Book: Роковые цветы



Роковые цветы

Вирджиния Спайс

Роковые цветы

Моей матери, прекрасной Надежде с любовью и уважением.

«Тогда всадник, арабский стрелок, отодвинув назад локоть, натянул лук, и стрела просвистела»

Жан Ламбар «Агония»

«Нам только это и останется! Насладимся!»

Жан Ламбар «Агония»

ГЛАВА 1

Квадрирема лениво колыхалась в пенящихся волнах. Со звоном и протяжным гулом лопнувшей струны они разбивались о черные борта корабля, а их самые сильные всплески окрашивали слегка подсиненным изумрудом провисший парус. Божественное светило сжигало палубу, но в высоком, ослепительной синевы небе, где над горизонтом повисло единственное розовое облако, напоминавшее копье испанского наемника, уже были заметны изменения: беспощадный Ра перевоплощался в ленивого Атона, чьи лучи рассыпались в сверкающих брызгах.

Юлий закрыл глаза рукою, и ее жесткие мозоли коснулись век. Он не обратил на это внимания. Ежедневные упражнения с оружием – мечом и копьем, которые он не выпускал из рук долгие месяцы, сделали его ладони такими же грубыми, как и руки его легионеров. С носовой части корабля доносилось пение кифарида, и, слушая его, он молча отдавался мечтам. Звон струн то становился громче, то замирал, относимый в сторону легким ветерком, постоянно меняющим направление.

Море – янтарное, нежно-зеленое, синее, с белой запутанной бахромой, едва колыхалось, и квадрирема остановилась на миг, задрав нос. Прикованные цепями к скамьям гребцы, повинуясь жезлу гортатора, содрогнулись в едином ритме, и весла вновь принялись погружаться в ультрамарин вод и подниматься из него уже в сверкании брызг. Казалось, что морские нимфы оплетали их своими ожерельями.

Море было спокойно. Горизонт начал бледнеть, и мнимая прохлада изливалась из раскинувшегося на палубе синего шатра. Экипаж двигался слаженно. Матросы, поймав слабый порыв теплого ветра, пытались поставить парус, иные по приказу капитана-магистра разворачивали опознавательные флаги.

Кифарид умолк, и голос его как бы растворился в звоне струн. Только после этого префект, наслаждавшийся его пением, устремил взгляд к горизонту, а гребцы возобновили свою унылую ритмичную песню.

Плавание близилось к концу. Уже недолго осталось ждать тот сладкий миг, когда взору путешественников откроется приморский город с многочисленными храмами, зеленью, причудливыми утесами, разукрашенными серебристо-белыми полосами, и сожженным палящими лучами солнца портом.

По левому борту корабля показались плавники дельфинов, мягко разрезающие пологие волны. Ощетинившаяся многочисленными веслами квадрирема спокойно несла в своем чреве огромный груз: тюки красных кож и многоцветных тканей, черные ящики с драгоценностями, серебряную чеканную посуду. Из открытых люков сильно пахло благовониями. Мускулистые невольники с непокрытыми головами и обернутыми холстом бедрами дремали, прислонившись к мачте.

Юлий мало знал спутников, с которыми его на короткое время связал корабль. Сейчас они тихо и лениво беседовали, очарованные долгим путешествием и медленно угасающим днем. Их было немного: греческий купец, александриец, без конца вытиравший свой багровый складчатый загривок, двое италийцев, обладавших латинским гражданством, и римлянин в слабо подпоясанной тунике, с гордой головой, увенчанной белокурыми завитыми волосами. Скрестив на груди руки, он насмешливо и односложно отвечал своим собеседникам.

Частое упоминание Луция Сенеки привлекло внимание Юлия, и префект медленно обернулся. Но он не стал прислушиваться к разговору, поскольку взору его предстала картина, вызвавшая неприятные ассоциации и воспоминания. Рядом с римлянином стоял юноша – почти мальчик, в красном одеянии, с изящными чертами лица, на котором светились желтовато-зеленые глаза миндалевидного разреза. Ноздри его тонкого носа нервно трепетали. Сжимая и разжимая пальцы, богато унизанные рубинами, он посматривал на гребцов. Римлянин, бывший центурион Саллюстий Прииск, продолжая свой разговор с греком, положил руку на плечо мальчика и провел большим пальцем по его открытой шее. С нежностью взглянул эфеб на Прииска, а грек, от взгляда которого не ускользнуло это движение пальца, забрал в кулак холеную черную бороду и пошло рассмеялся.

Эта краткая сцена вызвала у префекта укол ревности и смутные воспоминания, в которых тесно переплетались сладострастие и мучительные сомнения. Воспоминания, где всегда царствует Юлия…

Юлий Флавий сжал губы и отвернулся. Он вспомнил о том, что император ожидает его прибытия из Верхней Германии, где время от времени поднимались всходы междоусобной войны, начатой еще Луцием Антонием. Голову Антония, насаженную на копье, уже пронесли по улицам Рима, а свирепость Домициана, его вероломство и подозрительность, только усилились. По прибытии в Вечный город Юлий предстанет перед стареющим императором, в десятый день ноябрьских календ отметившим свое сорокачетырехлетие. В стройном теле Домициана некогда жили красота и достоинство, а большие близорукие глаза торжествующе смотрели на мир, теперь же это был циничный муж с выпяченным животом, лысиной и тощими ногами, обезображенный злобой и лупанариями.

А Юлия! С каждой минутой она все ближе и ближе… Ленивая, изнеженная, гибкая, нервная Юлия, чьи глаза горят как луны, тело подобно лилиям, а волосы шелковисты, как лотосы… Флавий не был склонен к грезам, но при мысли о прекрасной патрицианке всегда приходил в смятение, поскольку знал, что душа и тело его уже давно во власти этой женщины.

Юлий смотрел на фиолетовую полосу скал, рывками приближающуюся к кораблю с каждым ударом весел. Ветер шевелил его пепельные кудри, короткая борода частично скрывала свежий рубец на щеке, а смуглое лицо с безукоризненно правильными чертами озарялось блеском дымчато-зеленых глаз. Облаченный в тунику с короткими рукавами и небрежно откинутый за спину шелковистый диплойс, скрепленный на плече золотой фибулой с изображением саламандры, свернувшейся в солнечном круге, в сандалиях из тонкой кожи и с коротким мечом у пояса, префект стоял, опираясь о резные перила. С глубоким отрешенным взглядом он смотрел на приближающийся берег, и сапфиры в глазах саламандры преломляли в своих гранях отсвет мирного неба.

Квадрирема двигалась вдоль берега с бело-серебристой песчаной кромкой и цветными пятнами камней. Фиолетовые и желтовато-красные скалы раздвинулись, и вот уже открылась лазурная гавань, наполненная кораблями с крестовинами мачт. Некоторые суда неспешно двигались в прозрачных волнах под цветными, слабо трепещущими парусами. Несколько быстроходных, годных для войны либурн, заимствованных божественным Августом у пиратского племени, мягко отошли от пристани и направились в открытое море, тая в теплой бесплотной дымке раннего вечера.

Город выступил из скал, похожий на важного сенатора. Он с достоинством нес перед прибывшими мраморные складки своей белокаменной тоги с пурпурной каймой покрасневшего солнца. Розовый свет уже лег на храмы и белые дома, на сады, покоящиеся на выступах скал, арки с греческими и латинскими письменами, на статуи, увенчанные зеленью пиний. Огненно-красные тени разрезали город надвое. Толпа горожан в шерстяных и шелковистых туниках колыхалась у пристани. Сабинянки и почтенные матроны придерживали тонкие покрова и звенели украшениями. Дети с воплями носились по мягкому песку, испещренному следами птиц. То здесь, то там появлялась в толпе претекста магистрата со следовавшим за ней коротким одеянием номенклатора. Среди всеобщего гула голосов, далекого, почти неуловимого, мощного шума надвигающейся ночи, рева медных труб и надтреснутого больного звона тимпанов, выкриков гортаторов и команд магистров, почти бесшумно в розовых клубах пыли пронеслась турма во главе с офицером в золотых доспехах.

Песнь гребцов уже не казалась унылой, их голоса делались громче и веселее, и квадрирема, подобно легкой актуарии, летела к пристани. Теперь на палубе царило оживление. Капитан, возвышаясь на своем троне, громко отдавал приказания команде, невольники с бронзовыми блестящими торсами, напрягая мускулы и белозубо скалясь, выталкивали товары из темных квадратных люков на палубу под присмотром грека и толстого красногубого александрийца в полосатой одежде.

Красавец-римлянин в своей слабо подпоясанной тунике, явно подражающий Цезарю (хотя Сулла, напоминая о нем, советовал оптиматам «остерегаться плохо подпоясанного конца»), готовился сойти на берег в сопровождении своего стройного, легкого, как тополиный пух, спутника. Они проследовали в двух шагах от Флавия, обдав его изысканным запахом благовонных притираний, резко отличных от удушливой мускусной волны, растекшейся в пыльном воздухе от грубых холщовых тюков. Саллюстий Прииск, улыбаясь и поглаживая гладко выбритые щеки, декламировал стихи Вергилия. Эфеб слушал молча, устремив на него взор своих красивых глаз. Красное, довольно объемное одеяние мальчика отбрасывало яркий блеск на светлую тунику его господина с бахромой на коротких рукавах. Ее с удовольствием спутывал ветер, принесший сюда запахи города и многоречивого шумного порта. Тиара венчала шелковистые волосы эфеба, и несколько завитков касались изогнутых узких бровей. Римлянин первым стал спускаться по сходням к покачивающемуся на волнах барку, и это дало прекрасному эфебу краткую минуту, чтобы пообщаться с Флавием.

– Мне кажется, я узнал тебя, патриций, – проговорил он, обращаясь к Юлию. – Я не был уверен с самого начала, а Саллюстий не дал мне возможности поговорить с тобой… Путешествие было чересчур утомительно, не правда ли? И много раз мне казалось, что Нептун заберет себе наш несчастный кораблик. Саллюстий успокаивал меня, но я не слушал. Я неустанно возносил молитвы Осирису, и он смилостивился над нами… Мы живы, и я могу говорить с тобой! Я мечтал об этом, как только ты ступил на палубу!

Мальчик зарделся и пристально смотрел на Юлия блестящими влажными глазами. Он был невысок и тонок, а широкие складки одежды скрывали изгибы его тела, лишенного мужественности. Своими слегка приоткрытыми пухлыми губами, светлой ладонью, придерживающей на груди золотой медальон и буллу, еще не посвященную богам, и взглядом, исполненным чувственности, он походил скорее на девушку, нежели на эфеба, стоящего на пороге совершеннолетия.

– Где ты мог видеть меня? Не ошибся ли ты? – спросил Юлий.

Юноша покачал головой:

– Нет, нет, я не ошибся! Я видел тебя однажды, всего однажды, там, в Сиене. Я слышал, что ты направляешься в Фивы, и очень хотел последовать за тобой. Но Саллюстий воспротивился. Я был тогда ребенком, рабом Саллюстия. Теперь же я свободный гражданин, потому что Саллюстий любит меня!

– Откуда ты родом?

– Я британец, но совсем не помню свою родину. Зато я знаю Латакию и Александрию… О, она исполнена очарования, и я скучаю по ней! А ты, Юлий, знаешь ли ты Александрию?

Имя префекта сорвалось с губ юноши, он запнулся, будто подавившись словами, и еще больше покраснел. Флавий смотрел на это красивое, хотя и лишенное пола, существо, с такой яркой непосредственностью и доверчивостью открывающееся ему, и в нем шевельнулось чувство жалости к этому изнеженному юноше, носящему на теле женские украшения и изящную буллу из оникса, в то время, как его сверстники проходили военную подготовку на Капри.

– А сейчас ты идешь в Рим? – в свою очередь спросил Флавий.

– Да, – эфеб кивнул и устремил взор к храмам, залитым розовым свечением. – Я еще не видел этого города. Хотя мы пробудем там недолго, но, думаю, мне будет с чем сравнить прекрасную Александрию… Все восхищаются Римом, но меня он почему-то пугает, – юноша покачал головой, глаза его затуманились. Излишне многоречивый, как женщина, он, также как женщина, был подвластен эмоциям.

– Но мне пора, – спохватился он. – Рад был побеседовать с тобой. Рим так огромен, но, быть может, я еще смогу тебя увидеть?.. Прощай. Да хранят тебя боги, Юлий, и Ахура-Мазда пребывает в тебе!

Эфеб почтительно поклонился и заспешил к сходням. Его господин уже расположился в барке, и, скрестив на груди руки, с нетерпеливым, плохо скрытым раздражением, наблюдал за беседующей парой. До бывшего центуриона донеслись прощальные слова вольноотпущенника, и недобрые, глубоко посаженные глаза Прииска сверкнули.

Юлий отвернулся. Он не хотел становиться свидетелем чужих отношений и страстей, расцветающих на дымчатом, не вполне четком фоне впечатлений, не хотел приблизиться даже на расстояние вытянутой руки к чужой судьбе в проносящемся потоке жизни. Он оставался безучастным. Ему грезился Рим, обезумевший от похоти и кровавых зрелищ в цирках, которые так любил император. Палатин, утопающий в аромате роз, сочившихся от зноя под плетьми солнца; храмы, чья белизна ослепляла, дворцы и колоннады с мифическими животными и битвами на пилястрах…

Ему вспомнилось лицо Домициана, искаженное гримасой ярости, в тот миг, когда император стоял освещенный золотыми пыльными лучами солнца, льющимися из отверстия потолка и перечеркивающими огненно-красные мраморные стены атрия. Домициан, стойко встречавший любые неприятности, терял разум при напоминании о междоусобной войне, и его близорукие глаза мутнели от бешенства. Именно тогда император, не знающий меры своим страстям, и приказал молодому Флавию отправиться в Верхнюю Германию для ликвидации беспорядков.

И тут же сознание выдало новый образ в горячем ливне чувств – женщину, которую Юлий любил сильно и безнадежно. Женщину, возможно, также любившую его. Женщину, с которой он провел свои самые прекрасные дни. Дни, о которых больно вспоминать. Покидая Рим, чтобы спешно отправиться в провинцию с Лигурийским легионом и тревирской конницей, он думал, что разлучается с нею, быть может, навсегда.

Эфеб Саллюстия вызвал в душе его странные чувства. Но это длилось одно короткое мгновение, и юноша был теперь далеко, лишь его красная одежда все еще сияла, как рубин, среди барок и лодок прочих путешественников, облаченных преимущественно в белое. Его янтарные влажные глаза больше не заглядывали вопросительно и порочно в тайники сердца префекта.

Флавий злился на себя за минуту слабости, за то, что снизошел до вольноотпущенника, изнеженного, мягкого и недалекого вчерашнего раба, игрушки Прииска, чье место в гинекее! Наверно, именно такое создание – в златотканой, полупрозрачной одежде, в драгоценных геммах и золотых браслетах на щиколотках, какие носят эфиопки, находится сейчас рядом с Юлией, опьяняя ее нежностью и искренностью чувств, подобно соку цикуты. И именно ему сейчас она дарит ласку!.. Но разве его чувства менее искренни? Или он слабее телом или же опустошен духовно?..

Юноша в барке поднялся и помахал рукой. Увидев это, Юлий скрипнул зубами, коротко, зло рассмеялся и поспешил спуститься в лодку с двумя темнокожими гребцами в желтых повязках на головах.

Лодка, в которой молодой префект приближался к набережным, ловко лавировала между кораблей и таких же лодок, в которых важно восседали греки, завернувшиеся в лазоревые паллии, деловые италийцы, александрийцы в коричневых одеждах, преторианцы-ветераны, гордо несущие на своих суровых лицах белые рубцы, а на теле – легкие кирасы и стальные поножи, о которые ударялись мечи, юркие и вороватые евреи, превозносившие Цезаря за то, что он разрешил им отправлять культ своих богов в Вечном Городе и победил ненавистного Помпея, осквернившего их храм в Иерусалиме.

Остия раскрывала свои объятия, подобно блуднице, зазывающей путника в распахнутую кубикулу. Волны голов и плеч колыхались на пристани и в узких улицах, убегавших вверх, где двери лавчонок стояли настежь, и женщины прогуливались в портиках, хорошо различимых с причалов.

Лодка плавно обогнула доки, где шло непрерывное движение: подходили и отплывали купеческие корабли. Суда из Кампании с длинным заостренным носом, что придавало им сходство с веретеном, биремы, триремы и квадриремы с короткими мачтами и рядами весел, расположенными в шахматном порядке, на них нередко полоскалось лазоревое знамя; афракты, актуарии, келоксы, вездесущие либурны, которые можно было встретить в любом порту Римской Империи. Все это скрипело, кричало и колыхалось на обесцвеченных водах вблизи устья великой реки, чей желтый рукав огибает римские холмы.

Порт Остии шумел, и с каждым рывком, с каждым ударом весел, сопровождаемым короткими фразами гребцов на чужом наречии, Юлий Флавий все больше замыкался и все больше мрачнел, отстранясь от всего внешнего и плавно погружаясь в мир своей мечты, желанной и понятной лишь ему одному. Были минуты, в которые он хотел никогда больше не видеть Рима, оскверненного сладострастием и свирепостью императора; его роскошных дворцов с арками и термами, где женщины, блистая божественной красотой, предаются блуду и изысканным, извращенным удовольствиям; Саллюстиевых садов, покрывающих почти весь Квиринал, где впервые восстала его мужская сила; роскошных зрелищ Города и крови, орошающей мягкий песок амфитеатра. Ничего этого не видеть! Никогда!



Но Юлий ясно сознавал, что не сможет существовать вне Рима, этого распятого города, пресыщенного ласками, увенчанного драгоценной митрой. Выше его сил быть отделенным от сутолоки и гула Марсова поля в сверкании вод Тибра, иссеченных мечами солнца, с тонкими деревцами и влажными кущами в розовых и фиолетовых тенях. Он любил этот город так же, как любил Юлию, и это была единственно болевая точка его сурового, твердого характера.

Исполненный достоинства Флавий шел неспешно по улицам Остии, не оглядываясь на набережные. Ветер закручивал концы его диплойса и обдавал префекта смрадным дыханием порта, запахом разложения, гниющих фруктов и рыбы. До слуха Юлия еще доносился гомон, среди которого выделялся резкий смех проституток, песни моряков, выходивших из сумрака термопол, рыбаков, кричащих о своем товаре и прячущих в складках набедренной повязки мелкие монеты.

Порт удалялся, Остия улыбалась префекту, но он шел, прикрыв глаза тяжелыми веками, безмолвный, спокойный, знающий свое дело, и очень одинокий.

ГЛАВА 2

Греческого стиля дом, возносивший свою кровлю в звенящую воздушную синеву, принадлежал почтенному горожанину – курульному эдилу города, старому другу отца Флавия, Тиберию Ливию. Магистр был справедлив и уважаем народом, но однажды он почему-то оставил мраморное кресло и свои обязанности и, уклонившись от объяснений, отошел от дел, еще будучи полным сил.

Тяжелая, как скалистая глыба, жара медленно спадала, остывали гранитные львы, сидящие на подступах к широким ступеням, и золотисто-охристые статуи Венеры и Апполона, с яркими бликами, обласканные солнцем, устало закрывали глаза. Сиреневые тени в аллеях удлинялись, и листва лавров приобретала странную прозрачность. Где-то слышался мерный плеск воды. От стоявших вдоль дорожки бронзовых гладиаторов с обнаженными клинками исходил жар, утомительный в сонном, сухом воздухе, наполнившем пространство.

Янитор, волоча за собой тонкую цепь, что разматывая кольца, звенела, с поклоном встретил Флавия, уверенно и спокойно восходящего по ступеням, перекинув через одну руку диплойс и придерживая меч другой. Он прекрасно знал префекта и с сожалением покачал головой, сообщая со странным причмокиванием, что хозяина нет дома. Не далее, как на рассвете Тиберий отправился в Рим.

– Ну, это не диво, – сказал Флавий. – Все идут в Рим.

Янитор крикнул номенклатора, и тот, с поклонами проводил префекта внутрь дома через анфиладу комнат, где неподвижно стояли наискось цветные солнечные колонны с мягкими капителями, упиравшимися в гранитные плинтуса. Затем, шурша широкой и длинной накидкой, он помчался доложить жене Тиберия о прибывшем госте. В немой тишине слышался затихающий стук сандалий раба, направлявшегося к гинекею.

Молодой префект остался наедине с безмолвием и прохладой атрия, исходящими от круглого бассейна с голубой хрустальной водой, освещенной золотистым лучом, скользящим из отверстия в потолке и обрисовывающим смутные увеличенные очертания бело-голубой мозаики на дне. По поверхности плавали бледные лепестки роз. Тонкие занавеси из дорогих тканей, усеянные звездами, скрывали потаенные кубикулы в аромате курений. Фрески – лазурные, синие, с мягко струящимся розовым и теплым белым, были выполнены со вкусом и украшали стены, разделенные пилястрами: морские горизонты, либурны под парусами, зеленые пенящиеся глыбы, со звоном разбивающиеся о берег; ландшафты, способные привидеться только в любовном бреду; химера, пожирающая собственный хвост; прекрасный эфеб в окружении нимф источника, улыбающаяся Исида с драгоценностями в волосах и простерший к ней руки Гор… От серебряных чеканных фиалов, стоящих прямо на полу, поднимался невидимый дымок, разносящий теплый аромат меж бюстов императоров в венках и спящих кресел черного дерева с украшениями из слоновой кости.

Послышались шаги, и из-за стремительно откинутой занавески появился управитель в белом синтесисе, с седой длинной бородой в завитках, весьма напоминающий вавилонского халдея. В его мускулистой обнаженной руке с коричневой морщинистой кожей был зажат жезл управителя дома. В этом доме, где органично слились Рим и Афины, чувствовались также и экзотические нотки Востока, его чувственность и пряная пикантная дымка. С низким поклоном приветствовал управитель гостя, поблескивая из-под низких кустистых бровей тускло-серыми глазами:

– Тиберий недавно вспоминал о тебе, Юлий. Мы знали, что ты отправился в Германию. О, боги Италии, эти мятежи разорят империю, а варвары, предвижу я, убьют нас всех в этих прекрасных домах! – сказал управитель, с широким жестом провожая Флавия через боковые кубикулы.

Среди внезапно расступившихся стен открылся портик с полотном неизъяснимо-прекрасного неба. По белым дорожкам они проследовали в глубину остывающего сада, где среди зеленых ветвей били фонтаны, а за колоннами беседок скрывались мраморные Приапы.

Флавий вступил в сумрачную кальдарию, и управитель, раскланявшись с ним при неясном свете теплого вечера, словно бы растворился в этом бесплотном воздухе, и лишь серебристая пыль плыла в проеме двери.

Светловолосые невольники сняли с Юлия его дорожное платье, и он с блаженством погрузился в прохладу воды мозаичного бассейна фригидария. Спустя некоторое время освеженный Юлий проследовал в ункторий, где расторопные рабы умастили его тело мазями и благовониями, а волосы напитали сирийским маслом, затем они облачили гостя в мягкую длинную тунику, и их пальцы летали над префектом, как голуби.

Вновь появившийся управитель поднялся с теплой каменной скамьи и проговорил со сдержанной улыбкой:

– Антонина, жена Тиберия, желает видеть и приветствовать тебя, молодой Флавий.

Тем же путем они проследовали обратно к бело-розовому дому, который в наступающих сумерках как будто стал выше и, выявив необычайную легкость, казалось, покачивался над лиловыми газонами. В огненно-золотых просветах между деревьями раскрывались цветы грез, и листва сада едва трепетала. Отсюда кое-где виднелись отдельные клочки городского пейзажа и сбегающие по склону одного из холмов крыши вилл именитых граждан Остии.

Каждое движение управителя сопровождалось хрустальным перезвоном бубенцов, вшитых в складки его одежды – новый каприз Антонины. Лицо его почти слилось с вечерним полусветом, черты смазались. Он вежливо обращался к префекту, но Юлий, хотя и пребывал в благодушном настроении, отвечал чаще всего коротко и односложно. Присутствие спутника мешало ему беседовать с собой.

– Не кажется ли тебе, Зетта, что мир слишком прекрасен?.. Моя душа рыдает, ведь я не в силах постичь это чудо! – проговорил Юлий с чувством, и по его дрогнувшему голосу управитель понял, что гость улыбается.

Они медленно шли по сумеречным залам, где в темноте с шорохом и тихим смехом прятались рабыни, оставляя в трепещущем воздухе запах вербены.

Огромное мраморное ложе в виде полумесяца открылось взору Флавия. Длинный низкий стол был укреплен на гранитной пирамиде, и в середине ее размещался канделябр с трепещущим языком пламени.

– Юлий Флавий, твой гость, приветствует тебя в твоем доме, – возвестил номенклатор красивым сильным голосом, обращаясь к госпоже.

Жена хозяина дома встала, ее гигантская фиолетовая тень скользнула на пол и заколыхалась на стене, где зыбкий свет едва выявлял очертания фрески. Антонина смотрела прямо на префекта, а отраженные языки пламени лизали ее подбородок и полную шею. Флавий склонил голову, и Антонина улыбнулась уголками подкрашенного рта. Префект поцеловал ее руки и губы и принес извинение за внезапное вторжение.

– Приветствую тебя, Юлий, – проговорила она. – Тиберий, к моему, и, надеюсь – твоему сожалению, уехал в Рим. Но ты не останешься недоволен приемом, по крайней мере, я сделаю для этого все возможное! Я намеренно не пригласила к ужину ни одного из друзей моего мужа. И этих несносных паразитов велела прогнать прочь, – продолжала она после краткого молчания. – Я полагала, что после утомительного плавания тебе захочется покоя, и лишь музыка и танцовщицы сделают отдых приятным. Но если ты, Юлий, мой гость, пожелаешь развлечь себя беседой, я тотчас распоряжусь. Среди клиентов моего мужа есть поэт, педагог, что из-за своей бедности носит только шерстяную тунику, есть и астролог, каждую ночь глядящий в небо и потерявший разум среди звезд. Здесь обитают и некоторые другие, но те – отбросы, демагоги. Тиберий держит их возле себя потому только, что они умеют кривляться и лицемерить, и это развлекает его.

Юлий с равнодушной улыбкой ответил:

– Это ни к чему. Ты все сделала правильно. Я хочу набраться сил в доме, где именитый хозяин часто принимал моего отца. Да и ты, Антонина!.. Ничто не развлечет меня более, чем твоя красота.

Она рассмеялась низким хриплым смехом. Он странно не сочетался с ее голосом, но при этом шел к ее улыбке. Заостренные, похожие на наконечники копий, нежно коричневые тени от ресниц дрогнули на ее щеках. Все, что говорил гость, казалось Антонине очень значительным, и в тоже время не значило вовсе ничего. Она не была влюблена в Флавия. Эта холодная женщина вообще никого не любила. Но сейчас молодой префект находился в ее трихмиссии, и Антонина наслаждалась его красотой и смотрела на него, как на свою собственность.

Невольники скользили в полумраке столовой, расставляя серебряную и позолоченную посуду, фиалы, украшенные ониксом, драгоценные диатреты. В чеканных блюдах подавались колбасы и печеные яйца, в золотых чашах – оливки и устрицы. Структор, приложив руку к сердцу, поклонился. Антонина подала ему короткий жест, он послушно направился к выходу, остальные рабы потянулись вслед ним.

Хозяйка устроилась на ложе, подобрав под себя одну ногу и вытянув другую. Цикла из тонкой ткани глубокого синего оттенка, складки которой женщина распустила до самого пола, скорее подчеркивала, чем открывала округлости ее крупного полного тела. Золотые браслеты с бирюзой охватывали ее руки. Высоко причесанные волосы открывали виски с голубоватыми теневыми впадинами. Синий газ, едва бледнее циклы, мягкими складками лежал на плечах Антонины, способный деликатно скрыть морщинки уже начавшей увядать кожи, но при этом он, разумеется, не скрадывал идеальную форму соблазнительной груди, похожей на спелые плоды. Юлий возлег справа от нее.

Они спокойно беседовали, хозяйка расспрашивала гостя о путешествии, он отвечал пространно, но с наслаждением, думая при этом совсем о другом. Лежа на пышных узорных подушках, они время от времени брали со стола то или иное кушанье с богато сервированного стола. Вино, поданное в голубой амфоре, разливала светловолосая рабыня в золотистом вышитом строфиуме, накинутом поверх длинной желтой рубашки. Иные служанки, похожие на дрессированных обезьянок, сидели, звеня украшениями, прямо на полу вокруг ложа своей госпожи, перешептываясь и забавляясь концами ее циклы.

