на главную | войти | регистрация | DMCA | контакты | справка | donate |      

A B C D E F G H I J K L M N O P Q R S T U V W X Y Z
А Б В Г Д Е Ж З И Й К Л М Н О П Р С Т У Ф Х Ц Ч Ш Щ Э Ю Я


моя полка | жанры | рекомендуем | рейтинг книг | рейтинг авторов | впечатления | новое | форум | сборники | читалки | авторам | добавить

реклама - advertisement



IV

От разговоров о положении Сийэса Бонапарт переходил к вечерним работам, к совещательным прениям о конституции, и все больше торопил их. Форма верховной власти в государстве была выяснена; теперь занялись остальным. Во главе государства поставлен великий консул; какими же учреждениями окружить эту столь высоко вознесенную власть? Будут ли то либеральные учреждения? Найдет ли она свое ограничение в организации прав личности и коллективных прав? Несколько членов комиссий, в том числе Дону и Шенье, с мужеством, достойным всякого уважения, пытались воздвигать преграды и требовали гарантий. Бонапарт рассердился за это на Дону и Шенье и в наказанье исключил их из состава будущего сената: по его предложению, было постановлено, что членами сената могут быть только граждане не моложе сорока лет: ни Дону, ни Шенье не достигли этого возраста.

Вообще Бонапарт старался по возможности устранить и сокращать принципиальные споры. В тех вопросах, где он считал себя особенно компетентным, он порой сам предлагал редакцию постановления, краткую, властную, со звучащей в ней воинственной ноткой. Однажды вечером он взял перо и нацарапал следующие две строчки, которые должны были служить текстом одной из статей: “Если департамент открыто взбунтуется, он будет объявлен на военном положении, и с этого момента в нем допускается одна лишь военная власть. Формуле недоставало точности, и слов “военная власть” лучше было не произносить. Лебрен предложил сказать то же, но иначе, предвидя все случаи возмущения. В конце концов была принята следующая редакция, почти такая же, как у Дону: “В случае вооруженного мятежа или беспорядков, угрожающих безопасности государства, закон может приостановить для данной местности и на определенный им срок действие конституции. (Дону предлагал сказать: некоторых специально обозначенных конституционных постановлений). Подобная приостановка может быть произведена в тех же случаях и правительственным указом, когда законодательный корпус распущен под условием, чтобы этот корпус был созван в кратчайший срок на основании одной из статей того же указа. [838]

Как видите, Бонапарту не во всем удавалось диктовать законы. Когда возникало препятствие, он порой бесился, топал ногами, грыз ногти, [839]но почти тотчас;же усилием воли овладевал собой, обуздывал себя, прятал когти и становился снова миролюбивым и спокойным. Необузданность характера сдержанная страсть прорывались в нем лишь вспышками. Однажды вечером, когда представитель Матье позволил себе резкость выражений, слишком напоминавшую другие времена, Бонапарт бросил ему язвительное слово: “Вы говорите точно в клубе”. [840]Это замечание нагнало холода на всех. присутствующих. Но минуту спустя Бонапарт нашел случай подойти к Матье и извинился за свою резкость. [841]Эта борьба с людьми, которые говорили лучше его и которых ему не всегда удавалось покорить своей железной воле, раздражала его и нервировала. И все же в споре он учился, изучал и судил своих противников, восхищался их ораторским талантом, проникаясь в то же время глубоким презрением к их идеям. На острове Св. Елены он следующим образом формулировал свои наблюдения за фример VIII года: “он заметил, что люди хорошо пишущие и одаренные красноречием были в то же время лишены всякой основательности в суждениях, лишены логики и очень жалки в споре. Дело в том, что есть люди, от природы одаренные способностью писать и хорошо излагать свои мысли, как другие бывают одарены талантом к музыке, живописи, скульптуре и пр. Для государственных дел, административных и военных нужны сила мысли, глубокий анализ и способность в течение долгого времени сосредоточиться на известном предмете, не утомляясь”. [842]

По прошествии нескольких ночей комиссары падали от усталости; его усталость точно не коснулась; он сохранил всю гибкость мысли в тщедушном, порою лихорадящем теле. Уже после того, как вотирована была конституция, он разрешил себе заболеть на два дня. [843]В промежуток совещаний его занимала теперь другая мысль: он думал о ней день и ночь. Все охотно предоставляли ему выбор второго и третьего консулов – но кого же возьмет он в товарищи? Слишком крупный для того, чтобы возвеличить себя, окружая себя ничтожествами, он хотел иметь настоящих помощников, деятельных сотрудников, которые бы во многих вещах помогали его неопытности; он выбрал способных и достойных.

