствием перечитывал то, что написано на этой бумажке и гадал, куда он пойдет, и что будет есть, и как это будет…А теперь его это не волновало. Он устал. Недосып дошел до того, что Вадику казалось: вот еще немного, и он вообще научиться жить без сна. Жизнь без сна будет ужасна, то есть еще ужаснее, чем та, что есть, и та, что была…

А какая была жизнь? Вся жизнь шла в постоянном ощущении того, что Вадика лишили сна. Лишили очень давно, и лишили даже не специально, просто человеческий мир, порядок, и даже само государство так устроены.

Сколько Вадик себя помнил, его всегда будили, тормошили, расталкивали, вытаскивали из сладкого сна. Так было, когда его маленького вынимали из теплой постели, полусонного умывали, одевали и влекли в детский сад. Потом была бесконечно долгая школа с мучительными утрами, потом университет, где сна стало еще меньше, потом первая сильная влюблённость, уже почти совсем без сна, потом по-настоящему увлеченная работа, потом еще более сильная влюблённость, потом… А утром нужно было лететь в Париж.

Вадик посмотрел на часы, было почти два часа ночи. Он подумал с минуту, поискал глазами телефонный справочник, нашел его, позвонил и заказал себе такси в аэропорт на 6.30 утра. Самолет вылетал в девять с четвертью. Будильник же пришлось поставить на шесть. Как же Вадик ненавидел звук своего будильника! Будильник был большой, механический, старый, и звонил страшно громко и как-то истерически тревожно. Его звон проникал в сон, как что-то болезненное и кошмарное. Этот звук разгонял сновидения, терзал, а потом выдергивал Вадика из сна в жизнь. После такого звука пол дня проходили в плохом и недобром настроении. Но Вадик пользовался именно этим будильником, потому что другие он попросту не слышал. А этот будильник он ненавидел и поэтому просыпался.

Просыпался и жил. Жил так, что научился все делать на ходу. Вадик убедился, что на ходу можно поесть, попить, можно читать на ходу, и даже учиться можно на ходу. На ходу можно быстренько одеться и обуться, в смысле, выбрать и купить себе одежду и обувь, можно работать на ходу и по ходу. Можно общаться на ходу, и даже очень важные вещи можно обсудить и выяснить на ходу. На ходу можно думать, и принимать существенные, а иногда даже важнейшие решения. Он даже понял, что возможен секс на ходу. Такой вполне нормальный секс. Вот только выспаться на ходу невозможно. Вздремнуть, прикорнуть, забыться сном можно, но выспаться нельзя. Выспаться! Тут нужна масса условий: от качества подушки, до полного душевного равновесия.

Звонок будильника прозвенел и разорвал короткий, глубокий и черный, без сновидений, Вадиков сон. Надо было лететь в Париж. С невысохшими волосами и горящим от бритья лицом, он в такси дремал и бился головой о холодное стекло. А за стеклом была слякоть, грязные машины и полувесна. Чувств при этом Вадик никаких не испытывал, ни к слякотной столице, ни по поводу того, что скоро увидит Париж.

В аэропорту Вадик повстречался со своими коллегами из других отделов. Они летели вместе. На общение с коллегами у него не было сил. Медленно прошла регистрация, еще медленнее паспортный контроль. Вадик постарался отделиться от коллег и уединиться. Кофе и первая утренняя сигарета слегка обострили восприятие мира. Он пил кофе, и просто заставлял себя понять то, что скоро произойдет. Он требовал от себя радости и осознания того, что летит в Париж.

В самолет Вадик прошел почти первым. Он достал из сумки плащ, а теплую куртку затолкал в сумку. Сумка легла на полку, плащ рядом с сумкой, и Вадик уселся возле иллюминатора. Самолет быстро заполнялся людьми. Коллеги сели сзади, а рядом с Вадиком оказался пожилой, совершенно седой мужчина в светлом свитере и вельветовых коричневых брюках. Мужчина прежде, чем сесть вежливо кивнул и улыбнулся. Его седина была такая белоснежная, а лицо такое смуглое, что Вадик подумал: «Сосед, наверное, француз. Отлично! Не нужно будет с ним разговаривать во время полета». В подтверждении этих мыслей, седой мужчина достал и развернул какую-то французскую газету. Пока самолет окончательно заполнился людьми, пока он медленно выруливал на взлетную, Вадик задремал. Он встрепенулся только тогда, когда самолет, наконец, взревел, и стал разгоняться.

— Поехали, — тихонечко и сам себе сказал Вадик, когда самолет оторвался от земли.

— Да-да, поехали! — радостно сказал сосед без акцента, и улыбнулся. — Знаете, я тоже всегда про себя так говорю, когда взлетаю.

— Правда? — сказал Вадик. — А я в первый раз сейчас так сказал.

— Надолго в Париж? — спросил сосед. — Или вы куда-то дальше летите через Париж?

— Нет, в Париж, в Париж. И только на день. Завтра обратно.

— Понятно. Значит, по делам.

— Именно, — вяло ответил Вадик.

— Часто летаете? — с улыбкой спросил сосед.

— Куда, в Париж? В первый раз, — не глядя на соседа, сказал Вадик. — А так, летаю частенько.

— В первый раз?! И всего на день?! Обидно! Да еще и по делам, — не унимался сосед. — Париж за день не понять.

— Да я пробовать не буду, — ответил Вадик. — Лечу по делам. Пойму как-нибудь в другой раз.

Вадик сказал это так, чтобы стало ясно: он не намерен продолжать разговор. Говорить не было сил, хотя Вадик видел, что сосед — человек приятный и даже симпатичный. В других обстоятельствах Вадик и сам с удовольствием начал бы разговор.

Вадик посидел, посидел, да и снова задремал. Проснулся он оттого, что его кто-то легонько тормошил за плечо. Он открыл глаза и увидел перед собой на откидном столике свой самолетный завтрак. За плечо его тряс седовласый сосед.

— Вам непременно нужно позавтракать. Иначе так и будете спать на ходу. И непременно выпейте это, — сказал сосед и бросил большую таблетку в пластиковый стаканчик с водой. Таблетка сразу зашипела. — Не бойтесь, это витамин С. Взбодрит и… в целом полезно.

— Спасибо, но… — начал Вадик.

— Просто выпейте и все. Тут ничего особенного нет. Слегка взбодрит, и тут же позавтракайте, — спокойно говорил сосед.

Вадик выпил шипучий витамин С, потом нехотя жевал свой авиазавтрак, но стало лучше. Потом стюардесса принесла жидкий кофе. Но запах кофе у этого напитка все-таки был.

— Да-а-а! В первый раз в Париж, — закончив свой завтрак, сказал сосед. — Я даже завидую вам. Я помню, как в первый раз приехал в Париж. Приехал поездом через Берлин. В Берлине была чудная погода, а в Париже стоял туман, было холодно, промозгло. Мне, помню, ужасно не понравилось. А сейчас в Париже очень хорошо. Я вчера звонил, мне сказали +15 и солнце.

— Хорошо, — сказал Вадик, чтобы что-то сказать.

— Прекрасно! — радостно подтвердил собеседник. — Да к тому же Париж сейчас такой, каким его можно увидеть только в начале весны. И это особенно заметно, когда прилетаешь в Париж из Москвы, — сосед на несколько секунд задумался. — Только в начале весны так можно рассмотреть Париж. В другое время года невозможно.

— Что невозможно? — опять из вежливости спросил Вадик.

— Невозможно разглядеть Париж так объемно, как сейчас. Только весной! Во-первых, уже тепло, и можно с удовольствием гулять, при этом, не жарко. Освещение сейчас такое нежное! Весеннее солнце как-то очень идет Парижу. Именно Парижу. Во-вторых, на деревьях еще нет листвы, и значит, деревья не скрывают архитектуру, поэтому только сейчас можно хорошо и целиком рассмотреть фасады и улицы. Зимой тоже нет листвы, скажете вы. Но зимой гулять не так приятно, и глазеть по сторонам тоже. А главное, зимой не такое освещение. Ну и в-третьих, запахи. Какие сейчас по Парижу гуляют ветерки…

Когда подлетали к Парижу, местное время было одиннадцать утра. Париж был отлично виден, и Вадик приник к иллюминатору. Он искал глазами… и почти сразу нашел то, что искал. Эйфелева башня! Точно, Париж! Вадик улыбнулся.

Их встречали с табличкой. В аэропорту уже звучала со всех сторон громкая, непонятная, и все же очень приятная музыка французского языка. Потом они ехали в микроавтобусе по оживленной дороге. Встретивший их француз объяснил им, что они сразу поедут не в гостиницу, а туда, где пройдут встреча и переговоры, он сказал, что в городе пробки, и они объедут Париж вокруг, и что они едут не в центр города, а в деловой центр, который на настоящий Париж не похож, а, скорее, похож на Америку. Еще он сказал, что этот «деловой» Париж ему не нравится.

Француз был симпатичный, лет тридцати пяти, хорошо говорил по-русски, и был одет в толстый мятый пиджак, а на шее у него был длинный полосатый шарф, повязанный весьма небрежно, но при этом классно. Вадик подумал, что ему нужен и такой пиджак, и такой шарф.

Переговоры начались ровно в час, и продолжались с несколькими перерывами на кофе и какие-то закуски почти до пяти вечера. Вадик выступил в самом начале встречи, сообщение его было хорошо подготовлено, и ему задали только пару вопросов, на которые он быстро и толково ответил. Все остальное время он слушал других, но терял нить и суть. Он начал засыпать, кофе не помогал, и тогда он смотрел в окно. Там был виден город, освещенный весенним солнцем. Город, каких на земле не так уж и много. Точнее, Париж один в своем роде на земле. Вадик это знал, и пытался разглядеть и ощутить в том, что видел за окном тот Париж, о котором он так мечтал.

К концу встречи Вадик уже поглядывал на часы и жалел каждую минуту. Он строил планы: сначала в гостиницу, принять душ, надеть любимые туфли, рубашку и плащ, и сразу же… Куда?! Куда сначала? Вадик не знал, куда. Наверное, к Эйфелевой башне, а там будет видно, времени все равно совсем мало.

Они прощались с французскими коллегами невыносимо долго. Но, наконец, простились.

— Вадик, вы с нами? — спросил Вадика в лифте Геннадий Борисович, начальник отдела, в котором Вадик когда-то начинал работать, а в этот раз он был старшим в их делегации.

— А вы куда? — спросил Вадик.

— Сейчас в гостиницу, а потом в ресторан, — ответил Геннадий Борисович. — Французы угощают, пойдемте с нами.

— Нет. Извините, я хочу прогуляться, — ответил Вадик. — Заскочу в гостиницу и прогуляюсь.

— Да, я забыл, вы же в первый раз в Париже. Конечно, прогуляйтесь, — кивая, сказал Геннадий Борисович, — ты это сегодня заслужил. Отлично говорил, спокойно, профессионально. Молодец! Я шефу позвонил уже, сказал, что все прошло прекрасно и что ты молодец.

— Спасибо большое! — улыбаясь и смущаясь, сказал Вадик.

В гостинице они были без четверти шесть. Быстрые сумерки уже сменил вечер.

— Ну что ж, действуйте по собственному плану, — получив ключи и направляясь в свой номер, сказал Геннадий Борисович. — Встретимся утром на завтраке. — Не забудь, выезжаем в аэропорт в десять от гостиницы.

— Я помню, спасибо, — сказал Вадик, получая ключи.

— И аккуратнее здесь, — подмигнув, сказал Геннадий Борисович, — Париж — не самое безопасное место в мире. Удачи!

Вадик поднялся к себе в номер. Номер был маленький, но очень приятный. Все в нем было приятное и маленькое. Большими были только кровать и окно. Вадик подошел к окну, и обнаружил крохотный балкончик с красивой решеткой. Он вышел на него. Внизу шумела улица.

— Париж! Ядрена мать! — сказал Вадик вслух.

Потом он сел на кровать. Кровать была мягкая-мягкая. Вадик погладил рукой подушку. На таком белье ему не приходилось спать никогда. Но надо было спешить…

В душе Вадик долго, очень долго боролся с настройкой воды. Он никак не мог удержать нужную температуру. То вода была холодная, а то сразу же горячая. Вадик поворачивал кран буквально на миллиметр, и снова ледяная. В конце-концов, удалось найти неуловимое положение крана, и помыться.

Потом Вадик чистил зубы, и даже брился свежим лезвием. Он решил побриться, чтобы чувствовать себя максимально свежим. Но бритье, сам процесс бритья, возбудил утренние ощущения. И Вадик вспомнил и почувствовал тяжесть своего недосыпа.

Вадик быстро оделся: натянул свежие носки, свежую любимую рубашку, и не совсем свежие брюки. Потом он сел на кровать, склонился над телефоном, который стоял тут же на прикроватной тумбочке. Он нашел нужную кнопку и позвонил на рецепцию. Ему ответил женский голос. Вадик заговорил по-английски, но его не поняли. Тогда голос сменился на мужской. Мужской голос говорил по-английски коряво, но вполне понятно.

— Что вы хотите? — услышал Вадик.

— Я хочу такси, — ответил он.

— Когда месье хочет такси?

— Прямо сейчас.

— Мы закажем такси для вас, но боюсь, что придется подождать. В такой час с такси в Париже большие проблемы.

— А сколько нужно ждать? — спросил Вадик.

— Не могу сказать, месье. Париж…

Вадик подумал секунду и понял, что лучше подождать, чем пытаться быстро освоить систему передвижения по Парижу самостоятельно.

— Хорошо, я подожду, — сказал он.

— Спасибо, месье, — был ответ, и голос исчез.

Вадик лег на кровать и вытянулся поверх покрывала. Подушки были маленькие, но их было три. Он сгреб их под голову. Как же стало Вадику удобно! Он закрыл глаза. Приятен был даже не очень яркий электрический свет от торшера. А кровать была такая удобная и такая большая… Из-за окна доносился шум улицы. Вадик лежал и пытался вспомнить, как по-французски будет Эйфелева башня.

Он проснулся в полной темноте и тишине.

Вадик проснулся в темноте, тишине, и вздрогнул всем телом. Он почувствовал, что лежит в постели без одежды, и еще, что он укрыт одеялом. Вадик сел, пошарил рукой по стене рядом с кроватью, и включил бра. Он нашел свои часы, которые лежали на тумбочке, и увидел, что на них четыре часа десять минут…. утра, конечно. Тут же он вспомнил, что не переводил часы на местное время, и, значит, в Париже два часа десять минут… ночи.

Вадик сходил в туалет, пописал, и, стоя над унитазом, вспомнил, как его разбудил телефонный звонок, вспомнил, что ему что-то говорили про такси, и что он даже что-то отвечал. Но он не смог вспомнить, что именно ответил, и совершенно не мог вспомнить, как он разделся, как расправил постель, и как выключил свет. В туалете Вадик посмотрел на себя в зеркало.

— Да-а-а, брат! — качая головой, сказал он своему отражению, и подмигнул левым глазом ему же.

Вадик выключил свет в туалете, на цыпочках добежал до кровати, и буквально заскочил под одеяло. Он выключил бра и, свернувшись калачиком, стал согреваться. В туалете и в комнате было прохладно. Вадик лежал в темноте и думал, что можно еще спать целых пять часов. Он и без того поспал достаточно, и можно еще пять часов! Вадик покрутился, находя удобное положение, нашел и плавно погрузился в сон.

Проснулся он, когда за окном шумела улица. Проснулся от того, что спать уже больше не мог. Он насытился сном. У него было ощущение, что он ел сон большими ломтями. И уже был сыт. Вадик проснулся, полежал немного, посмотрел на часы. Местное время было семь сорок пять. Он повалялся еще пять минут, потом бодро вскочил, и отдернул штору. Его ослепило яркое небо и утренний солнечный свет. Вадик включил телевизор, нашел музыкальный канал, и сделал звук погромче. Пока Вадик умывался и одевался, он постоянно подпевал всем песням, что звучали из телевизора.

Завтрак был очень вкусный! Хрустящие булочки и нежные круассаны, великолепное масло, сыр, разные джемы, и горячие яйца, сваренные всмятку идеально. А кофе было хоть залейся. Вадик ел, ел и ел. И чувствовал, что пьянеет от еды. Он завтракал за столиком у самого окна, а за окном по улице шли французы, приятные и забавные люди.

— Доброе утро, Вадик! — услышал Вадик, оглянулся на голос и увидел Геннадия Борисовича. — Как вы себя чувствуете?

— Просто превосходно! — громко ответил Вадик.

— А мы все не очень, — грустно сказал Геннадий Борисович. — Нельзя так много пить даже французское вино. И нельзя с собой во Францию привозить водку. А пить водку в гостиничном номере это уже просто пошло. Но мы всё это сделали. Ох, Вадик, какой же вы молодец, что не пошли вчера с нами! Ну, как вы прогулялись? Как вам Париж?

— Прекрасно! Другого слова нет. Просто прекрасно! — улыбаясь, ответил Вадик.

— Вот и правильно. Рад за вас. Вы ешьте. А мы там в холле сидим и курим. К нам не спешите. Боюсь, мы сейчас станем пить коньяк, — сказал Геннадий Борисович, и пошел прочь от Вадика медленно и сутуло.

В половине десятого Вадик уже стоял на улице у входа в гостиницу, жмурился на солнце и с удовольствием курил. Сумка его, собранная и закрытая, стояла на полу в холле, рядом со столиком, за которым сидели мрачные его коллеги. Коллеги мрачно пили коньяк.

На другой стороне неширокой улицы Вадик увидел магазин. В витрине магазина стоял пластмассовый мужчина в пальто, шляпе и шарфе, почти таком же, какой был на встретившем их французе. Вадик докурил в три затяжки, посмотрел на часы, вальяжно перешел улицу и зашел в магазин. Он быстро осмотрелся в магазине, позвал продавца, который по-английски не говорил. Вадик просто показал ему на шарф в витрине, тот все сразу понял, как-то неадекватно сильно обрадовался, быстро убежал куда-то, и появился через минуту с точно таким же шарфом в руках.