Эта еще красивая, тридцатисемилетняя женщина, изнеженная, ленивая телом и умом, была склонна к грезам и различного рода мистификациям. Увлекая мужчин намеками и обещаниями, она вовсе не спешила удовлетворить их страсть. Супружеская измена привлекала ее своей пикантностью, но, когда она думала о сложностях, сопряженных с этим, ей становилось скучно. Антонина не обладала достаточной энергией, чтобы плести интриги. Вот и теперь, в разгар трапезы, поднеся диатрету к губам, она направила в сторону Флавия долгий, томный многообещающий взор улыбающихся карих глаз, и ее подведенные антимонием брови изогнулись. Юлий со спокойной улыбкой выдержал этот взгляд и продолжил свой рассказ. Антонина глубоко вздохнула и вытянула более соблазнительно свою полноватую ногу с трепещущей прозрачной тенью на обнажившемся бугре с мелкими синеватыми прожилками. Она вновь взглянула на Юлия, ожидая, что он смутится. Но префект неплохо знал ее повадки и вновь лишь улыбнулся. Измена не входила в характер их общения, хотя ему и нравилась ленивая восточная нега жены Тиберия и ее медленные жесты, подобные движениям объевшейся кошки.

Взяв с блюда горсть оливок, Антонина стала бросать их одной из невольниц. Та принялась умело их ловить ртом под рукоплескания других рабынь. Светловолосая девушка с рассыпавшимися по лицу тонкими прядями оставила амфоры и, изгибая тонкий стан, потянулась к тяжелой бронзовой люстре, украшенной львиными пастями. Триклиний ярко и ласково осветился, выявились бледные причудливые фрески. Складки тяжелой златотканой занавеси, скрывающей выход в портик, наполнились ночным ветром… Сияли и тонко позванивали украшения девушек… Одна из них, с огромными изумрудными глазами и тонкими руками, похожая на дивное насекомое, гладила павлиньим пером улыбающееся розовое лицо своей хозяйки… Антонина лениво раскинулась на ложе, продолжая свой разговор с Юлием.

Яркий свет был сигналом. В столовую впорхнули женщины в прозрачных развивающихся одеждах, с обнаженной грудью. Волосы их были гладко расчесаны гребнями и спускались едва ли не до пола. Послышались звонкие переливы греческих лир и томные вздохи флейт. Покачивая бедрами, танцовщицы обошли вокруг ложа, чуть приподнимаясь на мыски и пробегая теплыми пальцами по грудям подруг.

В это время произошла смена блюд: внесли фрукты и подогретые напитки. Амфоры с эмалью заменили изящные сирийские сосуды. Женщины разделились: одни уселись на пол, продолжая играть незамысловатую мелодию, другие все быстрее и быстрее понеслись по кругу, изгибаясь, кружась, как бы заворачиваясь в летящие одежды и локоны… Все новые и новые женщины появлялись из разреза занавесей и присоединялись к танцовщицам и музыкантам… Сладострастный, порочный вихрь носился в триклинии под крики, звон и хохот цистр, тамбуринов и флейт. Даже изящные невольницы вскочили с мозаичного пола и, выдергивая из причесок шпильки, с разметавшимися волосами влились в поток танца…

Внезапно погас свет, и в триклиний вошли мускулистые обнаженные невольники с факелами в руках, дым от которых поднимался к потолку. Музыка постепенно стихла, и женщины, покачиваясь и сбиваясь, нетвердыми шагами двинулись к выходу под усталые вздохи флейт. Опьяненный Юлий тяжело поднялся с ложа и несколько раз ударил в ладоши, выказывая свое восхищение.

Префекта проводили в одну из кубикул, где его ожидало покойное ложе, окутанное розовым ароматом, лившимся из глубоких ниш.

Антонина велела девушкам поддерживать ее и в сопровождении рабов с факелами устремилась на свою половину.

Дом засыпал. Ночное спокойствие нарушали лишь шаги невольников в триклинии, стук посуды и металлический звон ключей…

Чистое, освежающе прохладное утро, подобно лилии, распускало свои лепестки под хрустальным, восхитительной прозрачности небом Остии. Как легкая цикла женщины, едва скрывающая ее наготу, клубился туман, рассеиваясь от прикосновений восходящего Хепри, чьи лучи золотыми тропинками бежали в рощах.

У дверей дома, где провел короткую ветреную ночь Флавий, его уже ожидала двухколесная повозка, запряженная белыми лошадьми, с ауригой-африканцем в золотых запястьях и кольцах. Его обнаженный торс блестел, как антрацит.

В сиянии утра Флавий спустился со ступеней, влез в цизий, и белые лошади помчали его к порту, где еще не было дневного оживления или усталого гула вечера, обморочного от жары.

В лучах восходящего солнца Юлий с отрешенной улыбкой вспоминал прием Антонины и прогулку в глубине сада в зеленых предутренних сумерках об руку с клиентом Тиберия, астрологом. Этот горбатый старец обладал удивительно ясным разумом, светившимся в его голубых слезящихся глазах. Они прогуливались среди мокрых роз, лилий, просыпающихся гиацинтов, и острый ракушечник скрипел под их сандалиями. Астролог вещал о скорой гибели императора. Будто бы Минерва, которую Домициан суеверно чтил, открыла ему, старцу, что не в силах более оберегать императора – могучий Юпитер отнял у нее оружие. Несколько месяцев над Римом сверкают молнии, и город только об этом и говорит. Равнодушно слушал префект эти предсказания старика, но душа Юлия встрепенулась, когда прорицатель стал читать поэму Вергилия; очень любимую им, и молодой римлянин пожалел, что не беседовал с астрологом накануне.

Они расстались, когда оранжевые мазки солнца легли на капители портиков, и Флавий одарил старика несколькими ассами.

Синее, будто нарисованное, море лежало перед ним. Префект ступил на борт актуарии, и легкое судно, покачиваясь, красиво вошло в дельту Тибра. Скоро, очень скоро вдали откроется величественный дымчатый Рим, центр могучей империи!.. Стоя на носу корабля под порывами ветра, Юлий, томимый бессознательным предчувствием, приложил руку к груди… Но этот жест тотчас напомнил ему прекрасного сирийца, который точно таким же жестом обычно прикрывал свой амулет. И он сейчас рядом с Юлией, в ее объятиях!



ГЛАВА 3

Накаленный майской жарой воздух сушил губы, и Юлий поминутно смачивал их слюной. У бортов пенился Тибр, извиваясь сильным телом в солнечном сиянии. На темной, выжженной солнцем зелени, резко и четко выделяясь, белели виллы богатых граждан. Тонкие, как свечи, кипарисы тянулись в синее безоблачное небо, поодиночке и изогнутыми рощами очерчивая впадины и возвышенности Аругорья, где вдали, сливаясь с небом, синели очертания гор. По обоим берегам Тибра раскинулись пастбища со стадами овец, возделанные земельные участки, пересеченные узкими каналами с синей, словно небо, водой. Богатые виллы, сабинян стряхивали рассветную прохладу и погружались в душную дрему, в то время, как слуги гнали на луга скот, а рабы, голые по пояс, обливаясь потом, рыли каналы.

Уже ощущалась близость Рима. От поместий тянулись желтые извилистые дороги, то появляясь, то исчезая в кустах. Различного рода повозки шумно, в столбах пыли двигались в столицу: груженые двухколесные карпенты, рэды, запряженные мулами цизии, в которых катили молчаливые и надменные граждане; в бастернах путешествовали вольноотпущенники, с гордостью посматривая на рабов в полях; из открытых и закрытых носилок сквозь блестящие слюдяные оконца порой виднелись приятные лица матрон. Чем ближе была столица, тем оживленнее становились дороги, кое-где, подобно Аппиевой, мощеные черными плитами из лавы.

Поднялся ветер, по небу потекли полупрозрачные взъерошенные облака, их странные очертания напоминали изящных фламинго. Распустив парус, актуария неслась среди скопления остальных судов, идущих в том же направлении, и кормчий в красной шапке, напрягая мускулы, с трудом поворачивал руль. Купеческие суда, заполненные разнообразными товарами, гиппагоги, предназначенные для перевозки животных, триремы, полные пассажиров и груза, афракты, фазены – все это кипело и двигалось под цветными парусами. К кораблям примыкали барки с причудливыми фигурами на корме, заполненные путешественниками. Меж судов шныряли лодки рыбаков и продавцов плодов, которые громко кричали о своем товаре и осыпали друг друга бранью, если один у другого перехватывал покупателя.

С неприязнью и удивлением глядел Флавий на всю эту сутолоку, ему было непонятно, откуда взялись все эти многочисленные корабли, словно в беспокойном сне поднявшиеся из желтых, кипящих вод Тибра.

Потянулись селения с серыми приземистыми домами, орошаемые виноградники, поля, где погонщики-даки понукали быков. Толпы людей двигались по дорогам: мелкие ремесленники, городская беднота, вольноотпущенники с разного цвета кожей, иные из них везли на грубых повозках свои семьи и имущество. Группы кочевников, исчезавшие порой в выжженных солнцем кущах, направлялись к столице, точно болезнью пораженные всеобщим стремлением в Рим. Белозубые дикари были вооружены длинными ножами, а женщины, трепеща монистами, под звон тимпанов плясали перед повозками и хватали на лету мелкие монеты. Иногда в жарких лучах сверкал сестерций, и самая проворная ловила подарок. Тяжело дыша, со смеющимися лицами, придерживая руками пышные груди, женщины убегали в розовую стволистую тень.

Попутчики Юлия, сгрудившись на корме, стали громко обсуждать недавнюю гибель Флавия Клемента, сильно взволновавшую всю Империю. Не было сомнений, что этот человек пал от руки Домициана Германика. Свирепый и мнительный император дошел до того, что убил своего двоюродного брата едва ли не в его консульство!

– В Риме жестокие нравы, – говорил один толстый маленький италик в простой тунике, но дорогих красных сандалиях с золотой застежкой в виде солнца. – Скоро граждан станут резать прямо на улице по самому ничтожному поводу, как этого ленивого Клемента!

– Но сыновей родственника император взял под свою опеку, – возразил ему подрумяненный эрарный трибун, костлявый, коротко стриженный, с выпученными глазами в обрамлении голубоватых век.

– Хо-хо! Что ты говоришь! Опеку! – набросился на него италик. – Хотел бы ты своим детям такую опеку добровольно?.. Нет, вот что я вам скажу, граждане – свирепость императора до добра не доведет. Эта свирепость убьет и Рим, и Империю, и нас с вами, и самого Германика!

– Рим вечен, и, как вечный город, он переживет все, – спокойно сказал грек, так плотно завернувшийся в паллиум, что ткань натянулась на плечах.

Италик даже не удостоил его взглядом:

– А эти немыслимые издержки на постройки, золотые статуи на Палатине в его честь, повышенное жалованье солдатам, почитающим его! А зрелища!

– Но ведь ты сам спешишь на зрелища, – заметил с усмешкой грек.

– А почему нет! Я люблю игры и гладиаторские бои в амфитеатре. Зачем отрицать очевидное? – италик подмигнул. – К тому же, говорят, что на этот раз биться будут не только дикари-мужчины, но и девы!

Так вот оно что! Зрелища! Они говорят о зрелищах и жаждут их, будто им мало крови. Домициан устраивает роскошные игры. Амфитеатры и цирки наполняются ревущей, раздраженной видом агонии и ужаса толпой. Она требует от бойца с потемневшим от крови мечом смерти побежденному. Гладиатор поворачивается к императорскому ложу, глаза их встречаются, и тогда император медленно, с наслаждением подает знак. Даровать жизнь!.. Под одобрительные клики и призывы богов истекающего кровью гладиатора уносят в сполиарий, где, возможно, убивают ударом в грудь. Молодых бойцов Домициан отдавал в обучение не только к ланистам, но и, в подражание Цезарю, в именитые дома всадников. Достоинства и пороки смешивались в сердце этого человека. Казалось, он не принадлежит себе – в такой зависимости был император от своих страстей!..

Цирк волнуется, залитый кровью ретиарий белеет в свете факелов. С желтых клыков зверей капает слюна… Зрелища! Да! Народу нужны зрелища и хлеб. Солдатам – война. О, Юпитер!.. Прекрасный город, его сады, арки, портики, цирки, Капитолий; храмы, где, подобно видениям, беснуются в священной пляске жрицы; колонны, библиотеки, все это розовое дымное сияние – все, все плывет в крови, и кровь проникает в мелкие трещины божественных статуй. Рим, сосредоточение культур Востока и Запада, мистическая атмосфера греческих, египетских, римских, сирийских и западных культов, отвлеченных, чистых, лишенных человеческих страстей богов.

Что значишь ты, Рим, перед гладиатором с обнаженным клинком и лоснящимся бронзовым торсом, у ног которого простерт менее удачливый раб!..

Просвещенный Рим, что ты перед злобной улыбкой императора?..

Флавий стиснул зубы. Ненависть была в его думах, и настроение, близкое к отчаянию. Он, сильный, могучий, прекрасный Юлий, скоро взойдет на Палатин и поклонится Германику.

Шум голосов отдалился, теперь патриций слушал только звон канатов и обрывки приказаний капитана. Выпрямившись во весь свой рост, префект смотрел прищуренными глазами на подымающееся впереди видение в бликах реки. Он молча, без улыбки, ждал свидания с городом, который сулил ему много наслаждений. Город, о котором он мечтал все эти месяцы, и который теперь, вблизи, стал ему так ненавистен.

В огромной круглой зале со стройными колоннами и полом из редкого лунного камня собрались придворные и приближенные императора. Речь здесь лилась свободно, и мысли, угодные императору, высказывались громко, ведь прекрасная акустика приемных залов дворца Цезарей способствовала тому, чтобы подобострастные речи были услышаны Домицианом. Впрочем, собравшиеся здесь не были пустым скопищем, в огромном зале образовалось несколько кружков, где велись замысловатые беседы. Некоторые придворные переходили от кружка к кружку, бросая несколько остроумных фраз и тем самым легко изменяя ход споров. Таков был консуляр Цивика Клемент, весельчак и баловень судьбы. Его огромное неиссякаемое богатство позволяло ему получать удовольствие от жизни, не сдерживая своих буйных фантазий. Выходки консуляра поражали даже Рим, привыкший к расточительству. Цивика же только посмеивался и говорил, будто видит свое истинное предназначение в том, чтобы удивлять сей Вечный город.

– Пока Рим обо мне говорит – я жив! – часто восклицал он.

О его смерти затем тоже много говорили, но шепотом, в тайных покоях, ибо Цивика Клемент, друг и соглядатай Домициана, был убит самим императором по доносу. Накануне казни Домициан был милостив к консуляру, и, прогуливаясь с ним в дворцовом саду, он указал на человека в конической шапке, сидящего у постамента одной из статуй, и сказал:

– Хочешь, завтра мы послушаем этого негодного раба?

– С удовольствием! – воскликнул Цивика, рассмеявшись. – Уж если у императора достает времени беседовать с такими людьми, что говорить о его верном слуге! Я вижу, сей человек беден, и затеряйся он в толпе, то вовсе перестал бы существовать, ибо кто безвестен, тот не существует! Но здесь, у подножия прекрасной мраморной Урании, он кажется сущим чудовищем! Кто он?

– Это продавец соленой свинины. В Транстиберине он существует, – ответил Домициан, глядя в глаза Цивике.

– Ты говоришь загадками, – рассмеялся тот, и брови его округло поднялись, собрав морщины на лбу. – А между тем, этот урод святотатствует против искусства. Посмотри, как портит он одну из девяти муз Аполлона, так дивно завернувшуюся в складки пеплума! Экое чудовище!

– Мне нравится, что ты так радеешь об искусстве, ибо лишь оно вечно, – проговорил Домициан, срывая розовый бутон.

– И небо! Бескрайнее латинское небо, обиталище бессмертных богов! О, как оно прекрасно и многоцветно! Фимиам и амброзия витают в эфире, а сейчас, взгляни, Цезарь, – расплавленное золото растекается над Римом!

– Ты не заметил важной детали, Цивика, – спокойно возразил Домициан. – Вон те красные полосы с рваными краями похожи на дымящуюся кровь.

Странная тень пробежала по лицу консуляра.

– Я не поэт, – продолжал император. – Мне не угнаться за тобой, друг мой Цивика. Но нас ждет прекрасное вино! Идем же! Воздадим хвалу всемилостивым богам мареотским белым из лучшего виноградника Александрии, что раскинулся на берегу озера!

Клемент облегченно вздохнул, а император длинными нервными пальцами смял бутон, вонзая ногти в нежные лепестки, и швырнул в сторону Урании, наполовину окунувшейся в алые лучи закатного солнца.

Когда эта величественная пара прошла мимо, торговец из Транстиберинского квартала поднял глаза из-под кустистых бровей и проводил ее долгим взглядом. Удаляющийся смех Цивики Клемента долетел до мраморных муз, скрывающихся в кущах, и вызвал слабый крик торговца, который, дрожа обхватил камни, а потом вскочил вдруг, сорвал с головы, свою войлочную шапку и принялся топтать ее ногами…

Улыбаясь и поправляя завитые локоны, уже начавшие седеть, Цивика отошел от одной из групп и направился теперь к молодым дамам, расположившимся на стульях и в прекрасных креслах слоновой кости, привезенных сюда из дворца Птолемеев в Александрии.

– Ох уж и уморил меня этот софист Пета! – проговорил Цивика, притворно утирая лоб тыльной стороной белой холеной руки. – Скучнейший человек! Несравненная Афродита видно позабыла о нем, и теперь рядом с этим несчастным шествует Венера Либитина, обращающая в бегство всех хорошеньких женщин… Впрочем, нет! Может быть, некоторые из этих несравненных девушек желают опробовать свои чары на заплесневелом сухаре?

Раздался переливчатый смех девушек, их лукавые взгляды полетели в сторону круглоголового Петы, запальчиво говорившего что-то философу из Пирея в оливковом паллиуме, который слушал, по-птичьи склонив голову набок и устремив на собеседника томный взгляд коричневых с голубоватыми белками глаз. Ученых окружало несколько человек, желавших услышать ответ грека.

– Фи! Терпеть не могу этого Петы! – воскликнула одна из девушек и надменно вздернула округлый подбородок. При этом движении брызнули в разные стороны узкие лучики от драгоценной диадемы, венчавшей высокий розовый лоб. – Вы только взгляните на эти выпученные водянистые глаза и бледную кожу в пятнышках! Мне кажется, она всегда холодная. Фи!

Снова послышался чистый женский смех и восклицания: «Фи! Фи! Какая гадость!»

– О, женщины! – воскликнул Цивика, оправляя красивые складки белоснежной тоги. – Вы несправедливы. Сей ученый муж обладает умом, который по достоинству оценил император, ибо он лично пригласил его ко двору. Что же до внешности аллигатора… ну, что же поделаешь… Боги что-то даруют, а что-то отнимают. Оставим это!.. Я заявляю, что нет прекраснее и соблазнительней римских женщин! Хотел бы я взглянуть на то, как ученый муж станет гореть и корчиться от любви к одной из красавиц, присутствующих здесь. Право же, это будет забавно!

Одна из девушек вскочила с кресла и, шутя, стукнула консуляра по плечу сложенным веером из страусиных перьев.

– Ты скуп, Цивика, – закричала она, весело смеясь. – Юность дарит нам богатые яства, что насыщают и радуют глаз. Ты же собираешься потчевать нас старым сухарем.

– Конечно! – отвечал консуляр, засмотревшись на прелестное создание, чья тонкая шея и высокая прическа были увиты жемчугом, а лицо с мелкими, не лишенными привлекательности чертами, обрамляли колечки и спиральки мягких волос. – Свежий паштет из ветчины, фазана и теста несравненно приятнее. Но так ведь он сам тает во рту. А мне интересно, справятся ли ваши острые зубки со старым сухарем?

– О, Цивика, ты неподражаем. Но чего стоит любовная игра, после которой чувствуешь себя так, словно тебя напоили грязью?

– Вот! – консуляр всплеснул руками. – Вот! Вот! В этом вы все, женщины. Вам подавай гармонию. Мало того, что муж учен, так он должен быть еще и прекрасен, как Адонис!

К этому разговору прислушивалась матрона в белой столе с прямыми складками, расшитой замысловатыми узорами, и высоких белых сандалиях с узкими загнутыми мысками. Она была среднего роста, но излишняя полнота визуально делала ее ниже. Лицо, сильно набеленное и нарумяненное, еще хранило следы когда-то дивной красоты, а взгляд тщательно обведенных антимонием глаз умел становиться влажным и притягательным. Это была жена сенатора Цереала, Гельведия, доверенная подруга царицы, такая же распутная и слабая, как и сама Августа.

Войдя в круглый зал, Гельведия недовольно скривилась, увидев такое множество придворных. На какое-то время разговоры увлекли ее, но потом она отошла к большому окну, начинавшемуся очень низко от пола, и некоторое время в задумчивости глядела на Рим. Вскоре и это ей наскучило. Гельведия обвела глазами роскошное убранство зала, его колонны с золотыми капителями в сиянии солнца, льющегося из отверстия в потолке, статуи, выполненные лучшими македонскими мастерами, тяжелые бронзовые и золотые люстры, спускающиеся со свода с потемневшими фресками. От множества цветов распространялся густой удушающий аромат, вызвавший у Гельведии приступ головной боли. Ничто в это утро не радовало достойную матрону: свет был слишком ярок, изумрудная зелень садов – отвратительна.

Гельведия заскользила к скрывавшимся за тонкими занавесями портикам, залитым теплым солнцем и с ласточками, носящимися меж колонн с криком и трепетом крыльев. У одного из выходов стоял преторианец в шлеме и с обнаженным мечом. Его серые глаза смотрели мимо матроны, на плечах лежали жесткие светлые локоны. Легкий панцирь воина отливал холодным серебристым блеском, короткий хитон, затканный пурпурной каймой, открывал смуглые мускулистые ноги с сильными голенями, обутые в сандалии с пряжками из оникса в золотой оправе. Драгоценности сверкали на широких золотых запястьях и рукояти меча. Гельведия не спеша осмотрела часового, и взгляд ее снова устремился к его молодому суровому лицу, окаймленному короткой бородой. Лицо преторианца понравилось знатной даме. В особенности, привлекали его глаза, серые, как сталь, и такие же холодные, не выражающие ничего. Душа воина была скрыта для нее за этой сталью.

Глаза Гельведии сузились, а верхняя губа хищно приподнялась. Она резко повернулась и быстро пошла к выходу из зала, похожая на гигантского мотылька в своих широких шелковых одеждах. Она уже была близка к выходу, и разодетые рабы готовились распахнуть широкие двери, как до нее донеслись отдельные фразы странной беседы между старым сердцеедом Цивикой Клементом и дочерьми знатнейших семей Рима. Из любопытства она остановилась и, не замечаемая никем, некоторое время прислушивалась к невинной болтовне, в которой, однако, чувствовалась пикантная двусмысленность. Случайное упоминание Адониса подстегнуло ее вступить в беседу:

– Уж не возлюбленного ли самой Афродиты имеешь ты ввиду, дорогой Цивика? – спросила она резким, похожим на вопль чайки, голосом.

Все обернулись. Веера в руках некоторых девушек затрепетали, обвевая их разгоряченные веселые лица.

– Именно его, прекрасная Гельведия, – с поклоном отвечал Цивика, смеясь ей в лицо.

– Ну, конечна! Какое девичье сердце не растает при виде подобной красоты… Мне, между прочим, известен живой Адонис. В его жилах течет жаркая кровь народа Востока. Ах, он грациозен, как леопард, и прекрасен, как утренняя заря!.. Порой боги, создавая смертного, надевают на себя хитон ваятеля, и из-под их пальцев выходит истинное произведение искусства, вечное и могучее, как Рим!

– О ком ты говоришь? – вскричали девушки.

– Как! Вы могли забыть Адониса! Кто однажды видел его, тот всегда носит этот образ в сердце.

– Стойте! Да! Я помню его, – сказала девушка с тонкими прямыми бровями и слишком выпуклым лбом. – Это вольноотпущенный одной знатной особы – Юлии Цельз.

– Именно!.. Юлии Цельз, приближенной царицы, оставившей двор и уехавшей в добровольное изгнание ради любви к этому невероятно прекрасному юноше. Она спрятала его на своей вилле, чтобы единолично поклоняться этому земному божеству, совсем недавно снявшему ошейник раба.

Пораженные девушки не нашлись, что ответить, а весьма довольная собой Гельведия повернулась и неспешно покинула залу.

В гинекее было тихо. Где-то слышался звон настраиваемой кифары, да из дальних покоев изредка доносились крики павлинов. Рабы, вооруженные кинжалами, стояли в галереях и переходах с тихими лестницами. Тонко и приятно пахло благовониями.

Гельведия шла мимо бюстов императоров, статуй, то залитых ярким солнечным светом, то скрывавшихся в тени, мимо прекрасных греческих ваз на подставках. Персидские пушистые ковры заглушали шаги. Коричневый горбатый зверек бросился к Гельведии, зазвенела и натянулась тонкая цепь. Матрона пнула его ногой, мартышка опрокинулась на спину и обиженно закричала. Дорогу Гельведии преградил высокий мускулистый нумидиец:

– Царица ждет тебя, госпожа? – спросил он таким тоном, будто был готов задушить любого, дерзнувшего проникнуть сюда.

– Царица всегда ждет меня, раб, – грубо ответила матрона.

– Я провожу тебя, почтенная Гельведия, – сказал нумидиец. Не удостоив его взглядом, женщина двинулась дальше.

Августа покоилась на ложе. Она скорее лежала, нежели сидела, вытянув ноги и нимало не заботясь о задравшейся цикле, обнажившей бледно-розовые бедра. Невольницы, двигаясь медленно и лениво, расчесывали блестящие волосы царицы, украшали ее грудь драгоценностями, а пальцы – перстнями. Августа устремила свой взор на свод покоя, безучастная, бессмысленная, похожая на изваяние.

– А! Это ты…

– Почему ты не развлечешь себя музыкой? – спросила Гельведия. – Разве не угнетает тебя тишина гинекея? Пусть придут невольницы со свирелями. Они так мило прикасаются к ним губами, еще не остывшими от мужских поцелуев… Или вели явиться танцовщицам. Пусть танцуют!..

Тут матрона заметила на столике возле трехрожковой лампы кратер с темным вином, наполовину уже осушенный. Она перевела свой медлительный взгляд на царицу:

– Не гневайся, – проговорила она. – Позволь предостеречь тебя. Оставь свои дионисии в душных кубикулах. Выйди, покажи себя Риму.

– Риму? – Августа запрокинула голову и громко захохотала. Рабыни испуганно отдернули руки. – Риму лучше не видеть меня!

– Отчего?

– Тебе известно, что Рим опротивел мне… Нет! Весь свет!

– Ты как будто поражена тяжким недугом?

– Да, Гельведия. И мне известен этот недуг. Я пресыщена всем.

– Разве можно пресытиться наслаждениями?

– Наслаждения! К ним так стремишься, жаждешь их, а после начинаешь ненавидеть.

– Царица! Что нам остается в этой жизни, кроме наслаждений!

– Ну… Может быть, смерть?

– О! Ты – божественная. Я же хожу по земле… К чему смерть, царица? Мы на великом пиру жизни. Возьми от нее все! Что может быть прекраснее света, дыхания?

– Ты счастливее меня, – сказала Августа со вздохом. – Вот, взгляни. Все это и много-много больше я готова отдать за то, чтобы снова стать прежней! – она принялась лихорадочно срывать с себя ожерелья, запястья, перстни. – Это – ничто, понимаешь ли ты?! Ничто в сравнении с юностью, красотой, жаждой жизни!

Августа швырнула украшения на пол, и драгоценности со звоном рассыпались. Невольницы бросились собирать их.

– Оставьте! Уйдите! – приказала Августа.

Девушки побежали к выходу. Царица молниеносно схватила со столика нож и бросила им вслед… Потом со смехом повалилась на ложе:

– Знаешь ли ты, Гельведия, какая тоска! Какая пустота вокруг… словно на дне пересохшей амфоры, – проговорила царица, безразлично глядя на матрону и равнодушно накручивая на палец шелковистую прядь. – Мой муж возится с самыми непотребными проститутками… О, благой Зевс! Он сам выщипывает у них волосы и находит это занятие непротивным императору! А его бесчисленные наложницы – глупые рабыни, чужие жены, музыкантши! Это ожесточило мое сердце. Не могу выносить его грубые соития, которые он называет «постельной борьбой», точно это упражнение! Я чувствую, как от него исходит зловоние лупанариев.

– Царица, разве не платишь ли ты своему венценосному супругу той же монетой? Так зачем сокрушаться о том, что есть?

– Ты права, почтенная матрона. Знаю тебя. Знаю, что у тебя на уме.

Августа выпрямилась. Гельведия взяла гребень и стала причесывать густые темные волосы царицы, касаясь чувствительными пухлыми пальцами ее шеи и мочек ушей. Потом она приблизила свои губы к уху Августы и что-то медленно и сладострастно зашептала. Императрица слушала, закрыв глаза, и смутная, исполненная порока улыбка блуждала по ее лицу.

– Зрелища! – воскликнула Августа, обернувшись. – Моего супруга будоражит вид крови. Что ж, я ему в этом достойная пара!.. А потом мы с моим нумидийцем выйдем на улицы. Будь по-твоему, Гельведия!

