home | login | register | DMCA | contacts | help |      
mobile | donate | ВЕСЕЛКА

A B C D E F G H I J K L M N O P Q R S T U V W X Y Z
А Б В Г Д Е Ж З И Й К Л М Н О П Р С Т У Ф Х Ц Ч Ш Щ Э Ю Я


my bookshelf | genres | recommend | rating of books | rating of authors | reviews | new | форум | collections | читалки | авторам | add
fantasy
space fantasy
fantasy is horrors
heroic
prose
  military
  child
  russian
detective
  action
  child
  ironical
  historical
  political
western
adventure
adventure (child)
child's stories
love
religion
antique
Scientific literature
biography
business
home pets
animals
art
history
computers
linguistics
mathematics
religion
home_garden
sport
technique
publicism
philosophy
chemistry
close

реклама - advertisement



где происходит то, чего и следовало ожидать


Раньше там был продуктовый; потом его уплотнили мебельным. В витрине уже несколько лет (к чести местного покупателя) стоит, двустворчатым задом к прохожему, в натуральную величину нагая женщина из малахита, в порыве невыносимого исступления взносящая над головой фонарь, а ее круглую ногу, как райский змей, обвивает сладострастный провод с евровилкой. Итальянская мебель, здесь приобретенная, хранит дух вареной колбасы и шашлычного соуса, не позволяя полноценно мечтать о римских карнавалах и нежном ветре флорентийской весны. С другого конца магазина от отдела мороженых продуктов отгорожен чуланчик под продажу и прокат CD и DVD дисков, и богатый выбор натуральных пельменей переходит в Анджолину Джоли и Дженнифер Лопес, давая повод размышлению о границах естественного в природе и искусстве, а рядом примостился отдел бытовой электроники, обманывающий слепых посетителей духом окоченелого пельменя. Парень пошел прицениваться к люстрам. Это не то, это мыть долго, это для оперы, а это… это очень даже ничего.

– Я могу вам чем-то помочь?

– Можете, – сказал он продавцу. – Вот эта люстра что собой представляет?

Продавец посмотрел с сомнением.

– Что она представляет, я бы вам не советовал, – сказал он. – Делают у нас по какой-то лицензии. По такой лицензии только кабанов отстреливать. Солярии у них особенно губительны. Отнимают разум, но счастья не приносят. А планетарии дают ложное знание о нашем месте во вселенной. Сборка на белой коленке. Хозяин новый, представления о технологии никакого, все тянут с завода, пока есть что. В общем, не делайте этого. Вон ту посмотрите, пользуется устойчивым спросом.

Парень посмотрел и поморщился: стекло, говорит, бутылочное на колючей проволоке. Продавец ему то, се, вот финский свет белых ночей, вон солнце знойного юга, не угодно ли приморгаться, но парень: нет, хочу эту, и не надо меня пугать, она впечатления бесчеловечного орудия не производит.

Продавец смирился. Говорит, дело ваше. Вот к ней набор ламп, в ее патрон другие не лезут. Ввинчивать по правилу правой руки, и следите, чтобы в комнате в тот момент не было ни одного практикующего электротехника, иначе семь лет удачи не будет. Лучше, чтоб эти лакированные рога шли по диагонали потолка, это по замыслу разработчиков должно давать успокоительный и одновременно тонизирующий эффект. Вот тут, обратите внимание, изображены золотом на синем фоне знаки Зодиака, так когда будете вешать и лампы ввинчивать, то от Овна до Близнецов, между Рыбами и Деве за бедра лучше рукой не хвататься, может ток пробивать. Там в основу положена такая отечественная инвенция, как самопальный кипятильник из двух лезвий, вещь страшной проникновенности, они ее модифицировали и поставили на поток; но этот дедушка российского приборостроения временами дает о себе знать, выходя на поверхность невидимым, но убедительным потоком электронов, как река в аравийской пустыне. Поосторожней, в общем. И большого вам счастья в личной жизни.

Завернули, и парень отправился ее вешать, провожаемый безмолвными сомнениями продавца.

– Табуретку подай, – сказал он жене, влезая на стул. – И стул придержи.

– Какая красивая люстра, – сказала она. – Бужениной пахнет. Как в детстве.

– Воспоминания в сторону, – приструнил он ее. – Они лишают способности крепить люстру. Нашатырем надо было пройтись по ней, чтоб не пахла… Держи табуретку-то, помощница!

– Ай-ай! – закричала она, хватаясь красивыми, но бесполезными пальцами за крутнувшуюся волчком табуретку.