Камбасерэс показался ему самым подходящим человеком для поста второго консула. Это был один из первых персонажей республики. Он был вовсе не поклонник либеральных учреждений. В нем прежде всего оказывался правительственный член конвента правящей группы, один из тех, кто всегда умел среди худших волнений сохранить или вновь обрести понятие о государстве, блюсти традицию королевского государства, приспособляя его на революционный лад. Теперь он всей душою призывал настоящее правительство, великое правительство и желал только, чтобы эта сильная власть проявлялась с умеренностью. Природное благоразумие заставляло его порицать, или, по крайней мере, оплакивать всякого рода крайности; когда он чувствовал себя бессильным помешать злу, он тушевался и давал ему дорогу, потом возвращался, чтобы предупредить последствия и поправить нанесенный вред; это был герой вторых дней кризиса. Он любил удобства, умел ценить и наслаждаться материальными выгодами власти, был очень чувствителен к почестям, чтил церемониал и, конечно, не мог прослыть типом республиканской суровости; но он прибавил бы блеску консульству, так как в его вкусах, даже в его слабостях и наслаждениях, было что-то импонирующее. “Его никогда не покидает торжественное спокойствие”,—говорит о нем одна тонкая наблюдательница, прибавляя следующие пророческие строки: “Я уверена, что Камбасерэс мог бы целый век прожить бок о бок с Бонапартом, не сказав ему ни одного резкого или не особенно вежливого слова”. [844]Во всяком случае солидность его знаний, его меткие суждения, кроткая величавость его речи делали из него советника всегда полезного и никогда не бывающего нескромным.

Выбрать третьего консула было не так легко. Бонапарт долго колебался между Ле-Кутэ, Крете и Лебреном, пока, наконец, не остановился на Лебрене. Это был человек уже в летах, до революции известный как писатель, потом он заседал в учредительном собрании и в совете старейшин; его положение в политическом мире было второстепенное, но почетное и прочное.

Бонапарту казалось, что Камбасерэс и Лебрен, именно в силу контраста своего прошлого и своих тенденций, должны дополнять друг друга. Камбасерэс выдвинулся в самый разгар революции и достаточно зарекомендовал себя; Лебрен, по слухам, симпатизировал роялистам и, главное, сохранил связи с ними. В консульском правительстве не худо было поставить рядом с бывшим членом конвента и бывшего члена учредительного собрания, рядом с умудренным опытом республиканцем – присоединенного роялиста. Лебрен будет его правым крылом, Камбасерэс левым, и через посредство их обоих он, Бонапарт, будет иметь возможность влиять на оба лагеря общественного мнения; таким образом; ему легче будет привлечь их к себе и абсорбировать в одном общем движении. Кроме того, Камбасерэс был очень знающим юристом, а Лебрен много занимался финансовыми вопросами; у каждого была своя сфера компетентности и своя специальность. Бонапарт, с большим тактом, окончательно остановил свой выбор на Лебрене лишь после того, как получил на то как бы согласие Камбасерэса. “Давайте сговоримся, – сказал он ему, – относительно третьего консула. Нам нужен человек, который, не будучи совершенно чуждым революции, поддерживал бы сношения с остатками прежнего общества и мог бы успокоить их насчет будущего”. [845]Предварительно он навел подробные справки у Редерера, хорошо знавшего всех политических деятелей, и учинил ему настоящий экзамен относительно Лебрена.

Бонапарт– Чем был Лебрен?

Редерер– Сперва секретарем канцлера Мону, затем выдающимся литератором, членом учредительного собрания, президентом версальской администрации и законодателем.

Бонапарт– Что он сделал в литературе?

Редерер– Перевел Гомера и Тасса.

Бонапарт– Какая у него репутация?

Редерер– Он слывет роялистом, но всегда пользовался доверием патриотов и всегда оправдывал его. Раз он уже примкнул к какой-нибудь партии, он остается ей верным; надежней его нет человека.

Бонапарт– Он не орлеанист?

Редерер– Ничуть не бывало.

Бонапарт– Лафайеттист?

Редерер– Еще того меньше.

Бонапарт– Характер у него уживчивый?

Редерер– Превосходный. Это милейший человек, тихий, скромный, от природы миролюбивый.

Бонапарт– Он не пользуется репутацией патриота?

Редерер– Вы слишком щепетильны: я бы на вашем месте плюнул на все эти репутации.

Бонапарт– Мне нужно только, чтобы человек был умен; об остальном я уже сам позабочусь… Лебрен женат?

Редерер– Не знаю, но думаю, что женат.