– Помнишь ту улицу у Сублицийского моста?.. Непристойные картинки на стенах лупанариев, начертанные неизвестной рукой – огромные фаллосы, раскрытые недра женщин, порой окровавленные… Помнишь, как звали нас со всех сторон предаться распутству, и как нетерпеливые руки срывали с тебя покрывало?.. Ты была в изнеможении, многие мужчины мяли твое прекрасное тело, и нумидиец принес тебя во дворец на руках…

– После я не могла вспоминать об этом.

– Но ведь ты жаждешь этого снова! Гельведия собрала волосы царицы в кулак и с силой потянула вниз. Августа вскрикнула, шея ее выгнулась, и матрона медленно провела пальцем вдоль ее горла…

Невольницы, потупив взор, принесли вино и вновь упорхнули. В руках царицы сверкала драгоценная диатрета, и она пила из нее длинными тягучими глотками. Теперь она была спокойна. Румянец, подобно заре, разлился по ее щекам. Исчез лихорадочный блеск в глазах, теперь они были темны и непроницаемы для Гельведии.

Раскинувшись на ложе напротив Августы, женщина смело смотрела на императрицу глазами, полными выдуманной любви. Она не испытывала смущения от того, что произошло между ними четверть часа назад, и спокойно глядела на Августу, на ее широкие ровные брови и крупный рот, который придавал лицу императрицы особенную прелесть. Но думала Гельведия сейчас о безмерно сладострастном и свирепом Домициане и еще немного о преторианце, что стоит в круглой зале у одного из портиков.

– Пей, моя Гельведия, – говорила между тем Августа. – Сегодня все можно… Сегодня и всегда. Прославим же всеблагую Афродиту и ее прекрасного возлюбленного, Адониса!

И она пролила на стол несколько капель. Гельведия поправила прическу и подумала с улыбкой, что сегодня она дважды слышала это имя из людских уст.

ГЛАВА 4

С Виминальского холма стекала толпа, шум оглушал узкие молчаливые улицы с высокими, в несколько ярусов, домами, двери которых поспешно запирались. От Эсквимина бежали люди, выкрикивая имена Юпитера, Юноны и Минервы – покровительницы императора. А имя самого императора не сходило с уст уже много дней, лишь только разнеслась весть о новых играх. Все еще помнили великолепные празднества в честь Столетних игр, ради которых Домициан пошел на хитрость: он отсчитал срок не от последнего торжества при Клавдии, а от прежнего, при Августе.

Подготовка к новым играм велась медленно и весьма торжественно, а нетерпение народа подогревалось ежеутренним зачитыванием эдикта на форуме. Выкрикивали различные имена императора: Домициан, Германик и Флавий. Последнее, кстати сказать, он не выносил, ибо считал это наглым напоминанием о Пите Флавии – брате, которого он еще в юности старался превзойти и саном, и влиянием. Противники Домициана (а таких в ревущих группах было немало) называли его также Августой. Этим они нагло намекали вовсе не на жену его Домицию, которую он отбил у Ламии, дав ей затем звучное имя императрицы, а на щекотливое прошлое самого императора. Некоторые в Городе утверждали, что его любовником когда-то был Нерва, а, возможно, еще и Клодий Поллион, до сих пор якобы хранивший записку молодого отпрыска рода Флавиев, где тот обещал ему свою ночь.

Эсквимин и Виминал гордо удерживали на своих склонах сверкающие белизной дома, виллы и дворцы, полускрытые изящной, экзотической растительностью и правильно разбитыми садами, где у бассейнов с трепещущими тенями раздавались гортанные крики павлинов. Толпы народа бурлили между этими холмами. Среди бесчисленных плебеев и нагих рабов ярко выделялись всадники в богатых одеждах; матроны в цветных шелковистых столах пытались сдержать своих скачущих детей – в легких куртках, с буллами на шее; виднелись жрецы в покровах, фиолетовых, словно глаза русалки, и красных, как заря. А с других высот прибывали все новые и новые толпы людей.

На Гранатовой улице в шестом квартале образовалось целое ликующее шествие. Желавшие зрелищ римляне сбегались по направлению к храму рода Флавиев, на шафранных пилястрах которого горели алые сгустки заходящего солнца, а вечерний воздух, плавясь, окутывал стены. В затененных зеленью бельведерах для пущей важности стояли невольники с факелами. С грохотом и звоном пронеслась манипула, несколько турм устремились на Палатин. Всадники на беспокойных, в испарине, лошадях были подобны промелькнувшему видению.

Неподвижный воздух в атрии был озарен бледно-розовыми, с невесомой пылью лучами. Преломляясь, они уходили в хрустальные воды бассейна. Безмолвие властвовало сейчас в этом помещении, и ее не нарушал даже шепот невольниц. На низком ложе, поджав ноги, сидела девочка из племени висконтиев, из дальнего города Луки, вошедшая в этот дом два года назад. Сейчас она настраивала лиру, и разрозненные музыкальные звуки единственно вплетались в тишину. Священный Апис милостиво взирал со стенной фрески на это белокурое дитя, Афина у жертвенника также обратила благосклонный взор свой на юную музыкантшу, чье прозрачное белое одеяние широкими складками спускалось к бассейну, а края, подобно лепесткам лотоса, лежали на воде. Блестящая рябь от воды поднималась по мраморной плоти богини. Пахло благовониями.

В атрии неслышно появился юный, весьма красивый вольноотпущенник в дорогой златотканой одежде и в тиаре, венчающей идеальной формы голову. Его глубокие печальные глаза, черные как полночь в новолуние, и отуманенный взгляд выдавали человека, снедаемого любовью, как тяжелым недугом. Он сделал несколько нетвердых шагов у края бассейна, и по его узкому, неподвижному лицу пронеслись яркие острые блики в переливах драгоценных камней тиары. Невольницы, все, как одна, обратили свои завороженные взгляды на прекрасного эфеба. По их красным губам пробежала дрожь, а гибкие, напряженные руки застыли в незавершенном движении. Лишь одна девочка-музыкантша, пока что не обеспокоенная грезами полового созревания, продолжила щипать струны своей лиры, и инструмент отзывался тихими всхлипами.

– А!.. Масселина… – очнувшись от своих дум, сказал, словно недоумевая, эфеб. – Это ты извлекаешь такие печальные и чистые звуки из своей лиры…

– Да, Адонис, – подтвердила девочка тонким голосом. – Моя лира будет петь для госпожи. Я знаю одну старую песню моей далекой родины. Это песня слез.

– Нет, Масселина, – юноша опустился на низкое ложе и взял руку девочки. – Не надо Юлии слез. Исполни для нее что-нибудь приятное, что развеселит ее сердце!

Легким движением девочка откинула назад свои длинные прямые волосы, скрепленные высоко на затылке серебряной застежкой, и согласно улыбнулась:

– Хорошо, Адонис, я сделаю, как ты хочешь. Песнь слез я спою ей в другой раз… А сегодня девушки будут осыпать госпожу лепестками.

Некоторое время юноша сидел, вновь о чем-то задумавшись, потом словно бы удивленно взглянул на дитя, чья рука еще лежала в его ладони, встал и направился к выходу из атрия. Его мягкие белые сандалии ступали бесшумно по мозаичному полу, а по тихо колеблющейся воде бассейна, усеянной розовыми ракушками солнца, призраком неслось его отражение. Неподвижная богиня вдохнула аромат его тела, натертого пемзой, услащенного маслами и благовонными эссенциями, и тень Адониса, словно пеплос, на мгновение покрыла ей грудь.

В глубине озаренного вечерним светом гинекея, в одной из его потаенных кубикул, на сиденье, украшенном эмалью, застыла женщина. Невольницы причесывали ее, подкрашивали и унизывали прекрасные пальцы и шею драгоценностями. Она сидела с закрытыми глазами и в своей неподвижности походила на изваяние. Положив руки на хвост и львиную оскаленную морду химеры, она пребывала в ожидании, от которого тревожно ныло ее сердце. Черная цикла делала ее похожей на пантеру, дикую властную самку. На обнаженной груди покоился черный, с влажным матовым свечением амулет. Ее мучимая страстями душа кипела, и вихрь мыслей кружил в ее знойном мире, но это совершенно не отражалось на лице с твердыми сжатыми губами и округлым подбородком. Лишь побелевшие ноздри ее тонкого, с маленькой горбинкой, носа волнительно трепетали.

Невольницы-эфиопки двигались бесшумно в аромате вербены и легком звоне украшений, и казалось, что оживают черные цветы. Одна рабыня стояла перед госпожой на коленях, держа в вытянутых руках металлическую подставку с флаконами помады и коробочками пудры – сверкающей для волос и матовой для лица, шкатулками с черепаховыми гребнями, а также многочисленными хрустальными пузырьками, наполненными благовониями. При каждом прикосновении черных пальцев девушек лицо патриции расцветало, подобно рассветной розе, умащенной росой. Старый кифарид с мешками под глазами и кожей, подобной застывшей лаве, что-то пел надтреснутым, но неизъяснимо приятным голосом, и эфиопки время от времени тихо и сладострастно подпевали.

Когда Адонис вошел в кубикулу, стремительно отдернув скрывающий ее занавес, его охватила дрожь возбуждения, хотя он и силился казаться спокойным. Девушки на миг прервали свое занятие. Какое-то время встревоженный эфеб стоял молча, в ожидании, когда с ним заговорят, но патрицианка сидела по-прежнему безучастно-спокойная, и тогда он промолвил:

– Я пришел, чтобы снова увидеть тебя. Приоткрыв глаза, Юлия взглянула на сирийца:

– Мы расстались ненадолго, Адонис.

Она отвечала отстраненно и показалась вольноотпущенному невыносимо далекой, совсем чужой, и он проговорил с досадой:

– Я не смею думать, что ты бессердечна, Юлия. Но ты… ты разговариваешь со мной так, будто я одна из твоих обезьян. Тех, что прикованы к скамьям в саду, прячутся в тени кущ, пьют из фонтанов и по ночам оглашают сад воплями!

Юноша был рассержен, и казалось, что он сейчас расплачется. Как же он при этом походил на девушку! Гибкое нежное тело, отзывающееся на любое прикосновение Юлии, юношеский голос и его трогательная влюбленность… И она любовалась им. Любовалась, как любуются прекрасной статуей, цветком или же преломлением солнечных лучей в призме бассейна. Юный сириец был ее возлюбленным, мечтой, которой не суждено сбыться, ее ребенком. Холодный разум и чувства Юлии оказались в подчинении у молодого сирийца, а ее суеверная и жестокая душа склонилась перед божественным даром Адониса. Вольноотпущенник был настоящим сокровищем. И имя ему – Нежность. Нежность, которой не обладала патрицианка. Но она так нуждалась в ней!..

Вот и сейчас она смотрела на Адониса – холодная и страшная в своей царственной неподвижности – и в отчаянии понимала, что влюблена безнадежно, безвыходно, мучительно, смертельно. Ибо никогда не отдаст ему полностью свое сердце.

С тех пор, как они вновь приехали в столицу, Адонис был встревожен и раздражен, но в тоже время красив, как никогда. Сириец пытался увидеть Рим глазами Юлии, в сердце которой время от времени просыпалось влечение к столице, но он пугался этого сладострастного города. Города черных и розовых облаков, города императоров. Города, что способен подчинить и унизить, где личность становится лишь бледной фреской на стене его храмов. Он часто вспоминал Арицию, их прохладную белую виллу, искрившуюся на солнце словно алмаз, благодаря мельчайшим кусочкам слюды, вделанным в стены… Бельведеры, портики с полотнами синего неба между колонн… Туманные поля, сады, куда падают звезды… Аппиева дорога, где в клубах пыли движутся колесницы, войска, погонщики быков в красных одеждах, простые граждане, от их бесчисленных шагов в летней жаре звенят лавовые плиты… Он с нежностью напоминал об этом Юлии, когда она ласкала его руки и грудь на просторном ложе.

– О да, да, мы были счастливы там, – отвечала она и, улыбаясь, целовала мягкие губы сирийца.

Адонис догадывался, почему Юлия так стремительно покинула Арицию, которую он в душе всегда связывал с Селевкией – городом его навсегда утраченной родины, чьи дворцы наложили смутный отпечаток на его мятущуюся, хрупкую душу. Эфеб понимал, что Юлия ожидает одного молодого префекта. Сирийцу так и не удалось заставить патрицианку забыть этого мужчину. Не помогли ни его нежность, ни утонченность чувств, ни преданность и жертвы во имя Юлии. Она по-прежнему была влюблена в этого воина из знатного рода всадников. По повелению императора он принял имя Флавия, и теперь сам Домициан ожидает его возвращения из провинции.

Об этой любви много говорили в той, прежней римской жизни придворные в пурпурных тогах, широких одеждах, великолепных геммах, митрах, усыпанных драгоценностями!

Адонис хорошо помнит тот день, когда Юлия впервые взяла его с собой во дворец. Как же смотрели на него все эти сановники, паразиты Домициана! Точно он диковинная зверушка!.. Отовсюду летели нескромные взгляды, а он стоял, вытянув вдоль тела руки, и видел только Юлию. В этих роскошных залах она поражала всех своей красотой, бледностью неподвижного лица, чувственностью сжатых губ. В своем эгоизме она поставила себя над всем Римом, связав себя клятвой болезненной, мистической любви то ли к Адонису – грациозному эфебу, следовавшему повсюду за ней, то ли к независимому Юлию. А, может, всего лишь к их теням, живущим в ее воображении?.. Но, скорее всего – к себе. Или никому.

Ее тяжелая пурпурная палла горела огненным цветком в толпе придворных, ожидавших появления императора. В этот день Юлия была немногословна. Мрачно смотрела она на молодых женщин, которые с удивлением и любопытством рассматривали смущенного Адониса и указывали на него своими веерами. Гнев и ревность поднялись в груди Юлии, но она сдержала себя, поклявшись, что больше никогда не станет подвергать бедного юношу подобной пытке. Но честолюбие патрицианки было слишком велико, и поэтому при всех последующих посещениях дворца на Палатине ее по-прежнему сопровождал Адонис.

В роскошных носилках с шелковым, расшитым золотом, пологом, где при каждом порыве ветра легчайшие нимфы делали изящные движения, они двигались по улицам и площадям, мимо величественных зданий, сквозь их густую сиреневую тень, где от зноя укрывалась прохлада, сквозь пятнистые струящиеся тени дворцовых садов. Носилки покачивались в такт шагам невольников, и это вызывало у Юлии иронический смех. Уверяя, что это наводит ее на странные мысли, она начинала свою ловкую непринужденную игру, в которой Адонис чувствовал себя пойманной пташкой в мягких кошачьих лапах.

Однажды, когда Юлия излишне долго оставалась в покоях царицы, Адонис, изнывая от безделья, стал бродить по прохладному перестилю, желая только одного: снять поскорее венчавшую его тиару, слишком отягощенную драгоценностями. В затемненном углу зала старик-аурига и молодой раб были заняты игрой в кости. От скуки сириец посматривал на них, но присоединиться не решался. Неожиданно кто-то взял его за руку, и юноша, вздрогнув, обернулся.

Знатная дама разглядывала его с благосклонной улыбкой, и Адонис приветствовал ее. Когда она заговорила с ним, смущенный сириец не знал, как поддержать разговор. Дама поинтересовалась – не раб ли он знатной Юлии Цельз, на что он с жаром отвечал:

– Я был ее рабом, когда меня взяли ребенком от берегов Евфрата. Теперь я свободен, и все равно – я ее раб! И останусь им навсегда!

Он резко отнял руку, которую принялась было оглаживать матрона. Глаза женщины сердито сузились…

Послышался стук шагов, и вскоре сама Юлия подошла к Адонису:

– Ты выглядишь нерадостным. Идем! Я знаю, как утомляет ожидание, – и она улыбнулась эфебу одними лучистыми глазами.

– Продай мне своего раба, достойная Юлия, – заговорила матрона. – Никогда не видала юноши прекраснее этого. Я вижу, что он предан тебе, но преданность рабов непостоянна… Ты ведь знаешь, я не привыкла отказывать себе.

– На этот раз придется! – отвечала Юлия в гневе. Губы ее побелели, брови сдвинулись, их острый излом придавал лицу что-то хищное. Статная, немного бледная, с расширенными зрачками, она была похожа на Афину-воительницу, возвращающуюся с поля битвы.

– Вот как! Неужели патрицианка подарила свою любовь ничтожному рабу? Я считала, что твоим сердцем владеет более достойный любовник. Неужели гордая Юлия стала рабыней раба?!..

– Он свободен! И является гражданином Рима. Глядя на тебя, Гельведия, я убеждаюсь в том, что некий философ прав, говоря, будто человек с годами не меняется. Ты все так же завистлива и нечистоплотна… Прощай! Я уношу на себе твое оскорбление, и знай – я не забуду о нем.

Легкой поступью, но с тяжелым сердцем, пылающим яростью, Юлия покинула передние покои дворца об руку с юным сирийцем. Вскоре они удалились из Рима и отправились в милую Арицию, где так недолго и так полно были счастливы.

Юлия – безумная мечта сирийца, женщина, утекающая как вода… Ее улыбка стала для него дороже всего на свете с тех пор, как мальчиком он взошел на ее ложе и впервые познал ласки. И вот теперь победоносный префект возвращается в Рим! Это ради него Юлия забыла туманную Арицию и вернулась в свой дом в тесной зловонной столице! Несчастный Адонис знал это и молча страдал.

Старец-кифарид умолк, одна из рабынь поднесла ему чашу с вином, и он стал пить медленными протяжными глотками под затухающее дрожание струн.

– Адонис, дерзость не к лицу тебе, – сказала Юлия, обволакивая сирийца своими лучистыми глазами. – Нежность, нежность и еще раз нежность – вот то, чего я жду!.. Нежностью от природы наделена женщина, но мне… мне ее можешь дать только ты!

Ей словно дыхание воздуха был необходим сириец, его змеистое, тонкое тело, бронзовая кожа со странным матовым блеском, вызывающая сладострастные мысли, его легкая походка в волнообразной смене движений и жестов, мягкий тихий голос. Но больше всего ей была необходима его чистая юношеская любовь. Патрицианка с удовольствием наряжала своего эфеба в одежды с филигранными узорами и сандалии с драгоценными камнями, венчала его прекрасную голову тиарой со сверкающими опалами и аметистами, дарила ему кольца и другие украшения. Ей нравилась его женственность, которую он не утратил, даже став ее любовником.

Взглянув сейчас на Адониса, дышащего восточной негой, Юлия рассмеялась, обнажив ровный ряд зубов. Эфеб радостно ответил ей счастливой улыбкой и стало ясно, что он всего лишь ребенок. Ребенок, которому нельзя лгать, нельзя мучить и таиться от него. Ребенок, которого нужно только любить, любить и любить!..

Одна из девушек закончила высокую прическу своей госпожи и украсила ее сверкающей диадемой. Тонкая, как луч, и гибкая, как тростник, эфиопка тут же приподняла перед Юлией зеркало, чтобы гордая красавица смогла насладиться своей наружностью. Золото, серебро и эмаль переплелись в филигранной оправе зеркала в виде водяных лилий и павлинов с изящными хохолками. Ленивым жестом патрицианка отстранила рабыню, и это вызвало переливы света в ее украшениях:

– Я не нуждаюсь в этом, Руза, – проговорила она, глядя задумчиво на сирийца. – Зеркалом мне станет прекрасный Адонис. Он – мое зеркало! Только он способен увидеть всю полноту моей красоты.

Юношу охватила сильная нервная дрожь, как это бывало не раз в тайных покоях с дымящими курительницами. Он упал перед патрицианкой ниц, и его лазурные одежды с двухцветными узкими полосами, наполнившись воздухом, медленными волнами опали на убранном тяжелыми тканями полукубикулы…

Синее крыло ночи коснулось неба над Римом. На западе пылал страшный огненный диск, и весь город смотрел на него: дворцы с бельведерами и длинными террасами; ступенчатые сады с источающими аромат цветами и сухой, пятнистой, словно шкура леопарда, листвой; прямые аллеи пальм, кажущихся черными на фоне заката. Великий Рим, благословленный богами западных и восточных культов, сонно закрывал глаза.

Наступал тот час, когда дом Юлии погружался в негу вечера, несущего долгожданную прохладу. Легкие сумерки клубились под потолком. Эфиопки неслышно удалились. Музыкант вновь заиграл все ту же бесконечную песню. Чувствительные пальцы певца щипали струны кифары, и хриплый голос все что-то спрашивал, не получая ответа.

Юлия томно потянулась на своем сиденье, по-кошачьи выгнув спину. В разрезе ее черной циклы показалась стройная нога с плавной окружностью бедра, и хрустальные сумерки выявили нестерпимую белизну ее кожи.

– О, мой Адонис!.. Знаешь, сегодня я хочу быть особенно ласкова к тебе, – сказала она, тихо посмеиваясь, и юноша в молчаливом ожидании нетерпеливо расстегнул застежку на ее сандалии.

– Но ты так неосторожен!.. – продолжала Юлия. – Твое сердце в моей руке. Сумеешь ли ты забрать его обратно?

– Я даже не стану пытаться, госпожа, – ответил сириец, глядя на нее снизу вверх своими глубокими, словно озера, глазами. Она, как сфинкс, возвышалась над ним с насмешливой, отстраненной улыбкой. Ее полуобнаженные груди замерли, словно две пирамиды, на них маятником раскачивался амулет… Адонис закрыл глаза.

Юлия смеялась… Она сняла с его головы тяжелую тиару и теперь шаловливо перебирала своими подвижными пальцами его многочисленные локоны, а он, забавляясь, пытался поймать губами ее руки…

– Идем! Ужин подождет… Потом мы с еще большим аппетитом встретим яства!.. – и Юлия, хохоча, увлекла Адониса на ложе с крыльями сфинкса, покоящееся на шести львиных лапах.

Они подзадоривали друг друга, гладили ноги, бедра, живот… Юноша прикоснулся своими прохладными пальцами к ее жаркому лону… Ему казалось, что сейчас она намного ближе к нему, чем была накануне утром или прошедшей ночью… Быть может, все вернется, быть может, она станет прежней… О, великая Веста!

Звон кифары становился громче… Кровавые, страшные лучи легли на лицо поющего старца…

Фибула сирийца сломалась и покатилась на пол. Он склонился с улыбкой, чтобы поднять ее, и увидел, что занавес, скрывавший вход, покачнулся. Номенклатор-нумидиец, не смея войти, громко возвестил:

– Юлий Флавий приветствует тебя, и да будут к тебе благосклонны боги, госпожа.

Юлия с криком вскочила и сделала несколько порывистых шагов. Вбежавшие рабыни, подобно диким пчелам, с тихим гулом закрутились вокруг нее. Их ослепительно белые, затканные золотым шитьем по краю, одежды не скрывали гибкости их тел, а черные руки трепетали, поправляя прическу госпожи и подкрашивая взволнованное лицо.

Юлию сжигало нетерпение, но она была вынуждена подчиниться этим виртуозным рукам. Прекрасная, бледная, – в черной шелковой цикле, она была сейчас еще более желанна и уже совершенно недосягаема. Адонис, прижав к сердцу руку со сломанной фибулой, удивленно смотрел на затылок Юлии и ее тонкую голую шею. Он был не в силах поверить в неотвратимость произошедшего. Еще мгновение назад он сжимал ее в жарких объятиях, и вот теперь она уже невозможно далеко от него. И это подобно смерти.

В жарком сумраке атрия витал аромат кардамона. Лампы в кованых канделябрах изливали масляный свет и тускло отражались с четырех сторон в бассейне, кажущемся в сгустившейся темноте совершенно бездонным/ Масселина по-прежнему играла на лире и теперь, в немом очаровании вечера, стала похожа на лесное божество.

Флавий стоял у края бассейна, и его отражение уходило в темную бездну, куда вели лестницы отраженных огней. На нем был хитон с гладкими стальными бляхами, поножи, шлем венчался белым султаном. Темный диплойс был скреплен фибулой с крупным рубином, в котором плясали демоны огня.

Послышался звук шагов, раздвинулся занавес, и в атрии появилась прекрасная Юлия с полуобнаженной вздымающейся грудью, сверкающая переливами диадемы. Рабыни, сидевшие на низких скамеечках черного дерева и слоновой кости, при появлении госпожи стали бросать к ее ногам гвоздики, розы, лилии… Приветствуя патрицианку, Флавий улыбнулся странной улыбкой, озарившей его мрачное, в глубоких тенях лицо. Юлия смутилась и жестом удалила невольниц.

– Юлий… Ты стал иным. Еще прекраснее и строже!.. И я не узнаю тебя, – пристально вглядываясь в гостя, проговорила Юлия, отделенная от него чернотой сверкающей воды.

– Я все тот же. И я часто вспоминал тебя – женщину, которая не покидала меня даже во сне. Я неустанно пробуждал в воображении твой образ.

И, не обращая внимания на Афину у жертвенника, Юлий направился к той, о ком столько грезил. Он широко шагал, давя ногами цветы, мгновенно забыв о прошедшей разлуке… Заключив свою возлюбленную в кольца объятий, он замер, радуясь тому, что долгожданный миг встречи наступил…

Неслышно вошел Адонис. Его даже не заметили. В испуганном молчании он стоял в стороне и ждал, когда на него обратят внимание. Свои тонкие пальцы он нервно сцепил за спиной, и кольца, щедро их украшающие, больно врезались в кожу.

– А!.. Адонис, – ласково проговорила патрицианка, нежно отстраняясь от гостя. – Подойди. Подойди сюда, прошу тебя, тебе ведь знаком этот человек.

Поражаясь самообладанию женщины, которую он только что держал в объятиях, женщины, в которую он так бесконечно влюблен, Адонис послушно подошел, пристально глядя на ненавистного Флавия.

Мужественный префект высокомерно смерил своим ледяным взглядом юного эфеба, оценив в душе экзотическую красоту, которой не обладал он сам. Он заметил, что на нежном лице юноши написано неподдельное страдание, а большие черные глаза сверкают, как драгоценности, потому что в них дрожат слезы… Подбородок префекта дрогнул, его рука инстинктивно потянулась к мечу, и это не ускользнуло от внимания Адониса.

– Приветствую тебя, префект. В этом доме ждали тебя, – почтительно, но хриплым от бессильной ярости голосом произнес юноша и с поклоном удалился в шорохе складок своего лазурного одеяния, бросив странный взгляд на Юлию.

Разомкнув объятия, Юлия с гостем перешли в столовую. Вслед за ними туда проскользнула маленькая рабыня с лирой, чье тонкое звучание не мешало спокойной и чувственной беседе влюбленных. Немой структор, похожий на феникса в своем красном амикте, лучась многочисленными морщинами, прислуживал за столом, изъясняясь языком жестов с такими же молчаливыми рабами.

Из тревожной тьмы спустившейся ночи, извне, с городских возвышенностей, все время слышался какой-то гул, похожий на морской прибой.

– Ты слышишь? Что это? – наконец поинтересовалась Юлия, повернув голову в сторону окна, откуда доносился неясный шум. И Флавий залюбовался ее станом, изогнувшемся на шелковистых подушках.

Поставив на стол хрустальную диатрету с филигранной гравировкой саламандры и восемью сардониксами в золотой оправе, он сделал неопределенный жест, скорее пренебрежительный, чем успокаивающий:

– Это чернь шумит, – отвечал он. – Они ждут, не дождутся зрелищ, которые должны начаться утром, – губы его скривились. – Они хотят выйти навстречу Домициану, когда тот двинется к цирку.

– Ах, да… игры. Вот оно что, – с досадой припомнила Юлия и потерла виски тонкими холодными пальцами.

Громадный нумидиец-лампадарий, держащий за металлический ошейник леопарда, почтительно ожидал у выхода из триклиния. Озаряемые светом его фонаря, влюбленные направились в гинекей. Там их встретили рабыни, несущие тонкие, как грезы, ночные одежды Юлии. Она нетерпеливо отвергла их…

Дом погрузился во мрак и тишину, нарушаемую только смехом Масселины, что из детского озорства сталкивала цветы в бассейн атрия. Усталые лампы начали уже чадить. А в дальней кубикуле на ложе, затканном алыми греческими узорами, сотрясался в беззвучных рыданиях несчастный вольноотпущенник.

ГЛАВА 5

Мутный рассвет выявлял мир, слегка влажный, со сложенными смятыми крыльями. Рим пробуждался от тяжелого сна, заслышав дальние отголоски толпы, встречающей новые Игры. Туман заволакивал и забивал узкие искривленные улицы с молчаливыми домами и был настолько непроницаем, что казалось, само небо легло на заплесневелые тротуары. Со стуком раскрывались двери таверн в низких желтых стенах, где за липкими столами играли в кости старые гладиаторы с рабами. Проститутки, потягиваясь, расчесывали волосы, сидя на скамьях с греческими и латинскими письменами, вырезанными ножом. Они равнодушно позволяли ворам и провинциалам гладить себя по спине и открытой груди. Иные стояли в дверях своих кубикул и зазывали ранних прохожих. Полунагие дети копошились в мусорных кучах с разросшимся чертополохом, пока их матери прямо у порога своего дома наслаждались прохладой утра.