Поздно! Табуретка слетела со стула, от ее удара качнулся телевизор на подставке, жена кинулась ловить его, а парень, загребающий по воздуху ногами, размашисто парил над стулом, цепляясь за люстру. Тельцу ли за рога схватился он, чтоб шею не сломать, Деве ли за все то, что она берегла смолоду, но только угроза, высказанная продавцом, совершилась, и радостно брызнул через его тело электрический ток, предназначенный конструкторами для уюта в людских домах. Синие и оранжевые зайчики носились чехардой по стенам, жена, обняв всех совокупно участников сериала «Московская сага», и плохих, и хороших, елозила ими по пыльной подставке, ища утраченное равновесие, парень с неразборчивым криком качался под потолком, – а когда жена кое-как успокоила телевизор, равнодушно чередовавший перед нею сцены из физиологии частной и публичной жизни, и метнулась с табуреткой назад, запах буженины стремительно близился к полу вместе с ее мужем, отслоившимся от люстры, и его воплем, полностью отвечающим ситуации. Все оказавшееся в эпицентре смешалось, на миг застыло и раскинулось на стороны, как кувшинка в июле.

Первой опомнилась жена.

– Вова, – слабо сказала она, обвивая ногами лежащий поверх нее стул. – Вова, милый. Ты жив или нет? Говорила я, надо было вызвать специалиста… дать двадцатник ему… Вова!

– Не знаю, – отвечал он голосом ежика, упавшего в реку. – Это сейчас трудно сказать. Сказать это сейчас практически невозможно.

– Вова! – затревожилась она, не привыкнув слышать от мужа хиастических конструкций и справедливо подозревая в них следствие электрического шока. – Вовочка, милый! Ты же у меня один… это я автоматически за телевизор ухватилась… Бог с ним, с телевизором, телевизоров у нас сколько еще будет, а муж, он незаменим… Вова! Поговори со мной! Хотя бы немного!

– Не могу найти темы, – отвечал Вова тем же голосом. – А что это ты, Лена, – вымолвил он, к ее облегчению, уже несценическим, хотя разбитым голосом, приподнимая переднюю часть от пола, – красная такая?

– Где? – забеспокоилась она о себе, которой у нее тоже другой не будет, оглядывая себя в пределах доступного.

– Да везде. Лицо у тебя… это тебе кровь в него бросилась? И руки… И волосы розовые у тебя. Розовые.

Не слышавшая, чтобы перекись водорода производила такое действие, Лена сунулась к уцелевшему в состоявшейся вакханалии зеркалу и не нашла в себе важных изменений, кроме множественных ссадин в плоскости лица и оконечностей ног. Меж тем ее муж послойно поднимался с пола, получая возможность лично оценить плоды своей самонадеянности в электротехнике.

–Учили же, – сказал он. – Так вот звездой, а так треугольником. Тут ноль, а там не трогай, там фаза. Учили. Табуретка бы только стояла по-людски… А что обои такие оранжевые у нас? Мы когда их меняли?

Тут-то и открылось потрясенной Лене, чем поплатился ее муж за неквалифицированное обустройство быта. Сцепление с люстрой вызвало необратимые изменения в его зрительном аппарате. Его глаза стали видеть как через красное стекло. Это не проходило и не лечилось. Заря багряною рукою открывала для него небо цвета Страшного суда, при виде которого он с содроганием думал о том, как непростительно мало старушек перевел через дорогу. Применение косметики во внеслужебное время потеряло для Лены смысл, потому что, незнакомая с правилами смешения цветов, она не могла предугадать, как будет выглядеть какая бы то ни было растушевка ее алого лица. Он стал все чаще останавливаться на полуслове с сосредоточенным выражением, словно разговор подарил ему тему для обдумывания, хотя разговор ему ничего не дарил. И когда однажды один хороший знакомый предложил переехать к нему в деревню, хотя бы на лето, он пошел к начальству и подал заявление об увольнении.