Вадик вернулся в гостиницу, уже навертев этот шарф на себя.

— Ну, Вадик, вы даёте! — сказал Геннадий Борисович, увидев Вадика. — Ещё и успели приодеться. Какой плащ себе купили, и шарф, и туфли! Настоящий парижанин.

— Нет, только шарф. Все остальное я купил в Москве, — ответил счастливый Вадик.

— Да?! Не обратил внимания. Но шарф отличный…

Вскоре за ними приехала машина и их вчерашний француз.

— Какой красивый шарф, — сказал он Вадику, после того, как поздоровался со всеми. — Где вы такой купили?

— В Париже, где же ещё! — смеясь, ответил Вадик.

Москва встретила Вадика красивым вечерним солнцем, толстыми облаками, удивительно подсвеченными этим солнцем, и теплым весенним ветром.

Геннадий Борисович подвез Вадика почти до дома. Свечерело, городские огни уже горели вовсю, но воздух был прозрачен и свеж. Под ногами хлюпало, но как-то хорошо хлюпало. Вадик с удовольствием шел домой по улице. На ходу он вспомнил, что нужно включить телефон, и включил его. Включил, и подумал, кому бы позвонить. Пока он думал, телефон зазвонил сам. Звонил Рома, сосед по рабочему столу.

— Привет, — услышал Вадик.

— Здорово!

— Вернулся?

— Ага.

— Как слетали?

— Очень хорошо! Все прошло успешно.

— А как тебе Париж? — слегка печально спросил Рома.

— Я в восторге, — ответил Вадик. — Точнее, даже не в восторге. Мне просто очень понравилось. Знаешь, Рома, я там ничего особенного не видел и не почувствовал. Как-то так, спокойно все было, как не в Париже, а как дома. Просто я понял, что Париж — это мой город. Прямо сразу так и понял. Ты знаешь, я бы мог там жить.

— Да?! Странно. А мне Париж не очень понравился, — ответил Рома.

— Значит, тебе не повезло, — дружелюбно сказал Вадик. — В следующий раз, может быть, понравится. А ты чего позвонил-то?

— Тут такое дело Вадик. Ты не мог бы завтра…

Послесловие.

Через месяц Вадик сильно влюбился, а через год с небольшим женился. После свадьбы, летом, он и его жена поехали в Париж на целую неделю.

Погребение ангела

Матч был не решающий и даже не очень важный, но как-то все собрались его посмотреть, и Андрей тоже пошел. А что? Была суббота, погода стояла плохая, холодные дожди зарядили с середины сентября, и на дачи уже никто особенно не рвался. А тут неподалеку открылось новое спортивное кафе-клуб с коротким названием «Аут». Боря обзвонил всех заранее, сказал что «Аут» он проверил, выяснил, что экран там поставили хороший, смотреть матч будет удобно, заведение вообще качественное, и поэтому он заказал стол на всю компанию в самом центре клуба у самого экрана. И хоть футбол обещал быть довольно скучным, но Андрей пошел в «Аут». А что было еще делать? К тому же было недалеко.

Андрей не особенно любил футбол, но иногда было приятно в шумной компании выпить, поболеть, поорать, особенно во время чемпионата мира или вообще какого-нибудь значительного матча. Он не смотрел все подряд и не следил за турнирной таблицей, как Боря и вся остальная компания. Но иногда откликался на приглашения, примыкал к шумным любителям футбола и старался болеть не хуже других. На стадионы компания не ходила. Точнее, иногда кто-то из компании и ходил на стадион, но в основном болели у телевизора. Раньше собирались по сложно выстроенному графику по домам, но это всегда было сопряжено с эвакуацией или изоляцией детей и женщин. И все равно поорать дома в полный голос было нельзя. Так что, как только появились заведения, в которых установили экраны, и стали смотреть спорт, Боря завел правила собираться на матчи в каких-нибудь таких местах. Он все намечал, всех оповещал и заказывал столы. Андрей когда мог, и когда было настроение, приходил и болел.

В этот раз все было здорово. Футбол на удивление получился хороший, в смысле много чего происходило. Было много голов и даже пенальти. Команды Андрею оказались малознакомые, любимых и знакомых игроков в них не было. Зато компания за столом подобралась хорошая, заряженная на веселье. И веселье удалось. Наорались вдоволь. Команда, за которую они болели, выиграла. А за другими столами в основном болели за другую. К концу первого тайма счет был же 2: 2, а сколько было выпито сосчитать не представлялось возможным. На столе громоздились кружки с пивом, графин водки, черные соленые сухари целыми грудами, помятые бутерброды с семгой целыми тарелками. Табачный дым вился и густел под потолком и по углам. Было хорошо.

Андрей вышел в перерыве на улицу, вдохнул прохладного осеннего воздуха, отметил, что дождь закончился, а это значило, что можно будет вернуться домой пешком. Он уже был качественно пьян, и чувствовал, что еще можно добавить. Андрей еще раз глубоко вдохнул, потянулся всем своим упругим сорокалетним толстым туловищем, с удовольствием крякнул и вернулся в компанию.

— Какие будут ставки на второй тайм? — Боря записывал прогнозы и ставки.

— 4: 2 в итоге, — сказал Андрей.

— Ну старик, ты смелый, — крикнул охрипший Боря и записал.

До последней минуты счет был 3: 2, но в добавленное время назначили одиннадцатиметровый и получилось так, как предсказывал Андрей. Все орали, обнимались, за соседними столиками весело матерились и поздравляли компанию Андрея. Боря собрал со всех деньги и отдал Андрею выигрыш, а он в свою очередь тут же проставился за победу. Потом еще посидели, замолкая, а потом по одному стали рассасываться. Прекрасно!

Когда Андрей вышел на улицу, он шумно выдохнул, не стал застегивать куртку, и почувствовал, что пьян очень качественно. Он постоял так секунд пять и зашагал домой, улыбаясь и даже бубня какой-то несуществующий общедоступный мотив.

В свете фонарей было видно, что асфальт после дождя подсушил ветер. Только лужи лежали кое-где, да трещины отчетливо чернели сыростью. Он стал идти, стараясь на трещины эти не наступать. И почему-то вспомнил из самого детства: Кто на трещину наступит, значит Родину не любит.

— Чушь какая, — сказал он сам себе и усмехнулся.

Проходя мимо освещенного павильона он остановился и стал рассматривать ряды бутылок и банок с разнообразными напитками в витрине. Отчего-то захотелось чего-нибудь купить. Все равно что, лишь бы купить. Он подумал, не купить ли ему парочку бутылок пива с тем, чтобы выпить их с удовольствием дома.

— А ч-ч-черт, — вырвалось у него. Он вдруг вспомнил, что нужно будет сразу, как только он придет домой, развернуться и идти гулять с собакой. С Графом, нет с самым чистопородным в мире эрдельтерьером, конечно, никто без него не погулял. Татьяна, жена, никогда вечером с ним не ходила, это была её утренняя обязанность. А Варя, старшая дочь, которой Графа, кстати сказать, и купили, после долгого нытья, канючания и семейного совета на котором было решено, что ребенку, тогда она было единственным ребенком, нужна собака… Варя клятвенно обещала гулять с собакой, вот и купили у знакомых щенка семь лет назад. Тогда Варе было самой восемь, гулять она с собакой быстро перестала. Перестала, как только друзья во дворе привыкли и охладели к щенку. Она не любила гулять с Графом и не полюбила. Делала это формально и очень коротко. А Граф в свою очередь тоже отказывался с нею идти. Младшей же Маше исполнилось пять. И хотя они с Графом друг друга любили, но какое там гуляние.

В общем, Андрей чертыхнулся, что нужно будет сейчас бродить по излюбленному Графом маршруту, смотреть, как он все подряд обнюхивает, поднимает ногу, и ждать от него более серьезных дел.

Он чертыхнулся, но в следующий момент вспомнил, что идти гулять с собакой не надо, потому что Граф уже четвертый день болел и последние два дня не выходил из дому. Андрей облегченно вздохнул, и тут же выругал себя за эту малодушную и невольную радость. Хотя конечно, если быть откровенным, он не любил гулять с Графом, особенно когда нужно было пропустить из-за этого итоговый выпуск новостей в воскресенье вечером в середине января.

А граф бедолага простудился. В прошлое воскресенье они выезжали на реку. Граф, конечно, не вылезал из воды, чего-то рыл у берега, перед отъездом домой его пришлось отмывать там же в реке холодной водой. Потом когда ехали, Граф, конечно, высунул свою голову в окно, как он любил и привык. А было холодно, а он был мокрый, да и чего там греха таить, весь неухоженный, обросший, давно не щипанный (эрдельтерьеров не стригут, а именно щиплют) лохматый. Вот он и простудился. Уже в понедельник он чихал и кашлял, во вторник к вечеру стал плохо есть, его большой, всегда мокрый и блестящий черный нос высох и стал каким-то серым. К четвергу собака сделалась совсем больна. Вся шерсть на нем как-то потускнела и обвисла, он все время лежал на своем тюфячке, смотрел грустно, даже не поднимая головы, и вставал только тогда, когда кто-то приходил. Короткий его хвост, по обыкновению торчащий вверх и трепещущий, был опущен и медленно двигался из стороны в сторону, выражая радость на которую уже не было сил. Граф лежал, шумно дышал и сильно кашлял. В четверг вечером на улицу он не пошел, просто отказался.

Андрей, конечно, беспокоился, но сначала думал, что пройдет и так. Весь четверг он бегал, как угорелый, по делам. Мотался по городу. Было много неожиданных и серьезных обстоятельств. Страхование людей и их имущества дело хлопотное и нервное. То есть, Графом он не позанимался. В пятницу тоже было много всего, но в обед позвонила Татьяна и сказала, что «наш парень», так она называла Графа, совсем плох.

Андрей дозвонился до ветеринара, описал ситуацию, тот выслушал, ничего утешительного не сказал, но пообещал приехать даже в воскресенье, в субботу он почему-то не мог.

А Андрей и в субботу ездил к каким-то клиентам. Потом позвонил домой, Татьяна сказала, что Графу получше, и он даже поел бульону. Андрей что-то еще поделал, заскочил домой переодеться, Граф медленно вышел его встречать, и даже попытался встать на задние лапы. Потом Андрей поспешил в «Аут».

Короче, он вспомнил, что гулять с собакой сегодня не придется, обрадовался, отругал себя за эту радость, но еще он вспомнил, что к Графу завтра приедет доктор. Тогда он купил две бутылки пива и пошел домой.

Последние два квартала он почти бежал. Потому что он там же в павильоне одну бутылку открыл и с удовольствием на ходу быстро выпил. От этого опьянение перешло в несколько более глубокую фазу, а писать захотелось нестерпимо. Он танцевал, приседал, и даже завывал в лифте. Потом он подскочил к двери своей квартиры, позвонил, потому что если бы пришлось самому возиться с ключами, он бы обмочился. Он исполнил чечетку у запертой двери, и когда наконец ему открыли, Варя открыла, он промчался в туалет не разуваясь.

— О-о-о-ой, ой, ой, ой! — говорил он, встречая облегчение. — Слава богу! Ё-мое!……… Да, девченки, — сказал он выходя из туалета в прихожую — чуть было не вспомнил детство. Таня, только не надо сцен! — сказал он, увидев напряженное лицо жены. — Я сразу говорил, что буду выпивать. У нас что с этим проблемы что ли?! Так что не надо на меня так смотреть. — Он действительно удивился, жена никогда не ругала его за санкционированные и объявленные возлияния.

— Граф умер, — холодно и даже обличительно сказала Варя, с вызовом развернулась и ушла.

Андрей замер на полушаге, два раза моргнул.

— Как умер? — спросил он и увидел, что у Татьяны лицо на самом деле опухшее от слез и в глазах стоят слезы. — Когда?

На эти вопросы она не ответила.

— Где он? — еще спросил Андрей.

Татьяна неопределенно махнула рукой в сторону гостиной, или, как они обычно говорили, зала.

— Машу я увела к соседям. Не знаю, что делать. Я к нему не могу подходить… Закрыла его покрывалом… — она говорила голосом, в котором не было воздуха, и как только сказала, заплакала. — Андрюша… парень наш умер! Так тихо умер!

Приятное опьянение сразу превратилось просто в неуместную неверность движений и вялость губ. Андрей разулся, поставил рядом с ботинками на пол бутылку пива, которая торчала из куртки, и шагнул в комнату, куда показывала жена.

Там на полу, между диваном и телевизором, лежало старое-старое покрывало, которое было покрывалом лет пятнадцать назад, а потом превратилось в подстилку для пикников и местного речного пляжа. Под покрывалом лежало невидимое Андрею тело его собаки.

Он подошел к нему и присел на корточки. Татьяна зашла следом и плача говорила довольно быстро.

— Он поел еще днем, повеселел. Потом лежал спал. Я в спальне Маше читала, Варя у себя… И вдруг слышу…Выхожу сюда, а он уже лежит здесь… приполз… Я как только его увидела, он на бок завалился, лапы у него вытянулись и он выдохнул… Так долго-долго выдохнул… Шумно выдохнул и все! И все!!! Он ко мне, Андрюша, полз, — она зарыдала, Андрей встал и обнял ее. Она какое-то время не могла справиться с рыданиями.

— Я не знаю, что делать. Машу увела к соседям. Она его еще не видела, она еще не знает. А он лежит здесь… Я не могу! Андрюша, унеси его, пожалуйста, унеси! Я себе не прощу! Погубили парня, сами погубили, — она разрыдалась, отстранилась, ушла в ванную и там открыла воду.

Андрей снова присел, поднял покрывало и отложил в сторону. Граф показался ему каким-то маленьким. Он и так был не очень крупный, меньше нормы, а тут… Он лежал на боку, лапы вытянулись, из приоткрытой пасти вывалился язык, и на пол натекло. Глаза собаки были приоткрыты и не блестели. Андрей заплакал на выдохе.

— Прости, прости, — плакал он.

Не верилось совершенно. Не верилось!

А еще надо было что-то делать. Немедленно! Он погладил собаку по груди, Граф еще не остыл. Тогда Андрей снова накрыл его и пошел на кухню. Татьяна была уже там. Они немного поговорили. Андрей благодарил бога, что жена его не упрекает, потому что сам он казнил себя страшно.

Потом он звонил Боре. А кому можно было еще позвонить? Опытный в разных делах и незаменимый Боря в этот раз был пьян, приехать не мог, и не представлял, что нужно в этой ситуации делать. Никто ничего не мог подсказать. Андрей даже позвонил тем людям, у которых когда-то купили Графа. Они жили за городом, услышав о случившемся они сердечно посочувствовали, и сказали, что двух своих прошлых собак похоронили прямо на своем участке под березкой. Все предлагали подождать до утра и как-то помочь. Но Татьяна умоляла унести Графа. Она именно что умоляла.

Андрей растерялся. Сам Андрей за руль сеть не мог, чтобы куда-то отъехать, друзья, которых он обзвонил, все либо были на дачах, либо тоже кто много, а кто немного выпили по случаю субботы и вообще. А Татьяна не требовала, она умоляла. Она говорила, что надо привести Машу домой от соседей, но она пока ничего не может ей сказать и объяснить. И еще она не хотела, чтобы Маша видела мертвого Графа. Машу надо было забирать как можно скорее. Потому что соседи были недовольны.

В том, как вели себя соседи, через сочувствие сквозило… мол, чего так убиваться-то, ну, умерла собачка, ну жалко, а тут люди каждый день мрут и гибнут, людей, мол, надо пожалеть, а они из-за собаки такое горе устроили. В общем в таком духе.

А Андрей не мог ничего придумать.

Варя поплакала в своей комнате, потом вышла с заплаканными глазами, всем своим видом она обвинила родителей, а особенно Андрея, во всем. Потом она тихо и искренне посидела на диване рядом с Графом, не снимая покрывало, погладила его, и молча ушла к себе с удивительным и каким-то хорошим лицом. Андрей ничего не придумал. Он сходил к соседу, разбудил его, и взял у него небольшую военную лопату в чехле. Опьянение перешло в сильную головную боль и усталость. Татьяна тем временем собрала все графовы вещи в небольшую кучу. Она сидела в прихожей на маленькой табуретке, смотрела на то, что собрала, и было видно, что взгляд её расфокусировался и плакать она больше не будет.

Перед ней лежали графов тюфячок — его постель — две миски, Татьяна зачем-то их помыла, ошейник, два поводка, намордник, несколько игрушек и синий с красным резиновый мяч. Андрей посмотрел на это и подумал, что собачья шерсть еще долго будет попадаться им на глаза дома, в машине, на одежде… везде.

Потом он пошел к собаке. Ругая себя за брезгливость и отвращение к мертвому своему псу, он переложил окоченевшее уже тело на то самое покрывало, которым тело было укрыто. Он подтер пол и выбросил тряпку в мусор. Прежде чем завернуть собаку, Андрей подумал и положил рядом с Графом его ошейник, не новый потертый поводок, хотел положить намордник, но вспомнил, что Граф его не любил и всегда крутил головой, чтобы его не надевали. Он не стал его класть, а положил еще любимую графову игрушку, резинового зайца с изжеванными ушами. Этого зайца Андрей купил задорого в специальном собачьем магазине в Германии, когда ездил туда на выставку страховых технологий и услуг.

Когда он укладывал все это, ему даже подумалось, что так укладывали в могилы древним людям все, что им было необходимо и дорого. Потом он завернул пса и его вещи в одеяло, и завязал сверток бельевой веревкой.

Татьяна тем временем сходила выбросить остальные вещи.