Из-за Эсквимина поднималось дрожащее, розовато-оливковое сияние. Туман прибило к земле. И сразу же заискрилась роса в пересеченных едва различимыми полосами теней садах, аллеях пальм и пиний, в жестких, как железные прутья, кустарниках. Таинственный покров спадал с города медленно. Как стола женщины, обнажались его округлые холмы, его величественные здания и храмы Юпитера, Марса и Сатурна, с галерей которых виден Тибр – бледный-желтый, пятнистый, как брюхо аллигатора. Уже очертились арки Суллы и Августа с проявившимися на них рельефами и изваяниями. Золотистые лучи стекали с Форума, прогоняя со склонов улиц сумрак, еще клубившийся у подножия холмов. Одиночные колонны тянулись вверх своими стройными вертикалями, купая в синеве молодого неба рогатые капители.

Улицы наполнялись людьми. Родовитые римляне в носилках, с бегущими впереди дюжими невольниками, простые граждане в грязно-белых туниках, сопровождавшие землевладельцев рабы, иные из них следуют сами по себе, мелкие чиновники, ремесленники, провинциалы, строгие уроженцы Запада и сыны Востока, потомки древних империй, с глазами, полными таинственной поволоки. Все это устремилось к цирку.

И сам Рим, отряхивая от ночи свои горбы, приветствовал предстоящие зрелища. Гул над цирком становился явственнее. Гул тысяч голосов многочисленной толпы, людей, что вчера в потемках метались с огнями и успокоились только к началу третьей стражи.

От Палатинского дворца началось шествие. Сначала пронеслось несколько турм в блестящих доспехах, осыпав золотистой пылью всадников, стоявших вдоль солнечных улиц с изломанной перспективой. Преторианцы с копьями и круглыми щитами, построившись на площади перед дворцом, ожидали приближения процессии.

Впереди шли музыканты с трубами, цистрами, флейтами, тимпанами. Их звуки сливались в единый инструментальный орнамент. За ними стройно вышагивала центурия во главе с офицером на вороном жеребце. И вот уже окруженная ветеранами-преторианцами двигалась колесница самого императора. В пурпурной тоге и красных сандалиях с большими сардониксами в золотой оправе, в золотом венце с изображениями Юпитера Благого, Юноны и Минервы, которую он фанатично почитал, гордо возвышался император в колеснице, сложив на груди руки. Близорукие, прищуренные глаза придавали его лицу выражение надменности и презрения. Но даже слой румян и притираний не смог скрыть печать усталости, порока и патологической боязни за свою жизнь – всего того, что побуждало его к неслыханной жесткости.

Впрочем, на сорок пятом году жизни Домициан был все еще красив, наделенный от природы высоким ростом и прямыми плечами. Девственницы и матроны бросали в его колесницу цветы. Он, казалось, не замечал этого, и только саркастическая улыбка пробежала по его губам при мысли, как злятся жрецы, вынужденные следовать за его очередным любимцем – рабом. Действительно, за императорской колесницей покачивались носилки, убранные цветным шелком. В них лежал мальчик в красном, изящно раскинутом на подушках одеянии, в тиаре и геммах. Мускулистые гельветы с белокурыми локонами, перехваченными серебряными обручами, мерно шли, и носилки совершали плавные волнообразные движения.

И лишь вслед за ними следовали остальные сановники. Достойный жрец Юпитера и жрицы рода Флавиев в своих одеяниях с изображениями богов и императора, займут подобающие их сану места возле императора только в цирке.

Наконец появились роскошные носилки царицы Августы. Занавеси были плотно задернуты. Эта своевольная, подверженная приступам истерики женщина давно пресытилась всякого рода зрелищами, оргиями и показными почестями, а потому спокойно отнеслась к тому, что ее носилки не следуют за колесницей супруга. Мнение римских сословий, а уж тем паче – плебса, было ей решительно безразлично. Спокойно возлежала на мягких подушках она, вдыхая благовонный воздух. На ее бесстрастном лице с опущенными веками лежали мягкие голубые тени, а на лице мимолетно блуждала смутная улыбка, которая читалась не на губах даже, а во всем облике царицы. Августа была женщиной, посвятившей себя исключительно сладострастию.

За царицей тянулся шлейф изящных носилок с придворными дамами, знатными матронами и девственницами дворцового гинекея. Они то и дело подымали занавеси, и тогда в них мелькали быстрые руки и смеющиеся лица. Замыкали шествие аргираспиды, двигаясь строгой колонной и загораживаясь щитами.

Вся эта многочисленная, усыпанная драгоценностями свита направилась к цирку, заполненному шумной публикой, с уставшим ожиданием взирающей на желтую пустую арену.

Громадный цирк, разделенный по центру кирпичной стеной с обелисками и жертвенниками, вместил в себя двести тысяч зрителей, расположившихся на мраморных ступенях портиков, окаймлявших величественные колоннады подиума.

Двести тысяч голосов слились в мощном крике: римляне приветствовали своего императора, царицу и их почетный эскорт. Это послужило сигналом аргираспидам, и они побежали, сверкая серебряными и золотыми колечками брони. Солдаты окружили с трех сторон подиум, куда сошла правящая чета. Здесь же разместились представители сенаторского сословия в тогах с пурпурной каймой и весталки в широких белых одеждах, не принимавшие сейчас пищи в знак скорби по сестрам Арминиям, нарушившим обет девственности. Провинившимся весталкам был предложен выбор: смертная казнь либо наказание по древнему обычаю. Но нравы предков были столь суровы, что юные сестры, не колеблясь, избрали смерть. Любовников их Домициан отправил в изгнание, и только один из них, бывший легат, в отчаянии покончил с собой.

Затрубили медные рога. Рев публики волнообразно прокатился по цирку. Туда, где он ненадолго стихал, эхом несся грохот конницы под началом Юлия Флавия, объезжавшей вокруг цирка. Молодой префект вступил в город с овациями и был встречен восторженными криками на Палатине. Он уже выступил перед сенатом и получил в награду от Германика дубовый венок и должность претора.

Прекрасная Юлия, с четверть часа назад занявшая свое место под навесом, сидела слегка задумавшись. Взгляд ее рассеянно перебегал с пустынной, в золотых солнечных лучах арены к синему небу, привольно раскинувшемуся над цирком. Мягкое, похожее на губы лошади, утро уже растаяло, в затылок дышал зной. Рядом с Юлией сидел ее верный вольноотпущенник, усыпанный золотой пудрой, но все равно очень бледный, смущенный ночными переживаниями. Время от времени он порывался заговорить с госпожой, но она отвечала нехотя, как бы не желая понимать его. Он снова застывал, словно мраморный обелиск, и думал об одном: быть может, Юлия вовсе не любит его, быть может, он всего лишь банальный мим в ее свите, ручное животное, которым она забавляется? Неужели она не любит его?..

Он в очередной раз потеребил край ее паллы, склонился к ее плечу и что-то нерешительно прошептал. На этот раз Юлия резко обернулась и гневно воскликнула:

– Ты смеешь так думать?!.. Нет! Говорю тебе и повторяю, Адонис! Нет. Клянусь.

В глазах эфеба блеснули сердитые слезы, но он не посмел упрекнуть ее в муках прошедшей ночи. И все-таки слова Юлии его немного взбодрили.

Император своими большими, слегка прищуренными, с коварным блеском, глазами – глазами тигра, оглядел гудящую публику. У его ног сидел нежный мальчик в богатых украшениях и время от времени, обращаясь к нему, что-то быстро говорил. Домициан улыбался ему особенно нежно.

Появилась группа людей в тогах и лавровых венках. Они сгрудились в центре арены и начали читать какие-то стихи, жестикулируя и прижимая к груди свитки. Зрители пытались к ним прислушиваться, но вслед за чтецами на арену выкатились карлики и мимы с худыми лицами в глубоких морщинах, и хор поэтов потонул в дружном смехе. Завыли, завизжали флейты, трубы, цистры, лиры, тимпаны, рога. Широко потекла странная, почти варварская мелодия, и барабаны громко отбивали такт.

Из конюшен вывели колесницы с атлетами. В головной упряжке твердо стоял высокий человек, стройный и сильный, в развевающейся сирийской одежде, со сверкающими драгоценностями на запястьях. Его длинные волосы черными змеями спускались до поясницы, и солнце высвечивало горячие охристые впадины на его бронзовом лице. Впервые Игры открывал не высокий сановник, а избранный по желанию императора раб. Домициан внимательно следил за головной упряжкой. Мрачный взгляд странных фиолетовых глаз невольника был устремлен к небу. Не хрустальному, кристаллическому небу Рима, а к иному – небу его родины, которую он когда-то утратил в битве.

Шествие медленно и величественно двигалось по арене. Колесницы сделали круг. В руках музыкантов инструменты волновались и гудели в неизъяснимой звуковой симфонии. Рядом с музыкантами шли жрецы. Домициан казался взволнованным. Когда один из приближенных склонился над ним, он жестом велел замолчать.

Когда процессия, сделав круг, вернулась в исходную точку, император повернулся, отыскал взглядом на подиуме Августу и громко сказал:

– Ты находишь его уродливым. Так или нет?.. А я считаю, что он красив!

Царица облизнула губы и грубо расхохоталась:

– О, да, мой августейший супруг, этот раб красив. Но он одет не по обычаю!

– Обычай! Юпитер Капитолийский не нуждается в чучелах! Какой прок властителю неба в тряпках, царица?

Двинулась новая процессия. Тяжелые, украшенные золотом, колесницы тащили тигры и пантеры, в бешенстве приседая и стегая себя хвостами. Над ними плыли изваяния богинь и богов, и среди них – палатинская статуя Германика. Курился фимиам в драгоценных чащах, которые в высоко воздетых руках несли жрецы, приплясывая и кружась. Шествие также сопровождала ритмичная музыка. Провели зверей. Вслед за ними прошли гладиаторы, подняв обнаженные мечи и прикрывая тела щитами. Самых знаменитых бойцов зрители встречали стоя, неистово крича и жестикулируя. Когда один из бойцов крикнул приветствие, потрясая своими блестящим оружием, толпа ответила ему единым ревом.

Публика прибывала. Случалось, что на местах, отведенных плебеям, вспыхивали потасовки. По знаку распорядителя их быстро унимали ударами палок. Светило угрожало зноем, воздух потрескивал, подобно сухим травам. Невольники обмахивали патрициев павлиньими перьями с перламутровыми переливами. Бедняки обливали себя из сосудов. Весь цирк гудел и волновался.

Наконец император подал знак. Затрубили рога, и в тот же миг на арену выкатилась лавина всадников с красными копьями, чтобы торжественно возвестить начало новых Игр. И пока они галопом объезжали цирк, двести тысяч зрителей отбивали ладонями такт.

Поднялся Домициан, и все на короткое время успокоились. В пурпурной тоге, отягощенной златотканым узором, в золотом венце, который сиял и как будто курился в лучах полуденного солнца, император являл собой величественный вид. Его любовница, дочь Тита, которая недавно потеряла отца и почти сразу же овдовела, бросила в его сторону пылкий взгляд. Этот взгляд не остался незамеченным. Царица презрительно скривила губы и с кислой миной повернулась к хорошенькой девушке из гинекея, которая, смеясь, предлагала ей сочный плод. Девушка склонилась и коснулась ее уст губами, и Августа с улыбкой ответила на поцелуй.

Медленно воздел руку Император и бросил широкую белую ленту на арену.

Загудели длинные бронзовые трубы. Восемь легких колесниц выпорхнули на арену и понеслись со стрекотом и шумом впряженных четверок. Крики юных, тонких, как девушки, ауриг потонули в вопле зрителей. Они стояли в своих колесницах, откинувшись назад, натянув вожжи, со вспухшими венами на гладких руках, одетые в короткие туники семи цветов. Взмыленные кони, задрав узкие морды, как демоны, носились по арене в мутной завесе поднятой пыли. Возницы резкими выкриками подстегивали их… То одна, то другая колесница вырывалась вперед. Наконец, заезд окончился, победил аурига в лазоревой тунике. Стройный четырнадцатилетний ливиец с широкими скулами и жестокими голубыми глазами.

Германик спустился с подиума. Озаренный солнцем аурига спрыгнул с колесницы и, покачиваясь после гонки, направился к императору. Домициан увенчал волосы юноши, подкрашенные золотой краской, лавровым венком. Зрители шумно выражали свой восторг. Домициан глядел на мальчика. Его длинные ресницы были также осыпаны золотой пудрой, отчего взгляд казался прозрачным и текучим, как вода. Император тихо заговорил с ним, но ливиец нахмурился и знаком дал понять, что не знает латыни. Тогда Домициан на глазах у всего цирка снял одно из своих колец и наградил им победителя.

Было еще множество заездов. Солнце свирепо пекло, но цирк по-прежнему неистовствовал. Постоянно происходило какое-то движение, и распорядители успокаивали зрителей. Но жара взяла свое, и все стали искать тени под навесами и полями шляп.

Император более не спускался с подиума, по его приказу главный распорядитель щедро награждал победителей. Им подносили золотые чеканные чаши, драгоценности в изящной оправе, дорогие награды, серебряные лавровые венки с алмазами, горсти сестерциев. Пальмовые ветви, перевитые пурпурной лентой, победителю с улыбкой вручали девственницы. Домициан, казалось, потерял интерес к состязаниям. Отвернувшись от арены, весело разговаривал он с юным рабом, чье прекрасное лицо и изящные манеры привлекали взгляды очень многих.

На подиум к нему взошли прокуратор Верхней Германии, курульный эдил и двое рекуператоров. Не обращая внимания на продолжающееся действо, он стал обсуждать с ними дела государства. Это не очень понравилось Августе, и царица наградила его нареканиями. Домициан со смехом отвечал ей, что состязания не требуют его вмешательства, а он тем часом поспособствует делам Империи.

Так продолжалось до второй половины дня. Публика стала томиться голодом и жаждой. Домициан обещал щедрое угощение, и теперь, доведя зрителей до крайнего голода, он с ироничной улыбкой глядел, как поглощаются предложенные яства. Их раздавали в больших и малых корзинах – сенаторам и всадникам, плебеям и провинциалам. Странников, прибывших издалека, чтобы увидеть пышные празднества, одаривали деньгами. Император тоже вкушал яства, весело разговаривая с приближенными и прекрасными женщинами, окружавшими его.

На нагретую солнцем арену высыпали карлики, потешавшие публику своим уродством. Мимы, лишенные собственных лиц, будто зеркала, отображали происходящее. Они копировали шутовство карликов, озабоченность распорядителей, надменность всадников, кокетство женщин. Один осмелился изобразить самого Германика, и эта смелая выходка была встречена всеобщим смехом. Домициан жестом подозвал этого мима, похожего на мумию, с блестящей круглой головой, и одарил кубком, из которого только что пил вино. Крутились и кувыркались на песке гимнасты.

Трапеза окончилась. Снова двинулась процессия музыкантов, состоявшая теперь из одних только белокурых юношей, за ними шли девушки в широких пурпурных строфиумах и осыпали горячий песок лепестками роз и лилий.

Наконец началось состязание атлетов. Некоторые женщины уходили, но большинство из них все же оставалось в цирке, и они с удовольствием смотрели на борцов, прыгунов, бегунов и метателей диска. Домициан не был столь строгим моралистом, как Август, поэтому разрешил женщинам присутствовать на атлетических соревнованиях. В особенности увлекали публику кулачные бойцы. Они наносили друг другу удары железными перчатками и то и дело срывали аплодисменты.

День медленно угасал, мерк свет. Над холмами столицы низко разливалась кровь Атона, и косматые пальмы купали в ней свои узкие ветви.

На тротуары и терракотовые стены домов ложилась резная тень. Цирк медленно погружался в сумрак. До заката оставался час. Похолодевшее небо глядело сквозь открытый верх цирка, и в нем дрожали звезды, похожие на заплаканные глаза. Наконец зажгли огни. Над подиумом и портиками, на ступенях амфитеатра появились чернокожие рабы с факелами в руках. Узкие набедренные повязки скрывали их наготу, а голову венчали высокие апексы.

Император вновь бросил белую материю, и она, затрепетав, как огромная ночная бабочка, легла на песок. Это послужило сигналом. Из темноты показались полосатые спины тигров, и вот они уже стоят на арене – тяжелые, ужасные в своей дикости и величии хищной смертельной красоты. Начиналась самая захватывающая часть зрелищ: травля и гладиаторские бои.

Юлия обвела взглядом амфитеатр. Весь день прошел незамеченным ею, она словно отсутствовала здесь. Порой рев трибун пугал ее и, очнувшись из забытья, она устремляла короткий взгляд на арену. Адонис время от времени прикасался к ней, поправляя прическу или складки ее паллы. Юлия таяла от прикосновений этих рук, от близости склоненного к ней лица, от дрожащей, как солнечные пятна на глади Тибра, улыбки эфеба, в которого она была так влюблена и в глубине душе почитала за божество. Она так боялась потерять Адониса!.. Но мысли ее при этом летели к другому! Там, на площади за стенами цирка, стоит ала в блестящих кирасах, и кони, мокрые от пота, пышут жаром.

Там, там Юлий Флавий!.. Ее Юлий – ее недуг, кара богов за цинизм и извращенные безумства юности.

Пять лет назад в Ариции, на их прекрасной вилле Гай Корнелий, ее супруг, принимал молодого воина, и тогда же загорелось ее сердце. Их любовь началась с одного только взгляда… О, как же она боялась! Как она так боялась, что останется горсткой пепла!.. Но Юлий отдал ей всего себя. На счастье или на погибель.

И Юлия до сих пор не может простить себе слез Адониса, когда он, в глубине гинекея, в ее тайных покоях, с мольбой пал к ее ногам. О, он уже тогда предчувствовал свою беду, этот четырнадцатилетний мальчик, отождествивший себя с ней!.. Она ласкала его, но думала только об Юлие во тьме комнаты, где в глубоких нишах горели светильники, и ночной ветер надувал белые занавеси…

Тигр был повержен. Публика почуяла кровь, и трибуны взволновались. Боец с разорванным плечом попирал убитого хищника…

Юлия повернулась к своему вольноотпущенному. Брови ее, подчеркнутые антимонием, изогнулись, лицо, бархатистое под слоем притираний, почти сливалось с темнотой, но глаза пылали. Казалось, она летит сквозь свет, воздух и время в неизъяснимой пустоте латинского неба. Кровавый цветок страсти цвел в ней, и она запуталась в его лепестках… Свободная стола Юлии шевельнулась. Она стиснула плечо юноши, и на него дохнуло ужасом. Ее тонкие, унизанные кольцами пальцы были цепки, как крючья палачей!.. Адонис склонился к ней и словно крыльями покрыл ее тело своими широкими рукавами просторного сирийского одеяния… Они целовались. Юлия искала, пила и вновь искала губы. Его язык проникал внутрь, меж ровными рядами зубов, в тепло и влагу мягкого женского рта, касался нёба, и это вызывало в ней легкую щекотку, переходящую в ожоги желания…

Еще несколько тигров было убито, прежде чем на арену выпустили еще более многочисленную группу зверей. С противоположной стороны вышли хорошо вооруженные бойцы. Медленно двинулись они на середину арены. Тигры с шумом втянули воздух и почуяли запах свежей крови. Цирк огласился наводящим ужас рыком. Звери громадными прыжками стали приближаться к бойцам. На них метнули сеть. Зрители бесновались. Кровожадная агония толпы волной докатилась до подиума. Со всех ступеней амфитеатра, верхних и нижних, полились крики и призывы к убийству. После каждого удачного выпада бойца цирк рукоплескал, если же тигру удавалось ранить человека, публика разражалась ругательствами и хохотом, называя несчастного ублюдком и блудницей…

По всему цирку пылали огни. Юлия в волнении, подхваченная шквалом неистовства, то устремляла взгляд вниз, на залитый кровью песок арены, и тогда отблески факелов алыми пятнами ложились на ее профиль, и драгоценности сверкали бесчисленными гранями; то резко оборачивалась к Адонису, и он видел, как трепещут ее узкие ноздри и неистово сверкают глаза. Вид крови ее возбуждал. Наследственность кипела в ней, связав эротику и кровь, слив воедино в прекрасной, честолюбивой, властной, порочной Юлии тягу к красоте, сексуальным фантазиям и преступлениям всякого рода…

Уже более десятка хищников лежало на песке. Залитые кровью тигры издавали вопли агонии и боли, похожие на человеческие. Оставшиеся звери убежали, напуганные людским ревом… И это было только начало. На арене бесконечной чередой гибли львы, леопарды, собаки… Особый восторг публики вызвали слоны, появившиеся под рев труб… Распорядители то и дело засыпали бурые пятна свежим песком. Факелы начали чадить, и черный дым поднимался к эллипсу звездного неба. Избиение животных окончилось к первому часу третьей стражи.

Вновь двинулось шествие музыкантов. Выпорхнули танцовщицы в развевающихся одеждах. Подвижные и легкие, они, становясь на цыпочки, изящно вытягивали ноги и заставляли свои тела соблазнительно изгибаться. Откуда-то сверху невидимые во тьме рабы бросали им охапки цветов. Музыкальные звуки заглушали стоны раненых зверей в недрах цирка, и зрители, подогретые вином, которым их угощал император, веселились. Цветочный дождь не прекращался.

Наконец вышли гладиаторы. Это были невольники из Ливии, Мезии и Финикии. Широкоплечие фракийцы гордо взирали на скаты амфитеатра, озаренные дрожащими факелами. Стройные жители Парфянского царства были подобны молодым иранским скакунам, нервно трепещущим при приближении наездника. Показались могучие женщины с узкими талиями и сильными мускулами плеч и рук. Их отдавали ланистам еще девочками, и они, подобно весталкам, давали обет целомудрия, посвящая себя битвам. На лицах некоторых дев виднелись шрамы, придававшие им странную притягательность, они возбуждали извращенное влечение, наводили на мысль об экзекуции и наслаждении унижением.

Двадцать мужчин и двадцать женщин неподвижно стояли на арене. По знаку распорядителя они сорвали синие хламиды, скрепленные металлическими булавками с рубинами в золотой оправе. Их тела были натерты маслом, по гладкой коже скользили матовые блики. К широким поясам были пристегнуты короткие и длинные мечи, ремни круглых щитов охватывали руку. Голову каждого гладиатора венчал шлем с высоким султаном, железные поножи облегали голени. Короткие юбки из леопардовых шкур прикрывали бедра для того только, чтобы придать бойцам наиболее дикий вид. Меж полных обнаженных грудей женщин лежали черные амулеты.

Звуки медных рогов и барабанная дробь призвали гладиаторов из императорского училища, и они вышли последними в пышном придворном наряде. Это были неукротимые скифы из причерноморских степей. Вид последних четырех гладиаторов внушал трепет.

В последний раз поднялся Домициан и бросил на арену белую материю. Главный распорядитель возвестил бои без пощады. Трибуны взревели. Гладиаторы повернулись и слились с темнотой. В освещенном круге арены осталось двое бойцов. Они медленно двинулись по кругу, будто исполняя ритуальный танец. И вдруг, со звоном выхватив мечи, сшиблись!

Адонис не хотел видеть этого, вся его нежная душа противилась подобным зверствам. Эфеб припал к ногам своей госпожи и коснулся, щекой загнутых носков белых сандалий, изукрашенных мелкими аметистами, умоляя ее покинуть цирк. Юлия в ответ со смехом подняла края своей одежды и велела ему развязать ленты сандалий. Он покорно, едва не плача, распустил банты и чуткими пальцами заскользил по коже ее ног, в то время, как на арене звенели мечи и раздавались первые вскрики боли.

Юлия была в сильном возбуждении. Она притянула голову юноши к себе, и губы его коснулись шелковистой кожи ее бедра…

– Уйдем, Юлия, умоляю тебя! Разве есть прелесть в избиении человека человеком? Зачем это? Для чего? Уйдем!

Она раздраженно дернула плечом:

– Люди, Адонис? Ты заблуждаешься! Это рабы.

Эфеб закусил губу, но не стал возражать.

«Я тоже раб», – лишь подумал он в тоске, охватившей его…

Снова полилась кровь. На этот раз самые свирепые хищники убивали себе подобных, и это казалось кощунством. После того, как прислужники-эфиопы протащили по песку труп гладиатора, убитого в первом поединке, публика ничего не почувствовала. Ей нужна была еще кровь. Лишь только Адонис беззвучно оплакивал несчастного финикийца, и Юлия, забавляясь, смахивала мизинцем слезы с его бледного лица. Бои продолжались.

Внезапно на подиуме возникло движение. Вскочили жрецы в одеяниях, подобных императорскому. Придерживая складки тоги и изогнув стан, они о чем-то в возбуждении разговаривали с императором. Юных принцепсов Веспасиана и Домициана окружили женщины гинекея и повели к Августе, которая в волнении забарабанила пальцами по столику с напитками. Красивый дородный прокуратор и курульный эдил, оставшиеся у ложа Германика, инстинктивно коснулись рукояток мечей. Только мальчик в пышном наряде погруженного в негу Востока спокойно стоял у ног императора, забавляясь своими браслетами, и с циничной улыбкой смотрел на происходящее.

Император стал подобен сфинксу. Его белое, как известь, лицо и налитый кровью затылок свидетельствовали о том, что этот жестокий и мстительный человек в бешенстве. Наконец он жестом отстранил жрецов. На подиуме, в портиках, даже на нижних ступенях услышали, как он приказал замолчать всем этим «гадалкам» и «халдеям». К подиуму приволокли вопящего человека, какого-то ремесленника в простой тунике. Домициану донесли, будто бы плебей этот сказал, что «гладиатор-франк не уступит противнику, а уступит распорядителю игр».

Напрасно несчастный уверял, что ничего подобного не говорил. Что он, бедный горшечник, отец многочисленного семейства, которое без него погибнет… Цирк волновался. Многие на верхних трибунах, ничего не разобрав в дрожащем полумраке, громко кричали и выставляли сжатые кулаки. Домициан в бешенстве с пеной у рта, вскочил и разразился руганью. Многие зрители, большей частью из плебса, ответили ему тем же. Ослепленный яростью, Домициан приказал усмирить публику ударами палок, а ремесленника «вытащить на арену и бросить собакам, выставив надпись: «Щитоносец – за дерзкий язык».

Человек отбивался изо всех сил, но его держали так крепко, что трещала его шерстяная туника. Ход Игр был нарушен, публика, еще не до конца разобравшись в происходящем, поначалу безмолвствовала. Но когда приговор был приведен в исполнение, цирк взорвался криками негодования!.. Домициан за четырнадцать лет правления снискал всеобщую ненависть. Народ знал его жестокость. В амфитеатре вспыхнули беспорядки. Удары палок распорядителей сыпались на головы плебеев, а те отвечали ударами кулаков. Консульские ложи и портики над подиумом стали пустеть. Женщины в безумном страхе покидали цирк и в спешке забирались в носилки, ожидавшие на площади. Прибежали преторианцы и плотным кольцом окружили группу императора, где, как языки пламени, полоскали пурпурные тоги жрецов…

– Идем, госпожа! – умолял Адонис, хватая Юлию за руки. – Здесь нельзя больше оставаться. Мы погибнем!

Патрицианка, задетая за живое, отвечала юноше:

– Ты боишься черни, мой Адонис? На что ж тогда скажи, преторианцы? На что конница там, на площади?

Но он все твердил:

– Юлия! Нужно уйти отсюда!

Некоторые люди стали спрыгивать на арену, в порыве безумства за ними последовала толпа. Преторианцы с трудом сдерживали эту лавину, пытаясь остановить людей, ударами мечей плашмя… Личная охрана императора расчищала проход к воротам, но вскоре группа Домициана, Августы, девушек, сановников, консулов, рабов в дорогих нарядах была затоплена шумящей толпой. Во всаднических ложах началась давка… Выпустили зверей. Тигры и львы в испуге метались по арене… Солдаты ожесточились и перешли в атаку. Уже были раненые и убитые…

Адонису и Юлии пришлось спуститься на арену. Держась за руки, они побежали по вязкому песку вдоль стены из кирпича. Юноша, одной рукой прижимая к себе любимую женщину, прикладывал немалые усилия, чтобы пробиться к выходу…

Площадь перед цирком была затоплена огнями. Шум стоял невообразимый. Расчищая себе дорогу и разбрасывая бегущих, пронеслась ала, не разбирая сословий и званий, и ворвалась в цирк… Юлия прижалась к остывающей стене, ладони ее ощущали шероховатость и трещины камня, тонкие ноздри трепетали… Ей был противен запах и вид толпы. С выражением брезгливости на прекрасном лице смотрела она на вспыхнувшие беспорядки… Адонис был рядом и старался защитить Юлию от камней, которые выбегавшие на площадь мужчины швыряли в преторианцев.