Этот знакомый, когда в свое время у него появились намеки на чахотку, бросил службу, уехал в деревню, где у него был наследственный пчельник, с керенками, намотанными на снозах, и поселился там безвозвратно. Парень, захватив из дому пачку сканвордов и томик производственной прозы, которую полюбил за бесцветность, перебрался в его усадьбу, достаточно большую, чтоб вдвоем не мешать друг другу. Пасечник от скуки развел кур, которые бегали по дому, преследуемые пчелами, неслись в комнате у парня, для которого все яйца были пасхальными, и вносили своей бестолковостью утешительную нотку в существование этого дома. Лена наезжала иногда, непривычно свободная от косметики, эскизно касалась городских новостей и осторожно затрагивала с мужем, когда он не сидел в дупле любимого дуба, вопрос о его хроматической картине мира. Их отношения выглядели неубедительными. Перед ним, гостеприимно открывая паноптикум своих причуд, лежала земля цвета запекшейся крови, усаженная в произвольном порядке березами стендалевских цветов с болотною кроной. Он смотрел на снующих пчел, и выражение «геральдические цвета Наполеона» было для него лишено смысла. Однажды среди ночи пасечник, поднявшись по лестнице, застал его смотрящим телевизор, с ненужной и мучительной пристальностью, словно отгадывая, как выглядели бы эти люди и их взаимоотношения, если бы не были вынуждены передвигаться, словно разводя руками упругую воду, в мире, густо налившемся кровью. «Видишь ли, – сказал парень, заметив его появление. – Я тебе, конечно, очень признателен. Ты вывез меня сюда, и это лучшее, что со мной могло быть. Но мне кажется, жизнь проходит сквозь меня, как пастухи передавали разломленный хлеб и кувшин с молоком через Гигеса, когда он был невидимым. Она прячет на меня фигу, а я не только не знаю где, но боюсь, что даже не опознаю эту фигу, если столкнусь с ней нос к носу». Спускаясь по лестнице, пасечник впервые отчетливо понял, что все это не только не затянется надолго, но и не кончится добром. И вот все это кончилось. В жаркий полдень, уйдя на реку, парень удил окуней, расцветку которых мы не станем бесплодно воображать, тем более что в это время никакого клева, конечно, не было. Он завидел у берега снующих головастиков, как стаю запятых на вакациях, и начал спускаться, чтобы пугнуть их. Ноги его скользнули, и он во всей одежде съехал в воду. Бороться с ее ласковым принуждением он не стал. Тихо провождаемый заинтригованными обитателями пучин, он плыл по фиолетовым волнам, глядя в фиолетовое небо, поводил удочкой вокруг себя, как бы очерчивая магический круг, куда не могли пробиться перламутровые окуни, и напевал то «Слушай, Ленинград», то «Как по Волге-матушке». Долго это тянуться не могло, его сапоги отяжелели, в них с недальновидной радостью новоселов плотно набился планктон, и его лицо, с интересом наблюдавшее полуциркульный мир сельского неба, ушло в сомкнувшуюся воду. Когда его нашли несколькими километрами ниже, близ пионерского лагеря, раки были черными, песок желтым, а пионерские коленки – коричневыми от йода. Его жена и сестра приехали, когда пасечник дозвонился им с поселковой почты, и он отвел их на берег. «Это здесь?» – спросила сестра. Пасечник кивнул. Она набрала в грудь душистого духа прибрежных растений и завела плач, в котором с теплотой отозвалась о деловых качествах покойного, вкратце обрисовав его служебную деятельность за годы, истекшие с окончания института, согласно трудовой книжке, и завершила быстрой серией картин их общего детства, в котором он ежедневно выступал для нее взыскательным примером. Жена подхватила, с неизбежной сдержанностью коснувшись высоких достоинств его как супруга и наметив ту безотрадную перспективу, которая ожидала ее горестную молодость без его покровительства. Затем был исполнен эпод, в котором говорилось о невозможности для человеческого разума, впрочем изобретшего архимедов винт и свистки для чайников, избегнуть судьбы, коей определения настигают быстрей молнии и голодного гепарда. «Мы должны что-то сделать!» – восклицала сестра, опьяненная пением. «Что?» – спрашивала у нее Лена, для которой тушь впервые за долгое время приобрела смысл: она обильно стекала по ее лицу, придавая происходящему сходство с жанровой сценкой японского театра. «Мы должны превратиться в ивы! – решительно сказала сестра. – Иначе наша скорбь будет сочтена недостаточной, а заслуги покойного не будут отмечены по достоинству». Лена глубоко вздохнула, зачем-то слазила в сумочку и согласилась. Сестра выбросила руки над головой, они неимоверно вытянулись и прогнулись к воде, испуская из себя гирлянду узкой зелени; глаза сделались бессмысленно-печальными и растреснулись по вертикали, превращаясь в извилины коры; по ним пробежал, кося ногами, скорый паучок; чулки прянули, как змеи, жадно ушли в почву и вынырнули у самой воды, замшелые и украшенные опустелыми хижинками ручейника. Лена, поглядывая на нее, бегло выполняла те же фигуры. Пасечник отступил в благоговейном ужасе. Их стройные тела, к подножию которых лоскутьями облетали лопнувшие юбки и блузки, раздались вширь, из груди, шеи и рта брызнула новая поросль, закачавшись на ветру, и склоненная шевелюра заходила волнообразным движением. В минуту все кончилось, и по отгремевшем плаче наступила непроницаемая природная тишина. Пасечник, очнувшись, покачал головой и побрел обратно, бормоча: «Почему этого не вводят в олимпийскую программу».

