home | login | register | DMCA | contacts | help | donate |      

A B C D E F G H I J K L M N O P Q R S T U V W X Y Z
А Б В Г Д Е Ж З И Й К Л М Н О П Р С Т У Ф Х Ц Ч Ш Щ Э Ю Я


my bookshelf | genres | recommend | rating of books | rating of authors | reviews | new | форум | collections | читалки | авторам | add

реклама - advertisement



Понедельник

Это было очень красивое утро, Стокгольм вдали был окутан легкой дымкой, солнце лилось с небес, клубы пара плясали над водой. Оставалось еще полчаса, а потом — причал, город, дом.

Джон смотрел в иллюминатор. Огромный паром медленно скользил по фарватеру, несколько узлов, не больше, волны, расходившиеся от носа корабля, были мягкими, словно от маленького суденышка.

Ночь была долгая. Он устал, попытался прилечь после четырех, но не смог заснуть, так уже иногда случалось: недавние события переплетались с тем, что было раньше. Болели глаза, болел лоб, болело все тело. Он чувствовал резь в глазах, боль сжимала лоб, все тело болело. Джон был напуган. Давненько он так не психовал, давно наступили так называемые будни, когда рядом спала Хелена, а Оскар сопел в кроватке в соседней комнате. У них была своя жизнь, своя квартира — пусть тесноватая, но своя, иногда казалось, что ничего другого и не было, что все забыто.

Из окна сквозило. В каюте было прохладно, как всегда в январе. Два вечера на борту, приличное вознаграждение, отдельная каюта и бесплатная еда — вполне достаточно, и работа сносная. Танцевальная музыка и подвыпившие участники конференций; постепенно Джон научился с ними управляться, как-никак он теперь отец семейства, и постоянный заработок почти что возмещал то мучительное, что на него иной раз накатывало прямо на сцене, посреди песни: желание плюнуть на все эти потные смеющиеся пары внизу на танцполе, побыть одному, онеметь и застыть. Он пнул его прямо в лицо.

Джон моргнул, до боли сжал веки, а потом снова открыл глаза. Приближавшийся Стокгольм вырисовывался очертаниями Сёдермальма, словно стекающими на набережную Страндгордскайен.

Этого не должно было случиться.

Нельзя было драться!

Но чертов мерзавец держал руку у самой ее юбки и прижимался, а когда она попыталась увернуться, его рука оказалась на ее бедре. Джон одернул наглеца, и люди перестали танцевать, а когда этот тип отпустил ее, ухмыльнулся и встал совсем рядом, то Джон словно перестал быть собой, ему казалось, что он смотрит на все со стороны, что ярость эта — не его.

Кто-то постучал в дверь каюты. Джон не услышал.

Они называли это низкий самоконтроль. Тогда, давно. Его осматривали, с ним разговаривали, чтобы понять, что же не так с этим подростком, который лез в драку направо и налево. Вспомнили его маму, которая рано умерла, поговорили о том, как ему жилось потом, после ее смерти, но он уже тогда лишь посмеивался над такими разговорами и не верил, что, копаясь в детстве, в этих дурацких горшках и старых игрушках, можно хоть что-то объяснить, он бил всякого, кто ему попадался, потому что у него не было выбора: ему хотелось бить.

Стук в открытую дверь каюты, еще и еще.

Стокгольм за окном разрастался, контуры зданий постепенно делались четче. Джон научился любить такие вот зимние дни, Стокгольм, залитый теплым солнцем, которое согревает щеки, но, как только наступает темнота, город снова становится холодным, это словно борьба между жизнью, которая ждет впереди, и прошлым, которое нужно прогнать. Он оглянулся на мост, мимо которого они только что проплыли, на большую виллу, на которую он всякий раз засматривался, расположенную так красиво, почти у самой кромки воды, на ухоженный садик под тонким слоем снега. Потом Джон посмотрел на лед у покинутого причала, где летом обычно покачивалась дорогая моторная яхта. Наледь. Одно из самых красивых шведских слов, какие он знал. Когда теплело, вода поднималась и набегала на лед, а холодной ночью снова замерзала. Наледь. Ледяная корка в несколько слоев с прослойками воды. Он не знал такого слова по-английски, никогда его не встречал, может, его вообще не существует.