— Не смогла в мусорный бак бросить, положила рядом с мусоркой. Все новое почти. Он такой аккуратный был, — сказала она, вернувшись, вздрогнула, увидев сверток, лицо её снова сморщилось от плача без слез. — Вот пожил с нами паренек, порадовал нас, и все. А мы не уберегли. — она нагнулась, прикоснулась к свертку, но тут же махнула рукой и выпрямилась. — Куда ты его?

— Не знаю. Похороню где-нибудь. Придумаю. Не волнуйся.

— Только мне потом не говори где, — сказала она, держа руки у лица. — Пойду за Машей и ляжем спать. Андрюш, ты не заставляй меня волноваться, пожалуйста.

— Давай, милая, я скоро. — Андрей говорил это уже на пороге, обутый, держа сверток в руках. — Лопату мне подай, пожалуйста.

В лифте он увидел следы когтей своей собаки, которую держал теперь не на поводке, а в руках. Граф всегда от нетерпения вставал на задние лапы и скреб дверь лифта, причем всегда начинал делать это, когда проезжали второй этаж. Чувствовал и знал. Андрей подумал, что еще многое и многое будет ему напоминать о его собаке. И еще он успел подумать, что уже точно нужно немедленно сделать дома ремонт, который давно назрел. Поклеить новые обои и поменять кое-какую мебель. Диван-то уж обязательно. Неприлично жить с таким диваном. А Граф в их отсутствие на него забирался и даже не раз прятал, как ему казалось, в нем свою кость. Андрей вышел во двор и растерялся. Двор девятиэтажного дома, в котором они жили уже больше десяти лет, был полностью что называется благоустроен. Стоянка с машинами, в том числе и с Андреевой машиной, детская площадка, две убогие клумбы с уже поникшими цветами, на это нечего было даже смотреть.

Он задумался, Двор, как двор. Соседние дворы были по сути такие же. Он понял, что плохо знает подробности своего района. С Графом он ходил до детского сада и до стадиона, где была собачья площадка. И еще он знал, как пройти к магазину и все. Да, и конечно школа. Варина школа была рядом, а школа, где он сам учился, находилась чуть дальше. Он прожил в этом районе почти всю жизнь, но новых подробностей не знал. И даже не знал, как пройти дворами до своей бывшей школы. Он постоял немного, перехватил становящийся тяжелым сверток поудобнее, лопату пристроил под мышку, и пошел в сторону школьного двора. Дорога была освещена пятнами фонарей, люди попадались редко. Два одиноких мужика встретились один за другим, да группа молодых ссутулившихся парней, шла молча и помигивала огнями сигарет. Таких парней он с детства опасался, и эта опаска не прошла до сих пор. Парни прошли мимо молча, видно где-то они на сегодня свое отшумели. Но Андрей посторонился, потому что те сторониться даже не собирались.

В школьном дворе все было как-то чертовски аккуратно. «Хороший у них директор» — подумал Андрей и вспомнил свою школу и двор. Там было, где разгуляться. Заросли сирени и какие-то кустарники, заброшенное футбольное поле, руины теплицы и масса потайных мест. Там курили, сидели с девчонками… А тут негде было найти участок незаасфальтированной или неухожено земли. «Бедные дети» — и еще подумалось Андрею. — «Как же им тут худо должно быть. Наверное метут эту территорию, как проклятые. Ужас какой!» Он прошел школьный двор насквозь, постоял на спортивной площадке с железными турниками, посмотрел по сторонам. Но земля была посыпана гравием и хорошо утоптана. Он зашагал дальше. Он шел на свет огней телебашни и вспоминал, что эти огни всегда вызывали у него тоску и скуку. Но он шел, потому что там, в той стороне был кинотеатр, небольшой городской парк, и еще какие-то пространства. В том кинотеатре он давно не был, и не знал, как к нему пройти через дворы. Но он помнил, что надо двигаться в направлении телебашни. Сверток тяжелел, лопата стала выскальзывать из-под руки. Тогда он взял лопату двумя руками и прижал ею свою ношу к груди. Так показалось намного удобнее, но ненадолго.

Было прохладно, неуютно, но самое главное было, как бы это сказать… все было не так. Не так, как днем. Он чувствовал, что теперь на улице ему не нужно было находиться.

Проходя мимо трансформаторной будки, он услышал гудение и звон мощнейшей электрической энергии. Он увидел неплохое место за этой будкой: кустарник и забор. Но возле такого серьезного объекта, как этот клубок гудящего электричества, копать ему как-то не захотелось. К тому же именно возле этого трансформатора было совсем темно. Лампа ближайшего фонаря, видимо, сгорела. «Да-а-а, отсюда электричество идет ко всем фонарям, а тут темно. Вот так все в жизни…» — подумал и усмехнулся он. Проходя мимо детского сада, он попытался вглядеться в темноту, которая была за оградой. Над дорогой светил фонарь, а там, за оградой, густела темнота. Там угадывались детские домики, деревянные горки, грибок песочницы.

— Че смотришь, мужик? — раздался голос из темноты. — Не нас ищешь? — и несколько невидимых парней, и одна или две девушки громко засмеялись из темноты.

Оказывается, на веранде детского сада сидела компания, а Андрей их и не видел. Сам же он был освещен фонарем.

— Ты че, отец, клад закапывать пришел? Так давай его нам сразу, — крикнул другой, невидимый парень. И снова смех.

— Ну куда ты, родной? — прозвучал совсем грубый голос. — Поделись с нами, куда бежишь? — и смех. Андрей уже быстро уходил прочь. Он не боялся преследования, он слышал, что ребята совсем юные, и скорее всего просто красуются перед своими девицами. «Да и может быть ребята не плохие, просто полуночничают на улице, пока зима не настала» — рассуждал он. Сколько он сам просидел по таким вот детским садикам и скверам. А еще Андрей отчетливо представил, как он теперь выглядит. Ночью, с лопатой и большим чем-то, завернутым в пестрое покрывало.

— Бред какой-то, — вырвалось у него.

«Как же так? Должно же быть что-то, какая-то служба или сервис, который этим занимается» — рассуждал он уже не вслух. «Куда-то же девают собак, кошек, которые умерли. Наверняка есть какой-то телефон или информация… Просто я не знаю.»

Он вспомнил всякие телевизионные репортажи о собачьих парикмахерских, собачьих и кошачьих гостиницах и даже дантистах. Вспомнил про то, что где-то в Англии собакам даже, если верить телевидению, вставляют зубы. «Что-то подобное должно быть и у нас. А как же?! Собак-то полно! И больших собак!» Но он ни разу не слышал про собачьи кладбища. У него тут же мелькнула мысль, мол, почему этот бизнес никто не освоил. Но почти сразу Андрей подумал, что такое кладбище наверняка есть или должно быть, но он про это тоже ничего не знает. Не был он ни серьезным любителем футбола, ни собачником настоящим тоже не был. «Но куда-то же девают мертвых собак, куда-то они все деваются?! — думал и думал он.

Андрей шел через двор длинного высокого дома, здесь было светлее от все еще редких горящих окон и огней у подъездов. Возле детской площадки стояли два мужика и курили, у их ног лежали две собаки: овчарка и дог. Наверное, мужики с ними гуляли и остановились покурить и поболтать. Было уже далеко за полночь, но наступало воскресенье, и можно было так стоять и курить. Овчарка, завидев Андрея вскочила, натянула поводок и залаяла. Своим рывком она чуть не опрокинула хозяина.

— Фу, Астра, фу! — крикнул мужик, хозяин собаки. — Извините, не бойтесь, — крикнул он Андрею.

Дог, точнее догиня, тоже встала и зарычала.

— Дуня, сидеть, — скомандовал другой мужик. — Я кому сказал, сидеть!

Дуня села, а Астра замолчала. Андрей знал, точнее узнал догиню Дуню. Граф однозначно на нее реагировал и домогался ее на собачьей площадке. Только Граф не знал ни «лежать», ни «сидеть», ни «фу». Он прекрасно знал слово «гулять», и каждый раз страшно радовался, слыша это слово. Его радость была столь бурной и искренней, как будто он никогда в жизни не гулял. Андрей даже думал, что не может быть, чтобы Граф так радовался только возможности пописать или покакать, даже если он этого нестерпимо хотел. «Он надеется на что-то, каждый раз надеется.» — всегда думал Андрей.

Андрей не поздоровался с мужиками и не спросил совета, что ему делать. Он поспешил пройти мимо, неся свою мертвую собаку в охапке, и чувствуя, как она становится все тяжелее и тяжелее.

Он шел и думал: «Ну и пусть Граф не знал этих команд, зато мы друг друга не мучили этой дрессурой. Он и так был умный, и знал, что можно, и чего нельзя».

Он вспомнил, как граф попрошайничал за столом, клал голову Андрею на колено, и при этом смотрел в глаза, заглядывая, казалось прямо в душу. А гостей он пронзал такими взглядами, и делал вид, что хозяева его сильно бьют и не кормят никогда. Он издавал звуки похожие на голоса дельфинов. И конечно, не выдерживал никто, и все тайком от Андрея, а Андрей тайком от всех давали ему что-нибудь со стола. Так настоящие воспитанные собаки себя не ведут. Это было ясно. Но Андрей нес мертвую собаку, и уговаривал себя, что хорошо делал, что не держал её в строгости.

Он обогнул дом и вышел на проспект к перекрестку. Тут он сразу сообразил, где находится и куда надо идти. Нужно было пройти по улице через проспект, а дальше кинотеатр и парк. У перекрестка было светло и даже шумно. Андрей растерялся. На противоположной стороне стояло несколько такси и еще каких-то автомобилей. Там светился павильон. Светофоры мигали. Ярко нависал над проспектом рекламный плакат: из красивой стиральной машины выскакивали очень веселые и чистые пингвины. С громким шелестом проезжали машины.

Андрей держал сверток, прижимая его лопатой к груди. Край пестрого покрывала выбился из-под завязок и свисал. Он задумался о том, как он выглядит, лицо его вспотело. Он постоял так и не решился переходить проспект по переходу. У светофора остановились две машины: грузовик и какая-то спортивная, с шумным двигателем. Он не решился идти перед ними в свете их фар и фонарей с большим свертком и лопатой. Андрей повернулся и пошел прочь от перекрестка. Он прошел метров триста туда, где было темнее, и перебежал проспект, когда не было ни одной машины даже вдалеке. Потом он прошел темным двором магазина, где сильно пахло какими-то несвежими продуктами всеми вместе. Потом он шел еще каким-то двором. И наконец, шагнул в неприбранный районный парк. Парк был огорожен ржавой оградой, и со стороны двора туда вела небольшая калитка. У калитки висела табличка «Выгул собак запрещен». Андрей горько усмехнулся. Он сюда с Графом никогда не ходил.

В парке было сыро и темно. Андрей шел по дорожке к аллее. Там тускло горела одинокая «кобра». Трава в парке, уже не свежая, еще высоко торчала вверх. Тополя шумели и покачивались, листьев на них осталась половина от лета. Остальные скользкой сырой пленкой покрывали аллеи и дорожки.

Он вышел на нечистый асфальт аллеи, в свет фонаря, и подошел к скамейке. На скамейку налипли листья, и еще на ней лежала раскисшая газета. Андрей положил свой сверток на эту скамейку, потянулся всем телом и выдохнул пар.

Он покачал головой и подумал о том, как он шел бы через проспект со своей ношей, и на что это было бы похоже. Человек ночью идет с мешком и лопатой по городу! Как это можно понять? Да и не просто человек. А он! Он, Андрей! Толстый, аккуратно одетый, серьезный человек. Взрослый!

А он всегда был толстым. Когда-то давно. Совсем давно, это было мило, и на всех детских праздниках он был медведем. Все взрослые умилялись, бабушка была в восторге. А потом он понял, что то, что его друзья называли его «пузырь» или «жир», беззлобно и весело называли, это уже не мило. Он был сильным, и сильней многих сверстников, друзей и недругов, но он никогда не мог так же быстро и долго бегать, как они. А впоследствии никакая даже самая модная одежда не смотрелась на нем, как надо.

Андрей делал несколько серьезных и менее серьезных попыток похудеть. Он это делал разными способами, и в конце концов убедился в том, что чтобы похудеть нужно просто не есть. Не есть никак и совсем. А этого у Андрея не получалось. Все заканчивалось внутренними монологами типа: «Так, я съел сегодня только творог утром, жиденький суп днем и две помидорки вечером. Чепуха!» После этого монолога шло ночное быстрое обжорство у холодильника. Он махнул на все это рукой пару лет назад, и больше не смотрел в сторону модных брюк и тонких свитеров. Но аккуратным Андрей был всегда, и любил свои небольшие, и, на его взгляд, красивые руки. Одевался он практично и любил светлое.

Не мог он такой идти через проспект с лопатой и мешком.

Когда-то отец отдал ему в старших классах свой почти новый портфель. Он не нашел слов, чтобы объяснить отцу, что с таким портфелем невозможно идти в школу, с таким взрослым портфелем. Причем, не просто невозможно, а ему, Андрею, невозможно. Андрею это было столь очевидно, что он не смог найти слов, чтобы объяснить это отцу. И он пошел с отцовским портфелем в школу, с таким коричневым, серьезным, кожаным портфелем. И получил за это в школе страданий сполна. Но объяснить отцу он ничего не смог. Этот портфель мучил его до самого окончания школы.

Андрей огляделся по сторонам, подходящих мест в парке было достаточно. Он взял лопату, посмотрел на сверток, постарался задушить и отогнать свои смущения и неловкость, испытанные у перекрестка. Потом он восстановил в себе горе и ответственность, и пошел к дереву за скамейкой. Очень хотелось быть радикально незаметным. Но также решительно не хотелось уйти из света и копать в темноте. Он зашел за ближайшее от скамейки дерево, и стал копать в стороне от черной тени. Хотя, стал копать,

это неверно. Он стал пытаться копать. Лопата была ни маленькая, ни большая. То есть, как заступом ей работать не получалось, а воткнуть её руками в землю оказалось не под силу. Андрей стал рубить траву и дерн, понимая, что это задача не на пятнадцать минут. Вдруг его осветил луч, который был ярким и подвижным.

— Гражданин! Что это мы тут делаем? — услышал он молодой и очень дерзкий голос.

Андрей вздрогнул, и поднял глаза на свет. Ему светили фонариком прямо в лицо. Он смог разглядеть два силуэта в фуражках, и пара каких то еще, сохранивших активность даже осенью насекомых пролетели через луч.

— Подойдите сюда! — услышал он другой голос, и одна фуражка качнулась. — Сюда идите, гражданин!

Андрей пошел к говорящим, и ему всю дорогу безжалостно светили в глаза.

— Здравствуйте — сказал он.

— Добрый вечер, — ответили ему.

Оба милиционера были молодые и небольшого роста. Когда Андрей подошел к ним, они очень выразительно посмотрели на лопату, а потом снова ему в глаза. Но фонарик свой погасили.

— Чем занимаемся? — спросил совсем бледный конопатый парень. В свете паркового фонаря его глаза были совсем бесцветные.

Пока Андрей шел к ним он отчетливо понял, что у него со собой нет документов и денег, наверное тоже нет. Еще он вспомнил, что водительские права и документы на машину тоже точно остались дома. От этого он весь мгновенно похолодел, но также мгновенно вспомнил, что сейчас он не за рулем…

— Так чем занимаемся? — повторил конопатый.

— Клад ищем? — спросил другой, совсем худой милиционер, при этом он улыбнулся. Один передний зуб у него был заметно сколот. — Может помочь?

— Да ну что вы, какой клад! Тут знаете… — начал было Андрей. Но в это время у худого громко зашипела и загавкала рация, которую тот держал в руке. Милиционер что-то невнятно ответил в нее, и рация стихла.

— Что-что? — переспросил конопатый.

— Я, вы знаете… — снова начал Андрей.

— А документы ваши можно посмотреть? — перебил его худой.

Андрей сбивчиво стал объяснять, что не захватил с собой документы, потому что живет совсем рядом. При этом он махнул рукой как бы в сторону своего дома, махнул для наглядности и убедительности. В тот же миг он понял, что махнул совершенно не туда, извинился и указал в другую сторону. Милиционеры спросили адрес. Андрей отчего-то назвал его сбивчиво и как-то не сразу. Он уже весь вспотел и стал бояться, не понимая, чего собственно он боится. Милиционеры переспросили адрес, узнали имя, отчество, фамилию, возраст, и худой проговорил все это в рацию, которая в ответ крякнула и зашипела.

— На рыбалку что ли собрались? — усмехнулся конопатый. — Так ведь в парке копать червей нехорошо. А это что у нас здесь? — сказал он, включил фонарик, и направил его на сверток, лежащий на скамейке.

— Извините, я понимаю, что это выглядит странно, но тут такая ситуация… — начал говорить Андрей, но его снова перебила рация.

Худой послушал казалось бы совершенно нечленораздельные хрипы, ответил: «Добро!», и рация снова затихла.

— Что это у вас, гражданин? — очень строго спросил конопатый. — И потрудитесь объяснить, что вы тут делаете.

Андрей испугался совсем и стал сбивчиво, невразумительно и как-то очень издалека, стал объяснять, что случилось и как.

— Так у вас там что, собака, что ли?! — спросил худой. — Покажите!

Андрей, продолжая что-то говорить начал развязывать веревку. Это у нег плохо получалось, он суетился, извинялся, но, наконец, размотал и распутал все. Потом он развернул часть свертка, и показались задние лапы и кудрявый, темно рыжий бок Графа.

— Понятно, достаточно. Заворачивайте. — сказал конопатый. — И значит, здесь вы хотели его зарыть. Я правильно вас понял?

— Похоронить. — коротко ответил Андрей.

— А-а-а! А вы понимаете, что это в общем-то парк? Общественное место! — своим дерзким голосом сказал худой. — А что будет если сюда все понесут хоронить — слово «хоронить» он как-то особенно язвительно подчеркнул, — своих собачек, кошечек, хомячков? А?! Что здесь будет? Конечно-о! Давайте, тащите сюда своих черепах, аквариумы! А тут дети, между прочим, гуляют.