– И кто же вы в этой истории? – спросил недоумевавший Генподрядчик. – Продавец электротоваров? Мне кажется, он здесь самый большой грешник, поскольку мог предупредить человеческую гибель и не сделал этого. Или вы – сам парень? Его, пожалуй, можно обвинить в самоуверенности, хотя я счел бы это бестактным ригоризмом. О соседе сверху думать не приходится – он не виноват ничем, кроме простительного нежелания спотыкаться с тарелкой супа.

– Ни то, ни другое, – прошептал, понурив голову, человек, считавший себя великим грешником. – Я – тот друг, которому принадлежала пасека.

Генподрядчик взглянул с изумлением.

– Вы – пасечник? На вас и не подумаешь… я хочу сказать, что пасечник выглядел самым светлым лицом – в вашем изложении, конечно, но мне кажется, что наша обстановка не располагает к приукрашиванию событий… В чем же ваш грех?

– А вот вы дальше послушайте.

Я был по делам в городе и возвращался к себе электричкой. Она выходит в половине седьмого утра; следующая в двенадцать, это поздно – пока доедешь до станции, да там шесть километров пешком, будешь на месте только к ночи, а дачные дома в массе такие, как у первых двух поросят, так что все едут первой электричкой, чтобы все полить, осмотреть, что еще у них отрезано и выколупано на цветмет, и вечером ехать домой. Что в дверях электрички творится, когда их откроют, можете себе представить.

– Могу, – подтвердил Генподрядчик. – У самого как у поросят. От отца осталась. Главное, три года как отстроился на Клязьме, эту давно пора продать, заросла, только яблони старые из крапивы торчат, падалицу не выберешь… да все жалко как-то.

– Меня внесло и выплеснуло на скамью, – продолжал великий и грешный пасечник. – Вот уж время к девяти. Вот садятся люди в Серпухове, в динамике звучит крупный, с ноткой спокойного недоброжелательства голос машиниста: «Убедительная просьба к жителям города Серпухова. Переходите все-таки по переходному мосту. Ну сколько можно здесь давить и резать». Прелесть. Ричард Третий. Вопль человека, уставшего от крови.

– Аристотель резонно отмечал, что мы часто разговариваем ямбами, – уместно напомнил Генподрядчик. – А гекзаметрами редко и с неохотой.

– Так вот. Цыгане, дачники, кроссворды, бутерброды с полукопченой колбасой и вчерашняя курица в фольге. Глаза закрыть, конечно, можно, но слух и обоняние – это проклятие человечества, я так считаю. Когда Кант писал о принудительной общительности, он должен был особо отметить проклятие нюхать.

– Я полагаю, он из академического высокомерия не стал бы рассматривать курицу в фольге как вещь, актуальную в философском плане. Хотя и методологически, конечно, тоже.

– А напрасно! – вдруг раздражился великий пасечник, размахивая пальцем под носом у Генподрядчика. – Очень напрасно! Представляете, какая это была бы четвертая критика – «Критика публичной способности к колбасе»! Еще одна великая ненаписанная книга немецкой литературы!

– Мне говорили, что досуг пасечников бывает наполнен странными занятиями, – заметил Генподрядчик. – Они напоминают былые причуды англичан на континенте. Вижу, что вы высоко несете знамя. То есть несли.

– Так вот. Едем, значит, три часа уже. Духота. К тому же отопление в электричках, как известно, не выключают до июня. На предмет заморозков на почве. Я сижу на самой печке. Разогреваюсь. И тут из тамбура втискиваются люди эти… которые вечно, знаете, ходят там…

– «Авторучки прямо от производителя, которые вы покупаете в киосках по семь рублей, я предлагаю вам всего по четыре рубля»? – догадался Генподрядчик.

– Да нет… Эти, которые поют. «Уважаемые пассажиры, извините, что к вам обращаемся». Ну, за это я готов их извинить, – но вокал тут причем! Вокал-то причем здесь! И вот бороздят толпу эти певчие изгнанники России и поют-заливаются эту песню… «Амур, пограничная речка».

– Это что такое? Я не знаю.

– Ну, как же, это исконное, репертуарное… Говорят, ее сам Карацупа в дозоре сочинил. С собакой своей Индусом. Позвольте мне ее привести, иначе достоверно не будет. Петь не стану, отпелся уже, а так… словами.

Амур, пограничная речка,

В зеленых течет берегах.

И ночью и днем часовые

Стоят на суровых постах.