Во главе пролетевшей алы он заметил всадника в высоком золотом шлеме. Суровое неподвижное лицо, край серебристой хламиды. Флавий, молодой префект, занявший должность претора, приближенный императора, которого он ненавидел, но был вынужден уважать…

Сенаторы и сановники, их жены, разодетые, привыкшие к роскоши матроны, придворные, представители всаднического сословия с золотыми обручами на головах, купцы и разбогатевшие вольноотпущенники в ужасе покидали цирковую площадь – кто в повозках, кто просто бегом. Плебеями овладел азарт преследования, и они с хохотом побивали камнями сановников.

Из ворот цирка появлялись все новые и новые толпы народа. Отряды преторианцев выстроились в боевом порядке, ощетинившись копьями и прикрывая тела щитками. Солдаты двинулись на людей. Полилась новая кровь… Передние ряды, не желая быть убитыми, рванулись к цирку, но из ворот напирали все новые и новые валы зрителей, с которыми расправлялись всадники. Люди гибли в страшной давке. Тех, кто падал, затаптывали насмерть… Мелькали страшные окровавленные лица, руки… Крики людей слились в сплошной вой ужаса!.. Слышались команды центурионов, к цирковой площади бежали новые отряды преторианцев…

Адонис в отчаянии оглядывался в поисках спасения. Вдруг увидел он громадного раба-именова-теля из дома Юлии с кинжалом в руке, которым он расчищал себе дорогу. Как могучий африканский слон, двигался невольник в их направлении. Что-то прокричав, он уже подхватил Юлию на руки и быстро понес к носилкам. Прибившиеся к ним рабы двинулись вслед за именователем, который бежал впереди, разбрасывая людей, оказавшихся у него на пути…

Носилки, убранные златотканой парчой и шелком, привлекли внимание бунтарей. Полетели камни. Рабов-носильщиков стали избивать палками… В воротах цирка показались всадники. Народ разбегался от храпящих лошадей и мечей легионеров, обагренных кровью. Стрелы арабских лучников свистели и вонзались в спины бунтарей. Смуглые арабы с профилями хищных птиц смеялись и, отставив локоть, натягивали тетиву…

Камень угодил в голову Адониса, содрав лоскут кожи. Он отер рукой испарину и кровь… Всадники лавиной выкатывались из цирка. В свете факелов сверкало оружие и сбруя их лошадей.

– Флавий! Флавий! Помоги! Здесь Юлия, помоги ей! О, всемилостивые боги!.. Услышь меня, претор, это я зову тебя, я, Адонис! Ей не выбраться отсюда никогда, никогда! – взывал сириец в отчаянии, глядя на Юлия, с ожесточенным лицом кричавшего что-то своим солдатам. Голос Адониса тонул в реве разгоревшегося кровопролития.

Конь Флавия поднялся, молотя по воздуху передними ногами, длинная грива его взлетела подобно эскадронному знамени, с уздечки падали хлопья пены. Взгляд претора скользнул по золоченым носилкам, у которых юноша в разорванной сирийской одежде и с окровавленным лицом подавал ему отчаянные знаки… Рабы, не смея бросить носилки и защищаться, терпели жестокие побои нападавших и медленно продвигались к одной из боковых улиц… В следующее мгновение Флавий узнал Адониса и ринулся вперед с обнаженным мечом. Люди падали, как снопы пшеницы, это только подстегивало ярость командующего. Он отдернул полог:

– Юлия! О, боги, ты здесь!

– Да, претор, и я на волосок от гибели.

– Ты не ранена?

– Нет.

– Ничего не бойся, милая. Скоро ты будешь в своем доме.

– Теперь я уверена в этом, претор, – сказала патрицианка, с гордостью глядя на Флавия. Он оскалил зубы и задернул полог.

– Воины! Охраняйте эти носилки! – закричал он. Несколько всадников осадили лошадей и поскакали к носилкам, взяв их в плотное кольцо. – Вы в распоряжении знатной матроны, покуда она будет нуждаться в вас. Это приказ, – сказал Юлий и, хлестнув коня, ускакал.

Адонис бежал рядом с носилками, тело девятнадцатилетнего эфеба не чувствовало усталости, напротив, сириец был рад этому движению, поскольку оно оставляло позади воспоминание об увиденном кровопролитии. Взгляд его время от времени скользил в просвет между занавесями, и тогда он видел силуэт Юлии, закрывшей лицо руками.

Один из всадников держал факел, вокруг пламени которого сгущался предрассветный мрак, похожий на лоскуты бездны. Шум побоища удалялся, теперь он был не опаснее морского прибоя. Улицы были пустынны и хорошо освещены. Где-то хлопали двери и вскрикивали женщины. Колоссальные триумфальные арки с резкими черными тенями возносили императорские отличия к темному небесному шатру.

Рим, как затравленный тигр, укусил своего Императора.

Над холмами уже занималась прозрачная заря.

ГЛАВА 6

Гинекей не спеша и осторожно просыпался. Тихо переговариваясь, ходили рабыни, слегка приподнимаясь на цыпочки и делаясь от этого как будто выше… Как лани, пронеслись эфиопки в белых рубашках, придерживая украшения, чтобы они не звенели… Где-то музыкантша настраивала кифару, и щипки струн были подобны всплескам в череде прозрачных занавесей…

Мир еще не был озарен солнцем, его робкие лучи лишь только ощупывали небо. То были часы нежного Хепри, чьи лучи ласкают, не оставляя ожогов. На рассвете Адонис с трудом выдержал присутствие обнаженных красивых невольниц, которые, смеясь, купали его в бронзовой ванне. От пара у него закружилась голова и, вылезая, он больно ушибся о львиную лапу. Невольницы тщательно вытирали его прекрасное тело подогретыми полотенцами, натирали пемзой и мазями. При этом их чуткие пальцы касались его бедер и жестких волос в паху. Рабыни были весьма красивы, но сириец не хотел даже смотреть на них. Он закусил губу, что было признаком раздражения, и терпеливо ожидал, когда все закончится, тогда как девушки с наслаждением выливали на его прекрасное, обнаженное тело фиалы дорогих благовоний. Длинные черные локоны разной длины рассыпались по его гармонично раскинутым плечам, иные пряди доходили до коричневых сосков лишенной волос груди.

Отпустив нетерпеливым жестом невольниц, он облек себя в простую одежду с широкими рукавами и, погружаясь в мягкую задумчивость, в глубинное лазурное свечение грез, долго бродил по дому, его прекрасным залам и кубикулам, куда свет проистекал издалека, из розовых атриев со сквозными отверстиями. Адонис не смел беспокоить госпожу. Он знал ее горячий нрав и вспыльчивость и не хотел явиться к ней в неподходящее время.

В задумчивости ходил юноша по дому, и мысли его были только о Юлии. Когда он думал о том, что она могла погибнуть в цирке или подвергнуться осквернениям черни, его охватывала нервная дрожь. Быть оскверненной, изнасилованной, осмеянной толпой в примитивных шерстяных туниках, пропитанных кислым запахом пота!.. Он бы сошел с ума!.. О, нет, он бы выгрыз им глотки, он рвал бы зубами куски плоти, пока не упился кровью этих ублюдков!.. Страшные картины вставали перед ним, воображение его воспалилось, вызывая к жизни химер и чудовищ…

Адонис нервно ходил в атрии, и его дрожащее отражение металось в голубой воде бассейна, где на поверхности плавали лотосы… Похоже, начинался жар, на лбу выступил пот… Придерживая рукой сильно стучавшее сердце, он опустился на низкое ложе у края бассейна. Нужно успокоиться и тихо посидеть здесь, у воды, где медленно расправляют свои нежные лепестки белоснежные лотосы, и крупные капли лежат в их развернувшихся листьях… Мраморная Афина, прижавшись стройным бедром к жертвеннику, все с той же улыбкой смотрится в зеркало воды, и яркие лучи солнца по-прежнему радостно высвечивают мозаичную глубину бассейна.

Изнеженный телом и духом, Адонис тянулся к красоте, ведь ему был понятен язык чувств и прикосновений. Густая полоса тени на капители, колонна, охваченная мерцающим лунным сиянием или обычная череда черных и белых пятен в аллее могли о многом рассказать ему. Когда он видел красоту в окружающем его мире, жизнь представлялась ему легкой и приятной. Юный сириец был нежным мальчиком, способным глубоко сопереживать, даже заплакать и лишиться чувств из-за малейшего пустяка. Между ним и Юлией существовала тесная духовная связь, но в них наблюдалось мало схожего, ведь патрицианка часто была порывиста и необузданна. Эти яркие черты ее натуры были его полной противоположностью, и вот эти последние события… Сильная вспышка агрессии, столь не свойственной ему, наводила его в это утро на странные мысли. То, как он повел себя вчера в цирке, и мужество, внезапно проснувшееся в нем, удивило его самого.

Адонис закрыл лицо руками. Он снова думал о Юлии… Потом мысли приняли иной ход – надменный Флавий с мечом у пояса встал перед ним. Прекрасный эфеб помнил тот день, когда молодой воин впервые поднялся на ступени дома в Ариции. Он помнил, как нестерпимо сверкал золотом его халькохитон, и потрескивали пластинки его поножей. Он видел испуг и смятение Юлии, когда ее супруг, старик с пигментными пятнами на коже, обтягивающей выпуклый череп, принимал гостя в триклинии при свете литых серебряных канделябров. Гай Корнелий говорил об оптиматах, возмущаясь наглостью противоборствующих им популяров – народной партии в Риме. Флавий в продолжение трапезы лишь однажды – всего только однажды! – улыбнулся, обращаясь к Юлии. Эта мимолетная улыбка, как бледный луч скользнувшая по его строгому, а порой – свирепому лицу с резкими глубокими тенями, была столь красноречива, что Адонис поднялся и вышел расстроенный. В шорохе длинной сирийской одежды с широкими рукавами он горестно брел через просторные залы с гигантскими бледными фресками, мимо статуй, похожих в лунном свете на чудовищ, мимо перистилий, мимо спящего янитора в переднем помещении, все дальше и дальше от триклиния и страшного гостя, по тихим ступеням в сад с черными теневыми провалами, страдая и захлебываясь слезами…

Воспоминания разбередили рану. Прогоняя мятежные мысли, эфеб поднялся и быстро пошел через анфиладу немых комнат, разрезая своей нежной женственной плотью пыльные солнечные колонны.

Адонис спустился в сад, где неподвижные деревья возносили свои кроны к чистому, жестокому небу Рима, и цвели розовые кусты. С тех пор, как они покинули прекрасную Арицию и вернулись в Рим, сириец частенько вот также выходил из дома и долго бродил по прямым, как копья, дорожкам, заглядывая в таинственные кущи. В часы, когда солнце стояло в зените, Адонис пробирался в глухой уголок сада и, сидя на подставке, где прежде была греческая ваза, разбитая молнией, смотрел, как шевелится прозрачно-зеленая листва и пересекаются узкие золотые лучи, похожие на обнаженные мечи… Случалось, эфеб выходил по утрам, в то время, когда солнце лениво отрывалось от горизонта и взглядом художника наблюдал со стороны, как в розовом воздухе сонные рабы мели дорожки, и узорные тени мягко стекали с их оливковых одежд… Такие минуты Адонис особенно любил. Ему нравилось общаться с природой, поскольку он обладал способностью тонко чувствовать окружающий мир.

Но даже эти красоты не могли помочь ему забыть того, что в последнее время Юлия становится все более отстраненной от него. Часто ему оставалось лишь вволю мечтать о своей патрицианке. И пусть он только что поднялся с ее ложа, юноше было нестерпимо сознавать, что мысли ее сейчас обращены не к нему. Бродя в одиночестве по аллеям, Адонис вспоминал, как она спит в эти минуты – обнаженная, жаркая, источая острый, ни с чем не сравнимый аромат женского секрета, и запахи их ночной любовной борьбы. И при воспоминании об этой ночи прекрасные, темно-фиолетовые глаза эфеба таинственно светились…

Адонис очень скучал об Ариции с ее виллами под яркими лучами солнца, садами, где благоухали цветы всех возможных оттенков, храмами с широкими лестницами, лугами и шумной Аппиевой дорогой в клубах пыли. Он мечтал и тосковал о той Юлии, что осталась там, хотя и понимал, что это смешное, глупое ребячество. Юлия здесь, рядом с ним, единственная и неповторимая, и он добровольно принес себя ей в жертву, хотя и страдал от ее стремления к независимости. Он давно уже стал затворником Юлии – красивейшей женщины во всех концах света. Стал жрецом этой земной богини. Юлия нуждалась в любви и нежности, переполнявшей его душу и тело, и он с радостью отдавал их ей. А в ответ страстная и неутолимая патрицианка дарила ему эмоциональную уравновешенность.

Хотя Адонис мечтал начать здесь ту жизнь, которую они оставили в Ариции, но он прекрасно понимал, что она приехала в Рим только ради Флавия. Зная слабости своего характера, эфеб признавал силу молодого претора, его честолюбие и жажду власти, которые, впрочем, были вполне оправданы. Адонис не мог предстать перед своей госпожой в сверкающей броне, и звон мечей был чужд ему. Но у него было то, чем не обладал Флавий. Любовь претора к Юлии напоминала натиск урагана, Адонис же, собрав в себе аромат наисладчайших трав, являл собой бальзам, врачующий ее сердце.

Тихо ходил сириец среди фиолетовых и красных цветов его родины, посаженных здесь ради него по приказу госпожи. Его черные завитые волосы локонами спускались на плечи, кожа была натерта благовонной эссенцией, на обнаженной груди лежали витые золотые украшения…

Улица Карибского квартала была тиха, но со ступеней портика хорошо открывался склон Целия и голубые улицы Рима, похожие на сеть, местами виднелись колышущиеся силуэты горожан и горожанок. Столица все еще не могла успокоиться после вчерашних Игр и произошедших беспорядков в цирке. У подножия холма пестрели сгустившиеся толпы, дыша негодованием и посылая проклятия Германику, его распутной, сластолюбивой Домиции Августе, консулам и приближенным двора. К шумевшим тут же направлялись патрули в железных кольчугах, вооруженные дротиками, прикрывая свои тела прямоугольными щитами. Кое-где случались столкновения с преторианцами, и солдаты не церемонились с нарушителями спокойствия. Проносились отряды конницы. У храмов стояли когорты во главе с командирами в панцирях, изукрашенных эмалью. Рим свиреп так же, как император, упиваясь кровью и угождая себе насилием. Адонис видел это и тосковал по истинной красоте. Он искал ее в самом себе и в своей патрицианке, ибо никого больше не любил.

Сириец сошел с портика, ему не хотелось смотреть на обнажающуюся столицу. Он оберегал себя от подобных картин, интуитивно опасаясь за свой слишком уязвимый внутренний мир. Подобран одежды, юноша направился к дому. На только что вымытой солнечной лестнице сидел привратник-янитор и прутиком подталкивал изумрудного жука. Адонис миновал раба, его измятую серо-голубую тень, и привратник ему мирно улыбнулся.

Юноша устроился на своем ложе с шелковыми подушками, сильно надушенными вербеной и в задумчивости ждал госпожу. Положение вольноотпущенника давало право эфебу распоряжаться рабами, но он не хотел об этом думать, хотя и мог бы сейчас призвать кифаристок, чтобы они развлекали его, или диспенсатора – раба, ведавшего денежными расчетами Юлии и так дивно рассуждавшего о политеизме. Порой это забавляло сирийца, ему нравились легенды Запада, а мягкая речь собеседника ласкала слух, но сам он придерживался единственно правильного, на его взгляд, религиозного учения – пантеизма – и спокойно возражал диспенсатору, что Вселенная и Бог едины, что мир это есть Бог, и поэтому бьются сердца, а природа источает горько-влажный аромат, свойственный девственницам.

У ложа Адониса потрескивала восковая свеча, оранжевое пламя колебалось из-за порхания девушек и, казалось, витой треножник дрожит. Рабыни подали Адонису высокую тиару, усыпанную жемчугами и золотом, и тонкую субукулу, затканную причудливыми узорами. Адонис отверг это, и рабыни удалились. Вытянувшись на ложе, Адонис преданно ждал свою госпожу, и одиночество уже стало томить его в беспокойном узоре дня.

В ярких грезах ему вновь виделись берега Евфрата, бесконечные, отраженные в зеркале вод… Розовое небо, едва-едва подкрашенное охрой у горизонта, как будто ненастоящее, переходящее в легкую дымку… Или только простое воспоминание о небе… Караваны облаков, постоянно меняющие свои очертания… Сириец переносился мыслью в эти просторы, глядя на которые он еще ребенком раскидывал руки, думая, что обнимает их… Узнавал древние умершие города, их поющие развалины, испещренные загадочной клинописью, где отдыхают орлы… В том мире он часто играл средь этих старых каменных глыб и истертых ступеней со своим братом, павшим от меча солдата, когда на великую реку пришли римские легионы. Обычно он старался не думать об этих страшных днях, о своем племени, о своей несчастной семье, чтобы не окаменеть, не задохнуться от горя.

Римский военный лагерь, палатки, шатры командующих, звон оружия, ржание коней, женщины, на которых мальчик стыдился взглянуть и нарочно отворачивался, чтобы не видеть их голых грудей. Караван рабов, мерный шаг верблюда, на котором ехали дети, такие же, как он, утратившие своих близких, родину, свободу. Грязный трюм триеры, где в несколько рядов сидели гребцы, прикованные к скамьям, и он должен был подносить им воду. И эта самая вода, пахнущая бочкой, вода, в которой плавала шерсть и всякий мусор.

Потом – невольничий рынок в латинском портовом городе, где была удивительно свежая изумрудно-солнечная зелень пиний и непривычный желтый храм на скале. Множество народа, бурлящие разноцветные толпы, головы, кричащие на разных наречиях, и – дом, прекрасный, светлый дом с мозаичным полом и колоннадами.

Он стоял в растерянности посреди зала с драпированными занавесями, стекающими широкими складками до самого пола, с плинтусами из розового камня. К нему подошла молодая женщина и слегка наклонилась, спокойно разглядывая чужака. От нее исходил такой тонкий, чувственный аромат, и она была так прекрасна, что он закрыл глаза, чтобы не ослепнуть и не расплакаться! Он столько времени чувствовал только вонь трюмов и тухлой рыбы, видел лагерных проституток и грязных рабынь, тех, что выполняли тяжелую работу, потеряв облик женщины, и без стыда заголялись и справляли нужду на глазах надсмотрщиков…

– Так вот о каком подарке твердил Цельз, – сказала женщина, ни к кому не обращаясь. Выпрямившись, она продолжала смотреть на мальчика, на его неизъяснимо прекрасное лицо, длинные опущенные ресницы. Он вдруг застеснялся своего бедного полосатого синтесиса и еще чего-то. Быть может – самого своего присутствия здесь.

– Ты красив, – сказала она тихо. – Как тебя зовут?

Но он молчал. Она обошла вокруг него, присела и снизу заглянула ему в лицо:

– Ты не хочешь назвать мне свое имя? Он покачал головой.

– Хорошо. Не нужно, – согласилась она. – Милый маленький раб… Ты не знаешь сам, как красив. Ты подобен возлюбленному Афродиты, и я назову тебя Адонисом.

Ему было десять лет, когда он впервые увидел Юлию. Порой, вспоминая эту их первую встречу, Адонис говорил себе, что ему нужно было стать рабом, чтобы найти свою любовь…

Послышался стук шагов, плотная занавеска отдернулась, и вошла Масселина со своей изогнутой лирой. Сегодня она была похожа на розовое облако, мягкие кудри окаймляли ее личико, а большие синие глаза искрились по-особенному.

– Адонис, вот где ты! Я искала тебя… Милый! Ночью, нет, уже на рассвете прибежал помощник садовника и сказал, что в цирке какие-то беспорядки. Это ужасно!

Сириец ласково улыбнулся:

– Иди сюда!

Масселина прыгнула на ложе и покрыла Адониса душистыми складками своего платья. Перед ее глазами все еще стояло безумное лицо раба в разорванной тунике и с погасшим факелом в руке, но она уже смеялась, предчувствуя забаву с прекрасным эфебом и его раздражающе-приятными прикосновениями к коже:

– Эй, Адонис! Не смотри на меня так печально! Я боялась за тебя, обними маленькую Масселину!.. Будем играть, хорошо проведем время, Адонис!

Она была очень изящна, тонка и подвижна, эта девочка, которая вскоре по воле Юлии посвятит себя сладострастию. Девочка взяла в охапку локоны Адониса, поднесла к своим губам и рассмеялась. Ее украшения тонко звенели… Он вдыхал ее запах, в котором пока что не было ничего сладострастного – лишь запах детства, меда и молока. Девочка легла поперек колен Адониса и пробежала пальцами по его гладкой груди, ее прикосновения были похожи на лапки насекомых.

– Какая у тебя кожа!.. Адонис, смотри, она такая же нежная, как и у меня.

Ее шелковые с разрезами рукава скользнули к плечам, и обнаженные нервные руки были подобны молодой лозе… Она тормошила эфеба и смеялась, и он запутался в розовой дымке ее платья из тонкой восточной ткани…

– Масселина… – задыхаясь, проговорил сириец. – Скажи, это Юлия послала тебя?

– Конечно! Госпожа приказала мне развеселить тебя. Встряхнись, юноша!.. Я пришла исполнить повеление госпожи, и мне самой так нравится твоя улыбка!

Она порывисто вскочила, ее белокурые волосы разметались по плечам. Сквозь прозрачную ткань Адонис видел ее маленькие соски, похожие на просыпающиеся почки… Девочка на мгновение прижалась к сирийцу и что-то горячо и влажно замурлыкала в ухо…

– Подожди, Масселина, – он взял ее за мягкие плечи и отстранил от себя. – Я ничего не понимаю…

– Какой же ты!.. – она капризно надула губки. – Сейчас здесь будет госпожа. Ой, мне не велено говорить тебе! Она сама придет в твои покои…

Послышался звук скользящих шагов, точно змея передвигалась по мозаичному полу.

– Это она, – зашептала девочка. – Не выдавай меня госпоже, – и, схватив лиру, Масселина бросилась к противоположному выходу, задрапированному гобеленовой тканью.

Внезапно откинулся шелковый полог с глубокими мягкими складками, затканный греческими узорами, где обнаженные боги и богини шествовали среди дев с распущенными волосами и в венках из весенних цветов, и солнце золотило щиты и горело на остриях мечей небожителей… Войдя, домина резко остановилась, и занавесь, наполнившись воздухом, мягко опала. Прозрачная тень легла у ног патрицианки, коснувшись края дорогого ковра.

Адонис не мог вымолвить ни слова, под взглядом Юлии он был распят, точно разбойник. Взор пылающих очей сирийца был прикован к этой женщине, ее переливчатому платью, к тонкой ноге, видной сквозь разрез ткани, в высокой сандалии с черными лентами…

Выданная замуж четырнадцати лет, Юлия, почти не знала своего мужа, который был старше ее на сорок четыре, года. Супругом ее стал богатый и влиятельный Гай Корнелий Цельз, видный оптамат, поддерживавший Домициана еще во времена войны с Виттелием. Юная Юлия, весьма честолюбивая, не скрывала своего презрения к мужу, увлеченного политикой и вином. Какое-то время их брак мирно существовал, сохраняемый богатством двух родов, и все эти ожерелья, браслеты, геммы, лошади, дома, рабы на какое-то время заглушили стремление Юлии к свободе. Ребенком она была брошена семьей в объятия мистификатора и пьяницы, который, уступая просьбе своей молодой жены, не очень торопился с исполнением супружеского долга. Прошло несколько лет, и привыкшая к роскоши Юдия, наконец, вошла во вкус своего замужнего положения и приобрела в нечастых объятиях мужа раскованность блудницы. Теперь она стала вести себя как женщина-львица, одаривая своим вниманием лишь рабов и гладиаторов. Очень многие представители высших сословий Рима желали обольстить юную красавицу, но она в гневе отвергала их, упиваясь, как видно, в насмешку над Гаем Цельзом, любовью лишь красивых мужественных варваров. Эта молодая патрицианка чувствовала себя абсолютно свободной в палатинских дворцах среди знатных дам, одни из которых ей подражали, другие ненавидели.

Распутство Юлии сводило ее с ума. Красота ее расцветала красным цветком, и его коварные споры попадали в сердца всех юношей и мужей, когда она в окружении женщин в широких переливчатых столах, женщин, отпущенных ею на свободу, величественно выходила из глубины кубикул и залитых солнцем колоннад. Говорили, будто она появляется в лупанариях самых непотребных римских районов в сопровождении высокорослого могучего раба и отдается там без разбора всем мужчинам. Юлия снисходительно слушала эти сплетни. Порой они даже забавляли неистовую патрицианку, научившуюся у мужа извлекать пользу из подобных пересудов. В конце концов престарелый Гай Корнелий, спасаясь от насмешек, уехал в Азию, правителя которой, Цивика Цереала незадолго до того Домициан отправил на смерть. На прощание старик оставил счастливой Юлии свое состояние и имя, чем снискал известное уважение при дворе.

Теперь это была тридцатилетняя женщина, прекрасная и образованная, но ее гибкий ум не находил покоя ни в чем. Душа металась, и даже любовь, которую она наконец узнала, была подобна цикуте. Юлия часто погружалась в задумчивость. Невозможно прекрасные грезы в ее эротическом воображении перемешивались с реальностью…

Выдуманная жизнь сделала ее пленницей собственных эмоций. Она так чутко и одухотворенно любила сразу двух мужчин, словно они были половинками друг друга, одним целым. Словно ее избранник страдал раздвоением личности, и одна его часть дополняла другую.

Юлия Цельз не думала возвращаться в Рим. Она покинула двор для того только, чтобы наслаждаться уединением и любовью Адониса на вилле, утопающей в зелени. Но вот появился Флавий, восходящая звезда имперской армии, и влюбленная женщина снова стала метаться между спокойной Арицией и Римом, раздираемым пороками…

– Здравствуй, прекрасный юноша! Я знаю, чем обязана тебе… Ты перестал быть мальчиком, теперь ты – муж!

Сегодня Юлия была необычайно красива – с обнаженными плечами и диадемой, искрящейся на чистом, светлом лбу, зацепившейся своими рожками за высокую прическу. Она глядела на сирийца странными темными глазами, по-прежнему оставаясь неподвижной и ожидая его восхвалений. Но он молчал, и патрицианка вновь заговорила:

– Я и прежде замечала в тебе перемены. Ты стал столь независим… А я! Я всего лишь роса на твоем сердце, – и прибавила: – А роса скоро испаряется…

Адонис не понимал ее слов. С любовью глядел он на своего идола и уловил в ее голосе грусть. Сначала он принял это на счет пережитого накануне потрясения, но тут же подумал он совсем о другом. О том, что в столице есть командующий римской конницей, к которому летит сейчас мыслями его госпожа, забывая своего бывшего невольника, отпущенного ради любви. Адонис выпрямился и с упреком сказал:

– Юлия, я слышу плач в твоем голосе… И слова твои мне непонятны. Быть может, госпожа, ты вспоминаешь об избиении в цирке?.. Утешься. Мы в безопасности под этим кровом.

Сириец уже хотел подойти к женщине, но она сделала предостерегающий жест и он, закусив губу, прошел мимо нее к занавесям, скрывающим выход. Юлия, смущенная новым в поведении эфеба, с удивлением глядела на него.

– Я никогда раньше тебя таким не видала, – промолвила она наконец.

А в мыслях добавила: «Ты уходишь от меня как мерцающий свет, и мне не удержать тебя…»

И, словно расслышав непроизнесенное, Адонис испугался:

– Нет! Нет! – воскликнул он. – Это все тот же я! Взгляни… Хочешь, выйдем в сад и будем любоваться лазурным небом?..

Она слабо кивнула, и в ее ушах закачались тяжелые украшения с сардониксами.

После, когда окончился день, в сумраке немого атрия они лежали рядом, слушая многострунный псалтериум, что пел под пальцами маленькой Масселины, оставившей на этот раз свою лиру… И Юлия безмолвно плакала на плече сирийца, а он шептал ей ласково об Ариции. Им хотелось, чтобы вечер этот длился вечно, но он, как все в этом мире, завершился…

ГЛАВА 7

Юлий Флавий покинул таблиниум и стремительно прошел через сонм залов в голубоватом свечении лишенного солнечного света дня. Он миновал роскошный вестибюль с терракотовыми колоннами, казавшимися сейчас особенно мрачными, а ступенчатый архитрав усиливал ощущение тяжести. В переднем помещении были зажжены канделябры, и в глубоких нишах мерцали масляные лампы. При появлении Юлия янитор почему-то смущенно улыбнулся.

Деревья стояли недвижимы под мутным остекленевшим небом, над городскими холмами растянулась сырая дымка. Уже давно миновал месяц Афродиты – апрель, когда молодой и удачливый префект всем сердцем стремился в Вечный город. Улетел знойный квинтилий – в честь божественного Цезаря названный юлием, полный ласк возлюбленной воина.