Андрей стал оправдываться, что-то объяснять, заматывая Графа по новой. Он соглашался, извинялся, кивал головой.

— По-хорошему, вас надо задержать и наказать, Андрей Михайлович, — продолжал худой. — Немедленно идите домой, чтобы мы вас ни здесь, ни где — либо еще не видели. Понятно?! Я спрашиваю, понятно?

Андрей сказал, что понял. Он сграбастал свою собаку в охапку и стоял так, перед двумя, маленького роста милиционерами вспотевший.

— Лопатку свою захватите, нам вашего ничего не надо — продолжал худой.

— И не надо тут перед нами изображать трагедию! Мы тут — он сделал неопределенный жест, указующий как бы на весь город, — много всякого видели.

— Правда, идите домой, — сказал конопатый. — У меня тоже была собака в деревне, хорошая собака. Я знаю что это такое, когда любимая собака умрет. Но это не значит, что нужно загаживать общественные места.

— А куда же, простите, мне с ним? — беззащитно сказал Андрей.

— Домой! Вы не слышали? — резко ответил худой. — И там подумайте.

— Знаете, — сказал конопатый, — там стоят большие мусорные бак, туда собирают листья и мусор со всего парка. Вот туда отнесите. Ничего страшного. Нормально. Ей уже все равно. Поверьте, это нормально.

— Ему, — тихо сказал Андрей.

— Что?

— Ему. У меня пес. Кобель.

— А-а-а! Теперь-то какая разница, — ответил конопатый.

Андрей и милиционеры распрощались и разошлись. Андрей шел в указанном направлении минуту.

— Тьфу! — плюнул он громко. — Тьфу, тьфу, тьфу, — плевал он и хотел материться. Было гадко, как-то стыдно и горько… А еще он почувствовал, что нестерпимо хочет пить. Нестерпимо!

В конце аллеи действительно стояли большие мусорные контейнеры. Их было три. Вокруг них валялось много мокрых бумаг, каких-то рваных пакетов и прочей дряни. В мусоре явно покопались исследователи мусора. Теперь их не было. В двух контейнерах был собственно мусор. А третий был заполнен ветками и листвой. Несмотря на прошедший дождь из этого контейнера шел дым. Где-то там, внутри, тлели подожженные кем-то листья.

Андрей подошел близко. Пахнуло едким дымом и вонью прокисшей всякой всячины. Он сделал шаг назад и остановился. Он стоял так, чувствуя, что уже устал, Граф сильно потяжелел, и ощущался как что-то совсем чужое, не имеющее никакого отношения к энергичному и всегда веселому псу. Андрей постоял, подумал, куда положить свою собаку. В мусор не хотелось. Даже не то, что не хотелось, рука не поднималась. Он не мог этого сделать! Дым от листьев был едкий и горький. Он представил, как будет тлеть и вонять шерсть его собаки, и тоже не захотел оставить Графа в контейнере с листвой. Но все же Андрей шагнул именно к нему, готовясь расстаться со своей ношей. Но вдруг сказал себе тихо-тихо: «А с какой стати?» А дальше подумал: «Почему я должен выполнять то, что сказали делать мне эти мальчишки? Я не хочу, мать их так!…»

Он развернулся и пошел прочь. Он шел через парк, мимо памятника космонавтам, уроженцам их города. Человек в обнимку с ракетой были чернее ночного парка, деревьев и низкого неба, куда они были так устремлены.

Андрей прошел парк насквозь, вышел из него, и телевизионная башня предстала перед ним во весь рост. Стальная высокая ограда окружала площадку, хорошо освещенную и чистую. Посреди этой площадки высилась металлическая конструкция, уходящая высоко, высоко. Андрей поднял голову и увидел огоньки. А еще выше он увидел низкое небо, слегка подсвеченное красноватым. Это город: все его заводы, фонари, и непогасшие окна, отражались в тяжелых, низко ползущих осенних облаках.

— Ну что же я так и буду всю ночь ходить?! — громко, не разжимая зубов, сказал Андрей куда-то туда, огонькам телебашни.

Пить хотелось так, как давно, а может быть и никогда в жизни, не хотелось. Андрей обошел телевизионный центр, вышел на тихую улицу и пошел по ней. Здесь, практически, замерло всякое движение. Светились несколько магазинов и дежурная аптека. Удерживая лопату и сверток то в одной руке, то в другой, Андрей пошарил по карманам и нашел мелочь, которой хватило бы на какой-нибудь напиток, но магазины были, конечно, закрыты, киоск на автобусной остановке тоже. У дежурной аптеки светилось только ночное окно. Андрей хотел пить так, что наудачу постучал в него. Хоть и не сразу, но вскоре пришла старуха в белом халате и больших очках. Она открыла окно.

— Слушаю вас, — сказала она с готовой сердитостью.

— Мне попить что-нибудь продайте, — сказал Андрей.

— Ты что?! Это аптека! Иди отсюда, пока милицию не вызвала.

— Да мне таблетку запить, — соврал Андрей. — Плохо мне, помогите, пожалуйста.

Бабка внимательно посмотрела на Андрея, а он даже не успел ничего специального изобразить на лице, как бабка сразу изменилась.

— Ой! Простите, я сейчас. Вам только воды?…

— Нет-нет! Только воды! Скорее, пожалуйста!

Бабка, как могла, быстро ушла. Андрей положил Графа и лопату на асфальт.

— Вот, возьмите. Кипяченая! — сказала бабка, протягивая Андрею большую фарфоровую чашку, белую с цветком.

Андрей взял чашку, изобразил, что положил в рот таблетку, и выпил теплую, с привкусом старого чайника воду.

— Вот спасибо! Вот выручили! Сейчас отпустит. — сказал Андрей и отдал чашку обратно.

— Да я же вижу, что человек сейчас тут у меня упадет. Вижу лицо ваше и понимаю: сейчас упадет человек. Я в этом понимаю. Давление у вас? — сказала бабка, а Андрей кивнул. — Ну я же говорю! Вы меня простите, что я сразу не разглядела, что с вами. Тут ведь каждую ночь ходят и ходят. То алкаши, спирту им надо, то наркоманы…

Андрей послушал, поблагодарил… Послушал, поблагодарил…

— Ну, мне уже гораздо лучше, спасибо! — сказал он, взял Графа, развернулся и пошел.

«Вот, разыграл целый спектакль из-за стакана воды. Целую пьесу… Тьфу!!!» — и он плюнул.

Он шел еще какое-то время, дошел до следующей автобусной остановки и сел на холодную, влажную скамейку. Посидел так ни о чем не думая, глядя прямо перед собой. Пролился мелкий и редкий холодный дождик, он сидел. Потом к нему тихонечко прокралась гадкая мысль: не подбросить ли Графа на улицу у обочины, будто его сбила машина. Он много раз видел сбитых больших и небольших собак. Всегда аккуратно объезжал их. Они все куда-то исчезали с улиц. Исчезали, как ему казалось, довольно быстро. Но он тут же прогнал эту мысль. Мысль была какая-то чужая, холодная и стыдная. Он отогнал её, встал и пошел дальше.

Город был уже совсем незнакомым. Андрей понимал, что ушел он от дома недалеко, но город уже потерял свои север и юг. Город утратил признаки его, Андрея, среды обитания. Он шел и шел, и вдруг понял, что напевает, а точнее проговаривает почти бесшумно шевеля губами слова песни. Он удивился этим словам и самой песне. Эту песню он даже не помнил, когда слышал в последний раз. Не помнил всех слов, но повторял и повторял один и тот же кусочек.

Вообще-то Андрей любил петь. У него был, он был в этом уверен, слух и приятный голос. Голос не сильный, но приятный. И Андрей им владел. Он любил в небольшой и нешумной компании спеть песню, но не пьяным хором, когда все, не слыша друг друга, надрывают одну песню за другой. Он любил исполнить тихое и грустное нетрезвое соло. Он пел песни из старых кинофильмов или романсы. Пел так, что его слушали, и даже пускали слезу.

А тут Андрей шептал слова песни, которые каким-то непостижимым образом сами нашлись где-то в недрах памяти, с сами оттуда вылились. Он шептал:

А как стану я немилой, удалюсь я прочь.

И скатившись по перилам,

И скатившись по перилам,

Упаду я в ночь, прочь!

Най-на-на-на-на-на,

Най-на-на-на-на-на-на-на…

И снова сначала. Он вспомнил, что эту песню когда-то давно пела Алла Пугачева. Давно. Ему эта песня даже особенно не нравилась, но теперь он подивился тому, как точно явился кусочек этой песни, как подходит слова к ситуации, и как прочно прилипли они к языку…

Он совсем устал, руки уже отказывались нести Графа и лопату. Он периодически забрасывал сверток то на одно плечо, то на другое, и шел.

Когда он дошел до длинного глухого забора какой-то стройки, он подумал, не забросить ли ему свою ношу за забор и все. Но в процессе борьбы с этой мыслью, он прочел надпись на заборе: «Строительство жилого дома ведет (такая-то) организация». Рядом с этой надписью было еще написано: «Внимание: территория охраняется собаками». Андрей прочел, усмехнулся и покивал головой.

Ворота на территорию стройки были открыты, точнее, приоткрыты. Андрей зашел в ворота и огляделся. Стройка была только в самом своем начале. Справа стояла разная техника, слева строительный вагончик с темными окнами. Над вагончиком возвышалась тонкая мачта или попросту палка с фонарем наверху. Фонарь освещал строительную площадку желтоватым светом. Прямо перед Андреем был неглубокий котлован, с вбитыми белыми сваями. В дальней части котлована было видно, что стоит вода. Вода отражала темное небо и свет фонаря.

— Эгей… Аллё-о-о… — позвал Андрей.

Но он сразу почувствовал, что здесь никого нет, и что он пришел куда надо. Андрей зашагал к котловану и почувствовал, как жидкая грязь прочно обхватывает его ботинки при каждом шаге. Он даже не удержался от гримасы. Уж больно неприятно было наступать хорошими, всегда чистыми ботинками в такую грязь.

Он остановился на краю ямы, на месте которой обязательно, в конце концов, будет дом. Он осмотрелся, как мог, нашел более пологий край котлована, добрался до него и стал спускаться, оскальзываясь и чуть не падая. Конечно, хорошо если бы при нем сейчас были его очки, в которых Андрей дома читал и смотрел телевизор. Зрение он считал у него было нормальное, но вечером дома он надевал очки, которые считал дурацкими и нелепыми. Очки же, которые бы ему шли, он так себе и не подобрал. Во всех очках он казался себе похожим на карикатуру, либо на персонажа классической литературы, либо на злобного маньяка из сегодняшних фильмов. Грязь под ботинками чавкала и скользила. Андрей кое-как спустился и понял, что выбирать какое-то особенное место просто не приходится. Он положил Графа на верхний край забитой в землю сваи, встал так, чтобы было светлее, и стал копать, низко нагибаясь. Грязь была глинистая, вязкая и тягучая, но пошло неплохо. Он копал и копал. Он не хотел просто прикрыть Графа грязью, он хотел, коль скоро проделал такой долгий и непростой путь, похоронить его поглубже и по-настоящему. Брюки, ботинки и рукава куртки он уже запачкал сильно, тогда волевым решением он перестал об этом думать и обращать на это внимание. Под грязью глина была суше и тверже. Андрею даже пришлось встать на дно ямы, которую он копал, и продолжить работу из такого положения. Он углубился примерно по колено и понял, что этого будет достаточно. Он выбрался из ямы и стал развязывать веревки, стягивающие покрывало.

— Ой, что я делаю? Зачем?!… — сам себе тихо сказал он.

«Зачем веревку-то развязывать?» — подумал он и догадался, что делал это машинально, не думая, но для того, чтобы забрать покрывало.

— Тьфу ты, — он плюнул и выругался.

Андрей взял сверток, сел на корточки и бережно опустил свою собаку в яму. Он стоял на краю маленькой какой-то почти круглой могилки и изо всех сил напрягался, чтобы вспомнить самые хорошие и трогательные моменты их совместной жизни. Андрей понимал, что нужно попрощаться, нужно прочувствовать момент. Нужно постараться совершить хоть какой-то ритуал. Он с усилием думал о том, какой Граф был смешной, когда был маленький, как он самозабвенно и очень ответственно рыл яму во дворе, как он смотрел в глаза и издавал звуки, похожие на голоса дельфинов, когда выпрашивал еду.

Андрей думал, вспоминал, но чувствовал, что делает это именно с усилием. Он понял, что его чувства уже не управляемы, они как бы уже не его. И этот город уже не его, и собака, которую он хоронит тоже уже…

Отчего-то промелькнуло воспоминание о том, как долго им служило это покрывало, и на каком количестве пляжей и пикников оно побывало. Как много оно доставило им удовольствия. Андрею стало жалко покрывало. Андрей забросал яму глиной и грязью. Прихлопнул получившуюся маленькую кочку лопатой, и даже притоптал ногой.

— Ну, дружище! Спасибо тебе, что жил с нами! Мы любили тебя, но ты любил нас сильнее. Прости меня, прости за все! Спасибо тебе, собака моя! Спасибо! — На словах «собака моя» его голос дрогнул, а глаза наполнились слезами. Андрей слегка поклонился, выбрался из котлована, и не оглядываясь пошел прочь.

Он вышел со стройки на улицу, сильно потопал ногами об асфальт, чтобы сбить налипшую на ботинки грязь, и пошел домой. Он шел, засунув грязные руки в карманы грязной своей куртки. Шел быстро. Потом он подумал, что если он держит руки в карманах, то значит лопату он забыл на стройке. Он остановился, склонил голову влево, представил, что надо возвращаться, снова заходить на стройку, спускаться в котлован…

Андрей вынул правую руку из кармана, махнул ею и пошел дальше.

В городе что-то изменилось. Освещение. Дома стали какого-то другого цвета. Светлее не стало, но дома теперь были какими-то более отчетливыми, и освещенных окон в них не было вовсе. Машин тоже не было. Андрей шел один.

Он на ходу поднял голову и остановился. Над ним в разрывах облаков было то, чего он никогда не видел. Не видел в такое время и так ясно. В разрывах облаков он увидел утренние звезды. Очень много начинающих исчезать звезд.

Спокойствие

Погода была такая, что ни в чем нельзя быть уверенным. Лето подходило к концу. И вроде явной желтизны на деревьях еще не было, но ветер уже гонял по углам и подворотням палые, еще совершенно зеленые листья. Трава за городом стояла высокая и какая-то нечистая. Лето кончалось, точнее, по всем ощущениям оно уже кончилось. Осталось дожить несколько дней августа и ….

Почти все друзья, приятели, товарищи, знакомые и коллеги вернулись откуда-то загорелые, хотели видеться, хотели делиться впечатлениями. А вот Дима все лето просидел в городе. Разумеется, он не сидел все лето, просто, если человек пробыл все лето в городе, даже не без удовольствия или пользы, все равно говорится «просидел». Так и Дима говорил всем: «Да какое там! Все лето в городе просидел!» Дима при этом вздыхал, коротко махал рукой и делал печальное лицо.

Своих Дима отправил еще в самом начале июля подальше. Старшего сына в международный лагерь, чтобы сын практиковался в английском, а жену и дочь сначала к родителям (к ее родителям) на север, а потом на юг, к морю, туда, куда они вместе ездили много раз. А сам остался в городе… по делам.

Дела в самом деле были, причина остаться в городе и поработать была весомая и весьма, но к середине июля город совершенно расплавился от жары, никакие вопросы не решались, и намеченные на лето дела замерли. Глупо было намечать столько дел на лето. Во-первых, большинство людей, от которых зависело решение целого ряда вопросов, разъехались, а те, что остались, были усталые, злые или какие-то… с расфокусировнными глазами… от жары, летнего звона в ушах, и от накопившегося к лету статического электричества. И Дима к концу июля впал в безделье. В странное такое летнее безделье, в котором дни ползут изнурительно медленно, а время летит непостижимо быстро.

Сначала Дима на несколько дней залег на диван, возле телевизора. Он бесконечно листал туда и обратно телевизионные каналы, задерживаясь то на одном, то на другом… а потом листал снова. Когда удавалось наткнуться на какое-то старое кино, знакомое с детства, он хлопал в ладоши, потирал руки, поправлял свое гнездо, в которое успел превратиться диван, и бежал на кухню ставить чай и быстро рубить себе самые вредные для здоровья, и значит самые вкусные, бутерброды. Старое кино, бутерброды и сладкий чай доставляли серьезное и глубокое наслаждение. В этом было то, чего он давно не испытывал. В этом было спокойствие!

День на третий такого спокойствия он стал терять ощущение времен суток. Засыпал под утро, просыпался уже сильно днем. Просыпался, и слушал летний знойный шум со двора. Когда закончилось все в холодильнике, Дима почти сутки боролся с голодом. Выход из дома казался чем-то невыполнимым. Дима долго оттягивал момент выхода. Он давно не брился, но бритье вдруг доставило удовольствие. Потом он долго умывался, одевался, а еще потом сходил в магазин… с удовольствием. И набрал всего гору. Вернувшись из магазина, он не накинулся на еду, не стал нервно кусочничать, он опять же с неожиданным удовольствием навел порядок в квартире, перемыл посуду, аккуратно все разложил в холодильнике. Потом он неторопливо готовил себе обед и ужин вместе (в смысле, Дима еще не обедал, но время было уже вечернее). Он готовил еду, комфортно звучало радио… Дима открыл бутылку вина, в голове летали какие-то спокойные, разрозненные слова типа: «неплохо» или «вот ведь…», или «ё-моё». Пока еда доходила в духовке, Дима выпил два стакана вина. Вино чудесно пришлось… Дима тут же взял телефон. Он позвонил родителям (своим родителям), потом позвонил и дозвонился на юг жене. Женя сказала, что все очень хорошо, только с погодой не везет. Потом трубку взяла дочь, она сказала, что отдыхает хорошо, ест хорошо и вообще все хорошо. На вопрос Димы скучает ли она по папе, дочь быстро сказала: «скучаю». Сразу же после этого звонка Дима позвонил одной своей знакомой, не дозвонился и успокоился окончательно.