Приходит домой пограничник:

«Я службу исполнил свою.

Встречай же героя, супруга,

Возьми плащ-палатку мою.

Три раза хотел нарушитель

Границу пройти в эту ночь,

И трижды средь бури и ливня

С позором я гнал его прочь.

В четвертый в свои сапоги он

Засунулся пяткой вперед,

Чтоб след его нашим не выдал,

Куда его тропка ведет.

Но выследил я негодяя,

Навел на него автомат,

И плелся он в штаб, спотыкаясь,

В ботинках носками назад.

Встречай же героя, родная!»

Но смотрит печально жена,

Супруга не хочет приветить,

Как будто не рада она.

«Что ж, милая, мне не проводишь

По кудрям ты нежной рукой?

Ужель ты меня позабыла,

Пока я хранил твой покой?»

«Чего ж приуныла, хозяйка? –

Из клетки кричит попугай. –

Уставшему мужу сапожки

С натруженных ног разувай.

Тобою жена, пограничник,

В недобрый оставлена час.

Сберег от врага ты отчизну,

Но дом от измены не спас».

Тут тяжко вздохнул пограничник,

В объятьях супругу он сжал,

Забилась она, закричала,

Почуяла в сердце кинжал.

«Ты прав, только жаль – не успела

Поведать тебе я о том,

Что спит наш с тобою младенец

Под этим булатным ножом».

Штыком он ей вырыл могилу,

И слезы дробились о штык.

Он вырвал язык попугаю,

Предательский этот язык.

«Амур, я тебя проклинаю! –

Он к небу ладони поднял. –

Я службу служил тебе верно,

Ты ж выпил всю жизнь у меня!»

Никто не видал его больше,

Лишь то сообщалось в молве,

Что тихо околыш зеленый

В амурской кружился волне.

Амур, пограничная речка,

В зеленых течет берегах.

И ночью и днем часовые

Стоят на суровых постах.


Финал истории исполнялся непосредственно над моим ухом.

Тут я не выдержал. Я знаю, как это комично, когда в публичный гнев впадает человек, не обладающий способностью быть убедительным, но я… Я вскочил – конечно, положа свернутую газетку на свое место, чтоб никто не занял его, пока я привстаю, – и заорал на этих бедных людей, промышляющих чем им Бог послал:

– Ну почему от вас никогда покою нет? Что вы такое поете? Что это, скажите мне, звонкие вы мои?

Кажется, все оглянулись. «Любил Джульетту», по горизонтали, на мгновенье остался неразгаданным, и апокалиптические разговоры, обычные между незнакомыми людьми в медленном транспорте, тоже стихли.

Эти певцы, конечно, не ждали от меня денег – я умею придать лицу такое выражение, которое разборчиво говорит: «Отойди, солист», – но, с другой стороны, они привыкли считать равнодушие самым невыгодным ответом на свои усилия; опыт показал, что они ошибались.

– А чего не так-то? – спросили они, пятясь и смыкая баян, с выраженьем наглого испуга на лице.

– Вот так это делается! Вот так! вот так!

И, откашлявшись на сторону, я затянул, клянусь всем святым, так, как не пел никогда в жизни, – а в те времена, когда у меня были хорошие легкие, я побеждал на всех смотрах строя и песни:

Амур, пограничная речка,

В зеленых течет берегах.

И ночью и днем часовые

Стоят на суровых постах.

Когда голос мой, летящий в потолок, еще выводил рулады на предмет бытовой неустроенности часовых, я видел кругом опасливые взгляды и начинал с ужасом думать, как мне быть, когда кончится строфа и наступит молчание, и как мне еще час ехать на этой скамейке после того безумия, которое я средь них водворил, – но тут горлом у меня пошла кровь, я упал ничком, окунувшись в чью-то корзину с рассадой, и поднялся на ноги уже здесь.

Он оглянулся.

– Возможно, вы считаете это объяснением, – по некотором молчании вымолвил Генподрядчик, – но, боюсь, я повторю свой вопрос: где же ваш грех?

Виртуоз-пасечник уставил на него недоуменный взгляд.

– Как же вы не понимаете? – с мучением воскликнул он. – Я обманул надежды покойного… я погубил тех, кто всецело зависел от меня! Я ехал поливать его жену и сестру, эти ивы! Если бы вы их видели! Такие красивые, такие задумчивые! С одной ныряет зимородок! В ней дупло с гнездом, а там, среди сучьев и прелой листвы, спрятаны сережки, маленькие, рублей за тридцать, детские сережки, в виде серебряных мышек, а в щелях для утепления напиханы обрывки письма… – Он закрыл глаза и процитировал: – «…а Танька, когда к ее сестре стал ходить системный менеджер, села на порог, чтоб не ходил, и присохла там к жевачке, и ее не могут отскоблить, а она кричит кормите меня, для вас стараюсь… схов… …ца вся в прол… ирж… по 60 руб. за кило. Любящая вас… ети… Кат… все». Если б вы видели их, – открыл он глаза, – когда их колышет ветер! Я же знал, что у меня плохие легкие, мне нельзя было так постыдно себя вести! Они засохнут!