Снова стук в дверь.

Теперь он услышал. Удары словно издалека, они проникали в его мысли. Джон отвел взгляд от иллюминатора и оглядел каюту: койка, шкаф, белые стены, а в дальнем конце дверь, оттуда доносился звук.

— Не побеспокою?

Мужчина в зеленой форме, высокий, широкоплечий, с рыжей бородой. Джон узнал его. Один из частных охранников.

— Нет.

— Можно мне войти?

Он указал пальцем внутрь каюты. Джон понятия не имел, как его зовут.

— Конечно.

Охранник прошел к круглому иллюминатору и рассеянно посмотрел на город вдалеке.

— Красивый вид.

— Да.

— Приятно будет сойти на берег.

— Что вам нужно?

Охранник махнул рукой в сторону кровати, не стал ждать ответа, сел.

— Я по поводу вчерашнего вечера.

Джон посмотрел на него:

— Да?

— Я его знаю. Того типа, что старается всех облапать. Он и прежде этим занимался. Но в любом случае не годится бить ногой в зубы.

Пачка сигарет на полке, заменяющей тумбочку. Джон достал одну, закурил. Охранник демонстративно отстранился от дыма.

— На вас написали жалобу. Пятьдесят свидетелей — это многовато. Полиция уже ждет на набережной.

Только не это.

Страх, о котором он давно не вспоминал. Который он почти что сумел забыть.

— Мне правда жаль, парень.

Зеленая форма на койке. Джон смотрел на нее, не в силах пошевелиться. Только не это.

— Джон, вас, кажется, так зовут? Я вот что хотел сказать. Сам-то я плевать хотел на всех этих поганцев, они вполне заслуживают, чтобы им разок двинули как следует. Но на вас написали рапорт. И теперь потащат в полицию на допрос.


Джон не кричал.

Ему лишь показалось, что он крикнул, но на самом деле не издал ни звука.

Один-единственный немой крик, длившийся до тех пор, пока в легких не кончился воздух, потом он сел на кровать, опустил голову и сжал лицо руками.


Неведомо как, но на миг он оказался в другом месте, в другом времени: ему было пятнадцать, и он только что ударил учителя стулом, — мистер Каверсон как раз обернулся, и один-единственный тяжелый удар пришелся по лицу. После этого мистер Каверсон потерял слух, и Джон до сих пор помнил, с каким чувством он встречал учителя во время процесса, именно тогда впервые осознав, что у каждого удара есть последствия. И заплакал, хотя никогда не плакал, даже на маминых похоронах, — а тогда, на процессе, понял, по-настоящему понял, что старик всегда теперь будет слышать только одним ухом, и решил: все, с дракой покончено; три месяца в той паршивой тюрьме для малолетних не изменили этого решения.


— Они остановят ваш гастрольный автобус.

Охранник все еще сидел, поражаясь столь бурной реакции: казалось, ужас внезапно заполнил каюту. А что такого — ну, допросят в полиции. Ну, впаяют за нанесение тяжких телесных. Ясное дело, ничего хорошего. Но не до такой же степени! Чтобы вот так голова тряслась и лицо стало белым как полотно, чтобы утратить дар речи — нет, этого охранник уже понять не мог.

— Они будут ждать вас. Там, на автостоянке.

Его слова проносились над головой Джона и исчезали в сигаретном дыму.

— Но если не выезжать с борта на вашем автобусе, а выйти пешком вместе с другими пассажирами, то можно выиграть часа два.


Джон покинул паром в толпе людей с пакетами дьюти-фри и дорожными сумками на колесиках, влился в утреннюю городскую суету на берегу, потом быстро пошел по улице, которая вела из центра к Накке. Воздух был напитан влагой, углекислотой и чем-то таким, что заставило Джона, когда он, вспотев, дошел до таможни Данвикстулл, махнуть таксисту и назвать адрес — Альпхюддевэген, 43. Шесть лет он страшился этого дня и уже давно принял решение не сбегать. Но он должен добраться до дома. До Хелены и Оскара. Он обнимет их, и они договорятся о будущем, он съест рисовую запеканку с черничным вареньем так, как вкушают последнее причастие.