Было хорошо. Даже очень хорошо. Периодически вспыхивала мысль: «Ой, а дела-то стоят, надо бы…» Но тут же находились аргументы типа: «Погоди, погоди…» или «Ну лето же!»

Единственное, что раздражало — это жара. И даже не тем, что было жарко, ну, в смысле душно, пот и прочее, а раздражала жара тем, что она стояла… Вот прошлым летом Дима со всей своей семьей провел на Балтийском побережье. Приятели ему говорили, мол, куда вы, там дожди беспрерывные, море холодное, красивое, но холодное. А с погодой повезло! И так приятно было загорать на пляже или сидеть под зонтиками в кафе и пить пиво, вечером смотреть новости и узнавать, что дома затяжные дожди, на югах грозы, а в Греции выпал град.

Как было бы хорошо и правильно, если бы лето было сырое и мрачное. Тогда бы по телевизору не говорили г том, что в пригородных водоемах вода теплее, чем в Черном море, а на ближайшем водохранилище открылись пляжи, не уступающие лучшим аналогам. Периодически поступали предложения извне… Предложения поехать к кому-нибудь на дачу или с кем-нибудь на рыбалку. Дима придумывал разные отговорки и никуда не ехал. Спокойствие, которое неожиданно на него упало, было глубже ценнее и важнее любых летних благ. Но если бы шли холодные, серые дожди, было бы еще спокойнее. Кристально спокойно было бы!

Как же с этой погодой всегда обидно! Сколько Дима помнил свои взаимоотношения с погодой, всегда было обидно. Последние дни мая, когда особенно трудно было доучиваться и сдавать экзамены, стояла шикарная погода. Всегда было свежо, тепло, но не жарко… и всего хотелось. Но только начинались каникулы — дождь, ветер, простуда. Приезжали к морю — сразу штормовое предупреждение, дождь, ветер. И так всегда. Он помнил, как однажды провел пол лета в деревне у тетки, и ни разу не сходил на рыбалку, хотя привез с собой отличную удочку. Озеро было рядом, но тетин муж сказал, что пойдет рыбачить, если не будет ветра. А если будет ветер, то нет смысла идти. Дядя Вова сказал: «Смотри, видишь вон то дерево, если утром оно будет стоять, и не будет качаться, значит, ветра нет. Хватай удочку, буди меня, и вся рыба наша. А если будет мотаться, даже не смей ко мне подходить, я буду спать, ни на какую рыбалку не пойдем». Дима пол лета просмотрел на это дерево. Он каждый день доставал свою удочку, просто посмотреть на нее, а потом убирал ее в сарай. Почти каждый день копал червей и посматривал на дерево. Вечером дерево почти всегда стояло не шелохнувшись. Ночью Дима вставал пописать, выходил на крыльцо, и смотрел, как в лунном свете неподвижно темнеет вершина дерева на фоне летних звезд. Сердце замирало от радости, он возвращался в постель и засыпал, глубоко вдохнув и шумно выдохнув… А утром он просыпался раньше всех, бежал на крыльцо… там, где начинал розоветь восход уже собирались тучи, а дерево качало вершиной, и дергалось каждым листиком. Дима еще какое-то время ждал, глядя на дерево, потом сердце переставало биться, Дима замерзал, начинал накрапывать дождик. Дима шел к своей кровати и тихо плакал. После этого он просыпался поздно, и то скучая, а то веселясь проживал день. Но до сих пор, если Дима выходил куда-нибудь рано утром, и там были деревья, он почти всегда смотрел на верхушку самого высокого из них, смотрел так… просто смотрел как тогда.

Жара, то есть хорошее лето, единственное, что даже не нарушало, а скорее, замутняло спокойствие, которое случилось с Димой. В первых числах августа он-таки согласился в один из вечеров повстречаться с одной своей знакомой. Они встретились около девяти вечера. Стояла ужасная духота. У знакомой из-за духоты разболелась голова, они пошли к фонтану, там была куча народу. Город гулял, как безумный. Все набережные и кафе на набережных, и все околофонтанные пространства были переполнены. Возле фонтана Дима и его знакомая повстречались со знакомыми Димы и его жены. Дима представил свою знакомую, как коллегу из другого города, которая приехала по делам. Та сделала большие глаза. В общем…

А потом на город обрушился ливень и ударила гроза. Ливень был такой, что через пол минуты было поздно метаться. Все были мокрые. А гроза получилась мощная. Такая пушечно-оперная гроза. Короче, Дима убедился, что спокойствие испытывать не стоит, а изменять ему просто нельзя. На следующий день он не вышел из дома, погода стояла чудесная весь день.

Спокойствие! Оно было таки, что Дима не пил даже пива. Не хотелось. Было спокойно. Мысли приходили в голову забавные и какие-то посторонние. Эти мысли приходили, медленно обдумывались, и уходили. После ливня Дима неторопливо и сладко думал: «Если бы я был синоптиком, я выдавал бы всегда один и то же прогноз погоды — местами осадки. Самая удобная и универсальная формулировка. Попал под дождь или снег — ага, значит оказался как раз в том месте. Не попал ни под дождь, ни под снег — значит, не то место. И все. И очень просто.»

Сын периодически звонил из своего лагеря, и был, кажется, доволен. Димины родители не вылезали с дачи. От жены и дочери Дима слышал, когда дозванивался до них, только успокоительные слова. Спокойствие. Спокойствие.

В начале августа на несколько дней зарядили дожди. Дима обрадовался и провел эти дни в максимально возможном спокойствии. Дожди были сильные, теплые… Потом они прекратились и пошли грибы. Об этом постоянно говорили по телефону родители, и даже по местному телевидению сообщали о небывалом количестве грибов, не рекомендовали брать или незнакомые грибы, и покупать консервированные грибы неизвестного производства.

Дима давненько не был в лесу. Грибы он собирать любил. Он любил идти по лесу, бережно делая каждый шаг, и вдруг среди травы, листиков и кружевных теней, обнаруживать гриб. Вот еще миг назад гриб сливался со всем тем, что шелестело и потрескивало под ногами, и вдруг хоп… гриб! Потом медленно опускаешься рядом с ним на колени и внимательно осматриваешься вокруг…

Дима любил это. Но в этот раз спокойствие победило. Верх взяли аргументы, такие как: «А куда девать эти грибы?», «Знаю я это море грибов!» и «Да сейчас в лесу народу больше, чем на базаре в базарный день». Дима остался дома и прочел пару детективов и какой-то женский роман, который нашел в прикроватной тумбочке жены.

Дима почувствовал, правда, что слегка поправился за эти дни… но не существенно. Так самую малость.

И вот август уже подходил к концу, скоро должны были вернуться жена и дети. Погода стояла по-прежнему хорошая, хотя ни в чем нельзя было быть уверенным. В любой момент лето могло переломиться в осень. Нужно было ловить каждый погожий денек уходящего лета. А Дима не ловил. Он втянулся в спокойствие. Он ни разу за все лето не постригся.

Гоша позвонил как раз за день до возвращения Диминой жены и дочери с югов.

— Але, привет — несколько удивленно сказал Гоша, когда Дима взял трубку. — Ты уже вернулся? Я так, на удачу позвонил, а ты уже здесь. Как отдохнул?

— Да какай там отдохнул, — сказал Дима со вздохом — все лето в городе просидел. Так что отдохнем как-нибудь в следующий раз. А ты как?

— Так ты здесь был?! — Гоша явно и искренне удивился. — А мы были уверенны, что ты уехал. От тебя ни слуху, ни духу. Я сам уже давненько вернулся.

— А где был?

— Где был?! Да тебя все лето проклинал. Не икалось тебе? Тебя послушались, поехали в Прибалтику. Так там дожди залили все. Просто ни одного нормального погожего дня не было. Мы сбежали оттуда. А ты в прошлом году так расхваливал…

— Гоша, Гоша! Я-то тебе чем виноват, что тебе сказать? Ну не повезло тебе…

— Зато тебе всегда везет — перебил его Гоша. — Тут, говорят, погода стояла отличная все время. Чем занимался-то?

— Да-а-а-а. Дел было много Обычная ерунда. А своих отправил к морю. Детей надо из города вывозить. Так ты давно вернулся?

— Дней десять уже. Со скуки чуть с ума не сошел. Никого же нету. Все разъехались. Жаль, что я не знал, что ты здесь. А пару дней все разом вернулись, так что вчера играли в футбол. А я смотрю — тебя нету. Ну, думаю, ты еще не вернулся.

— Вчера играли? Без меня? Чего ж никто не позвонил-то?

— Да никто ж не знал, что ты здесь…

— Знали, не знали, трудно было просто позвонить? Без меня играли и никто не позвонил! Нормально вообще?!

— Мы думали… — опешил Гоша.

— Как раз-таки вы не думали, — перебил его Дима. — Попросту забыли, скажи, и все. Трудно было номер набрать?

Дима сердился, ему было обидно. Эти футбольные матчи на школьном стадионе были важным ритуалом. И не суть что именно Дима когда-то собирал команды, долго прививал всем привычку к этим еженедельным матчам, к бане после футбола, веселым разговорам. Это не главное. Просто, играли без него, и никто не позвонил. Никто! Ни один человек. То есть, они смогли сыграть без него, и ничего не случилось. Вот только Гоша случайно позвонил на следующий день после игры.

Через пару часов после Гошиного звонка, позвонила одна старая знакомая. Она поинтересовалась, может ли Дима говорить, намекая на то, есть ли Димина жена рядом или нет.

— Да говори, говори, все в порядке, — сказал Дима.

Она рассказала, как здорово слетала на какой-то остров, полностью там отдохнула, и привезла Диме оттуда подарок.

— И кстати, Димочка, на мой загар стоит взглянуть — сказала она, и Дима понял, что его знакомая находится в самом славном и игривом подпитии.

— А с кем летала? — спросил Дима.

— Ну-у-у, ясное дело, не одна. — был ответ.

Знакомая была действительно старая, ну не в смысле возраста. Он давно ее не видел и сильно удивился ее звонку. Но вот это «ясное дело, не одна» как-то царапнуло Диму. Эти слова задели не ревность, и даже не досаду на то, что он, Дима, никогда не был на том острове. Нет! Эти слова царапнули спокойствие.

Потом в течение вечера была пара звонков по делам. Не страшных звонков, и даже не серьезных, но Диме нечего было сказать. Весь тот день Дима не включал телевизор, ему это удалось сделать только совсем поздно, когда он включил выпуск итоговых вечерних новостей. Новости были неприятные, причем не зарубежные новости, а наши. За пятнадцать минут выпуска новостей, он так насмотрелся на напряженные лица каких-то чиновников и парламентариев, что стало ясно, они все врут, и ничего хорошего не происходит. Про спорт сказали мало, прогноз погоды Дима пропустил, потому что позвонила жена и напомнила номер рейса и время прилета.

Ночь перед прилетом жены Дима спал плохо. Долго не мог уснуть. С утра он навел видимость порядка в квартире. Повозил пылесосом про центру комнат и кухни, позасовывал по углам одежду и прочее, потом сходил в магазин, купил каких-то продуктов и напитков, чтобы было чем встретить своих с дороги. Дались все эти действия мучительно. Еще потом он сдала с десяток звонков. Все вернулись откуда-то, хотели встречаться, делиться впечатлениями.

Когда Дима ехал в аэропорт, машина вела себя как-то не очень. Дима давно не садился за руль, машина вся запылилась и ехала как-то не очень.

А погода стояла хорошая. Синее небо с небольшими четкими облаками было высо-о-кое. Город выглядел еще совершенно беспечным, летним. На женщинах, как в июле, было совсем мало одежды. Димины глаза то и дело цеплялись то за одну, то за другую фигуру на улице. На подъезде к аэропорту велись дорожные работы. Гудели катки и другая дорожная техника. У людей с лопатами оранжевые жилеты были накинуты прямо на голые тела. Тела рабочих блестели от пота, в открытое окно машины Диме в лицо ударил запах горячего асфальта и жар. От этого ему на миг почудилось, что лето только начинается.

В аэропорту народу было страшно много. Многие улетали куда-то восвояси, их провожали. Еще больше людей прилетало, и прилетало обратно откуда-то, спеша вернуть детей домой к началу учебного года. Их встречали. В глубине зала прилета стеклянные двери выпускали рейс за рейсом. Вернувшиеся были загорелые, белозубые, веселые. Их расхватывали встречающие, детей несли на руках…

Дима увидел знакомого, который встречал кого-то. Знакомый был давний и дальний, Дима даже не вспомнил его имени.

— Кого встречаешь? — спросил тот.

— Своих. С моря летят.

— А сам где был?

— Да-а-а! — Дима коротко махнул рукой, — Все лето в городе просидел! А ты где так загорел?

— Я?! — знакомый хохотнул — Я-то на крыше. Все лето дачу с сыном доделывали, а жену отправил. Вот, встречаю. Как дела-то?

— Да какие дела? Лето вот заканчивается, а я в городе проторчал. Отдохнуть вообще не получилось. Ну давай!

— Ага, будь здоров!

Они пожали друг другу руки. Через пять минут Дима увидел своего знакомого с двумя большими чемоданами в руках, за ним шла статная женщина в светлом платье. Знакомый шел и улыбался сам себе.

Диме вдруг стало как-то неудобно за то, что он соврал мало знакомому человеку. Зачем он сказал, что ему было плохо летом. Ему лето было неплохо. И зачем он так оклеветал свое летнее спокойствие. Да может быть у него такого хорошего лета не будет уже никогда.

Многие рейсы задерживались по разным причинам. Рейс, который ожидал Дима, задержали на два часа. Ехать обратно в город, а потом тут же возвращаться не было смысла. Дима маялся, бродил, дремал в машине… Потом объявили, что рейс задерживается еще на час. Тут Дима совсем скис. Он думал: «Ну вот, последний летний денек, и что?» Он купил газету, но читать не смог. Внутри ничего не трепыхалось. Спокойствие еще не покинуло его.

Он сильно соскучился по жене и дочке. Соскучился по сыну, который должен был прилететь через два дня. Он соскучился, но думал об этом с расслабленным лицом и склонив голову слегка влево. Даже шум аэропорта куда-то отступил.………

Он встретил своих. Схватил дочь и поднял ее высоко на вытянутых руках, потом поцеловал жену. Они ждали багаж, дочь беспрерывно что-то говорила, что-то показывала, и даже танцевала. Жена говорила, что они ужасно вымотались из-за этой ужасной задержки. Дима пытался внимательно слушать… Но на самом деле он прислушивался к спокойствию внутри себя. Как оно там? Осталось ли еще?

Когда они подъезжали к городу, уже совсем свечерело. Дочь уснула на заднем сидении. Она спала в немыслимой для взрослого человека позе. Женя перечисляла то, что нужно было сделать уже завтра. Было ясно, что утром надо будет ехать покупать дочери обувь для школы и многое другое. Дима кивал, улыбался и думал… Нет, даже не думал, он заглядывал в глаза своему спокойствию, и пытался запомнить эти глаза. Глаза, которыми он какое-то время смотрел на мир, и ему было хорошо. Он хотел запомнить эти глаза на прощание.

Когда подъехали к дому, было почти темно.

— Ой, какие забавные скамейки поставили, ну надо же, как мило! — сказала жена.

Дима посмотрел, и действительно, увидел у подъезда новые скамейки. Когда, интересно, их поставили? Дима не заметил.

— Да, мы тут времени даром не теряли — ответил Дима тут же.

Он поцеловал жену, потом медленно и бережно извлек из машины дочь, жена взяла из багажника чемодан и сумку. Так они и пошли к подъезду. Дочка вся вспотела во сне. Дима прижал ее к себе, она вся обвисла, была тяжелая и большая. От ее волос пахло жарким солнцем, ветром и морем.

— Теплая… — сам себе сказал Дима. — Моя хорошая. — это он сказал уже почти беззвучно.

Пока жена открывала дверь подъезда, Дима коротко оглянулся на двор. Он поднял глаза и посмотрел на вершину огромного клена, который возвышался над березами и рябиной. Клен был высокий, высокий. На фоне почти совсем угасшего неба было видно, что клен стоит не шелохнувшись. Дима подмигнул ему, отвернулся, и, заходя в подъезд, улыбнулся… едва, едва, прощаясь…

Планка

— Коля, ну что ты так суетишься!? Не бойся ты!

— Ты что, в самом деле собрался с ним драться? А вдруг он какой-нибудь боксер.

— Ну и что? Разобьет он мне морду или я ему рожу разобью. Ты-то чё переживаешь? Давай лучше выпьем.

— Семеныч, тебе уже хватит, не пей больше…

— Коля! Ты же знаешь, мне бесполезно говорить «Не пей, тебе хватит». Давай, возьми еще виски. И возьми сразу по сто, чтобы два раза не бегать.

— Да взять-то я возьму. Ну ты что, в самом деле пойдешь драться? Ты головой своей подумай. Пойдешь драться с этим пацаном? С этим пьяным щенком?

— А я кто? Я пьяный кобель и все. Чё ты суетишься, Коля!? Ну разобьют мне мою рожу, не твою же.

— Не-е-е, Семеныч! Так не пойдет! А я стоять что ли буду и смотреть? И вообще, как ты себе это представляешь?

— Никак! Я это себе никак не представляю. Мне все равно. Можно здесь прямо, а можно отойти в туалет.