Бонапарт—…Пришлите мне его сочинения; я хочу (ознакомиться с его стилем.

Редерер– То есть что именно? Его речи в законодательном и учредительном собрании?

Бонапарт– Нет, его литературные произведения.

Редерер– Чем же они могут помочь вам решить, способен ли он быть консулом?

Бонапарт– Я посмотрю его посвящения.

Редерер– На этот раз вы меня удивили; такого любопытства я не ждал. Я часто сравнивал ваши расспросы о людях и вещах с исследованием пригоршни песку, которую вы рассматриваете в лупу, песчинку за песчинкой; посвящения Лебрена – это последнее зернышко песку в горсти.

Бонапарт(смеясь) – Уже два часа; мне пора в консульство. Приходите ко мне обедать”. [846]

Этот разговор происходил 19-го фримера; вечером в тот же день, когда учредительный комитет собрался для работы, оказалось, что Дону уже переписал набело многие из принятых статей. Но все же конституция была еще далеко не закончена; в таком виде ее нельзя было читать на официальном заседании. Многие вопросы были еще не решены, и какие вопросы! Делать ли декларацию прав, согласно прецедентам 1793, 1798 и III года? Включить ли в конституцию статьи о преобразовании администрации, департаментов судебных учреждений, о свободе печати? Все это были спорные вопросы, но Бонапарт так спешил покончить с конституцией, точно обозначив в ней как можно меньше пунктов, что уже 21-го, в обыкновенном дневном заседании комиссии пятисот Булэ начал читать изложение мотивировки еще не выработанного окончательно основного закона. Прочитав начало, он остановился, отложив продолжение до завтра; чтение мотивировки должно было предшествовать чтению самых статей. [847]

Этому продолжению не суждено было увидеть свет. Вечером у Бонапарта снова собралась конференция для обработки еще не затронутых пунктов. По вопросам об окончательной организации власти и о судебных учреждениях комиссии сильно разошлись между собою; в некоторых пунктах им прямо невозможно было сговориться, установить редакцию статей; началась неурядица. [848]Возникло опасение, что если завтра один из спорных пунктов будет прочитан на открытом заседании, он может вызвать возражения, оппозицию; чего доброго, придется все начинать сначала. Ввиду гласности заседаний, распря из газетных отчетов станет известной публике – все это Бонапарт счел необходимым пресечь в самом начале, приняв решительные меры.

На другой день заседания обеих комиссий начались в обычный час, но ни во Дворце Бурбонов, ни в Тюльери, не было сказано больше ни слова о конституции; Булэ остерегался продолжать чтение мотивировки, чтобы не вызвать прений. Поздно вечером члены комиссий в последний раз собрались запросто в Люксембурге в салоне Бонапарта, где находились также Сийэс и Дюко. Здесь им прочитали конституцию, обрывавшуюся на том самом месте, с которого она не могла сойти накануне, и предложили одобрить ее так, как она есть, без дальнейших церемоний, поставив каждый свою подпись внизу. Запертые в одной комнате, попавшие в ловушку, измученные долгими бдениями и бессонными ночами, они не посмели возмутиться против деспотической наглости такого приема. Притом же, здесь был Бонапарт, с его повелительным тоном и взглядом – как противиться этому ужасному человеку! Пятьдесят парламентариев покорились, и урезанная конституция, результат торопливых импровизаций, была принята поневоле, не подвергшись ни формальному обсуждению, ни правильному голосованию.

Это было нечто вроде комнатного coup d'etat, завершившегося характерным эпилогом. Чтоб оказать, хотя по виду, уважение комиссиям, решено было, что они для проформы выберут трех консулов, намеченных заранее. Баллотировали тут же, не сходя с места, у Бонапарта. Указная мерка, вместимостью в литр или декалитр, служила избирательной урной. Пока отбирали бюллетени, Бонапарт стоял, прислонившись спиной к камину, и грелся у огня. Хотели приступить к чтению, как вдруг он подошел к столу, сгреб в кучу все билетики и не дал их разворачивать. Затем, повернувшись к Сийэсу, любезно молвил: “Вместо того, чтобы читать эти бюллетени, дадим новое доказательство нашей признательности гражданину Сийэсу, предоставив ему право назначить трех первых чинов республики, и будем считать, что назначенные им лица будут те же самые, кого мы только что избрали”. [849]

К чему эта новая неправильность? Или Бонапарт боялся неожиданностей закрытой баллотировки? Комиссии, несомненно, не решились бы обманом отказать ему в выборе угодных ему лиц, но, по-видимому, некоторые члены, в виде косвенного протеста, намеревались подать голоса за Дону, выбирая его третьим консулом, а Бонапарт хотел чтобы его коллегии, как и сам он, были избраны единогласно. Кроме того, его властный поступок был как бы утверждением вновь заключенного с Сийэсом договора, способом признания за ним прав верховного избирателя: теперь он фиктивно назначит консулов, потом будет в действительности назначать депутатов и трибунов. Сийэс вначале отнекивался, затем назвал имена Бонапарта, Камбасерэса и Лебрена. Раздались аплодисменты, и в газетах было напечатано, что избрание состоялось “par acclamation, без баллотировки и единогласно”. [850]Было одиннадцать часов вечера, неразвернутые бюллетени догорали в камине.