Утро обжигало щеки Эверта Гренса. Он терпеть не мог эти проклятые нескончаемые зимы, и вот теперь, в самом начале января, с ненавистью встречал каждый морозный день. Шея с трудом ворочалась, левая нога плохо слушалась — все болячки словно обострялись пропорционально усилению холодов. От всего этого Гренс чувствовал себя стариком, куда старше своих неполных пятидесяти семи, — каждый сустав, каждый немолодой уже мускул молил о тепле и весне.

Гренс стоял на лестнице у подъезда на Свеавэген. Того подъезда, что вел в квартиру на четвертом этаже, где он жил уже тридцать лет. Три десятка лет на одном и том же месте, и за этот срок не познакомиться ни с кем из соседей.

Он хмыкнул.

Да неохота было. И не было времени. Они только мешают жить. Клеят записки на доску объявлений перед входной дверью, призывая перестать кормить птиц с балконов. И общаются с другими, только когда те слишком громко и слишком поздно завели музыку, — грозят пожаловаться в муниципалитет и в полицию. Какого черта с такими знакомиться!

Он направлялся к Анни, но застрял в пробке и только тогда вспомнил, что как раз в этот понедельник посещение было перенесено на обеденное время. Каждый понедельник по утрам, столько лет подряд — и вдруг кто-то из персонала назначил на это самое время лечебную гимнастику. Усталый и раздраженный Гренс выбрался из вереницы машин, развернулся через сплошную линию и покатил назад, чтобы припарковаться на том же самом месте, с которого только что уехал, но оно теперь оказалось занято, он громко выругался и поставил машину там, где это было запрещено.

В Крунуберге его не ждут как минимум еще часа два, поэтому он решил было подняться домой, но вдруг остановился на площадке второго этажа. Не надо туда. Там слишком просторно. Слишком пусто. Вообще-то он давненько не был дома. Диван в обжитом кабинете в глубине полицейского здания был, конечно, узковат и едва вмещал его большое тело, но спалось там лучше, всегда.

Поэтому Гренс молча побрел по улице. Прошел по Свеавэген, Оденгатан, мимо церкви Густава Васы, свернул на Далагатан. Один и тот же путь, двадцать пять минут в любое время года, тонкие седые волосы, лицо в морщинах, заметная хромота, когда левая нога отказывалась слушаться, — комиссар уголовной полиции Эверт Гренс был из тех, перед кем расступались прохожие, из тех, кому не надо было говорить, чтобы их услышали.

Он напевал на ходу.

Миновав пьяных на скамейках в Васапарке и унылый вход в больницу Саббатсберг, Гренс обычно прибавлял шагу, это было необходимо его легким для нормальной работы, по этой же причине он начинал петь и пел до самого здания полиции на Бергсгатан — пел, разгоняя кровь по неуклюжему телу, пел громко и фальшиво, не обращая внимания на тех, кто останавливался и глазел на него. Он всегда напевал что-то из песен Сив Мальмквист, песен давно прошедшей поры.

Прости меня, Магнус, милый, письму моему не верь:

Я сдуру вчера написала, а ты прочитаешь теперь.

То самое утро. «Не читай мое письмо», оркестр Гарри Арнолъдса, 1961. Он пел и вспоминал дни, когда он не был одинок, вспоминал жизнь, такую долгую, что не охватить взглядом.

Тридцать четыре года прослужил он в полиции. У него было все. Тридцать четыре года. И вот теперь у него ничего нет.

Посредине моста Барнхюсбрун, переброшенного через железнодорожные пути и соединявшего Нормальм и Кунгсхольмен, он запел еще громче. Перекрикивая шум машин и сильный ветер, который вечно здесь его поджидал, Гренс пел для всего Стокгольма, отгоняя тревоги, докучные мысли, а может, и досаду:

Ты капельку толстоватый, но все же не со слона,

Ты милый, а вовсе не глупый, прости мне мои слова.

Гренс расстегнул пальто, стянул с шеи шарф, позволяя старой песне свободно струиться среди машин, кативших на второй передаче, и людей, втянувших головы в плечи и спешащих кто куда. Он уже подобрался к припеву, когда почувствовал в кармане пиджака нетерпеливую вибрацию. Раз. Два раза. Три.