Триумфальный Рим томил Флавия. Уже близился к концу август, и воин задыхался в римской пыли, гуле толп и смрадном запахе, идущем от Тибра, похожего на рептилию. Претор был готов двинуть легионы на гельветов – племя хельтов, как называют их греки, снова поднимающих бунт против Империи, но Домициан все еще держал его в столице. И не только император…

Узы страсти все больше крепли, возлюбленная Флавия ошеломляла его своей красотой и страстью, и он уже не знал: радоваться ему или спасаться бегством, ибо совершенно растворился в глазах этой странной женщины, а она, как отрава, пила его силы медленными глотками…

Претор любил Юлию. Он был уверен в этом так же твердо, как в боеспособности своей армии, и уверенность эта подогревалась его внутренним состоянием, его стремлением в дом на вершину Целия в закатных летних сполохах. Все мысли о ней, о ней одной!.. Юлия!..

Однажды, когда Флавий поднялся в перестиль, к нему вышел дородный евнух со шрамом через все лицо. С поклоном повел он гостя через галереи и залы, мимо прекрасных статуй и дорогой мебели с костяными украшениями и эмалью, по тихим ступеням и переходам, наполненным воздухом. За поясом у евнуха торчал длинный нож, и проводник Юлия производил впечатление человека, умеющего владеть этим оружием.

– Госпожа желает видеть тебя в любой час. И я отважился проводить тебя к ней в эту минуту, – сказал евнух спокойно, глядя на сломанную переносицу Юлия. При этих словах он усмехнулся.

– Ты смел, раб! – в ответ сказал Юлий. По тонким женским голосам он понял, что находится в гинекее. Пахло благовониями, и голоса женщин были подобны трелям птиц. – Если только это не уловки самой прекрасной Юлии, – добавил он, глядя в неподвижное лицо невольника.

Евнух отдернул занавес, и Флавий увидел в глубине покоя бронзовую ванну с белой, как молоко, водой, откуда вставала подобная Афродите божественная Юлия. Капли стекали с ее тела, отполированного пемзой, и темного треугольника между ног… Невольницы растирали ее полотенцами и несли тонкую циклу. Юлия, вытянув руки, изящно изгибалась, пока ее одевали, и в глазах ее был вызов… Флавий молча, без улыбки, глядел на ее груди и розовые, полные сладострастия бедра… Ее черные волосы завязали высоко на затылке и распустили прядями, узкий поясок подчеркнул талию, и она стала похожа на легкую, как облако, гречанку.

Вдруг Юлия быстро подошла к претору и, приподняв соблазнительную ножку, с усмешкой сказала:

– Завяжи ленты на моих сандалиях, воин. Я люблю, чтобы бант был посередине. Да смотри, не порви!

И Флавий осторожно сделал то, о чем она просила, и медленно поднял на нее глаза. Юлия выглядела довольной – ей удалось соединить покорность Адониса и смирение Флавия. Он слегка побледнел и казался злым, и она рассмеялась…

При этом воспоминании Флавий стиснул зубы. Его бесили и возбуждали подобные выходки Юлии, но он был безоружен против нее.

Претор сбежал с широких ступеней своего дома, придерживая синюю хламиду, скрепленную фибулой. Он был красив, этот рослый, широкоплечий воин в золотом панцире с выдавленной на груди мордой льва. На его строгом лице светились, озаряя крупные правильные черты лица, зеленые глаза, излучающие, подобно звезде, холодный свет.

Колесница, маленькая, легкая, понеслась с пологого ската Эсквимина, замелькали спицы, и улицы огласились стуком копыт. Лошади перешли в галоп, полосатая туника ауриги наполнилась ветром. Юлий сидел на высоком сиденье, украшенном резьбой из слоновой кости и серебра. Горожане расступались перед несущейся колесницей с мрачным претором. Многие бросали на него гневные взгляды, слышались проклятия. Какой-то плебей отпустил скабрезную шутку, послышался хохот.

Юлий сжал губы и глядел на фиолетовую дымку, клубящуюся над Тибром. Он знал причину злобы разнузданной черни. Это под его началом катафрактарии и преторианцы пресекли беспорядки на последних Играх, которые едва не переросли во всеобщий бунт. «Народ не простит тебе», – сказала тогда Юлия.

Народ не простит! Тем хуже для него. Императору не нужно прощение народа. Только повиновение способно удовлетворить его свирепость. А он, Юлий Флавий, командующий легионами, второй после консула человек, он верен своему императору. Он выполняет его приказ и несет личную ответственность.

Претор вспомнил, как однажды Юлия упрекнула его:

– Ты не любишь людей, – сказала она тогда, и так пристально и долго смотрела в его глаза, что у него сузились зрачки.

О нет! Это была ошибка. Он любил людей. Любил странной, немой любовью, жившей в нем. Любил за их слабости, страдания, за тягу к красоте. Но он ненавидел толпу – этого бешеного, опасного зверя, и поэтому там, в цирке, не задумываясь, выполнил свой долг. Ненавидел и тогда, когда украсил Аппиеву дорогу крестами и досыта накормил римских воронов. Это был его долг!..

Колесница спустилась с холма. Здесь, на площади, в кипящей толпе она не могла двигаться столь быстро, звон сбруи тонул в гуле голосов, и крики вспотевшего ауриги уже не казались столь грозными. Граждане не оставляли своим вниманием роскошную колесницу претора, уже поднялись вверх сжатые кулаки. Юлий был спокоен, он считал это бесплодным брожением. Колесница вклинилась в толпу, заржали кони… В это время показался патруль преторианцев, и толпа стала рассеиваться.

Покачиваясь на квадратном сиденье Флавий думал о Риме. Как ему тесно в этом суетном городе! Он изменился, стал другим. Юлий помнит, как любил он Вечный город в те дни, когда снял короткую тогу – претекст с пурпурной каймой и надел тогу совершеннолетнего. Теперь он знает Рим с другой стороны, знает Империю, и это дает ему право быть суровым.

Колесница стала подниматься на Палатинский холм, и мысли Юлия приняли иной ход. Свирепость Домициана безмерна. Он уже нажил себе смертельных врагов, и не только среди народа. Этот изощренный в коварстве безумец полагается только на солдат, которые боготворят его. Будучи наблюдательным, Юлий хорошо изучил характер Домициана. Жестокость его проистекала из фатальной боязни смерти, которая подогревалась предсказаниями халдеев.

Флавий едва не расхохотался, вспомнив, как император в ужасе отверг «новое измышление сената, постановившего, чтобы в каждое его консульство среди ликторов и посыльных его сопровождали римские всадники во всаднических тогах и с боевыми копьями.»[1] А ведь Домициан большой охотник до всяких почестей!

Уже несколько месяцев над столицей сверкали молнии. Их было великое множество. Бесшумно и стремительно разрывали они недвижимый, будто замороженный небесный свод над Палатинским дворцом. Суеверный император потерял, наконец, терпение и воскликнул:

– Пусть же разит, кого хочет!

Придворные шептуны тут же разнесли эти слова…

И вот Флавий в покоях дворца, изукрашенных фресками, где храмы с широкими лестницами уходят в синеву неба. По дороге сюда, в бесконечном шествии роскошных залов, галерей, лестниц, портиков, что своими стройными колоннами погружены в воздух, как в воду, Юлий видел преторианцев в шлемах и панцирях, защищающих грудь.

Во всем дворце наблюдалось движение: уходили и приходили военные, знатные граждане во всаднических тогах беседовали приглушенными голосами, с таинственным видом шныряли рабы, и женщины гинекея в пестрых циклах и изящных сандалиях двигались как цветы, подхваченные ветром.

Вот, наконец, Флавий оказался в покоях императора, где царил полумрак, легкий, как крылья бабочки, но придававший странный оттенок пурпурным занавесям и пологу, расшитому золотом. Полумрак скрывал роскошное убранство комнаты, а между пилястрами скапливалась уже настоящая тьма, фиолетовая и неподвижная, вызывая тревожные мысли… Потрескивала свеча на низком треножнике возле ложа, где покоился император. Рослый раб – дакиец стоял у изножия, и его вооружение тускло мерцало в неясном свете.

Домициан устремил на претора неподвижный взгляд. Флавий ждал. Свеча снова затрещала, и это был единственный звук в гнетущей тишине. Наконец Домициан разлепил губы и произнес:

– Я видел нынче жуткий сон, претор. Божественная Минерва, которую я так чту, возвестила мне, что покидает святилище, которое я для нее воздвиг и не может более оберегать своего императора. Юпитер отнял оружие у нее!.. Юпитер! Будь проклято все! Страшные, страшные сны…

Он тяжело поднялся и, сильно качаясь, прошелся из угла в угол. Сверкнула молния, голубая вспышка чиркнула по задрапированным окнам… Домициан заскрежетал зубами. Дакиец оставался недвижим.

– Еще видел я во сне, – продолжал император, медленно выговаривая слова, – будто на спине моей вырос золотой горб… Здесь желают моей смерти и думают, что тогда достигнут счастья, а для Империи – благополучия. Ослы!.. Нет! Нет! Слушай меня, Флавий! – Он схватил претора за руку, сильно дыша ему в лицо винными испарениями. – Ты останешься здесь. К гельветам отправится Саллюстий Отон. И довольно!.. В Риме происходит что-то ужасное, претор. Я чую заговор… Молчи! Слушай! Беда правителя в том, что когда он обнаруживает заговор, ему не верят до тех пор, покуда его не убьют.

Снаружи завывал ветер, слышались глухие удары, словно стены старого дворца с трудом противостояли напору стихии. Фиолетовая дымка над Тибром обращалась бурей. Из глубины покоев доносилось мяуканье леопардов…

Император опустился на ложе и снова заговорил с Флавием, объявляя воину свои подозрения и свою волю. Раб в молчании смотрел на Юлия.

Слышался звон оружия и приглушенные команды центурионов… Заколыхался полог, будто кто-то хотел войти и не посмел. Затрещала свеча… Мяукали леопарды…

С тяжелым сердцем вышел претор из покоев императора. Дворцовые сановники перед ним почтительно расступились. Не имея намерения дольше оставаться во дворце и желая поскорее отправиться в лагерь за Тибром, претор быстро шел по дворцовым залам, галереям с колоннами из лунного камня, золотые капители которых терялись в сводах, где скапливался сумрак. Налетевшая буря внезапно превратила бесцветный день в ночь. Повсюду зажигали огни, кто-то ругался и требовал масла для светильников. Происходила смена дворцового караула, центурионы отдавали короткие команды зычными голосами. Женщины, прекрасные, как белый мрамор, стояли, прислонившись к колоннам…

Флавий проходил по великолепным залам, предназначенным Домицианом для приема гостей, украшенным лучшими произведениями скульптуры, мимо зала библиотеки с драгоценными свитками, не замечая картин, бюстов, статуй – восхитительных образцов искусства, собираемых в течение столетий. Слова Домициана встревожили его, но претор не желал в этом себе признаваться. С грустью Флавий думал о том, что, если опасения Германика подтвердятся и он будет умерщвлен, в городе начнется резня. Народ не может забыть последних Игр, хотя прошло уже несколько месяцев. Флавий и сам чувствовал, что Рим готовится к страшным переменам. Подобно Везувию бурлят его чудовищные недра, набухая гнойным нарывом то там, то здесь.

Флавий был воин и не хотел разбираться в делах, происходящих в верхах и низах Рима. Он ненавидел Домициана как гражданин, но как воин дал ему клятву и обязан был его защитить. И претор ни на миг не сомневался в том, что исполнит свой долг. Порой он горько сожалел о том, что ему не удалось служить Цезарю – только перед таким императором он мог склонить свою гордую голову.

– Слишком поздно родился. Слишком поздно! – говорил он себе.

Претор уже почти достиг передних помещений, где в голубоватом сумраке целая толпа черных и белых рабов ожидала своих господ, а в крытой колоннаде и за воротами собрался римский караул в ожидании смены. Было видно, как дворцовые сады и священная роща метались под порывами ветра. Возницы спешно отводили колесницы от главного подъезда в укрытие, ликторы распоряжались рабами, стоявшими у носилок господ. Здесь трибуны и центурионы приветствовали претора.

Вдруг Флавий услышал, что кто-то окликает его. Он уже хотел было, не обращая внимания на призыв, покинуть обширный и великолепный вестибюль, но тут к нему подскочил постельничий Августы. От быстрой ходьбы слуга запыхался и вспотел, и Юлий с иронией взглянул на его тяжелые одежды, усыпанные крупным жемчугом.

– Приветствую тебя, претор, – сказал постельничий с почтительным наклоном головы.

– Чего тебе?

– Царица Августа желает видеть тебя в своих покоях, претор, и я берусь немедленно проводить тебя к ней, – отвечал слуга, пряча руки с крупными суставами на коротких пальцах в складках одежды.

Малая зала, где претор ожидал найти царицу, была ярко освещена. Еще идя по галерее, соединяющей женскую половину императорского жилища с дворцом, он заметил легкий свет, мягко струящийся и обрисовывающий колонны. Теперь он мог разглядеть, что этот свет поднимался к своду из медных плошек с маслом и от изящных светильников, расставленных по всей зале на низких консолях. Их зажигала старая эфиопка. Свод залы был закрыт тентом, и Флавий подумал, что снаружи уже начался дождь.

Посреди залы стояла бронзовая печь, изображавшая священного быка Аписа. Его золотые рога были устремлены в пол, а глаза из драгоценных камней, казалось, следили за вошедшим. Древесные угли пылали внутри быка, раздуваемые мехом, который приводился в действие специальным приспособлением. Приятное тепло витало в зале, убранной изящной формы столами и стульями, вазами из фарфора, где медленно умирали розы, лилии и каприфолии, источая сильный запах. Этот аромат вызывал лихорадочное, возбужденное воображение. Стены были убраны роскошными гирляндами. Флавия привлекла скрытая за широкими пилястрами скульптура Эрота, затачивающего стрелы, и он с вниманием рассматривал ее, когда за спиной раздался голос:

– Сколько времени прошло с тех пор, как я не видела тебя, Юлий? Только для благих богов время не имеет значения, для нас же, смертных – это капкан, в который мы попадаем с момента рождения… Приветствую тебя, несравненный Юлий. С тех пор, как я видела тебя в последний раз, ты переменился.

– В последний раз?.. Царица, в течение лета ты не раз видела меня во дворце, рядом с твоим супругом.

– Оставь! Ты, как всегда, прямолинеен. О, если бы я знала движение твоего сердца! Почему ты так мрачен, как день затмения, так непонятен мне?.. Ах, да, ты – не поэт!

В ее словах послышался горький упрек, на что Флавий спокойно отвечал:

– Служение Империи не в ладу с музами, царица.

Взгляд Августы затуманился. Она снова видела себя в Кремоне, озаренной сиянием струящегося Паза в заросших, цветущих берегах, и рядом – высокого подвижного юношу в золотом халькохитоне… Августа испытывала к нему странное влечение. Она понимала, что здесь таится опасность для ее сердца, привыкшего получать желаемое. Юлий был молчалив и отстранен, холоден, как лед, порой он казался равнодушным ко всему, кроме безопасности царицы. А она тихо сходила с ума. И все-таки Юлий был рядом с ней, и тайно она радовалась хотя бы этому.

Несколько лет прошло с того времени, и Августа думала, что чувство это притупилось и ушло, ушло навсегда. Но, вновь увидев Юлия во дворце Цезарей, в шлеме и пурпурной хламиде, возмужавшего, страшного в своем величии, приближавшегося к ложу императора, рядом с которым она сидела на золоченом стуле, Августа испугалась. Она поняла, что это была лишь отсрочка, мнимое выздоровление. И она в сердцах бросила в тот день Гельведии:

– Как он надменен! Не хочу смотреть на него!..

Августа покачала головой:

– Ты – не поэт, – грустно повторила она. Вдруг глаза ее блеснули: – А как же мраморный Эрот? Уж не для твоего ли сердца он натачивает стрелы? Хотела бы я знать это… О, если бы ты снял свои доспехи, золотой шлем и увенчал себя розовым венком, что увядает без смысла на этой холодной мраморной голове!.. Да будет к тебе благосклонен сын Афродиты!

Флавий не отвечал. Августа в волнении прошла по зале, старательно не делая попыток приблизиться к воину.

– Много раз видела тебя во дворце, – проговорила она и приложила холодную ладонь к низкому, увенчанному диадемой лбу. – Нет, я ошиблась. Раньше я видела командующего армией моего супруга, претора, холодного, как змеиные ночи. Тебя же настоящего я вижу только теперь. Но ты так далек… Как тебе жилось в тех сумрачных краях? Там, наверное, вечный холод, потому ты так и рвешься обратно… Такой же ледяной… Мне холодно рядом с тобой, но и без тебя не лучше. В полдень здесь жарко, а в сумраки я всегда мерзну… Несносный город, и все-таки это единственное место, где стоит жить!..

Легким прикосновением пальцев Августа поправила прическу и обогнула Аписа с тлеющим нутром.

– Уйди, Сэма! – приказала она, и старая эфиопка заковыляла к выходу.

– Ты был у моего супруга? – спросила Августа приглушенно, обращаясь к Флавию.

– Да, царица, – отвечал он. – Император тревожен, и, думаю, тебе известна причина его беспокойства.

Августа залилась злым смехом.

– Сны! Молнии! Всякие гадатели и кровопийцы, которыми он окружил себя. Они наперебой завывают и предсказывают, лишь бы угодить его страху. Это старая баба, а не император!

Флавий стиснул зубы и отвел глаза. Он молча слушал гневную тираду царицы. Теперь он не сомневался, что заговор против Домициана существует.

– Империи нужен сильный властитель, – продолжала Августа. – Домициан же купается в римской крови, играет в кости и путается с девками. Он заслужил ненависть даже близких друзей… Открою тебе тайну, претор. Дни правителя сочтены. Ничего нельзя изменить…

Внезапно на что-то решившись, Августа бросилась на шею Флавию:

– О, Юлий, Юлий, – горячо и прерывисто зашептала она. – Хочешь, я принесу к твоим ногам Империю, полмира?.. Свою любовь, Юлий! Возвышу тебя. Что ты еще хочешь? Скажи… Ты станешь императором, подобным Цезарю, а я буду твоей рабой, твоей тенью… У Домициана нет достойного преемника. Ты, ты один сумеешь умерить спесь сенаторов и обуздать чернь!.. Помнишь ли ты Кремону? О, уже тогда я любила тебя, Юлий!

Он горько качал головой, осторожно пытаясь разжать ее руки:

– Нет, царица. К чему это? Ты прекрасна, я не достоин тебя… Нет! Нет! Я воин и обязан выполнить свой долг. Ты же требуешь от меня забыть о чести… Опомнись, царица!

– Как! Ты отказываешься от империи! – она в гневе оттолкнула его, глаза ее сверкали, как агаты. – Ты, ты смеешь… Нет, не от Империи ты отказываешься, от меня!.. О, боги!.. Уйди, уйди, Юлий. Понимаешь ли ты, что натворил?.. Будь проклят день, когда я узнала тебя!.. Иди к своей Юлии, которая увлечена вовсе не тобой, а сопливым вольноотпущенником!

Августа хотела уколоть Юлия, но при упоминании имени своей счастливой соперницы испытала разящую боль!.. Ревность и отчаяние вновь овладели ею и отражались от нее, как тени… Она залилась слезами и вновь припала к груди претора:

– Ты не человек, ты – камень… За что боги карают так жестоко?.. Юлия в моей власти, ты знаешь. Но я не трону ее, клянусь своей любовью!.. Неужели ты счастлив с ней?.. Пусть! Пусть! Одно твое слово может все изменить. Подумай, Юлий, одно слово… Это не будет предательством, ибо я знаю, тебе ненавистен Домициан. Ты лучше меня. Ты лучше всех… Нет?.. Пропадай, Империя! Пропадай все!

Прерывисто всхлипывая, Августа подняла лицо, искаженное страданием, и утонула в холодных зеленых с золотистым ободком глазах – глазах дракона. Громко вскрикнув, она выбежала прочь из залы.

Ожесточенный, с бьющимся сердцем Флавий стремился покинуть дворец Цезарей. Он решил ввести в город легионы, значительно усилить дворцовые караулы и личную охрану императора. «Он заслужил ненависть даже близких друзей». Этим царица сказала все. И назад они не повернут, это ясно.

– Юлий! Как я рад видеть тебя. Я часто думал о тебе во мраке душных ночей. Величественный человек!

Флавий остановился, как вкопанный, и мрачнее тучи повернулся к подбежавшему человеку. Перед ним стоял юноша, показавшийся Юлию смутно знакомым. Бешеный взгляд претора погасил улыбку на его красивом лице. В глазах юноши отразился испуг.

– Кто ты? – хмуро спросил претор.

– Меня зовут Эдер. Ты не узнал меня? – проговорил юноша, глядя на Юлия большими влажными глазами.

Он растерялся и дрожащей ладонью прикрыл амулет на груди. Этот жест мгновенно воскресил в памяти сверкающее море, корабль с провисшими парусами, скрип весел, шумную Остию… Он узнал этого юношу, его стройную девичью фигурку и лицо с изящными чертами, душу хрупкого цветка.

– Мы вместе плыли на корабле и расстались в Остии… Мы беседовали с тобой, когда корабль подходил к докам… Я путешествовал с Саллюстием Прииском. Сейчас мой друг здесь, во дворце, но он занят, и я решился подойти к тебе.

Флавий жестом остановил юношу:

– Я помню тебя, – сказал он, и черты его лица смягчились. – Ты часто посещаешь дворец?

– О нет, не так часто. Но я видел тебя в этих великолепных залах и однажды на Форуме. Ты был так величествен! Я кричал тебе, но ты меня не слышал, столько народу было вокруг.

– Тебе нравится Рим, Эдер?

– Не знаю, – он пожал плечом. – Рим мне кажется шумным, но его стоит увидеть. Саллюстий теперь частное лицо, и мы живем на Велабре.

– Ты, кажется, любишь Александрию?

– Александрия, – ахнул эфеб. – Вечно юный город, дворец Птолемеев на Локлиде, глядящей на синее, глубокое, вечно изменяющееся море… Широкие набережные, мощеные каменными плитами, пристани, у которых стоят галеры, триеры, грузовые суда… Храм Посейдона, дворцы Музея, театр Диониса, окруженный статуями… Кварталы греков, евреев, Ракотида, населенная египтянами… Нильская долина… Этот город невозможно не любить, Юлий, и я скучаю о нем.

Юлий вдруг тепло улыбнулся:

– Знаешь что, я, возможно, разыщу тебя на Велабре.

«Если будет на то воля богов», – добавил он про себя. Юноша залился краской и молча ему улыбался.

– Будь счастлив, Эдер!

– Да хранят тебя боги!

Юлий повернулся и быстро пошел прочь.

ГЛАВА 8

Раскаты грома и порывы ветра глухо доносились до атрия, где нежно пел псалтериум и благоухали охапки цветов. Шумел сад: розмарины и розовые лавры метались, теряя свои правильные геометрические формы, и сорванные листья подобно стаям, в неистовой пиррической пляске вихрем закручивались под страшным обнаженным небом и, трепеща, сыпались в бассейны и к подножию статуй… Недвижимы были только мраморные тела среди сада, подобного в эти часы бурлящему океану, и полногрудые Венеры в белых портиках, повернув голову, равнодушно глядели в сумрак и короткие перебежки ливня…

– Какая страшная непогода! – воскликнула Масселина, не прекращая игру, и инструмент ей вторил: да, да, страшная непогода, о, да! – Столько молний за последние месяцы. Я никогда не видала столько молний! Будто Юпитер гневается на нас.

– Ну, так что же! – сказала одна из девушек. Она стояла на коленях у края бассейна и, обрывая лепестки гвоздик, бросала их в воду. – Жрецы усмирят его гнев жертвоприношениями. Нет такого человеческого проступка, который не был бы прощен богами.

При этих словах две эфиопки в белых платьях (которые скорее обнажали, чем прятали их гибкие тела), скрепленных на голых плечах крупными аметистами, выпрямились и поглядели друг на друга блестящими глазами. Крупные белые лилии в их коротких курчавых волосах были подобны диадемам.

– О! Соль знает это лучше других. Ведь именно ее Сола боги за гордыню отправили на небо, где он теперь правит двумя дикими конями, впряженными в его колесницу, – негромко сказала девушка, обнимавшая мраморную Афину.

– И теперь он – золотое Солнце, о котором тоскуют в часы мрака! – воскликнула, сдвинув тонкие брови, Соль, носящая имя великого светила.

Эфиопки рассмеялись и снова склонились над бассейном, погрузив черные руки в холодную воду, ради забавы собирая лепестки цветов в розовые ладони.

Сверкнула молния, страшный удар грома потряс стены!.. Впечатление было такое, будто разорвалась небесная ткань. Девушки вскрикнули в непритворном ужасе.

– Нет, все-таки это страшно, – ошеломленно прошептала Масселина.

Юлия, до того тихо разговаривавшая со своим вольноотпущенным, подняла голову:

– Под этой кровлей мы в безопасности, уверяю тебя, дитя, – сказала она. – Так что же ты боишься?

– Я? – девочка рассмеялась, приложив к губам пальцы с блестящими ногтями. – Дорогая госпожа, разве могу я опасаться чего-либо иного, кроме ущерба, нанесенного твоему благополучию!.. Сейчас я беспокоюсь о твоем прекрасном саде, что терзает буря, подобно дикому зверю.

Юлия погрозила ей пальцем:

– Дитя! Ты лукавишь! Тебе следовало бы поучиться выдержке у этих животных.

Рука Юлии опустилась на спину египетской кошки с гладкой шерстью. Ее сестра лежала поперек вытянутой ноги госпожи, а две другие расположились в тени ложа, которая то вытягивалась, то делалась короче в трепещущем свете восковых свечей.

– Как они красивы! Взгляни на них, мой Адонис. Я нахожу кошек самыми прекрасными существами в этом мире. Я люблю их за грацию и независимость.

Раскинувшись на ложе, юноша счастливо улыбался. Пальцы его поглаживали амулет, изображающий Гора. Глаза влажно блестели, и прозрачные тени от ресниц лежали нежным мазком. Взгляды рабынь устремлялись к этому юному, прекрасному существу, страстному и чистому, подобно роднику. При словах своей госпожи он гордо вскинул свою изящную голову, увенчанную драгоценной тиарой. В его облике странно смешивались изнеженность блудницы и неожиданно проснувшаяся мужественность. Губы его дрожали, и улыбка была подобна солнцу под водой в яркий полдень.

– Да, они красивы, Юлия, – согласился сириец.

– Госпожа, ~ сказала вдруг финикиянка в золотом венце и узком медном обруче на талии. – Знаешь ли ты, что случилось после того, как восемь дней назад молния угодила в Капитолий? Нет? Так я расскажу тебе! – она облизнула пухлые губки и всплеснула руками. Зазвенели золотые браслеты. – Помнишь ли ты астролога Асклетариона?.. Так вот, на него донесли, что астролог этот своим совершенным искусством разглашает будущее. Когда старца привели к Домициану, тот спросил его, так ли это, астролог не отрицал и сказал, что предугадывает. Тогда Домициан поинтересовался – знает ли Асклетарион, как умрет он сам, то он отвечал, что его растерзают собаки, и случится это скоро, – рабыня скрестила руки и коснулась пальцами обнаженных плеч. – Домициан приказал немедленно убить старца и похоронить с великой заботливостью. Когда же разгорелся погребальный костер, то налетела буря (та самая, госпожа, что повалила статую Минервы возле твоего бельведера) и разметала костер. Астролог оказался прав… Несчастный! Его обгорелый труп разорвали бродячие псы!

– Довольно! – Юлия нахмурилась. – Я не хочу слышать об этом демоне. Я удалилась от императорских дворцов. Я желаю одного: тишины и забвения! Забвения, слышите, рабыни!

Воцарилось молчание. Слышался только плеск воды, и красные лепестки кружили на поверхности, похожей на хрусталь…

– Масселина! Что ты застыла, точно изваяние? Улыбайся, дитя! Задумчивость к лицу философам, ты же веселись… Сыграй мне одну из твоих песен, спой!

Зазвенели струны. Кошки подняли головы и уставились круглыми глазами на занавес с широкой желтой каймой. Послышался звук шагов, внезапно раздвинулся занавес, и появился Юлий, немного бледный, в высоком шлеме и промокшей хламиде. Номенклатор выскочил вперед и, обращаясь к Юлии, громко сказал:

– Флавий, претор императора, приветствует тебя в доме твоем, госпожа.

Воин отстранил невольника. Глаза его сверкали.

– Прости, прекрасная, что я тревожу тебя в этот час… В городе начались беспорядки, толпы народа высыпали на улицы. Первая кровь была пролита пятнадцать лет назад, и на этот раз не тоже обойдется без убийств. Молнии ударили в храм Флавиев и Палатинский дворец. Глупая чернь решила, что это сам Юпитер подает им знак! Народ свирепствует.