Генподрядчик, в свою очередь, выслушал эту тираду с удивлением.

– Ивы не поливают, – сказал он. – Они растут у воды, как вы верно отметили, упомянув зимородка. Что ты клонишь над водами, ива, макушку свою, задушевно обращается к ней русская классическая поэзия.

– Но он мне завещал!

– Когда это он успел?

– Он являлся мне во сне! Кроме того, предчувствуя кончину, он перед уходом на рыбалку оставил записку: «В случае если моя сестра и жена в порыве неумеренной скорби превратятся в древесную породу, завещаю тебе их поливать и вообще не оставлять попечением». Как можно было этим пренебречь?

Генподрядчик пожал плечами.

– Один человек, блиставший в амплуа комических старух, соблазнил студентку Ярославского театрального института. Ее выгнали из общежития, она была вынуждена красть еду у черепахи в зооуголке Дома пионеров, пользуясь ее флегматичностью, а он тем временем из фотографий, где они были запечатлены вдвоем, счастливые и доверчивые, вырезал ажурные снежинки и развешивал их на новогодней елке. Другой человек, видя вора, гнавшего колхозную свинью в личное употребление, взял с него денег за то, чтоб не говорить ничего колхозу, а потом взял еще за то, чтобы молчать о первой взятке. Вот это грех. А ваш… возможно, вы сочтете мое мнение бесчувственностью, но, по-моему, вы стилизуетесь. Я бы даже сказал, вы кокетничаете своей нравственной чувствительностью. Если вас смущает юридическая сторона дела, то для этого нет никакого повода, любой правовед вам это скажет. Еще Ульпиан высказывался в том смысле, что волю покойных не следует толковать слишком узко, потому что они в массе сами не знают, чего хотят, и его мнение включено в «Дигесты». И хороши бы мы были, если бы согласно воле покойного было поступлено с «Энеидой»! Вы разделяете пафос тех, кто осуждает Октавиана?

– Я осуждаю Октавиана, – непримиримо сказал пасечник. – То, что он сделал, было благодеянием для человечества, но, чтобы отличаться от черни, для которой любой победитель прав, мы должны судить намерения. В его мотивах не было ничего, кроме династических расчетов и столичного тщеславия. Он спас «Энеиду» не для нас с вами. Он это сделал исключительно для того, чтоб умереть не как его божественный отец, а в своей постели, расслабленный постыдной старческой немощью и с циничными шутками на губах.

Генподрядчик чуть не задохнулся от возмущения.

– …девять, десять, – проговорил он вслух. – Хорошо. Я не стану с вами спорить. Я нарисую одну картинку и постараюсь сделать это вашими глазами.

– Давайте, – согласился пасечник. – Моими глазами не часто рисуют картинки, и я, в общем, ничего не имею против этого неожиданного предприятия.

– Ну вот, извольте видеть. Хороший июльский день. Небо еще не такого кубового цвета, как будет недели через две; недалекий окоем замкнут давно знакомыми вещами, которые вы поливаете и окашиваете; белый налив поднимает и склоняет тяжелеющие ветви, общественная сорока вертится на крыше амбара, неровной каемкой крон тянется старый сад, с нежной, второго захода крапивой у корней, с комарами, ждущими чего-то на яблоках, и соседом в соломенной шляпе, окучивающим чистенькую картошку за забором; но вы не пойдете в сад, там тень… вы, жмурясь, сидите на солнце… пахнет розами… что еще растет у вас в палисаднике, что может пахнуть?

– Резеда, – сказал пасечник. – Табак душистый. Много чего.

– Ну вот, пахнет резедой и много чем. В беседке по столу, между очками и стаканом, ползает пчела по меду, капнутому на клеенку… скоро к этому нелогичному занятию присоединится еще одна… И эта поразительная, трижды благословенная тишина, это бессознательное умиление, эта Помона со вкусом первого поцелуя на розовых губах! И когда ваша рука тянется, чтобы развернуть книгу на том месте, где она давно разворачивается сама собою, и прочесть это:

Так пчелы в летний день, как солнце востечет

И трудолюбье их из улий извлечет,

Под чистым воздухом, приятно растворенным,

Летают по лугам, цветами испещренным, –

и когда это вызовет у вас сладкие слезы умиления, неужели вы не благословляете Господа сил за то, что он создал мир прекрасным и поселил в нем Вергилия, чтобы одарить эту красоту единственным, чего ей недоставало, – бессмертием? Воля ваша, – закончил Генподрядчик, одушевленный приливом желчи, – если плакать единственными слезами, приличными нашему возрасту, значит быть заодно с чернью – я лучше буду с чернью, чем с вами вместе буду судить Октавиана по намерениям!