— Да тут милиции посмотри сколько! Охрана…

— Тогда в туалете. Мне насрать! Пойдем в туалет. Да и что мы пять раундов будем биться что ли? Раз, два и все. Сам же знаешь.

— Ты с ума сошел?! Точно, с ума сошел! Зачем тебе это надо? Я пойду прямо сейчас позову вон того лейтенанта, скажу ему, что этот пацан перепил, залупается на солидного человека…

— Тогда, Коля, я тебя отмудохаю, понял…

— Это пожалуйста! Долетим домой и…

— Не вздумай этого делать! Сейчас пока сидим? Все тихо? Ну, вот и давай сидеть. А дальше будет видно. К тому же, может он сам милиционер. Ты лучше пока возьми еще вискаря. Сходи не службу, а в дружбу. Давай, Коля! Два по сто. И шоколадку какую-нибудь возьми.

Николай Николаевич пошел к буфету. А Игорь Семенович остался сидеть за столиком, за которым они просидели уже почти два часа, и столик был заставлен пустыми пластиковыми стаканчиками. За это время они уже выпили грамм по триста виски. Точнее, Игорь Семенович выпил грамм триста пятьдесят, а Николай Николаевич на сто грамм меньше. Но это была не первая и далеко не первая выпивка за этот вечер.

Игорь Семенович посмотрел на свои руки, которые лежали на столе. Большие, пухлые и сухие руки. Толстые, упругие пальцы, ногти очень коротко пострижены. Он сжал левую руку в кулак. Кулак получился серьезный. На запястье виднелся шрам с остатками давно и неудачно сведенной татуировки. Когда-то на этом месте было слово «Игорь». А потом, тоже давно, Игорь Семенович попытался выжечь эту наколку марганцовкой. Получился шрам, от которого кулак смотрелся еще более грозно.

Он разжал левый кулак и сжал правый. На круглых костяшках этого кулака побелели мелкие рубцы, следы давних драк. Когда-то он попадал этим кулаком по зубам, и даже выбивал зубы, разбивая кулак в кровь. Тогда боли он не чувствовал. Боль приходила только после драки. Но не дрался Игорь Семенович уже давно. И сам давно не получал ударов кулаком по лицу. А когда-то, тридцать лет назад, дрался он частенько. Без драки было тогда нельзя.

— Семеныч, Семеныч, кулак-то разожми, — сказал Николай Николаевич, вернувшись к столику с двумя пластиковыми стаканчиками и шоколадкой в руках.

— Чего? — очнувшись, спросил Игорь Семенович.

— Кувалду свою разожми, говорю, — садясь, сказал Николай Николаевич. — Давай скорее выпьем и пойдем на посадку. Ты что, ничего не слышал? Наш рейс наконец-то объявили. Вот и слава богу! Само собой все разрешилось. Пойдем, Семеныч, полетаем. А твой боец пусть здесь посидит. Ему в Норильск, а их до пяти утра задерживают метеоусловиями. За это время он себе приключения найдет. Северянин, тоже мне! Он так просто отсюда нынче не улетит. Он там уже к кому-то другому цепляется. Так что, свое он получит. И как его еще не забрали?! Может быть, действительно, милиционер. Вообще, похож…

— Давай выпьем, Коля, — беря свой стаканчик, хрипло сказал Игорь Семенович. — Давай.

— За что выпьем?

— Не знаю. За нас. За то, чтобы нормально долететь. За удачу. За здоровье давай выпьем. Хочешь, выпьем за тебя?

— Да чего за меня пить? — пожал плечами Николай Николаевич. — Давай за то, чтобы нормально долететь.

— Давай!

Они залпом выпили. Игорь Семенович даже не почувствовал вкуса выпивки, а Николай Николаевич весь сморщился, его передернуло, и он судорожно стал разворачивать шоколадку.

Игорь Семенович пил уже третий день, и знал, что это не конец, потому что напряжение не отпускало, и сознание не отключалось, несмотря на количество выпитого. Он также понимал, что в Москве от напряжения не уйти. И хоть ноги и губы слушались не очень, но глаза видели все, как есть. И мозг понимал все, как есть. И сердце… Он надеялся, что улетит из Москвы, и дома ему удастся выдохнуть то, что было в груди, и залить сердце, мозг и глаза. Залить, и погасить все сразу. Он ждал и надеялся, что алкоголь растворит тот кристалл, который своими острыми гранями резал грудь, голову и глаза вот уже три последних дня. Кристалл растворится, и придет успокоение, или хотя бы пьяное забвение. Да хоть самое страшное похмелье, лишь бы не то, что есть!

А тут какой-то мальчишка, какой-то полуспортсмен, полубандит, полумилиционер, со слюнявой улыбкой и в спортивном костюме, прицепился к нему, обозвал разными давно известными Игорю Семеновичу словами, да еще пообещал разбить ему… лицо.

Игоря Семеновича давно уже такими словами не называли, и бить ему лицо тоже давно никто не пытался. Но Игорь Семенович не испугался и даже не разозлился. Ему и без того было так, что больнее, казалось, никто ему сделать не может. И к возможности драки он отнесся очень серьезно, и обдумывал эту возможность тоже серьезно и обстоятельно. Он только жалел, что злости в нем нет. А накручивать на себя злость, как могут очень многие в пьяном виде, он не умел. Поэтому, сжимая кулаки, он просто думал о том, как можно их применить, а главное, будет ли от этого легче.

Он же помнил, и помнил отчетливо, как во время настоящей драки всякая боль исчезает, она перестает ощущаться. Но это происходит только тогда, когда драка настоящая. Потому что когда бьют, тогда больно. То есть, ни когда дерешься, а когда бьют. Игорь Семенович знал и то, и другое.

— Ну что, Семеныч, пошли. Посидели на дорожку и давай…

— Сиди, Коля. Еще минут пятнадцать смело можно посидеть. Без нас не улетят.

— А чего сидеть-то? Я больше пить не буду, и тебе не дам.

— А там чего толкаться? Дай спокойно людям пройти на посадку. Пойдём последними. Чё ты суетишься?!

— Не, Семеныч, я больше с тобой в Москву не полечу. Или врозь или никак. Я столько пить и так мало спать не могу.

— Я и сам больше в Москву не полечу, Коля. Ни с тобой, ни без тебя. Всё! Хватит!..

Игорь Семенович и Николай Николаевич улетали домой в Пермь. Прилетели они в понедельник утром, должны были вернуться домой в среду вечером, но задержались до пятницы. Точнее, Игорь Семенович решил задержаться, а Николая Николаевича, своего заместителя, помощника и товарища, он не отпустил и оставил при себе. В пятницу вечером они приехали к своему рейсу, а рейс задержался на целых два часа. Но наконец-то они могли вернуться из замороженной последними январскими морозами Москвы к себе на еще более замороженный Урал.

Игорь Семенович еще во вторник днем был очень доволен. Он смог добиться того, чего хотел. Московские заказчики, наконец-то, все подписали и приняли почти все основные условия, на которых он настаивал. Игорь Семенович владел и руководил строительной компанией. Небольшой компанией, но и не совсем маленькой. Он всю жизнь чего-то строил. Дом с отцом и братьями строил, когда был еще совсем мальчишкой. Потом в армии чего-то строил. Потом учился на строителя, и все строил, строил и строил. Вот и теперь он должен был построить большие складские помещения, железнодорожные склады. Это был важный для него заказ. На этот заказ претендовала не одна пермская строительная фирма, но Игорь Семенович всех опередил, уговорил, подмаслил. Во вторник днем заказчики и он ударили по рукам, а вечером того же дня они решили отметить такое важное решение. В среду Игорь Семенович хотел доделать какие-то мелочи и вернуться домой, но…

— Коля, я еще выпью на посошок, — сказал Игорь Семенович, вставая.

— Семеныч, ты же посошки не пьешь, лишнее это, — тоже, вставая, сказал Николай Николаевич.

— Это, когда мне их в глотку пытаются залить, тогда я посошки не пью. А сейчас я сам хочу, и выпью, — это он говорил, надевая свое большое тяжёлое кожаное пальто на меху. — И Коля! Ну бесполезно же меня отговаривать. Что ты, как маленький?!

— Там этот ошивается у буфета. Опять же прицепится. Зачем ты нарываешься, Семеныч? На кой тебе это надо? Ты сам, как маленький, я не знаю… Тебе полста лет уже, а туда же.

— Коля, ты мне свой год не приписывай. Это тебе полста, а мне меньше. Вот я за твои полста, полста и выпью.

— Я с тобой…

— Ну нет! Вещи покарауль. Я сейчас. А вот тебе точно пить больше не надо, а то в самолет не пустят, — сказал Игорь Семенович, надел на затылок шапку, и пошел к буфету.

Он шел и видел того парня, который уже два последних часа периодически к нему цеплялся. Тот стоял возле буфетной стойки спиной к Игорю Семеновичу, и что-то громко говорил двум мужчинам в очках и длинных пальто. Те же старались на него не смотреть. Игорь Семенович поймал себя на забавном ощущении, которого не испытывал с юности. Он усмехнулся этому ощущению. И сама ситуация напомнила ему юность и даже школу. Он вспомнил ту внутреннюю дрожь со звоном в ушах, которая всегда являлась ему перед дракой.

О драке в школе было известно заранее. Обычно, она назревала за несколько дней до. Её готовили. Кто-нибудь говорил: «Игорёк, а ты знаешь, что про тебя Толян сказал?» или «А та знаешь, Толян-то твой портфель опплевал». Драке часто предшествовала короткая стычка или словесная перепалка утром в раздевалке или во время перемены на лестнице. После такого все уже ждали саму драку. Дрались всегда после уроков за углом у дальнего от дороги торца школы. Дрались один на один. Игорь Семенович дрался в школе часто. Он был больше и сильнее своих одноклассников. Вот они и старались столкнуть его с другими школьными здоровяками. Смотреть на драку приходили многие, а знали о ней все.

За пару уроков до драки, о которой уже было известно, та самая дрожь уже приходила, и не давала сосредоточиться на предмете урока. А Игорь Семенович и без того учился не самым лучшим образом. Зато, дрался он не плохо, хотя бывал и бит.

Школьная драка готовилась долго, а проходила всегда очень быстро. За считанные секунды становилось все ясно. В любом случае, в течение минуты кто-то был побежден, а кто-то побеждал. Или драка прекращалась кем-нибудь из учителей, если девчонки разбалтывали, что возле школы будут драться. Тогда все разбегались, а драка переносилась на другой день.

Хуже всего было идти на драку. Игорь Семенович не любил того сердцебиения и дрожи, которые сопровождали его, когда он спускался по школьной лестнице после последнего урока, то есть, когда он шел на драку. Он не боялся, просто сердце колотилось, и что-то звенело в ушах и дрожало внутри. Еще он не любил последние обсуждения условий драки, например, что в этот раз будут драться до первой крови и последние обидные слова, которые необходимы были для начала. Сам он обычно молчал, но старался ударить первым.

Зато ему нравилось то ощущение за секунду до первого удара, когда внутри что-то обрывалось… Что-то происходило, как будто падала невидимая планка. И падение этой планки мгновенно отключало волнение, сердцебиение и боль. В глазах все изменялось, зрение обострялось многократно, и скорость реакции обострялось многократно, и сила прибывала в руках, и не только в руках. И тогда он побеждал быстро и бесспорно. Никакой боевой техники не было ни у него, ни у его противников. Просто, он бил кулаками в лицо, как можно сильнее и быстрее.

Но бывали ситуации, когда эта планка не падала. Почему-то не падала. То ли злости не хватало, то ли волнения было в избытке. И тогда Игорь Семенович бывал бит даже более слабым противником.

В юности на танцах Игорь Семенович продолжал драться. На танцах драки вспыхивали быстро, и планка падала легко и без подготовки. К тому времени навыков драки стало больше, появились даже свои собственные приемы. Хотя все по-прежнему происходило быстро. Либо одерживалась явная победа, либо дерущихся растаскивали под их собственную ругань, страшные угрозы и визг подруг.

Групповые драки в их небольшом городе в ста километрах от Перми случались не часто. Отличались эти драки жестокостью и бессмысленностью. Никакой боевой красоты в них не было, а реальная опасность поножовщины была. Игорь Семенович старался в таких драках не участвовать.

В армии все было иначе. Там либо просто били его, либо просто бил он. А после армии, когда он стал студентом, и поселился в общежитии не в самом спокойном и престижном районе города Перми, драться тоже приходилось. Но у Игоря Семеновича уже появились другие навыки. Навыки ухода от драки. Но если планка падала, то кулаки сами молниеносно сжимались, и…

А десять лет назад он ударил старшего сына. Сын явился домой под утро, и был явно выпивший. Сыну тогда было шестнадцать. Жена и Игорь Семенович не спали, ждали. А он пришел и с порога что-то не то стал говорить, размахивать руками. Планка Игоря Семеновича упала, и он ударил сына ладонью по губам. Ударил сильно, но не ожидал, что настолько сильным получится удар. Сын отлетел к стене, губы его были разбиты в кровь. Игорь Семенович до сих пор не мог забыть ни своего ужаса, ни глаз старшего своего и любимого ребенка, который был уже большой, ростом с отца. Как тогда этот большой парень плакал, хотел убежать из дома, как его удерживала и рыдала жена. Игорь Семенович не мог об этом забыть и боялся, что сын тоже.

Игорь Семенович знал, что каким бы ни был сильным и спортивным юноша, мужик все равно сильнее. Он помнил, как они мальчишками играли с мужиками в футбол. Мальчишки и бегали быстрее, и были шустрее и проворнее, но в мужиках была какая-то твердость и мощь. Их больно было даже пинать, об них можно было разбить пальцы ног. С ними лучше было на бегу не сталкиваться. Они были твердые, закостенелые какие-то… И сильные какой-то другой, чем у мальчишек и юношей, силой.

Игорь Семенович помнил, что когда он вернулся из армии, и был весь налитой здоровьем и молодыми мускулами… он был даже спортивным. Отец его, который не отличался высоким ростом, мускулатурой и большими руками, а был наоборот сухой, жилистый и сутулый. Все равно, отец колол дрова сильнее и выносливее, чем Игорь Семенович. И на первой своей стройке Игорь Семенович убедился, что мужики, даже испитые и на вид совсем немощные, если захотят, могут больше его поднять, и дольше напряженно работать, без отдыха и перекуров. Правда, если захотят.

С тех пор, как Игорь Семенович ударил сына, он больше никого не бил. А если планка падала, а она периодически падала, он принимал быстрые, суровые и не всегда верные решения. Но от таких решений он потом не отказывался, и старался о них не жалеть.

Игорь Семенович подошел к буфету. Пьяный задиристый парень его не заметил.

— Мне вот этого виски, пятьдесят, — сказал Игорь Семенович, и указал пальцем на нужную бутылку. — Больше ничего не надо. Сколько я должен?

Пока буфетчица наливала виски, пока отсчитывала сдачу, Игорь Семенович разглядывал того самого парня, который стоял к нему спиной. Парень был крепкий, лет двадцати пяти, хотя может быть и больше. Возраст по нему было сложно понять.

— В Норильске таких пидарасов сразу гасят, — говорил он негромко и монотонно. Было ясно, что он тут так бубнит уже давно. — Сразу гасят, блядь! Вы же черти конченные. Ну чё смотришь, а?

Два мужчины в очках и пальто пропускали то, что он говорил мимо ушей, только опасливо на него поглядывали. Возможно, они были иностранцы. Все-таки, удивительно было, что его еще не забрали милиционеры, и никто не обратил внимание милиции на поведение этого недоброго парня.

Игорь Семенович получил свой виски и выпил его сразу, не отходя от буфета.

— Аллё-о-о! А кто тебе разрешил сюда подходить?! — услышал Игорь Семенович в свой адрес. — Ты где прятался, чучело? Ты меня слышишь, нет?

— Уймись, а! — сказала ему буфетчица. — Вот, ведь, выискался тоже! Бубнит и бубнит здесь…

— Мать! Прости, пожалуйста, дай с человеком поговорить! Видишь, какое чучело здесь ходит, — слышал Игорь Семенович, разворачиваясь и уходя. — Ну куда ты? Пойдем, поговорим! Куда пошел? Зассал? Да просто поговорим! Слышь, ты… Гандон ты! И плащ у тебя гандонский…

— Кто-нибудь успокоит его или нет? Тут мужчины есть?… — говорила буфетчица.

А Игорь Семенович почувствовал, что если этот парень за ним увяжется, то в этот раз он не сможет сдержаться. Планка висела уже на волоске. И удерживать эту планку от падения Игорь Семенович не хотел, скорее наоборот. Как же ему не хотелось её удерживать.

Во вторник после удачного подписания договора, Игорь Семенович и Николай Николаевич пошли с московскими заказчиками в ресторан. Заказчики были ребята молодые, всем не было и сорока, все были энергичные, подвижные и смешливые. Игорь Семенович не очень хотел идти в ресторан с малознакомыми ему людьми. У него было наоборот желание пойти в место попроще и выпить. А в незнакомой деловой компании он, конечно, выпить не мог. Но ужин был обязательной частью программы, и он пошёл.

Нельзя сказать, что Игорь Семенович не любил ходить в рестораны. За последние годы он к ресторанам привык. Ему нравилось, особенно за границей или на югах, посидеть в ресторане и поесть, или посидеть в баре и выпить. Он так и делал, когда ездил отдыхать или бывал на строительных выставках. Чаще всего на строительные выставки он ездил в Германию, посмотреть новые материалы или новую строительную технику. Так что он знал, как и зачем ходят в ресторан. И даже в Перми у него была пара любимых мест. Но во время своих коротких поездок в Москву он предпочитал просто выпить, и тогда его тянуло на романтику. А найти романтику в Москве было не трудно. В Перми он старался себе этого не позволять, а в Германии романтики не было вовсе.