Претор обогнул бассейн и преклонился перед патрицианкой. Адонис выпрямился. Мертвенная бледность покрыла его лицо.

– Юлия, призываю тебя покинуть Рим. Поверь, только опасность заставила меня войти в твой дом теперь. Поезжай в Арицию. Мои солдаты обеспечат тебе безопасность.

Встревоженная, нервная, глядела женщина на Юлия, немного отстранившись. Цветные лучики от драгоценных камней пробегали по ее лицу, вызываемые к жизни ее трепетом. Затем она обняла Флавия.

– Да, Юлий, да! Я сделаю все, что ты хочешь, – Юлия крепко прижала его к себе, к своей мягкой груди, и стала покрывать его лицо поцелуями в безумном неистовстве, и его горячая ладонь легла на ее спину. – Я знаю, ты хочешь спасти меня, всех нас! Я знаю силу твоей любви, скрытой в твоем сердце, темном, как полночь… Ты сильнее меня, Юлий, и я подчинюсь. Я покину Рим ради тебя, как приехала сюда ради тебя…

Невольницы вскочили и выбежали, лишь крыльями бабочек затрепетали их широкие одежды. Адонис проводил взглядом пять силуэтов, и когда они скрылись в портиках, двинулся вслед за ними.

– Адонис! Останься! – крикнула Юлия. Сириец обернулся и покачал головой:

– Нет, госпожа. Я не желаю быть соглядатаем…

Он знал, что Юлия не остановит его. Сжимая пальцы, унизанные кольцами, шел он по залам, и рабы разбегались от него в темноте. Адонис приказывал себе не плакать и призывал для этого все свое обретенное мужество…

ГЛАВА 9

Дом наполнился сдержанным гулом, будто пчелиный рой заплутал в кубикулах – рабы готовили все необходимое для путешествия.

Некоторое время Юлия прислушивалась к удаляющимся шагам. Звонкая колесница тронулась и полетела, унося Флавия, мрачного, как пораженный затмением день. Проскакали всадники его турмы. Многослойное эхо отразилось от глухих стен, оберегавших сады, взволновались улицы богатого квартала. Потом все стихло. Слышался только шорох дождя в саду.

Юлия кусала губы. Необходимость покинуть Рим теперь, когда Юлий так близко! Как же дорог ей этот воин, в которого она влюблена, словно ошалевшая кошка!.. И уступая этой своей страсти, она заставляет страдать невинного юношу, красотой подобного лотосу в драгоценной диатрете… Но молодой претор, которого сам император просил принять имя Флавия, гордо входящий в родовой храм, любит только ее! Юлия знала, что у нее нет соперницы среди женщин, лишь сама Афина Паллада преграждала ей путь к Флавию обнаженным мечом!

При воспоминании о воине перед патрицианкой вставали разные картины, одна увлекательнее другой. Юлия вспомнила, как впервые отдалась ему в таблиниуме мужа, куда издали, из сияющего атрия, проникал рассеянный свет, и время от времени раздавались крики павлина… Их встречи в Ариции, на вилле, носящей странное название «Ресница Зевса»… То безумство, когда перед новым походом в земли варваров, Юлий увез ее на актуарии вниз по Тибру… Хвала богам, Гай Корнелий этого не выдержал и оставил ее наконец!..

Кто-то из рабов тихо заговорил с ней, спрашивая об издержках на переезд. Она в ярости вскочила, глаза бешено сверкали на бледном лице:

– Как ты смеешь обращаться ко мне! – закричала она. – Или в этом доме нет диспенсатора? Или я сама должна ведать хозяйством и выполнять работу рабов?.. Ты потерял разум, невольник?.. Я продам тебя! Распну на кресте! В Тибр! Тебя растерзают мои леопарды!

Она кричала, задыхаясь от бешенства, бледная, с глазами, полными слез. Рабы в ужасе разбегались. Она сметала со стола фиалы из стекла, чаши, полные плодов, амфоры с фалернским и мареотским винами… Дом наполнился звоном…

Вдруг Юлия остановилась. Кровь стучала в висках, по лицу струились слезы, отчего взгляд ее казался матовым, дрожащим… Ей хотелось видеть своего эфеба, броситься ему на шею, укрыться от всего!

– Адонис! Адонис! – позвала она в тишину и сумерки дома. Одна свеча с шипением погасла, тонкий синий дымок поднялся к потолку. – Адонис! – снова крикнула она.

Когда же он вошел в черных сандалиях и тунике с чередованием красных и желтых полос, покрыв плечи широким паллиумом, Юлия была уже спокойна.

– Мы покидаем Рим, юноша, – тихо сказала она, и голос ее был подобен шороху моря в раковине моллюска.

– Я знаю, милая, – ответил сириец. – Я готов сопровождать тебя, куда бы то ни было.

Юлия вышла в галерею, с которой открывался сад, истерзанный бурей, с листвой, посеребренной луной. В первую минуту ее ошеломила тишина, казавшаяся неестественной. Поваленные статуи, полускрытые травой, походили на трупы, лишенные обряда погребения. Жутко белели изгибы тел мраморных мертвецов, предвещая кровавые безумства Рима. Внезапно от подножия Делийского холма, с равнины, застроенной кварталами простолюдинов, поднялось эхо тысяч голосов; потом снова и снова. Как прибой ударялись звуковые волны в высокую стену с тяжелыми глухими воротами, и Юлия поняла, что преторианцы вышли усмирять толпу.

Глаза Юлии сузились. Дышала она медленно и глубоко, как во сне… Тонкая стола из ткани Востока облегала высокую грудь, ее складки были неподвижны под тяжелой паллой, по-мужски скрепленной простой серебряной пряжкой. Странное свечение отражалось в черном, как бездна, одиноком, как божество, и мягком, как сердце, небе, – мерцающие бледно-золотые сполохи, которые то растворялись в мокрой тьме совсем, то разгорались с новой силой…

– Это горит дворец Цезарей, – сказал янитор. – Несколько молний угодили в Палатин и, как говорят, одна попала прямо в спальню императора.

Юлия молча посмотрела на него, и янитор склонил голову. Во дворе звенели сбруей и фыркали кони. Адонис коснулся плеча госпожи:

– Идем! Они ждут, и я провожу тебя к ним, Солдаты сумеют уберечь нас в этом бешеном городе!

Рабы, опечаленные прощанием, преклоняли колени перед госпожой и ее вольноотпущенником, будто смерть, летающая над Римом, уже наложила отпечаток на их лица.

Юлия быстро сошла по ступеням, на чьих мокрых поверхностях как горячее масло растекались отблески факелов и белели истоптанные лепестки роз. Эфеб, укутанный в греческий паллиум, склонялся гибким станом, слегка поддерживая госпожу.

В темноте вымощенного плитами двора, куда падала круглая тень бельведера, молодые сарматы были подобны мрачным теням, восставшим из подземного царства. Тяжелый дух лошадей и железа исходил от всадников, покрытых с головы до ног доспехами. Повинуясь приказу претора, они молча ждали высокородную матрону. Впереди побежал раб с факелом, будто огненным мечом разрубая густую, как смола, тень. Юлия, бросив быстрый взгляд на всадников, прошла к цизию – повозке на двух колесах, и солдаты уловили тонкий запах благовоний, исходящий от ее кожи.

Раскрылись ворота, кони помчали Юлию и сирийца вниз по узким чистым улицам, вымытым дождем. Следом поскакали десять всадников по двое, держась вблизи цизия. За ними покатили две простые повозки, запряженные четверкой лошадей, в которых сидели молодые невольницы и лежали огромные деревянные сундуки.

Покинув дом на вершине Целия, Юлий отправился в лагерь за Тибром, где стояли легионы, готовые к походу.

Буря улеглась, и теперь отвесно лил дождь. Его струи становились все реже. Шумел Тибр, поднявшийся над берегами, пенистый и темный. Мусор и нечистоты неслись к морю, закручивались в водоворотах и меж каменных свай Мульвиева моста. Сквозь шум и грохот воды Флавий различал звуки лагеря, ржанье коней и звон оружия. Взошла луна, в ее холодном зеленоватом свете заискрилась река, окаймленная мокрой галькой. Черный массив моста сливался с ночью, исколотой огнями лагеря, и его арки обозначились тонкими зелеными лучами. По правую сторону от города протянулись длинные непроницаемые тени, по левую – шумел невидимый лагерь. Колесница главнокомандующего въехала на мост, турма последовала за ней в латах, сияющих в прозрачном свете луны. В тот же час с другого края двинулись дозорные, почти все арабские наемники, и стали быстро приближаться. Мост заполнился всадниками. Топот коней и зычные голоса приветствовали претора и отлетали к луне, равнодушно мерцавшей средь разорванных туч.

В лагере царило оживление. Ревели верблюды, перепуганные бурей либийцы раздраженно лупили их по плоским змеиным головам с большими зеркальными глазами. Ржали кони. Мунифиции ставили палатки, разметанные бурей, укрепляли значки и знамена манипулы или центурии у зияющего чернотой входа. Гастаты и латники в панцирях собирали снаряжение: длинные копья, круглые щиты, железные топоры. На остриях трепетало отраженное пламя высоких костров, возле которых спокойно сидели ветераны – треарии, вооруженные дротиками. Проскакала турма, состоящая из тридцати двух человек. Горячие арабские стрелки надевали путы на своих тонконогих лошадей. Юлий в сопровождении всадников двигался к своему шатру и взглядом сытого льва окидывал военный лагерь, многие годы бывший его домом.

Претор Флавий в шлеме, легких доспехах, мокрой синей хламиде, покрывающей круп коня, скакал, гордо вскинув голову. В свете костров он увидел неподвижно стоявших катафрактариев в узких позолоченных кольчугах, делавших их похожими на рептилий. На их тяжелых конях так же красовалась броня, сплетенная из множества плоских колец. Юлий восхитился видом всадников. У его шатра вяло трепетали знамена, бегали рабы-азиаты в длинных одеждах без пояса, у входа стояли преторианцы с обнаженными мечами. Командиры когорт и манипул приветствовали своего претора.

Цизий уже скатился с пологого склона Целийского холма, пугая бродячих псов, дерущихся за отбросы. Немые дома в жидком лунном серебре нависли над запутанными руслами улиц. Возведенные Домицианом по всем кварталам Рима и изукрашенные императорскими триумфальными отличиями, священные храмы таяли в холодной синеве ночи. Их ворота и арки, кое-где слабо освещенные чадящими светильниками, были увенчаны колесницами и изваяниями богов и напоминали сейчас гранитные глыбы. Сарматы скакали рядом с цизием, и Юлия замечала их нескромные взгляды.

В городе чувствовалось мятежное брожение. Метались какие-то тени, маршировали когорты преторианцев. Вой и крики разносились по улицам. Пронеслись турмы конницы во главе с декурионом, в развевающейся хламиде и с луком в руке.

Тучи сгустились, тонкий свет луны, подобный яркой грезе, поглотил мрак. Туман, как расправленный паллиум, покрыл город от Авинтина до Ватикана. Повсюду горели огни. Слышались вопли и плач, топот множества ног и звон оружия, в переулках металось испуганное эхо и отголоски кровопролития.

У обочин валялись изуродованные тела в порванных туниках. Мелькнули черные сандалии сенатора. Он сидел, привалившись к желтой стене дома, похожий на пьяного, с распахнутыми глазами и порванной шеей. Грязная тога задралась, бесстыдно обнажая ноги мертвеца. Вокруг стонали раненые, зажимая руками кровь, их протяжные крики не тревожили молчания убитых. Причитали женщины…

Кони наскочили на мертвых, лежащих посреди улицы, и шарахнулись, едва не опрокинув цизий. Это были преторианцы, растерзанные, оборванные. Над их трупами надругалась толпа. Рукоять меча с обломанным лезвием блестела в свете красных фонарей…

– О, боги! Адонис! Что они хотят? – воскликнула Юлия.

– Им наскучил прежний тиран, и они требуют нового, – печально ответил сириец.

Они ехали быстро. Сарматы с обнаженными мечами плотно окружили цизий и повозки, запряженные черными лошадьми, гривы которых летели, как флаги. Порывы ветра били в лицо Юлии, охлаждая немые слезы, которых она не замечала. Они ни на что не обращали внимания, Адонис гнал лошадей, желая одного – поскорее покинуть Рим, где Юлия подвергалась опасности, Рим, блудницей раскинувшийся на семи холмах, раскрыв свои недра, увенчав золотые горбы массивами великолепных зданий и омыв свои стопы в грязных водах Тибра – желтых, с кровавыми пятнами, с бесконечными берегами.

Повозки вылетели к форуму и понеслись по Широкой улице, оставляя позади крики и кровь Вечного города. Они видели неосвещенные переулки, что кишели людьми… Центурии преторианцев шли прямым углом, ударяя короткими мечами о щиты, от них беспорядочно бежали люди в туниках, синтесисах, тогах… Мелькали жрецы, понтифики в колпаках, луперки. Фециалы что-то кричали, потрясая пучками вербены, салии – хранители священных щитов, пели непонятную песнь, гарусники поднимали руки к мрачному небу, сжимая оливковые ветви…

Сердце Юлии колотилось. Она бросила взгляд на Адониса, и он улыбнулся ей абсолютно чистой, ясной улыбкой, которая ее ошеломила. Он был красив, красив как Гор, как латинское небо, как лунный камень. Он был нестерпимо красив, этот юноша, набирающий мужскую силу. Он глядел на Юлию с прежней трогательной любовью несмотря на царивший кругом хаос и кровопролитие, и эта минута стала для нее откровением. Казалось, что прекрасный эфеб уже видел Арицию, где они были счастливы вдвоем. И Юлия теперь страдала от страшной раздвоенности, от необходимости любить двух мужчин, не испытывая страсти к единой личности.

Он отвернулся, погоняя лошадей, а Юлия склонилась к его темному профилю:

– Адонис, милый, – произнесла она. – Я стану звать тебя Эпафродий, что значит счастливый. И да покровительствует тебе Афродита!

Залитая огнями Широкая улица пересекала улицу Фламия. Беглецы миновали страшный и гулкий массив арки Корнелия Суллы, продвигаясь вглубь улицы, от которой, как от ствола, росли никогда не освещаемые, с мокрыми деревянными тротуарами, переулки.

Внезапно нахлынула вооруженная толпа, рабыни в ужасе закричали… Сарматы плотным кольцом окружили повозки; кони, испуганные ревущей людской лавиной, хрипели… В похожем на кишку переулке было тесно, всадники рубили плечи и руки нападавших, раненые кони ржали и вставали на дыбы, втягивая ноздрями запах свежей крови. Ярость борьбы охватила сарматов, горячих и агрессивных, они рубили налево и направо, не разбирая во мраке лиц, видя только белые пятна одежд. Кони бешено крутились, задирая узкие морды и перебирая тонкими нервными ногами…

Толпа прибывала. Римляне были вооружены кинжалами и пиками, мелькали мечи. Всадников стали теснить к глухим стенам домов. Их кони падали, истекая кровью, и солдат пронзали десятки копий. Бледная, безмолвная Юлия сидела в высоком цизии, с ужасом наблюдая побоище. Кони рвали упряжь… Адонис попытался прорваться сквозь толпу: грозными криками он побуждал лошадей вклиниваться в людской поток… Какой-то плебей схватил Юлию и стал тащить с повозки. На ее крик резко обернулся всадник и взмахом клинка отсек голову нечестивца. Она, как мяч, упала на колени патрицианки, забрызгивая все вокруг кровью из свисаюшей артерии…

Сириец схватил голову за волосы и метнул в толпу. Он прижал к себе женщину, что-то бессвязно шепча ей в утешение, и покрыл ее краем своего паллиума. Но было поздно. Среди нападавших раздался крик:

– Граждане! Смотрите на эту матрону! Я узнал ее! Это блудница из Ариции, любовница Флавия!

Десятки рук схватили рвущихся лошадей и потянулись к повозке.

– Убить! – кричали в толпе. – Убить блудницу! Она предавалась разврату с ненавистным Флавием! Смерть! Смерть!

Чья-то грубая рука вцепилась в плечо Юлии, срывая паллу, и она громко вскрикнула. Это разъярило сирийца, забывшего всю свою нежность. Он встал во весь рост и выхватил из-за пояса длинный нож…

С оглушительным топотом коней мчались турмы через Мульвиев мост, мелькая в отраженных арках, извивающихся в волнах Тибра, по которым уже плыли мертвецы, раскинувшись белыми крестами. Впереди скакал их молодой претор с обнаженным мечом, в панцире, обрисовывающем грудь, в развевающейся хламиде. Всадники выступили из лагеря с тем, чтобы помочь когортам преторианцев подавить мятеж. Тревирская конница должна была укротить чернь и к началу четвертой стражи покинуть долины и широкие склоны города. Юлий не хотел, чтобы дневной Рим видел его воинов.

Серебряные с позолотой шлемы всадников матово сияли при свете луны, появившейся вновь. Часть ландшафта, попавшая в ее серебристо-голубое свечение, казалась осыпанной холодными кристаллами, что лежат на берегах Рейна, родине могучих батавов. Мысли о Юлии отуманивали мозг командующего, он скакал с суровым видом, остро ощущая свою несвободу, страдая от того, что не может быть с этой женщиной и не может забыть страшной клятвы.

При красных и желтых фонарях, освещавших резню, бежали женщины, их волосы струились за спиной, а груди белели, как мрамор, и в разрезах платьев обнажались бедра. При виде всадников они прижимались к стенам зданий или скрывались в темных тупиках. Эти безымянные тени сводили Юлия с ума, черный цветок страсти терзал его сердце, тот самый цветок, ядовитые и гибкие стебли которого он хотел бы обрубить, вырвать из себя.

Юлия! Это имя было для него как сигнал, и он ему всегда повиновался.

Порой, наедине с собой, Юлий углублялся в свою душу, открывая нежные ее стороны, и чувствовал, что любовь к этой прекрасной женщине и есть то самое, настоящее и благоухающее. Но одновременно с этим Флавий понимал, что есть еще одна любовь – бешеная, мучительная и одинокая, как крик агонии. Эта любовь – подарок Марса, и он хранит ее в своем сердце, истекающем кровью и оплетенном черным гибким стеблем. Однажды на рассвете, измученный бессонницей, он сумел признаться себе, что рожден одновременно для битв и для служения Юлии.

На Велабре всадники с гиканьем врезались в толпу, и претор с удивлением увидел, что плебеи вооружены мечами и боевыми топорами. Встречались и лучники, стрелы которых неистово улетали ввысь или впивались в деревянные стены высоких доходных домов. Злоба овладела Юлием, и, не задумываясь, приказал он остановить толпу. Он гордился своими солдатами.

Это были люди, нацеленные на убийство…

Сарматы, несколько всадников, оставшихся в живых, стойко обороняли цизий. Нападавшие, грубые, грязно одетые люди, были ослеплены жаждой мести женщине, которую даже не знали. Они выкрикивали проклятия на разных языках, мелькали крепкие руки… Уже ни одна из сторон не обращала внимания на льющуюся кровь…

Адонис спрыгнул на землю. Кто-то налетел на него, и он нанес удар ножом. Лезвие легко вошло в мягкую плоть, намного мягче, чем он ожидал… Побледнев, он сделал над собой усилие и выдернул клинок. Человек захрипел, стал как-то странно заваливаться набок и вперед, немного растопырив пальцы, цепляясь за тунику Адониса. Юноша, окаменев, глядел в лицо умирающего, не различая черт, видя перед собой одну бледную искаженную маску… Адонис лишь брезгливо оттолкнул руки, скрюченными пальцами ловившие ускользающую жизнь. Туман, протянувшийся от Целия до Авентина, заволакивал сознание юноши, медленно погружая его как бы в теплую ванну с молоком…

– О нет! О нет! Нет! Адонис, не оставляй меня! Они убьют меня! – кричала Юлия.

Юноша отпрянул потрясенный. Вид сражения был настолько страшен, что он инстинктивно оглянулся в поисках укрытия. Перед его лицом клинок разрезал воздух!.. Адонис отшатнулся и ударил наугад.

Под натиском тревиров беспорядочные толпы быстро рассеялись. Лошади топтали убитых и раненых, их было так много, что, казалось, на Велабре полегла треть Рима. Квартал в этот час был страшен. Покрытые серой плесенью фундаменты домов забрызганы кровью, фонари погашены, в одном месте, перекрывая проход в глухой переулок, лежал труп лошади. Позолоченная сбруя и дорогое седло были сняты с несчастного животного, к распоротому брюху которого уже слетелись мухи. Запах крови и отбросов, разлагавшихся в сточных канавах, давил как каменная глыба сверху, справа, слева, было трудно дышать. Легкий аромат озона после недавней грозы и свежесть дождя улетучились, словно испугавшись царящего вокруг смрада.

На площади, у черного обелиска, подпирающего небо, лежала груда трупов в немыслимых позах, кровь, черная и густая, как смола, растекалась по каменным плитам. Единственный уцелевший рожок освещал эту страшную картину. Из тьмы появилась женщина с длинными волосами и в белой разорванной рубашке, лопнувший строфиум волочился по земле. Она шла неровной, шатающейся походкой, одна ее рука была неестественно вывернута, посиневшая кисть безвольно болталась…

Разгоряченная сражением лошадь Юлия шарахнулась и захрапела. Флавий подумал – уж не демон ли это, из тех, что имеют природу наполовину богов, наполовину смертных, и в страшные часы являются людям вестниками несчастья. Как слепая, двигалась эта женщина, наступая на мертвецов, и, когда ее белое лицо оказалось в кругу света, претор увидел, что на месте глаз зияют две черные дыры. Женщина наткнулась на обелиск и, не издав ни звука, упала на труп мужчины. Претор похолодел. Один из всадников подскакал к ней и пикой перевернул навзничь.

– Мертва!

Юлий рванул уздечку, лошадь запрокинула голову и взвилась на дыбы. Претор ударил кулаком ни в чем не повинное животное.

Отовсюду слышались стоны. Раненых бунтовщиков, пытавшихся спастись, арабские стрелки убивали, состязаясь в меткости. Флавий подумал о Домициане, который любил стрельбу из лука и, развлекаясь в своем Альбанском поместье, поражал до сотни зверей разной породы. Велабрский квартал заполнил топот коней, восклицания и смех воинов, звон оружия. Эти привычные звуки успокоили сердце воина, пораженное видом агонии молодой римлянки.

Внезапно претор услышал плачь и призывы о помощи. Голос был так юн, что Флавию показалось, будто его зовет ребенок. Выхватив у солдата смоляной факел, он бросился на зов.

– Юлий, помоги! Это я зову тебя. Они убили Саллюстия! Саллюстий мертв!.. Ахура-Мазда, отврати беду! Я погибаю, Юлий!

Плач, казалось, летел отовсюду. Молодой испуганный голос отражался от глухих стен зданий и сводил Флавия с ума. Он метался по темной улице, размахивая факелом, и желтый свет выхватывал части жуткой картины кровопролития.

– Юлий! – призывал голос. – Меня убьют! Так же, как Саллюстия, как многих!

– Эдер! – в отчаянии закричал претор. – Эдер! Где ты?

Ответа не последовало. Сердце претора колотилось, в ушах звенело. Странная гулкая тишина придавила Велабр, можно было задохнуться в этой тишине, в пульсации крови.

– Прекратить стрельбу! – закричал Флавий. Он обернулся к всадникам, чьи доспехи принимали отблески факела. – Найти юношу!

Застучали копыта. Солдаты зажигали факелы, в тревожной пляске огней кто-то крикнул:

– Претор, не этот ли юноша?

– Свет! – Флавий наклонился над эфебом, который распростерся на груди широкоплечего мужчины, будто обнимая его. Между лопатками торчала стрела. Один из солдат спешился и поднял эфеба на руки.

В трепещущем свете факелов лицо его казалось розовым, живым, колыхались тени. Казалось невозможным, чтобы смерть коснулась этого чела… На губах запузырилась кровь. Юноша медленно открыл глаза и, не отрываясь, смотрел на претора. В этих зеленых глазах не было ни вопроса, ни страдания, лишь один холодный покой. Молча смотрел Юлий, как жизнь покидает это тело. В воображении он увидел умирающего Адониса. Мысль о Юлии прожгла его сердце каленым железом!.. Лицо эфеба окаменело, стало красивее и значительнее. Глаза так и остались открытыми.

Юлий выпрямился в седле:

– Кто? – взревел он, обводя красными глазами всадников. Он обнажил меч. Он слышал только прибой ревущего океана, разрывавшего мозг.

– Ты сошел с ума, претор, – услышал он голос всадника и очнулся.

– Не оставляйте его собакам, – сказал он.

Тревирская турма понеслась по городу, разгоняя бунтарские группы. У Бычьих ворот в палатинском квартале конница соединилась с отрядом преторианцев, которые бежали, выставив вперед копья и прикрываясь щитами. Этот квартал был хорошо освещен. Шуршала мокрая листва садов, слышался плач женщин…

Флавий построил воинов в строгом боевом порядке, развернув их от святилища Августа. Впереди стояли воины, вооруженные дротиками, за ними – гастарии с копьями, которые должны были привести мятежников в замешательство. По флангам расположились арабские стрелки, воинственные и гордые, на быстрых, нервных конях. По центру стояли катафрактарии – германцы, которые молниеносным ударом должны были покончить с мятежниками. Палатин был похож на вулкан, залитый раскаленной магмой. Сходство увеличивали сильный запах гари и зарница, дрожащая над дворцом Цезарей, куда рвались отряды мятежной черни.

В форме треугольника, обращенного в центр толпы, воины атаковали, бунтарей. Свистели дротики и стрелы, ударялись о щиты и панцири, впивались в землю у ног воинов, защищенных металлическими поножами, вонзались в тела мятежников. Копья пробивали их насквозь…

Флавий был в центре сражения, размахивал мечом направо и налево, сея смерть, и никак не мог насытить свою ярость. Конь храпел и грыз серебряные удила… Мятежники стали отступать. Преторианцы пускали в них стрелы и дротики, люди падали, но и с противной стороны все еще сыпались стрелы. Вдруг поредевшая толпа собралась, приветствуя громкими криками вооруженные мятежные отряды, бегом поднимавшиеся на холм. Перед собой они гнали безоружных паразитов, рабов, захваченных в разгромленных патрицианских домах, и жрецов, которые с достоинством принимали смерть. Всадники устремились навстречу бунтарям, вытянувшись в поредевшую, но стройную линию. Азарт битвы охватил столкнувшиеся отряды, никто не обращал внимания на кровь и трупы, за которые цеплялись всадники.

– Воины! Убивайте их, убивайте всех! – закричал Флавий, приподнимаясь в седле, бледный, с резко выделяющимся рубцом на лице, в развевающейся синей хламиде. – Глупая чернь, глупая чернь, – все время повторял он.

О, как ненавидел он толпу! Лишенную логики и разума, даже чувства самосохранения! Это как чумное поветрие, зараза, которую необходимо уничтожить. Глупая чернь! Какой смысл гибнуть, если ничего не изменится? В мире заведен порядок, нарушить который нельзя.

Конь в вихре битвы крутился и приседал. Черный цветок раскрывал свои острые лепестки, пахнущие благовониями и кровью. Юлий плакал злыми слезами и гнал солдат вперед. Две стрелы, одна за другой, ударили в панцирь!..

Юлий обернулся и увидел, как лучник, один из молодых вольноотпущенников Домициана, которого он часто встречал во дворце, опустившись на одно колено, медленно натягивает тетиву, отставив локоть назад. Стрела просвистела, пробив глаз претора, и разорвала мозг.

Рабыни спрыгнули с повозок и побежали, в своих широких светлых одеяниях в подвижной зернистой мгле приобретая вид чудовищных бабочек. Мужчины со смехом ловили их, тут же увлекая в темные ниши и желтые портики. Девушки сопротивлялись, а похотливые руки срывали с них одежды и драгоценности.

Как зачарованная, глядела Юлия на происходящее. Еще один всадник упал, обливаясь кровью… Юлия понимала: когда погибнут все солдаты, настанет ее час.

И она в отчаянии взывала к богам, которые неподвижно стояли на Капитолии. Она сидела в легком цизии, завернувшись в паллиум Адониса, и мрачно глядела на кровопролитие. Уродливое и все равно притягательное для нее зрелище.

Только теперь она поняла, что это происходит по всему Риму. В продолжение ночи со звоном сталкивалось оружие восставших мятежников – плебеев, рабов, чужестранцев и гладиаторов, с оружием солдат императора. Бунтари врывались в сенаторские дома, движимые жаждой наживы и насилия. Порой они встречали сопротивление вооруженных рабов и, пройдя по их трупам, широкой волной неслись дальше по залам, грабя и убивая женщин гинекея всевозможным оружием!