– Хорошо, – примирительно сказал пасечник, – возможно, вы правы… оставим этот спор до лучших времен…

Но Генподрядчика было уже не остановить.

– Ваш, простите, подростковый максимализм, – отнесся он к пасечнику, – благодаря которому два дерева, вкушающие прелести растительной жизни в деревне – как там она у вас называется? – Нижние Верхи, и опасность для европейца лишиться основ своей идентичности оказываются на одной доске – это все равно как детское стремление спорить о том, если встретятся слон и тигр, кто победит! Что за инфантильность, в самом деле, извините мою резкость!

– В данном конкретном случае победит, разумеется, слон, – пробурчал пасечник, – но, вообще говоря, та подмена тезиса, которую вы совершили…

Генподрядчик остановился, удивленный.

– Извините, я отвлекусь от темы. Насколько я понял по вашему тону, в описанном конфликте вы безусловно поставили бы на слона десять к одному. Могу я спросить о причинах вашей убежденности, если вы не склонны считать ее самоочевидной?

– Разумеется, слон победит, – досадливо повторил тот, отмахиваясь от праздного вопроса. – Побеждает тот, у кого шланг. А он в данном случае у слона. Под названьем хобот.

Генподрядчик посмотрел на строптивого пасечника с воспрянувшим интересом.

– Видимо, наша жизнь протекала в совсем разных сферах, – мягко проговорил он. – Во всяком случае, в моей мне никогда не сообщали, что шланг – залог победы, иначе я, возможно, добился бы в жизни большего. Не осветите ли вы этот вопрос, чтобы придать нашей беседе еще более поучительности.

– Если вы не иронизируете…

– Помилуйте, какое там! Я искренне заинтересован…

– Мне об этом рассказывал сосед по деревне. Он в ресторане работает. Брал у меня мед и сидел подолгу. Пили чай, я его угощал медом сотовым, и он повествовал о своем житье-бытье. Рассказчик он отменный, и про шланг он мне изложил. Но это надо издалека начинать…

– Сколько угодно. У меня рабочий день через два часа заканчивается, так что я в вашем распоряжении.

– Ну, хорошо. Хозяина его ресторана зовут Денисом Ивановичем, по его рассказам – замечательный человек. Из его судьбы, говорит, можно было бы романов пять-шесть накрошить, если перемежать лирическими отступлениями. Между прочим, рассказывал он, как Денис Иванович открыл свое дело.

Был он когда-то официантом. Работала у них в официантках красивая девушка. Классически красивая. Красивые женщины, как известно, составляют одну из главных причин текучести кадров вообще и в сфере обслуживания особенно. Она как-то мало говорила, лишь прикрывала глаза и улыбалась сама себе, и это позволяло недоброжелателям говорить о ее недалеком уме; как бы там ни было, она более чем знала о своей красоте и блюла ее в благоразумной строгости, и все ждали, кому хватит предприимчивости одолеть это благоразумие. Но вышло иначе.

Был у них табельный день ностальгических обедов. Это мероприятие, доказывающее проницательность администрации, проходило раз в две недели для людей с опытом сознательной еды в советское время и включало известный набор радостей перистальтики: от сметаны с сахаром, занимающей треть граненого стакана, болгарских маринованных огурчиков и яйца с майонезом, до жареного хвоста анонимной рыбы, крабов «СНАТКА», компота из персиков фирмы «Глобус», с девицей, выглядывающей из окошка, чтобы приветствовать отечественных персикоедов скромным полевым цветком, запеканки с макаронами, беспорядочно торчащими во все стороны, булочек с шоколадной глазурью, трескающейся и осыпающейся при нажиме, как фресковая живопись при неудачной реставрации, и, безусловно, спинки минтая, подававшейся под тему приближения из «Челюстей». Если кто-нибудь думает, что это пустяки и вычуры, то пусть посмотрит на состоявшегося мужчину средних лет, который громко плачет в глазунью, которой от слез его соленых все глазыньки повыело. Нет, дорогие товарищи, память вкуса – это страшная вещь, с ней бессилен сладить разум! Это вам не трава емшан, тут дело почище! Увидев, что раза в две недели мало, вывесили объявление, что по просьбам сормовских рабочих ностальгические трапезы будут проводиться еженедельно, и заказали набор скатертей с фигурными синими надписями: «Долой бывшую ёлку» и «Буря – это движение самих масс».