Так что, он не очень хотел идти в ресторан, чтобы долго чего-то есть и долго разговаривать, но ужин неожиданно прошел весело и приятно. Во-первых, ребята, заказчики, не повели их в модный и сложный ресторан с хорошей посудой, светлыми скатертями и тихими разговорами, а выбрали, наоборот, большой и шумный ресторан на Новом Арбате, где все пили пиво, ели соответствующую пиву еду, и даже во вторник там было много людей. Во-вторых, ребята, заказчики, оказались, все-таки, людьми простыми и веселыми. Так что, пили пиво, а потом и водку. Около десяти вечера ужин плавно стал подходить к концу. Ребята-москвичи засобирались по домам. А Игорь Семенович в гостиницу не спешил. Настроение было прекрасное, к тому же, выпили за ужином как раз столько, что хотелось, как минимум, еще столько же. В итоге, все, кроме одного, заказчики ушли. И за столом остались только Игорь Семенович, Николай Николаевич и Денис. Денис и Игорь Семенович весело разговаривали и хохотали, а Николай Николаевич начал дремать. И тут в ресторан зашла большая компания, человек семь. Компания была разнополая, разновозрастная и очень шумная. Две женщины в этой компании были с цветами в руках. У одной был букет, а у другой целая охапка цветов.

— О-о-о! — громко сказал Денис, увидев вошедших. — Извините, Игорь Семенович, это мои знакомые, я вас покину на минутку.

Денис пошел здороваться. Он поздоровался со всеми. С одним мужчиной даже обнялся. А у той дамы, что была с охапкой цветов, он цветы забрал, и отдал их официанту, который эти цветы тут же куда-то понес. Денис поцеловал даме руку. А потом и другой поцеловал руку, у нее цветы уже тоже забрали. В компании была еще одна дама без цветов, но ей Денис руку целовать не стал. Некоторое время они все что-то обсуждали с менеджером ресторана и оглядывались по сторонам, а потом двинулись к столу, за которым сидели Игорь Семенович и Николай Николаевич.

— Вот, Игорь Семенович, это мои хорошие знакомые, прекрасные люди, — сказал Денис, подходя к столу. — Для такой большой компании нет подходящего стола. А мы сидим за самым большим столом втроем. Сейчас еще подставят маленький столик, и места всем хватит. Вы не возражаете?

— Денис, дружище, какай разговор?! — с готовностью ответил Игорь Семенович. — Конечно, пусть садятся!

Пока приставляли столик, пока приносили недостающие стулья, пока рассаживались, Игорь Семенович успел всех рассмотреть. Молодая женщина, у которой в руках был просто букет, была очень красивая, и одета была очень красиво. Явно, с нею вместе был мужчина среднего роста, в хорошем костюме и в рубашке без галстука. Игорь Семенович подумал, что этому мужчине лет примерно столько же, сколько ему. Денис при встрече обнимался именно с ним. И еще были два парня, лет около тридцати, которые громко говорили, смеялись, и были на взгляд Игоря Семеновича одеты очень необычно. Еще громче говорила и смеялась полная, очень румяная и весёлая женщина, в коричневом, длинном, бесформенном платье. Но громче всех говорил и смеялся пожилой, седой толстяк, в каком-то бардовом свитере и джинсах. Он первым протянул руку Николаю Николаевичу.

— Георгий, можно Гоша, — представился он.

— Да что же, я не знаю, как вас зовут! — неожиданно для Игоря Семеновича сказал Николай Николаевич. — А меня зовут Николай, можно Коля, — и Николай Николаевич заулыбался и закланялся.

— Очень приятно, — сказал Гоша и протянул руку Игорю Семеновичу.

— Игорь Семенович, — сказал он, руку пожал и удивленно уставился на Николая Николаевича.

— Разрешите вас всех познакомить, — громко сказал Денис. — Это мои, скажем, партнеры, — продолжил он, обращаясь к пришедшей компании. — А это мои хорошие знакомые, — сказал он Игорю Семеновичу и Николаю Николаевичу, обводя рукой пришедших. — Они прекрасные люди и необыкновенные актеры. У них недавно закончился спектакль, здесь недалеко, в театре.

— Ага! Собрались партнеры и актеры, — громко сказал Гоша, и все засмеялись.

— А я не то, и не другое, — сказал мужчина в хорошем костюме. — Я здесь просто её муж, — и он покосился глазами на красивую молодую женщину.

Игорь Семенович улыбался, но слушал всех уже невнимательно. Напротив него села та женщина, что была с охапкой цветов. Она тоже улыбалась, но смотрела как-то рассеянно. Игорь Семенович не мог понять сколько ей лет, даже приблизительно. Он подумал, что ей от тридцати до сорока, точнее он понять не мог. Её лицо сразу показалось ему знакомым, а её глаза просто поразили его.

— Светлана, — сказала она немножко низким, удивительного тембра голосом, в котором едва слышилась хриплая трещинка.

— Вы обижаете нас, — радостно сказал Николай Николаевич. — Мы, разумеется, знаем, как вас зовут.

— А ваш товарищ не знает, — ответила она и улыбнулась.

Игорь Семенович смотрел на нее и все и всё, что было вокруг, стало куда-то отдаляться, теряло резкость и расплывалось. А её лицо, её глаза приближались, но никак не могли приблизиться. Таких глаз он никогда в жизни не видел. Таких больших, мокрых, темных, глубоких и блестящих глаз. Вокруг этих глаз было много— много мелких морщинок. Её рот был такой, что он не решился бы его описать. Её губы двигались так завораживающе красиво, а улыбка была так значительна и прекрасна, что Игорь Семенович не верил тому, что видит.

— Вы не обижайтесь, пожалуйста, просто мой друг очень много работает, — тем временем говорил Николай Николаевич. — Он книги не читает, в кино не ходит, телевизор не смотрит, приехали мы издалека, но он, конечно, тоже вас знает. Он сейчас вспомнит. А моя жена и дочь мне не поверят, что я с вами встретился и разговаривал.

— Так как же вас называть? — спросила она Игоря Семеновича.

— Игорь Семенович, — едва заметно вздрогнув, ответил он. — Хотя, можно Игорь. Сейчас это нормально. Зовите Игорь, и все.

— Ну-у-у?! Кто что будет пить? — громко и у всех сразу спросил Гоша.

— А что вы пьете? — спросила она Игоря Семеновича.

— Мы пили пиво, — ответил он.

— Пиво? Ну, нет, — пожала плечами она. — Пиво я не буду.

— И водку тоже пили, — добавил Игорь Семенович.

— И водку? Прекра-а-асно! — сказала она нараспев и тихо засмеялась. — Что ж, давайте выпьем с вами водки. Я немного уже выпила коньяку после спектакля в театре. Как вам коньяк?

— Можно и коньяк, — сказал Игорь Семенович, — но я его не люблю, не понимаю. Хотя, могу выпить и коньяк.

— Ну зачем же, — улыбаясь сказала она. — Водка, значит водка. Мы будем пить водку.

— А я буду пиво, — сказал Николай Николаевич.

За столом все говорили разом. Два парня и полная румяная актриса говорили между собой. Денис, мужчина в костюме и молодая красивая актриса имели свой разговор. Гоша говорил сразу со всеми. Николай Николаевич слушал всех и иногда что-то вставлял в разговор. Она иногда тихо смеялась, и что-то говорила. А Игорь Семенович молчал, никого не слушал, и старался на неё не смотреть, но постоянно смотрел.

Принесли целый поднос разнообразной выпивки и какие-то закуски. Все разобрали свое. Гоша пил минеральную воду. Он со вздохом сообщил, что своё в этой жизни он уже выпил. И теперь только может завидовать другим. Он также пообещал, что никто даже и не заметит, что он трезвый, что он пьянеет от компании. Первые два тоста выпили все вместе. Когда выпивали первый тост и чокались, Гоша запротестовал.

— Нет, нет, нет! Так не пойдет! — объявил он. — Когда чокаешься, надо смотреть в глаза тому, с кем чокаешься. Это обязательно! А то ужас и кошмар!

— Что за кошмар, Гоша, милый?! — громко спросила веселая толстуха, держа свой бокал с красным вином выше всех.

— Итальянцы говорят, — глубоким актерским голосом отвечал Гоша, — и они это строго соблюдают, между прочим. Так вот, они говорят, что если чокаться, и не смотреть в глаза тому, с кем чокаешься, семь лет не будет хорошего секса. Вот так!

— Какой ужас! — искренне сказала румяная актриса. — Ну-ка все в глаза!

— Точно, кошмар! — подтвердил один из парней. — Илья, смотри мне в глаза.

Все радостно стали чокаться, и заглядывать друг другу в глаза. Николай Николаевич свои выпучил и смеялся. Игорь Семенович широко улыбался и тоже заглядывал всем в глаза. Ему было очень весело и хорошо. Последней была она, потому что сидела напротив.

— Мы с вами пьем водку, — сказала она, улыбаясь, — нам надо в глаза смотреть даже более ответственней, чем другим, а-то уж больно страшные последствия.

— Действительно, — сказал Игорь Семенович, весь покраснел, и заглянул в её глаза, держа свою рюмку перед собой.

В её глазах дрожали отражения тусклых ламп, и в них открылась темная и теплая глубина. Эти глаза стремительно приблизились, и накрыли собой все то, что называлось Игорь Семенович. Её губы, не разжимаясь, улыбнулись, и эта улыбка тоже накрыла Игоря Семеновича красотой и счастьем. Её рука с рюмкой водки потянулась навстречу, и они чокнулись… она закрыла глаза, и легко, не морщась, выпила водку. Игорь Семенович опомнился, и выпил свою с небольшим опозданием.

Небывалая радость и легкость наполнили Игоря Семеновича.

Потом Гоша рассказал пару анекдотов, все смеялись. Потом Николай Николаевич попытался рассказывать про Урал и строительное ремесло. Почти сразу его перестали слушать, и Гоша объявил второй тост.

— И в глаза! В глаза, братцы! — напомнил он, закончив тост.

— Да уж конечно! Можешь даже не напоминать, — сказала, смеясь, полная актриса.

И все повторилось. И взгляд, и темная глубина, и дрожание ламп. И счастье усилилось…

— Вы, Игорь, наверное, очень хороший человек, — неожиданно сказала она.

Она говорила очень тихо своим удивительным голосом. Но её было прекрасно слышно. Игорь Семенович ощущал, что если бы он был даже глухой, то все равно бы понял все, что она говорит. Так невероятно двигались её губы.

— Почему вы так решили? — спросил он.

— С вами хорошо и спокойно. На вас приятно смотреть. У вас очень счастливое лицо и глаза…

Она говорила это, и Игорь Семенович почувствовал, что она, наверное, старше, чем кажется. И ещё он ощутил её грусть. С такой грустью он никогда не встречался. Эта грусть звучала в глубине её голоса и дрожала в её глазах. Он не знал, как на эту грусть реагировать, но он испытывал к этой грусти уже такую нежность, какую в себе ни разу не слышал и не знал, что таковая существует. Ещё он уловил в женщине, которая сидела напротив него такое одиночество… От этого он стал еще счастливее, чем был.

Она расспросила его, откуда он, и чем занимается, и почему он так счастлив. Он коротко рассказал, потому что рассказывать особенно было не о чем. На последний её вопрос он ответил, что он счастлив потому, что он удачно заключил сделку, и это дает перспективы.

Она рассказал, что у них был вечером спектакль, что этот спектакль они играют не часто, но любят его. Спектакль прошел прекрасно. Она сказала еще, что в этом ресторане актеры их театра обычно сидят после спектаклей. Но она редко в нем бывает, точнее, была она в нем только пару раз. Игорь Семенович взял графинчик с водкой, и хотел налить ей и себе, но она накрыла свою рюмку рукой.

— Я больше не буду, — сказала она, улыбаясь. — Вы, может быть, и не видите, а я уже пьяная. Я же коньяк еще пила. Чувствую, что впадаю в алкоголизм, — она тихо усмехнулась. — И ещё, мне очень рано вставать.

— Мне тоже, — сказал Игорь Семенович.

— Поверьте, мне вставать раньше, — сказала она так, что с этим невозможно было спорить. — И я вас сейчас уже покину.

— Я вас провожу, — сказал Игорь Семенович.

— Ну конечно нет, — тихо сказала она.

— Почему, — глядя ей в глаза, спросил Игорь Семенович.

— А зачем, — слегка наклонив голову, спросила она.

— Ну как же? Ночь на дворе, — ответил он.

— На дворе. Как вы хорошо это сказали, — улыбаясь, сказала она. — На дворе… Это так не по-московски звучит. Не волнуйтесь, меня на дворе ждет машина.

В это время на другом конце стола возникло движение.

— Так! Ну, нам, пожалуй, пора, — громко сказал мужчина в хорошем костюме. — Всего вам доброго, спасибо за компанию.

— Да и я пойду, — сказал Денис всем, а потом, подойдя к Игорю Семеновичу, тихо сказал, — Пожалуйста, не беспокойтесь. Счет я оплачу. Артисты, знаете, не привыкли за себя платить. К тому же, они мои знакомые и я их пригласил, и вас тоже.

— Нет, Денис, так не пойдет, я не согласен… — стал возражать Игорь Семенович.

— Вы здесь гость! Вот приеду я в Пермь, вот тогда и угощайте, — сказал Денис. — До завтра, Игорь Семенович. Ребята, всех благ! Пока!

И они пошли к выходу.

— А вы, Светлана, ещё остаетесь? — тут же спросил Игорь Семенович.

— О-о-о! Вы запомнили, как меня зовут! — сказала она. — Пусть они уедут. Не люблю эти совместные выходы, прощальные разговоры у гардероба или у дверей. Не к чему это, — она прищурилась. — Но мне как-то даже обидно, что вы меня не узнали и вообще меня нигде не видели.

— Нет, я, конечно, вас узнал, просто не сразу… — стал оправдываться Игорь Семенович.

— Не обманете! Не узнали, — засмеялась она. — Но это даже и хорошо. Увидели бы меня в каком-нибудь дурацком фильме, за который мне теперь стыдно, так и водку не стали бы со мной пить. Или ещё хуже, по телевизору меня посмотрели бы, — она говорила, а Игорь Семенович пожимал плечами. — Но вы вот что, приходите в театр. Послезавтра хороший спектакль. Я его люблю. Приходите, посмотрите. Я приглашаю.

— Послезавтра я уже буду дома. Мы завтра улетаем.

— Да? Ну тогда, когда будете в Москве, приходите. Меня теперь вы знаете, театр найдете. Это просто. Приглашение остается в силе. Я пошла, — она встала, — О! Какая же я пьяная! Ребята, Гоша! Пока, я пошла, до скорого.

— Ой, — подскочил Николай Николаевич, — а автограф я у вас не взял. Подпишите мне, пожалуйста.

— Автограф у меня всегда с собой, — весело сказала она. — Вот только на чем писать?

— Сейчас, сейчас, — и Николай Николаевич сунул ей какую-то помятую бумажку и ручку. — Вот, для жены подпишите. Зовут Виктория или Вика.

— Господи, зачем вам это нужно, — продолжая улыбаться, очень тихо сказала она, подписывая бумажку. — А на словах передайте Виктории большой привет.

— Она будет счастлива, — радостно сказал Николай Николаевич, разглядывая бумажку. — Надо же, в первый раз в жизни беру автограф.

Игорь Семенович встал, отодвинул стул, явно намереваясь идти.

— Это ещё зачем, — спросила она.

— Я вас провожу до дверей, — быстро ответил он. — Говорить у гардероба я не буду.

Она улыбнулась и ничего не сказала. Игорь Семенович шел следом за ней. Она оказалась совсем невысокого роста. Хотя Игорю Семеновичу большинство людей казались невысокими.

У гардероба их догнал тощенький официант с цветами в руках.

— Ваши цветы, — сказал он.

— Спасибо большое, — ответила она.

— Простите меня, пожалуйста, — продолжил официант, — а можно с вами сфотографироваться.

— Ну конечно, с удовольствием, — сказала она.

Официант сунул цветы гардеробщику и достал из кармана фотоаппарат.

— Пожалуйста, сфотографируйте нас, — обратился он к Игорю Семеновичу. — Нажимать вот на эту кнопку.

Парень подошел к ней и встал с ней рядом. Две секунды он не знал, куда спрятать руки, и, наконец, сложил их у себя за спиной.

— Ну зачем так робко, — сказала она, прижалась к парню плечом и улыбнулась.

Она улыбнулась, что называется, ослепительно и превратилась в совсем другую, недоступную, блестящую… Игорь Семенович смотрел на неё через глазок фотоаппарата, который изменил, отдалил и уменьшил реальность. Он увидел, какую свободную и изящную позу она приняла, как элегантно она выглядит в своем сером тонком свитере и черных брюках, какая красивая у неё шея, плечи, грудь, талия…

Пока гардеробщик ходил за её шубой и пока одевал эту шубу ей на плечи, Игорь Семенович держал цветы. Когда он отдавал ей цветы, она посмотрела на него снизу вверх и улыбнулась, как прежде за столом.

— Вот сейчас вы погрустнели. Не надо. Это вам не идет. Будьте таким же счастливым, каким вы мне понравились. Всего вам хорошего. И приходите в театр, я буду рада.

— Спасибо вам, — сказал он.

— Это вам спасибо за хороший, спокойный вечер. До свидания. Надеюсь, до скорого.

— До свидания, — сказал он.

Она ушла, а Игорь Семенович вернулся за стол.

— …она исключительная драматическая актриса, — говорил за столом Гоша Николаю Николаевичу. — Лет восемь назад публика ходила только чтобы посмотреть на неё в любой роли. Кто ставил спектакль, какая пьеса, кто с ней рядом на сцене, им было неважно. Но теперь у неё кино, телевидение… На сцене уже нет той сосредоточенности, той силы уже нет. Но она, конечно, актриса, каких мало. А в её поколении почти нет. Она, наверное, одна…

Были еще разговоры. Николай Николаевич стал совсем пьян. Он успел взять автографы и у всех оставшихся за столом. Игорь Семенович допил водку один и сидел совершенно контуженный. Он старался ни о чем не думать, потому что единственная мысль, которая приходила, и её тут же необходимо было обдумывать, это была мысль: «Что же теперь делать?»