– Я не хочу умирать! Никогда, никогда!.. О, боги!.. О, Юлий! Где ты, где твои солдаты?.. Спаси меня!.. Адонис! Адонис! – вскричала Юлия, пораженная ужасом, увидев, что юноша упал с пробитым копьем плечом, откуда заструилась темная блестящая кровь. Его шелковистые локоны разметались по затоптанному тротуару, и отвратительные ноги не щадили их. Туника юноши была в кровавых пятнах, и Юлия не могла понять: его это кровь или чужая.

– О, нет! О, нет! Только не это! Адонис, любимый, открой глаза, посмотри на меня!.. О, нет! Умер!..

И она не знала, к кому сейчас относится этот крик отчаяния – к Адонису ли, лежавшему перед ней, или к блестящему Юлию, обласканному императором…

Юлия рыдала. Она спрыгнула с повозки, приподняла дрожащими руками голову возлюбленного и стала покрывать поцелуями его перепачканный лоб, щеки, закрытые глаза.

– Мой Адонис, – с любовью шептала она. – Ты был цветком, который я сорвала… Но это в прошлом! Ты стал львом и покинул эти края.

В отчаянии она смотрела в лицо прекрасного эфеба, странно изменившееся, спокойное и значительное…

Предрассветные жидкие сумерки, фиолетовые и страшные, как проказа, поползли по городу. Ядовитая зелень охватывала полнеба, над Ватиканским холмом занималось золотое сияние, дым пожарищ поднимался вверх и тяжело уходил к Пинцию. Глубокая тишина, наступившая в душе Юлии, не нарушалась ничем: ни резней, продолжавшейся вокруг, ни топотом преторианцев, бегущих от Широкой улицы с копьями наперевес, ни звоном оружия, ни криками умирающих – ничем.

Кто-то поднял ее на руки и, тяжело ступая, понес прочь от страшного места. Концы ее палы волочились по земле. И это было последнее, что запомнила Юлия.

ГЛАВА 10

– Ты лжешь, раб! – Августа вскочила. – Я велю казнить тебя, как разбойника.

Невольник стоял ни жив ни мертв, и только кланялся госпоже.

– Ты украсишь собою Соляную дорогу, бестия!

Царица швырнула в раба кубок, но промахнулась и разозлилась еще больше.

– Возьми себя в руки, царица. Этот несчастный дурак ни в чем не виноват, – сказала Гельведия.

– Я брошу его в Тибр! В яму со львами!

– Я бы охотно поддержала тебя, если бы это изменило ход событий. Случившегося не изменишь, царица!

Голос Гельведии был тверд. Она сделала незаметный знак рабу, и тот заспешил к выходу. Честолюбивая матрона смотрела в глаза царице, и взгляд этот был для нее ясен, как день. Кровь отхлынула от лица Августы, щека задергалась, и она коснулась кожи ледяными пальцами. Как дух, беззвучно заскользила царица к своей доверенной подруге:

– Ты знаешь это наверняка?

– Я видела его мертвое тело… Я явилась к тебе с вестью, но невольник опередил меня. Об этом уже говорят во дворце, и твой супруг скорбит об утрате.

Зрачки Августы расширились, она злобно зашипела в лицо матроне:

– Никогда не говори мне об этом человеке, слышишь! Мне ненавистно даже упоминание о нем. Все, к чему он прикасается – вянет и гибнет. Юлий должен был отправиться к гельветам, – но Домициан удержал его. Из одной только трусости… Сейчас Юлий находился бы в провинции, вдали от безумного города и был бы жив!

В сильном волнении прошла Августа по зале, сбивая изящные стулья, случайно преграждавшие ей путь, ударяясь бедрами о подставки с дорогими вазами и бюстами из белого мрамора… Она словно ослепла, еще не осознав в полной мере постигшего ее горя…

– Гельведия, ты говоришь, что видела его… Как он умер?

– Он убит лучником, царица. Стрела попала в голову. От такого же выстрела пала и его лошадь.

– Куда именно вошла стрела?

– В глаз.

Августа вскрикнула. Неведомая сила сдавила ее горло. Только вчера она смотрела в янтарно-зеленые глаза Юлия, в эти глаза, которые сводили ее с ума. И она была рада безумию… Влажные, холодные глаза, глубокие, как Тибр в бесконечных отраженных берегах… Вчера он был рядом и одновременно далеко. Он отверг ее, и она, униженная, просила милости богов для него!.. Она обречена любить глаза дракона. И обречена из-за этого страдать.

– В глаз, – медленно повторила Августа и повернулась к Гельведии. – Ты хочешь сказать, что стрела не пощадила это прекрасное лицо? Что нашелся кто-то, кто поднял руку на божественного Юлия?

– Божественный?.. Царица, опомнись! – Гельведия бросилась перед ней и обняла ее колени. – Как можешь ты говорить такое? Молодой воин был смертным, а ты равняешь его с богами, с Цезарем!

– Он превзошел бы Цезаря, доведись ему стать императором!

Августа нетерпеливо освободилась из объятий матроны.

– Умер, – с безнадежностью сказала она. Издалека донеслось рычание львов. Визг цистр прокатывался по залам. Августа слышала звон оружия и ржанье коней за стенами дворца, в обезображенных садах. Палатинский склон еще кое-где дымился, изумрудный рассвет выявлял разрушения и последствия ночного кровопролития. Еще дрожали огни там, во впадинах между холмами, и звезды гасли в зеленом бескрайнем куполе, в прохладном воздухе, принесенном с севера. Часть дворца Цезарей пострадала. Даже здесь, в гинекее, ощущался запах пожарища.

Августа вышла в крытую галерею, здесь на колоннах лежал бисер росы, каменные плиты были усыпаны цветочными лепестками, благоухали розы. Ночные фиалки, еще не совсем закрывшиеся, истекали сочным, дурманным ароматом, вызывающим грезы и желания, пьянящим мозг и душу…

Августа обняла себя за плечи и поежилась.

С грустью смотрела она на латинские кварталы, выступающие из сумерек. Порыв ветра откинул со лба этой обуреваемой страстями царицы мелкие завитые локоны… Пронеслись какие-то птицы, их острые филигранные тени чиркнули по перилам и скульптурным композициям. Уже кое-где лежали озябшие солнечные пятна и геометрические фигуры, иссеченные тенями построившихся центурий. Запах пожарища смешивался с цветочными ароматами, и это было невыносимо для нервной, вконец опустошенной царицы.

– Юлий умер… Разве это может быть правдой? Разве сердце льва может перестать биться? – Августа крепче вцепилась в свои плечи, так что пальцы ее побелели. – Я бы предпочла, чтобы погибла армия, но Юлий продолжал жить!

– Он не согласился бы на это, – проговорила Гельведия.

– Знаю, – отвечала царица, и вдруг рассмеялась, грубо и резко.

Гельведия встала перед ней, загораживая панораму Рима. Она увидела, что на самом деле смеялся только рот, глаза царицы оставались злыми.

– «Видишь, каков я и сам: и красив, и величествен видом…» – процитировала Августа строчку из стихотворения супруга. – Домициан! Домициан! Что сделал ты со мной! Одной рукой давал, другой все отнял. Помнишь Домицию Лепизу, Гельведия? Молодую женщину, что была замужем за Элием Ламией?.. О как давно это было: вероломство Домициана, казнь несчастного Элия, и вот Домиция – прекрасная царица Августа!.. Годы роскоши и пустоты… И вот теперь он отнимает Юлия!

Гельведия провела ладонью по волосам Августы и сказала с ласковой улыбкой:

– Идем. Я провожу тебя в покои. Мы все слишком устали. Нужно спать.

Царица молчала. Глубокая печаль струилась из ее глаз. Вдруг она сказала иным, повелительным тоном:

– Позови ко мне Стефана. Пусть тайно проведут его в отдаленную кубикулу. Будь осторожна, Гельведия!.. Домициан жил в страхе. Что ж, бояться ему осталось недолго.

Когда матрона удалилась, Августа провела ладонями по лицу и устремила взор свой в даль.

– Юлий, – сказала она. – Я отмщу за тебя. Ты – мой. Пусть ты и отверг меня. Что с того? Разве это помешало бы мне любить тебя?.. О, нет! Я люблю тебя, мой Юлий. Люблю сейчас, когда ты держишь путь в подземное царство, люблю сильнее, чем прежде.

Потянулись тяжелые страшные дни. Вечный город, столица мира, жаждал света, но получал кровавые сполохи неба, все того же латинского неба, глубокого и ошеломляющего, утратившего синеву. Мятеж был подавлен. Домициан, мстя римскому народу, запретил совершать над убитыми обряд погребения. Трупы бросали в Тибр, который стал багровым в унисон с отраженными небесами и теперь стонал, перекатывая свой страшный груз и неся его к морю.

Солдаты были щедро вознаграждены. Император устраивал шумные и роскошные пиры, которые перерастали в оргии. Облик ненавистного Домициана блистал над Римом в праздничных ярких шествиях со жрецами и танцовщицами, что обнажали грудь и вызывающе покачивали бедрами. Всадники, гордые и наглые, с боевыми копьями и в тогах с пурпурной каймой, сопровождали священную колесницу и носилки, где среди изваяний богов возвышалась золотая статуя Германика. Все приближенные императора предавались безудержному, показному веселью. Рим не смел негодовать. Граждане, подавленные и угнетенные, в молчании перемещались по улицам и, подобрав одежды, разбегались от торжественных процессий и легионеров, двигающихся маршем под звуки рогов и барабанов, в сверкании золота и серебра, которым римляне завидовали.

Юлия, наконец, смогла подняться со своего ложа, где несколько дней провела в странном забытьи, как бы повисая среди яркого света между миром грез и действительностью, простой и ненужной, как разорванная цикла. Она прошла по разоренному дому, молчаливая и обнаженная, не осознавая своей наготы. Небо заглядывало во все окна и круглые отверстия в потолке – вечернее небо цвета вина, усталое и отрешенное, протянувшееся полосами в белой ледяной бездне, где никогда ничего не было. Рабы падали ниц, увидев госпожу, пораженные ее наготой и печальным видом. Лицо ее сделалось бледнее, а щеки запали, отчего выразительные янтарные глаза казались больше. Она стала тоньше и как будто выше ростом, черные ее волосы резко контрастировали с белой кожей.

Юлия остановилась в атрии, где в тот роковой вечер слушала песни Масселины и ласкала Адониса под вой и грохот бури, и куда, как вестник смерти, явился прекрасный Юлий. Она еще утверждала, что здесь безопасно… Безопасность! Всего лишь пустое слово, заблуждение относительно реального мира, истинной его опасности.

Юлия обвела взглядом атрий, откуда была вынесена изломанная мебель, пустынный и огромный, с оскверненными фресками и золотой пылью, кружащейся в розовом воздухе. У расколотого жертвенника изрубленная мечами Афина все так же глядела на свое отражение, но пол бассейна искривлялся, приобретая неправильные формы и выявляя мозаичный узор сквозь призму замутненной воды. Увядший лотос лежал на краю бассейна, раскрыв вялые лепестки…

– Позвать ко мне сторожа зверинца! – крикнула Юлия в гулкое пространство атрия. Чернокожий невольник упал на колени и не поднимал глаз, пока рабыни не облекли госпожу в белые складчатые одежды.

– Мне сказали, это ты спас меня и вернул в дом. Так ли это? Я от тебя хочу услышать. Расскажи!

Она пытливо глядела на псилла с кожей, черной, как ночь, и ослепительно белыми зубами. Он молитвенно сложил ладони. Драгоценные украшения на рукояти его ножа вспыхнули и погасли.

– Девушка прибежала и сообщила нам, что тебя постигло несчастье, госпожа. Я отправился за тобой вот с этим ножом, лезвие которого натерто специальным снадобьем, лишающим жизни. Псиллы умеют не только исцелять от укуса змеи, но и убивать. А в Риме слишком много змей!

– Далее.

– Я искал тебя долго. Нашел и унес с собой. Ты легкая, госпожа, и тебя было нетрудно нести.

– Скажи, раб, видел ли ты Адониса и знаешь ли, что с ним?

Невольник покачал головой и печально отвечал:

– Госпожа, я видел человека, над которым ты плакала и стонала. Он был весь в крови, и я узнал Адониса. Я унес тебя, госпожа, и после этого я не видел его и не говорил с ним.

Глаза Юлии наполнились слезами, и чтобы скрыть их, она прошла по периметру бассейна, не отрывая взгляда от мертвого лотоса, который держала на ладони. Вдруг она обернулась к стоявшему на коленях невольнику, который сверкал белками и пристально глядел на нее.

– Встань, раб, – сказала она, и поскольку он не решался, Юлия подбодрила его улыбкой.

Они смотрели друг на друга: дюжий чернокожий мужчина и женщина, легкая, как облако над горизонтом, и такая же одинокая. Воспоминание вернуло ей сладостную картину, она видела не раба в бедной тоге, а пылкого и гордого Юлия в золотом халькохитоне и высоком шлеме с султаном. Они стояли друг против друга, разделенные гладью бассейна, их отражения уходили вглубь, и дрожали факелы…

– Ты спас меня, раб, – сказала Юлия. – Благодарю тебя. С этой минуты ты свободен, твоя жизнь в твоих руках. Владей этим сокровищем! Да благословят тебя боги! На, держи!

Юлия сняла с руки широкий золотой браслет, усыпанный алмазами, и кинула бывшему рабу. Он ловко поймал его на лету, счастливо рассмеялся и поцеловал подарок.

В глубокой задумчивости ходила Юлия по дому, повсюду замечая слезы разорения, которые, как ни старались, не могли скрыть рабы, по дому, который несколько дней назад она покидала навсегда…

Это было затянувшееся, болезненное прощание, отнявшее так много сил, что теперь она изнемогала под бременем тишины, оставшейся с ней навечно. Что-то будто надломилось внутри нее, она страдала молча, чувственность угасла… Порой ей хотелось услышать переливы псалтериума и, забывшись, она звала маленькую Масселину, чей голос навсегда отзвенел в ее гинекее… Пугаясь непрошенного напоминания, Юлия криком прогоняла рабынь и опускалась на ложе, вслушиваясь в стук своего сердца…

В ярких грезах Юлия видела зеленую, белую, золотую Арицию, ее алмазные виллы в цвету, террасы и портики, мраморные обелиски и рогатые колонны, одевавшиеся по ночам в лунное сияние, ее черные храмы с широкими лестницами, по которым поднимались счастливые жрецы в праздничных одеяниях, с цветами в руках… И изящный Адонис улыбался ей… Юлий в сверкающем панцире и пурпурной хламиде смотрел на нее с семи холмов. Светлая борода окаймляла его узкое суровое лицо, озаренное печальным светом глаз, зеленых, отрешенных, исполненных мудрости и любви…

Когда Рим поглощала пасть мрака, Юлия выходила в сад и бродила там по песчаным дорожкам, едва видным, как сброшенные пояса женщин. Однажды к ней подошел садовник и спросил, что она ищет здесь в темноте, в полуночный час.

– Свое прошлое, – ответила Юлия, и он стал сопровождать ее с красным фонарем в руке, поднимая его высоко над головой.

– Все мертвы: Юлий, Адонис, крошка Масселина, Юлия Цельз… Все, все умерли! – в изнеможении проговорила она.

И чтобы утешить ее, раб сказал:

– Не печалься, госпожа. Жизнь как вода – всегда утекает. Она не стоит слез, она стоит больше… Смейся! Живи сейчас, потому что наше дыхание быстро отлетает к богам.

Садовник сорвал алый бутон и положил в ее холодные пальцы, и роза роняла и роняла росу в холодную ладонь патрицианки….

Слабый, истощенный юноша в бедной шерстяной тунике и сандалиях из грубой кожи поднимался на Делийский холм. Серое небо нависло над столицей, прижимая ее к земле. Римляне укутали шеи шарфами, а ноги – полосками полотна, как бывает в холодные дни.

Он ступил на аллею и двинулся мимо спящих статуй, в неизъяснимом волнении глядя на мраморный портик над широкими ступенями. Янитор испугался, узнав его, но тут же быстро, оглядываясь назад, заговорил:

– Это ты, ты? Ты жив?.. О, боги! Где же ты был все это время? Ты сильно изменился. Знаешь, ты теперь совсем другой, у тебя грубая кожа… Неужели это ты?..

– Да, это я, Хабар, – тихо ответил юноша. – Я жил в Транстиберинском предместье, на правой-стороне Тибра, у старого еврея, что ссужает деньги под проценты. Его жена – колдунья, и она лечила меня. Я жил среди бедных людей и узнал их. Я бродил по узким темным улицам, и дома в несколько этажей закрывали от меня небо. В доме еврея всегда были сумерки, лишь изредка золотой луч проникал туда… Но старик был добр ко мне! Вот, смотри, Хабар, на мне его одежда! Я должен это вернуть, они много сделали для меня. Но скажи, Юлия… она здесь?

Юноша смотрел на привратника в тревоге, легкая дрожь зарождалась внутри его существа и прорывалась в голосе, и тот поспешил ответить:

– Да, да, Адонис, она здесь. Она скорбит по тебе.

Вольноотпущенник быстро направился вглубь дома, янитор окликнул его:

– Ведь не можешь ты войти к ней вот так, в этом тряпье! Сходи сначала в баню, переоденься, я дам тебе свежую одежду.

Адонис смутился:

– Да, ты прав, Хабар. Прав!

– Хочешь, я провожу тебя до терм, и мы побеседуем по дороге?

– Проводишь? Где же твоя цепь, Хабар?

– Мне позволено передвигаться по саду, – с улыбкой отвечал привратник.

Юлия покоилась на ложе в черной цикле и жемчугах, охватывающих ее шею и запястья. Адонис откинул занавес и тихо вошел к ней. Женщина подняла глаза и смотрела на него долгим, отуманенным взором, точно ожидая, что видение вот-вот растает… Потом она устремила взгляд к своду, испещренному изящными рисунками, и вдруг, сильно побледнев, вновь повернула голову к Адонису:

– Ты! Мой возлюбленный!.. Клянусь небом, это ты!

Она порывисто поднялась. Он обнял ее. Юлия уткнулась в его плечо и тихо заплакала.

– Не надо, не надо, моя любовь, – шептал юноша. – Не надо слез.

Он гладил ее по волосам своими прежними чуткими пальцами, а она что-то говорила, и странные огоньки мерцали в ее янтарных глазах. Отблески видений, что мучили ее, пылали, как костры военных лагерей, и в сумерках сознания от них сыпались искры…

– Ты жив! Жив! Я так желала этого! А Юлий убит…

– Я знаю.

– Ты радуешься этому? Скажи!

– Нет, Юлия. Я бы предпочел, чтобы он остался в живых.

Она прикоснулась холодными пальцами к его губам, обо всем догадываясь и зная, что он скажет.


Августа безумствовала. Когда она проходила в длинной палле и головном уборе, отягощенном драгоценностями, в окружении обнаженных рабынь и придворных дам, похожих на ожившие цветы, в нарядах, отбрасывавших яркие отблески на их стройные ноги, обутые в легкие сандалии, придворные сановники, знать, преторианцы, евнухи, гладиаторы мужа и вольноотпущенники низко ей кланялись, не смея взглянуть на эту женщину, чьи глаза сверкали, как арктический лед. Никто не смел приблизиться к ней.

Наконец Августа перестала сдерживаться и дала волю своим самым низменным влечениям. Наконец она в полной мере пользовалась царской властью. По ее повелению в большой приемной зале были устроены гладиаторские бои. Вид агонии, крови возбуждал царицу, она впивалась взором в лица умирающих бойцов, словно пытаясь увидеть в них нечто, чего не видели другие. Не видел никто, кроме нее.

Августа мечтала об одном и жаждала одного: увидеть сокровенный миг, когда человек переступает порог, погружаясь в сумрак, в подземный мир. Это тайна, загадка, она хотела разгадать ее. Был человек – и вот его нет. Нет ничего, кроме сумрака. Она безуспешно пыталась это понять и сходила с ума. Жизнь обесценилась для Августы, мудрость стала пустым звуком.

Она покидала Рим в колеснице, запряженной четверкой белых лошадей, выезжала на италийские просторы, но там было только небо, все то же латинское небо, его голубая пустота.

Ночи стали ужасными и опасными отравами. Насытившись сексуальными оргиями, утомленная, едва передвигаясь, она оставляла ложе, выходила в портик с неясными абрисами колонн, и смотрела в черный космос с мерцающими отстраненными звездами, с белой голой планетой, ползущей вверх…

Ни в чем царица не находила смысла. Она чувствовала, что внутри нее что-то сломалось непоправимо, и теперь она медленно умирает.

– Пуста, пуста, – шептала она, и страшное слово с привкусом падали, заключенным в нем, заполняли ее.

Теперь она понимала, что только любовь имеет смысл. Любовь – гибельное влечение одного человека к другому. Но влечение это самодостаточно и способно питать, давать силы в самые тяжелые моменты…

Но как можно любить то, чего нет? Боги, извращенные вы шутники! Без нашего суеверия вы не существуете!

И Юлия тоже нет.

А значит мир пуст, как кокосовая скорлупа.

Про царицу говорили разное. Будто бы под покровом ночи, надев бедную одежду, она покидает дворец Цезарей и бродит по римским кварталам, отдаваясь в грязных переулках всем встречным мужчинам, не питая отвращения даже к самой настоящей клоаке, Этрусской улице, центру половой разнузданности, где у бедных лавчонок всегда толпится всякий сброд, полно лупанариев, в которых проститутки предлагают свои преждевременно состарившиеся, измятые тела, где всякие изгои, воры и прокаженные больные находят для себя пристанище.

Тайные кубикулы царицы с великой осторожностью посещали Стефан, управляющий Домициллы, спальник императора Парфений и некоторые сенаторы. Встречала их Гельведия с неизменной улыбкой на холодном лице, и проведя пришедших в покой, где их ждала царица на золоченом ложе, удалялась. У выхода оставался только свирепый, двухметрового роста раб, глухонемой грек с длинным сверкающим мечом.

Час близился.

Августа безумствовала.

ГЛАВА 11

Домициан погиб от заговора ближайших друзей и вольноотпущенников в четырнадцатый день до октябрьских календ. Ему не было еще сорока пяти лет, пятнадцать последних он властвовал.

Домициан чувствовал приближение гибели, как животное чувствует грозу. Он становился все мрачнее и мнительнее, ему повсюду чудились враги, и убийство следовало за убийством. Наконец, он казнил Эпафродита, своего советника по абсолютно ничтожному подозрению.

Узнав об этом, Августа воскликнула:

– Домициан – параноик! Но безумная жестокость не продлит его жизни.

Накануне гибели император был молчалив и задумчив. В приемной зале он сказал приближенным, что назавтра Луна обагрится кровью в Водолее, и случится нечто, о чем будут говорить повсюду, потом подошел к окну и долго глядел на холмы.

Около полуночи Домициан вскочил в страшном испуге, с головной болью, смутно припоминая хаотичные обрывки каких-то кошмаров.

Бронзовый фавн держал в руках восковую свечу, которая прогорела почти до основания. Было так тихо, что на секунду Домициану показалось, будто он оглох. Свеча зашипела и погасла.

– Света! Эй, кто там! Света сюда! – закричал он.

Послышался топот ног, и император в ужасе отпрянул. Невольники внесли масляные лампы, зажгли курительницы. Ароматный дымок потек к потолку… Тяжело дыша, император вскочил, стиснул кулаки. Разжал их и сел. Приказал всем удалиться и долго в задумчивости ходил по спальне.

Наутро к нему привели германского гадателя. Домициан сидел в высоком кресле не в силах повернуть голову, пылающую адской болью, и со злобой глядел на халдея из-под набрякших век.

– Скажи мне, колдун, – болезненным голосом проговорил Император, – почему я вижу столько молний? Рим от начала века не помнит такое множество их. Что сие означает?

– Император, можешь ли ты поклясться, что оставишь мне мою жалкую жизнь, если…

– Если что?

– Если я отвечу на твой вопрос.

– Хм. Ты забываешься, колдун. Требуешь клятвы от императора! В уме ли ты?

– Прости! Я отвечу на твой вопрос, господин.

– Ну!

– Такое множество молний…

– Говори!

– Такое множество молний, император… предвещает…

Домициан издал звук, похожий на рычание. Он всматривался в коричневый синтесис гадателя, его жидкую бороду, в маленькие черные глаза, не отражающие света. «Черные, как предательство», – промелькнуло в воспаленном мозгу императора.

– Вот что, халдей, – сказал он. – Я хочу знать свою судьбу. Ответь мне.

– Император, – голос гадателя зазвенел, как струна. – Молнии над Римом – это знак! Боги сообщают тебе о перемене власти.

Наступило тяжелое молчание. Потом Домициан сказал:

– Твоя жизнь действительно жалка. Так избавься от нее.

Он сделал незаметный жест, и преторианцы уволокли предсказателя.

Морщась от боли, император тяжело поднялся, опираясь на подлокотники. Какой тяжелый день! Слишком сильно пахнут розы, аромат которых сводил его с ума. Покачиваясь, император удалился в спальню.

– Сегодня Луна обагрится кровью, – в мистическом оцепенении проговорил он.

Домициан никого не хотел видеть. Он ждал окончания дня. Почесывая лоб, царапнул по нарыву, брызнула кровь.

– Если бы этим и кончилось! – пробормотал он, и, приподнимаясь на ложе, крикнул: – Парфений!

Спальник остановился у входа.

– Который час, Парфений? – спросил Домициан, прикрывая рукой глаза.

– Шестой, император, – ответил спальник.

– Вот как, – с удивлением проговорил Домициан. – Кажется, вот только было четыре… Ну что ж, тем лучше! Пятый час был опасен кровью. Значит, она пролилась в другом месте, не здесь! – он в волнении поднялся. – Мне необходимо вымыться. Вода смоет с меня всю накипь этого дня.

Парфений кашлянул:

– Император, прости меня, но один человек хочет что-то спешно сказать тебе.

– Что за человек?

– Очень важное лицо…

– Я отпускаю тебя сегодня, – сказал Домициан. – А тот… Пусть он войдет. Нет! Постой. Кто это?

– Это Стефан, император, – отвечал спальник. – Управляющий Домициллы.

– А! Этого растратчика, что сейчас под судом. Что ему нужно?

– Он поклялся, что ему известно о заговоре, и что он может раскрыть его.

Домициан окаменел.

– Заговор… Пусть человек этот войдет.

Перед ним предстал человек средних лет, невысокий, с желтыми глазами. Он приблизился к Домициану и молча подал записку. Император обратил внимание на то, что левая рука мужчины обмотана повязками. Он перевел взгляд на записку.

– Что это?

– Прочти, государь.

Домициан хмыкнул и развернул лист. Пока он в недоумении читал записку, Стефан вытащил из повязок нож и ударил его в пах. Домициан пытался сопротивляться, в спальню ворвались корникулярий Клозлан, вольноотпущенник Парфения Максим, декурион спальников Сатур. Несколько гладиаторов, набросились на него и добили семью ударами.

Тело его на дешевых носилках вынесли могильщики. Фимида, его кормилица, предала его сожжению в своей усадьбе на Латинской дороге, а остатки тайно принесла в храм рода Флавиев.

К умерщвлению его народ остался равнодушным, но войско негодовало: солдаты пытались тотчас провозгласить его божественным и готовы были мстить за него, но у них не нашлось предводителей; отомстили они немного спустя, решительно потребовав на расправу виновников убийства.

Незадолго до смерти Домициан видел во сне, будто на спине у него вырос золотой горб, и не сомневался, что это обещает государству после его смерти счастье и благополучие. Так оно вскоре и оказалось, благодаря умеренности и справедливости последующих правителей».[2]

– Уедем отсюда, мой Адонис, забудем это страшное место, где так много пролито слез! Ты видишь, нет в Риме счастья! Пусть он бурлит, мы не ищем славы. Мой Адонис, возлюбленный богини, мы уедем в Арицию, о которой ты тоскуешь, а потом отправимся к берегам твоей Сирии, полной древних городов и развалин, сверкающих в водах Евфрата. Я не желаю зла никому: ни императору, ни солдатам, ни Риму, отнявшему у меня половину сердца, никому!.. Я забуду Рим, как страшный сон, обещаю тебе, моя любовь.

Так говорила Юлия, и голос ее струился нежностью в таинственных уголках сада. Светило опускалось за горизонт, освещая западную часть Рима с его галереями, зданиями, гордыми арками, площадями и кварталами бедняков. Виноцветное небо дышало, чувствовался легкий запах дыма.

Юный сириец привлек к себе патрицию, коснулся губами ее губ и, улыбаясь, они исчезли во тьме веков…

Примечания

1

Гай Светоний Транквилл «Жизнь двенадцати цезарей» Книга восьмая. «Домициан».

2

Гай Светоний Транквилл. «Жизнь двенадцати цезарей»


home | my bookshelf | | Роковые цветы |     цвет текста   цвет фона   размер шрифта   сохранить книгу

Текст книги загружен, загружаются изображения



Оцените эту книгу