— Да? — сказал он громко в мобильный телефон.

Пара секунд, потом этот отвратительный голос:

— Эверт?

— Да.

— Что ты делаешь?

Какое твое собачье дело, жополиз несчастный! Эверт Гренс презирал своего шефа. Как, впрочем, и всех других, с кем работал. И не скрывал этого. Пусть видят. И особенно сам этот интендант, сопляк и аккуратист.

— А что?

Он услыхал, как его начальник вздохнул, и приготовился.

— У нас разные роли, у тебя и у меня, Эверт. Разные полномочия. Например, это я решаю, кому тут работать. И чем заниматься.

— Как скажешь.

— Вот я и удивляюсь, как же так случилось, что ты принял человека на вакансию к себе в подразделение, а я об этом узнаю только что! К тому же человека, чей стаж и близко не дотягивает до того, который требуется для инспектора криминальной полиции.

Надо было отключить долбаный телефон, лучше бы петь себе и петь, солнце только что взошло, и Стокгольм проснулся раскрасавцем, это время — его, Эверта Гренса, личный ежедневный ритуал, когда он имеет, черт побери, право не якшаться со всякими придурками.

— Такое случается. Все зависит от расторопности.

Внизу под мостом прошел поезд, звук его ударился о перекрытия и поглотил голос в телефоне. Ну и пусть.

— Я тебя не слышу.

Голос попробовал повторить.

— Ты не имел права принимать на работу Хермансон. У меня есть другой кандидат. Более квалифицированный.

Скорее бы запеть снова.

— Ясно. Но уже поздно. Я подписал заявление еще вчера вечером. Потому что догадывался, что ты сунешь нос в это дело.

Он отключил телефон и сунул его назад в карман пиджака.

Можно продолжать прогулку. Он откашлялся: придется снова петь с самого начала.


Десять минут спустя Гренс открыл тяжелую дверь центрального подъезда на Кунгсхольмсгатан.

Все эти придурки уже сидели там внутри в очереди и ждали.

Талончики на подачу заявлений — каждый понедельник одно и то же, полна коробушка, проклятье выходных дней. Он оглядел собравшихся: вид у большинства усталый — ясное дело, у кого квартиру обокрали, пока хозяева были на даче, у кого автомобиль угнали из общего гаража, у кого разбили и обчистили витрину в магазине. Он направился к запертой двери своего коридора, там, за ней — его кабинет, пара этажей вверх и несколько дверей после кофейного автомата. Он уже собрался набрать код и войти, но тут заметил мужчину, лежавшего на диване. В руке у того был зажат талончик, лицо повернуто набок, струйка крови, вытекшая из уха, запеклась на щеке. Он что-то бормотал, но слов было не разобрать, Гренс решил, что человек говорит по-фински.

У нее из уха сочилась кровь.

Он подошел еще на шаг. Но от лежащего так разило алкоголем, что подходить ближе Гренс не стал.

Лицо. Что-то тут не так.

Теперь Гренс дышал только ртом. Два шага вперед, и вот он склонился над лежащим.

Мужчина был страшно избит.

Зрачки разной величины — один маленький, другой большой.

Глаза, он видел их перед собой, ее голова на его колене.

Он же не знал, тогда еще не знал.

Он быстро подошел к регистрационному столу. Пара коротких фраз. Руки Гренса сердито взметнулись вверх, молоденький полицейский вскочил и поспешил вслед за комиссаром уголовного отдела к тому пьяному — его, кстати, привезли на такси полчаса назад, и с тех пор он лежал там на диване.

— Отвезти на патрульной машине в неврологическую неотложку Каролинской больницы. Сейчас же!

Эверт Гренс был в ярости. Он поднял палец вверх.

— Сильнейший удар по голове. Зрачки разной величины. Кровотечение из уха. Нечеткая речь.

«А что, если уже поздно», — подумал он.

— Все признаки кровоизлияния в мозг.

Уж он-то в этом разбирается. Знает, что может быть поздно. Что тяжелую травму головы не так-то просто бывает вылечить.

Он более двадцати пяти лет живет с этим знанием.

— Ты принял его бумаги?

— Да.

Гренс посмотрел на значок с фамилией на груди полицейского, удостоверился, что подчиненный это заметил, и снова глянул ему в глаза.