В присутствии членов обеих комиссий, все еще толпившихся в тесной гостиной, имена консулов были вписаны в конституцию и сюда же внесены имена сначала Сийэса, затем Дюко, как первоприсутствующих сенаторов. Было упомянуто и о том, что Сийэсу, которому для формы даны были в помощники Дюко, Камбасерэс и Лебрен, предоставляется выбрать двадцать девять сенаторов, а они, под его руководством, в свою очередь, выберут двадцать девять других, и составленный таким образом сенат будет выбирать депутатов и трибунов. От немедленного назначения и включения в конституцию списков с именами избранников решили отказаться. Кандидатов было несравненно больше, чем мест; полагали, что не следует никого обескураживать и что во время плебисцита больше стоящих людей будет поддерживать конституцию, если у них сохранится надежда при помощи ее получить свою долю. [851]Сговорившись относительно этих подробностей и окончательно распределив права и сферы ведения между Бонапартом и Сийэсом, пятьдесят комиссаров, вслед за тремя временными консулами, подписали конституцию.

Текст ее, помеченный 22-м фримера, был в ту же ночь сдан в типографию. Бонапарт, скорый во всем, хотел, чтобы она на другой же день к вечеру была обнародована в Париже, чтобы муниципалитеты, построенные колоннами, по-военному прошлись по городу, с барабанщиками впереди, оповещая о ней. Утром 23-го были командированы и войска для их сопровождения. Реаль, правительственный комиссар при администрации Сены, циркулярно предложил муниципалитетам своего округа, не медля ни минуты, принять все зависящие меры к напечатанию указа как только он выйдет из-под станка: “Через несколько минут вы получите корректурные оттиски законов, которые вы должны будете обнародовать. Ставлю вам на вид, что это обнародование должно состояться не позже сегодняшнего вечера. [852]Но наскоро составленный текст был так бессвязен, что пришлось просить Дону выправить его корректуру, расположив в б?льшем порядке статьи.

[853]Это вызвало задержку; пришлось отложить церемонию обнародования до одиннадцати часов утра следующего дня; 25-го конституция была напечатана в газетах.

Кабанис в комиссии пятисот сказал похвальное слово ей от имени философов и института. Метафизики, видя, что для них обеспечено место в сенате, законодательном корпусе и трибунате, что отныне им уже не угрожают опасностью капризы народных выборов и народной немилости, нашли что, в конце концов, конституция освящает неприкосновенность их привилегий. Почему бы Бонапарту, воину-философу, гордящемуся своей принадлежностью к институту, и не позволить им облекать свои учения в форму законов, без помехи со стороны грубой толпы и демократов, которые своим шумом и беспорядочностью нарушали бы чинность их совещаний? Кабанис говорил: “Невежественный класс не будет отныне оказывать влияния ни на законодательство, ни на правительство; все делается для народа и во имя народа. Ничто не делается его собственными руками и под его неразумную диктовку”. [854]Иные еще не отрешились от мысли, что созданное брюмером правительство будет цветом интеллигенции, умственной аристократией, правящей в интересах революционного дела и революционного идеала.

Парижский народ видел яснее; для него правительство – это был Бонапарт. Что ему трибуны, депутаты, сенаторы, вся эта иерархия, в которой он ничего не смыслил, эти разнообразные полномочия, к перечислению которых он оставался глубоко равнодушен? [855]Один человек, казалось ему, взял на себя задачу исцелить Францию – пусть покажет себя; его будут судить по делам, он один и ответит за успех и неудачу. Когда конституцию провозглашали на улицах под звуки труб и грохот барабанов, ее читал один из чинов муниципалитета, и все так толкались, чтобы лучше слышать, что никому не удавалось поймать двух фраз подряд. Одна женщина сказала своей соседке: “Я ничего не расслышала. – А я так не пропустила ни одного слова. – Ну, что ж там такое, в этой конституции? – Там Буонапарте”. [856]


предыдущая глава | Возвышение Бонапарта | cледующая глава