И вот один мужик, мирно начав вечер салатом из овощей, безвременно увядших, как элегический герой, и сосисками с кусочком черного хлеба, вдруг потребовал бычков в томате. И тут выяснилось, что они не заложены в проект, – как это можно было! Поистине, коротка память человеческая!

Мужик, между тем, скандалит. Опозорю, говорит. На весь свет ославлю. Где историческая аутентичность? Срам! Еле-еле его успокоили, заткнули рот макаронами с сахаром за счет заведения, а там временем менеджер по историческому продукту говорит Денису Ивановичу: отправляйся, Денис, и ищи. Он говорит: где? Они уж лет двадцать как со стапелей сошли! Менеджер говорит: где хочешь ищи. Есть же где-то стратегические запасы отчизны, тушенка и сгущенка на случай упреждающего ядерного удара вероятным противником, – там и бычки должны быть. Денис, пока еще над миром ходят тучи, не может того быть, чтоб где-то государством не был спрятан бычок! Найди это место, Денис! Час тебе сроку, пока клиент макароны засасывает!

И Денис Иванович вышел на улицу. Луна скользила в бегущих тучах, и пустой троллейбус нес свой внутренний свет вниз по улице, как аквариум с подсветкой, скользящий к краю стола. Денис Иванович вздохнул и пошел. И неизвестно, где он был и что делал, только через сорок пять минут, бледный, он вошел со служебного входа и поставил перед менеджером на стол банку бычка, и руки его были ссажены в кровь; и тот, заглянув в его человеческие глаза, в которых, как образовательный диафильм, застыла история исканий, ничего не сказал Денису Ивановичу, лишь сжал его родные, окровавленные пясти и, вызвав повара, распорядился насчет банки.

Повар-смеситель сказал практикующему официанту:

– Из банки заранее доставать – фэншуй плохой. Делаем так. Поднос возьми. Вон там в углу комплект «Социалистической индустрии» за восемьдесят третий год: первую полосу оторви неровно; так; разложи по подносу. Передовица «Социалистической индустрии» замедляет поток Ци. В этот угол сольцы насыпь, портрету вдоль рта и на глаза, чтобы смягчить эффект присутствия; подавать будешь этим углом на север. В противоположный угол яйцо крутое. Это продукты Ян. В центр бутылку пива, это продукт Инь, а ее блестящая поверхность в совокупности с осевым расположением соли и яйца заставит энергию Ци вращаться вокруг подноса. В западный угол ставим банку бычка. Бычок – это Ян рыба, идущая вверх по течению, чьи качества, однако, ослаблены тем, что он приготовлен не способом копчения. Банку вскрываешь на глазах клиента. Насыщенный красный цвет, внезапно появляющийся в западном конце композиции, придает столу романтический Ян оттенок. Со вскрытием уложиться в пятнадцать секунд. Успеешь? Должен. Вперед.

Мужик, меж тем, переварив сладостные макароны, поглядывал на часы с поползновением к диффамации. И тут человек с выстраданной гордостью в глазах ставит эту космогоническую поэму на стол и за двенадцать секунд вскрывает крышку из танковой брони, и оба смотрят, как следом за открывалкой проступает красная ртуть из-под рваного металла; минута всемирного молчанья, как между Пьером Безуховым и маршалом Даву, и официант спрашивает: «Вилкой будете или традиционно?» И мужик, сглотнув накатившую в горло историческую память, говорит: «Традиционно». И начинает традиционно.

Заметим, что все были на нервах и руки у всех дрожали. У официанта, разумеется, тоже, поскольку честь заведения – это и его честь. И потому, неся остатки бычка от клиента, он немного пролил на пол от его томатов. И никто этого не заметил. Пока.

Пока классически красивая девушка не пошла этой дорогой, неся на подносе картофельное пюре с котлетой и подливой оранжевого цвета и глядя перед собой безмятежно-улыбчивым лицом. Никто и заметить не успел – все обернулись лишь на шум… поднос с жестяным звоном вращался по полу вокруг одной туфельки, пюре с котлетой так и не нашли, а кровавый росчерк от бычка на полу ударял в задние двери, и они еще хлопали друг о друга.


в которой обход дома №37 приводит к неожиданному погружению в личную память и к повести о двух великих грешниках | Овидий в изгнании | в которой прекрасная юная дева садится на ладью, пасечник морализирует, а Генподрядчик недоумевает