Ехали они в гостиницу на такси. Николай Николаевич был очень весел.

— Представляешь, Семеныч! Я ему говорю: «Гоша!», а он мне «Коля!» Я его в первый раз видел в кино… уже не помню когда. А он такой простой мужик! А знаешь, откуда он родом? Из Челябинска. Представляешь. Земляк! Мне Вика не поверит. А эта Света твоя, такая… себе на уме…

В гостиницу приехали в половине второго. Бар на первом этаже ещё работал. Николай Николаевич поплелся спать. А Игорь Семенович сел в баре и решил ещё выпить, чтобы уснуть. Ощущение счастья смешалось с ощущением полного смятения, и он пил водку, запивал томатным соком, и только чувствовал, что губы сохнут, и сердце не успокаивается.

Как только он сел в баре, к нему сразу подошла барышня и поинтересовалась, не скучно ли ему. Он сказал, что ему не скучно, и она ушла. В баре их сидело несколько. То есть, несколько барышень, которым было интересно, скучно Игорю Семеновичу или нет. Но Игорь Семенович сидел и тихонько пил водку. Прошел почти час, и дальше сидеть не имело смысла, потому что водка не действовала, и сон не шел, даже не приближался.

— Я вижу, вы чем-то расстроены, — услышал Игорь Семенович мужской голос. Он оторвал взгляд от стола и повернулся на этот голос. Он увидел перед собой маленького, щуплого, носатого и довольно пожилого дядьку в форменном гостиничном пиджаке свекольного цвета.

— Я не понял, — сказал Игорь Семенович.

— Вижу, у вас плохое настроение. Вижу, вы устали и вам одиноко, — сказал дядька, улыбаясь. — Просто, есть возможность улучшить настроение, как-то скрасить ваше одиночество, снять стресс, если хотите, — он говорил громким, вкрадчивым шепотом, и улыбка его была соответствующая.

— Это как это? — спросил Игорь Семенович.

— Я полагаю, что общество очаровательной девушки обязательно вас развлечет или успокоит. Если хотите, возможен массаж…

— А-а-а!! Я подумал, вы с каким-то необычным предложением, — сказал Игорь Семенович.

— Не спешите отказываться. Лучшие девушки Москвы. Студентки. Можете не сомневаться. Хотя, извините, я не настаиваю, и простите за беспокойство, — сказал он и собрался отойти.

— Студентки, говоришь, — сказал Игорь Семенович и посмотрел дядьке в глаза.

Он смотрел ему в глаза и чувствовал, что счастья в нем уже не осталось нисколько. На место счастья просачивалась незнакомая или хорошо и давно забытая боль. В глазах, которые он видел, Игорь Семенович разглядел такое презрение, и еще что-то такое липкое и одновременно отталкивающее, что планка упала с никому, кроме Игоря Семеновича, неслышным тихим звуком, похожим на звук рвущейся тонкой лески.

Студентка оказалась, явно, заочницей, и ушла от Игоря Семеновича скоро. Тогда он смог уснуть с усталым и брезгливым выражением лица.

Проснулся он рано, около восьми. Проснулся еще более несчастным, чем засыпал. Холодной воды напился прямо из-под крана и сразу полез в душ. Душ помог прояснить голову, но счастья не прибавил. Пока он принимал душ, зеркало над умывальником сильно запотело. Чтобы побриться ему пришлось ладонью очистить себе немного зеркальной поверхности. Но зеркало осталось мокрым, и отражение было нечетким. Но Игорь Семенович и не хотел видеть своего четкого отражения. От бритья его отвлек настойчивый и громкий звонок гостиничного телефона. Игорь Семенович пошел ответить на звонок.

— Семеныч, ты как? — услышал он голос Николая Николаевича.

— Нормально.

— Ты телевизор смотришь?

— Нет.

— Включай скорее, Семеныч.

— Зачем.

— Увидишь, увидишь! Давай, включай.

— Да что там такое, Коля?

— Увидишь, говорю.

— А какой канал?

— Не знаю… У меня здесь это четвертая кнопка. Семеныч, поспеши…

Игорь Семенович нашел пульт от телевизора и включил четвертый канал. Через пару секунд экран засветился, и Игорь Семенович увидел мужчину, который был виден на экране по грудь. Мужчина был в форме военного летчика. На плечах его лежали погоны подполковника. Игорь Семенович удивился, но стал смотреть, гадая, зачем Николай Николаевич так торопил его включить телевизор.

— Конечно, итальянские и французские пилоты показывают более эффектную и сложную Программу, — говорил военный летчик. — Но они летают на учебных самолетах, а мы на боевых. Боевая машина намного тяжелее, и поэтому ею сложнее управлять. Так что, специалисты на последнем авиасалоне так высоко оценили именно нашу программу…

Игорь Семенович отвернулся от экрана и пошел к телефону, чтобы позвонить Николаю Николаевичу, и узнать, что это значит. Но тут он услышал из телевизора голос, который заставил его вздрогнуть и оглянуться. Он оглянулся. Теперь на экране по грудь была она.

— А мне все-таки интересно, как ваша жена относится к таким вашим занятиям, ходит ли она смотреть ваши выступления? — говорила она, улыбаясь так, как когда Игорь Семенович её фотографировал. — Я видела то, что вы творите в небе, и подумала, что если бы я знала, что там мой муж, я бы умерла от страха за него, а потом я бы не разрешила ему этим заниматься.

— Ну-у-у, жена пилота — это не совсем обычная женщина, — на экране снова был подполковник, который говорил, потупив взгляд.

Игоря Семеновича как молнией ударило. Она была очень красивая. Удивительная прическа, прекрасный цвет лица, никаких морщинок около глаз, красивая шея, светлая блузка с нежными цветами. Голос был её, но не совсем такой, каким был тогда за столом. Голос звучал красиво, но в нем не хватало той самой хриплой трещинки. А глаза и губы были те же, только в них сейчас совершенно не было грусти.

Летчик еще что-то говорил про свою жену и про жен летчиков вообще, потом снова появилась она.

— А сейчас я очень хочу задать вам вопрос, который, наверное, волнует очень многих женщин, — она прищурилась. — Скажите, а как жены пилотов относятся к известной песне: «Первым делом, первым делом самолеты, ну а девушки, а девушки потом». Но ответ на этот вопрос, я надеюсь, мы услышим сразу после выпуска новостей, — и она улыбнулась ослепительно.

Как только пошли новости, сразу зазвонил телефон.

— Ну, видел? — радостно спросил Николай Николаевич из телефонной трубки.

— Видел, — ответил Игорь Семенович.

— Во-о-от! Теперь ты понял, с кем вчера мы были?

— Понял, Коля, понял. Давай-ка через минут двадцать в баре внизу. Понял?! — он положил трубку и выключил телевизор.

Он понимал, что и так-то телевизор не смотрел, а теперь вообще смотреть не будет. Его, вдруг поразило новое знание. Для него всегда все то, что было в телевизоре, существовало как то, что существует за окном, будь то новости или кино. Все там существовало само по себе, и там для него не было ничего, что касалось бы его жизни. Там для него не было людей. А теперь там был самый важный для него человек. Там была она.

Николай Николаевич пришел в бар с небольшим опозданием, он был весёлый и гладко выбритый. А Игорь Семенович уже принял решение и все обдумал.

— Значит так, Коля, — сказал Игорь Семенович после очень короткого приветствия. — Я сейчас поеду, и сам доделаю все дела. А ты поменяй билеты на пятницу и продли гостиницу.

— Семеныч, что-то случилось?!

— Ничего не случилось. Так надо.

— И я тоже остаюсь?

— И ты тоже остаешься. Значит, всё это сделаешь и позвонишь в Пермь, скажешь, что все нормально, но мы задерживаемся на пару дней. Совещание перенеси на понедельник. Все остальные вопросы по телефону. Только скажи, чтобы из-за всякой ерунды не звонили. И моим позвони. Предупреди моих.

— Семеныч, мне домой надо, у меня завтра…

— Не ной, Коля! — резко оборвал его Игорь Семенович. — Ничего у тебя дома не случится. Ты мне нужен здесь. Все сделаешь, и мне позвонишь, доложишь. Потом отдыхай, встретимся вечером. Поужинаем где-нибудь.

Собственно, никаких серьезных дел у них в Москве уже не было. Нужно было еще раз коротко встретиться с заказчиками, чтобы дообсудить детали. И ещё, пользуясь случаем, нужно было заехать в пару мест. Так что, Игорь Семенович, не торопясь, пошел к выходу из гостиницы, а Николай Николаевич пошел к администратору, хлопотать о продлении гостиницы.

— Семеныч! — уже у самого выхода услышал Игорь Семенович. Николай Николаевич бежал к нему с каким-то журналом в руках. — Вот, Семеныч, на стойке администратора лежат журналы, я смотрю, и вот, пожалуйста!

На обложке журнала была она. Она на фотографии смеялась и была в ярко красном блестящем плаще и с зонтиком в руке.

— Коля, успокойся! — сказал Игорь Семнович. — Тебе что, заняться нечем?

Он вышел из гостиницы и пошел к стоящим недалеко такси. Ему удалось закончить все дела около пяти. Николай Николаевич давно уже доложил, что гостиницу он продлил и билеты поменял, правда, с большим трудом, потому что пятница-вечер, все летят… Игорь Семенович оборвал его доклад и напомнил, чтобы он позвонил в Пермь.

В пять часов Игорь Семенович поехал в театр покупать билет. Он поехал сам, хотя в последнее время, точнее, в последние годы, он привык все кому-то поручать. Но покупку билетов в театр поручить он никому не мог. Нашел он театр легко. Он спросил у старого таксиста, какой театр есть рядом с тем рестораном, где они были. Театр там был не один. Тогда он спросил про самый большой из этих театров, и его повезли туда.

Увидев сам театр, Игорь Семенович сразу убедился, что не ошибся. Рядом с театром, и на колоннах театра и на самом театре он увидел афиши и фотографии из спектаклей. Почти на всех фотографиях была она. Вот она в историческом платье сидит на каком-то троне. Вот она в легком сарафане и с венком полевых цветов на голове, а волосы её распущены. Вот она в платье с открытыми плечами и веером в руке, а рядом с ней хохочет Гоша, во фраке и черном высоком цилиндре на затылке. На фотографиях она была совсем не такая, как тогда за столом. Но это была она! Игорь Семенович смотрел на эти фотографии и терял дыхание. Когда он покупал билет, то вообще, дышал через раз.

Он купил два билета на самые лучшие места, какие еще можно было купить. Зачем он купил два билета он и сам не понял. Это были первые в его жизни билеты в театр, которые он купил. Он вообще ни разу в жизни не был в театре. Театр для него не существовал. Он держал билеты в своих больших руках, и руки слегка дрожали.

Совершенно не зная, чем заняться до ужина, Игорь Семенович разыскал своего бывшего друга, армейского сослуживца и земляка, который давно уже жил в Москве и работал как-то на транспорте небольшим начальником. Тот очень обрадовался, и они ужинали втроем — Николай Николаевич, Игорь Семенович и Толик, по-другому его называть не получалось. Они ели в ресторане, который нравился Игорю Семеновичу. Там мясо подавали большими кусками. Но в этот раз Игорь Семенович почти ничего не ел, но пил. Причем, начал сразу с водки. Сидели они в ресторане долго, пока ресторан не закрылся. Тогда они поехали в какое-то место, которое нравилось Толику. Место оказалось довольно мрачное, но работало круглосуточно. Там они продолжили выпивать. Как добрался до гостиницы и когда, Игорь Семенович помнил не четко.

В четверг он в театр не пошел.

Утром он проснулся не в лучшем состоянии, но бывало и хуже. Имеется ввиду физическое состояние. Про то, что творилось в его мыслях и в его сердце, ему судить было трудно. Такого с ним никогда не было, так что сравнивать было не с чем.

Еще часов до трёх дня он внутренне готовился к тому, что вечером он пойдет в театр. Но после трёх ему стало ясно, что он в театр не пойдет. И даже не потому, что он не знает, как надо себя вести в театре, какие нужно купить цветы и как их нужно подарить. Он не боялся того, что она может спросить его, если он, конечно, к ней подойдет, и она его узнает, как он оказался на спектакле, если собирался лететь домой. Всего этого он не боялся. Он только всё время вспоминал, как она спросила его, когда он собрался её проводить… Она спросила, слегка наклонив голову: «А зачем?» Этот вопрос он задавал и задавал себе, ответа не было, и он в театр не пошёл.

И без того на него обрушилось слишком много информации: ожило телевидение, и телевизор стал ужасно манящим и невыносимо страшным объектом, цветные журналы, которые он никогда не замечал, вдруг появились, их оказалось очень много, и в них обнаружился скрытый объем, потому что в любом из них могла быть она. Ожили театральные афиши и плакаты. Она была везде, и этого было невыносимо много. А ещё неведомый театр! Он не мог туда пойти и не пошёл.

Он начал пить часов после пяти вечера, и Николай Николаевич должен был быть с ним. Поздно вечером они сидели в каком-то роскошном месте и с ними уже были дамы. Игорь Семенович, что называется, гулял. Он был шумным, рубашка его расстегнулась пуговицы на три вниз, он громко шутил и, казалось, был абсолютно весел. В разгар этого веселья Николай Николаевич имел одну неосторожность…

— Семеныч, дорогой! — сказал он на ухо Игорю Семеновичу очень доверительным шепотом. — Не забывай, тут не Пермь. Мы в Москве, Семеныч! Тебе денег-то хватит на все это…

Планка Игоря Семеновича немедленно рухнула. Он схватил Николая Николаевича за руку со страшной силой. Посуда на столе зазвенела, один высокий бокал упал на пол, и с громким плеском разбился. Это спасло Николая Николаевича от неизвестно каких последствий, но не спасло от другого. Игорь Семенович начал ставить Николая Николаевича на место словами. Он долго, громко и жестоко распекал его. Он самым обидным образом выговаривал ему самые обидные и унизительные вещи. Он припомнил ему все. Он держал Николая Николаевича за руку и смотрел ему в глаза, при этом, никого и ничего вокруг не слышал. Он уничтожал его бесконечно долго. Дамы куда-то исчезли. Как это закончилось, он не мог вспомнить. Глубоко ночью они пили с Николаем Николаевичем в баре гостиницы, и Игорь Семенович, едва шевеля языком, говорил, что Николай Николаевич единственный верный человек, никогда не подводил, и Игорь Семенович его, в свою очередь, никогда не бросит.

В пятницу к обеду Игорь Семенович чувствовал, что в Москве он находиться уже не может. Вся столица, казалось, звучит её голосом. К обеду он уже успел выпить, а за обедом есть почти совсем ничего не смог, зато смог перейти с водки на виски. А потом они с Николаем Николаевичем поехали в аэропорт. Ехали на такси, ехали долго из-за сильных пробок. Игорь Семенович задремал и даже уснул в такси.

В аэропорту они прошли регистрацию на рейс, прошли досмотр и сели в буфете выпивать. Курить там было нельзя, да Игорь Семенович и не курил, он давно бросил. Но за соседним столиком, громко говоря разные плохие слова, сидел и курил выпивший парень. Какая-то женщина сделала ему замечание. Парень отреагировал на это замечание не должным образом. Тогда Игорь Семнович подошёл к нему, вынул у него сигарету изо рта и затушил её, бросив в стакан с каким-то напитком, который тот пил. И пошло, поехало… А рейс задержали.

Но наконец-то они могли улететь из Москвы.

Игорь Семенович шёл от буфета и слушал то, что ему говорил тот парень. Он видел, что парень-то очень молод, и что, наверняка, обижен и людьми и судьбой. Но он при этом чувствовал, подобно подступающей к горлу невыносимой тошноте… он чувствовал, что планка вот-вот упадет. И он даже ощущал то облегчение, которое за этим наступит.

Он подошел к Николаю Николаевичу.

— Семеныч, я же говорил тебе — не ходи, — сказал тот, надевая шапку. — Видишь, как он растявкался. Но он тебя боится, за тобой не пошел. Пусть тявкает, быстрей достукается.

— Пошли, Коля, полетаем, — сказал Игорь Семенович, — и возьми вот эту штуку, пожалуйста.

— Эта штука называется портплед, сколько я могу тебе это говорить, Семеныч.

— Вот и возьми его не в службу, а в дружбу. И усвой, Коля, мне не к чему запоминать, как эта штука называется.

— Ну ладно, пошли, — сказал Николай Николаевич и взял большой портплед в одну руку, а свой портфель в другую.

— И еще мой портфель захвати, пожалуйста, — сказал Игорь Семенович.

Его зрение теряло резкость, и он не мог её восстановить. Остатки нежности, которая явилась ему впервые, разрывали грудь. Глаза слезились и щурились. Он почувствовал, что еще немного, и он не выдержит, что нужно спешить. Из всего гула, которым было заполнено пространство вокруг, он слышал только отвратительный голос. Этот голос доносился оттуда… от буфета.

— А ты, Семеныч? — удивился Николай Николаевич.

— А я?… Ты иди на посадку. Подержи самолет, — медленно и увязая в словах сказал Игорь Семенович. — А я в туалет отойду и приду. Без меня только не улетай.

Он сказал это, развернулся и быстро зашагал на голос.


Купить книгу "Планка (сборник)" Гришковец Евгений

home | my bookshelf | | Планка (сборник) |     цвет текста   цвет фона   размер шрифта   сохранить книгу

Текст книги загружен, загружаются изображения
Всего проголосовало: 44
Средний рейтинг 4.8 из 5



Оцените эту книгу