— Дай сюда.

Эверт Гренс открыл кодовый замок и вошел в коридор — ряд тихих, ждущих кабинетов.

У неизвестного только что текла из уха кровь, а когда он осмотрел его, то у него оказались зрачки разной величины.

Единственное, что он увидел.

Единственное, что тогда можно было увидеть.

Поэтому он еще не мог знать, что этот вроде бы рядовой случай нанесения особо тяжких телесных повреждений станет продолжением истории, начавшейся давно, много лет назад, с жестокого убийства, и станет, может быть, самым значительным расследованием из тех, что выпали ему за все годы в полиции.


В окне верхнего этажа горел яркий свет. Если бы кто-то в это время прогуливался по Мерн-Риф-драйв и бросил взгляд на роскошную двенадцатикомнатную виллу, то он или она увидели бы в окне мужчину лет пятидесяти — невысокого, усатого, волосы зачесаны назад. Он или она заметили бы, что мужчина бледен, у него усталые глаза, и он стоит почти неподвижно, равнодушно вглядываясь в темноту. Но вдруг он расплакался, и слезы медленно потекли по щекам.

В Маркусвилле, штат Огайо, все еще была ночь. До рассвета оставалось несколько часов. Притихший маленький городок спал.

Но не он.

Не тот, кто плакал от горя, ненависти и утраты там, в окне комнаты, которая когда-то принадлежала его дочери.

Эдвард Финниган надеялся, что когда-нибудь это пройдет. Что он наконец прекратит эту охоту, перестанет рыться в прошлом, снова сможет лечь рядом с женой, раздеть ее, любить ее.

Восемнадцать лет. Но с годами становилось только хуже. Его горе делалось все больше, а ненависть — сильнее.

Он замерз.

Поплотнее запахнул халат вокруг тела, босые ноги отступили на шаг — с темного деревянного пола на толстый ковер. Он отвел взгляд от городка за окном — эти улицы, на которых он вырос, эти люди, которые были так хорошо ему знакомы, — отвернулся и оглядел комнату.

Ее кровать. Ее письменный стол. Ее стены, пол, потолок.

Она все еще жила здесь.

Она мертва, но эта комната по-прежнему ее.

На столе в морге лежит обнаженная женщина, вес 65 кг, рост 172 см.

Нормальное телосложение, мускулатура развита нормально. Нормальный волосяной покров.

На лице нет никаких повреждений. Наличествует размазанный след кровотечения справа от ноздрей.

Финниган закрыл дверь. Алиса так легко просыпалась, а ему хотелось посидеть в тишине; здесь, в комнате Элизабет, он мог, никого не тревожа, плакать, ненавидеть, мечтать о мести. Иногда он просто стоял у окна и смотрел в никуда. Иногда опускался на пол или опирался на ее кровать, плюшевые мишки и розовые подушечки так и остались лежать там. По ночам он ждал за ее письменным столом, в новом кресле, на котором она так и не успела посидеть. Он сел.

Перед ним горкой лежали ручки и ластики. Дневник, такой с замочком. Три книги, он рассеянно пролистал их, Элизабет, как в детстве, любила книги про лошадей. На стене доска для записок, с левого края пожелтевший листок: расписание уроков средней школы Вэлли — одной из двух муниципальных гимназий Маркусвилла. Они сами решили, что она пойдет в обычную школу. Если бы дочка ближайшего помощника губернатора отказалась учиться в обычной школе, это вызвало бы пересуды, но ведь смысл политики заключается именно в этом — уметь вызывать реакцию, правильную реакцию. Над расписанием — еще один такой же пожелтевший листок, несколько телефонных номеров, помеченных галочками. На самом верху — записка от тренера футбольной команды Маркусвилла о матче против клуба из Отуэя, вызов на прием к врачу в окружную больницу Пайка в Уэверли, свидетельство об ознакомительном посещении радиостанции WPAY, 104,1 FM в Портсмуте.

Ее жизнь оборвали в самом начале пути. У нее все было впереди — а тот тип всего ее лишил.

14. На спине обнаружены трупные пятна синеватого оттенка, расположенные симметрично внизу спины и на ягодицах.

15. Спереди и сзади на теле — несколько пулевых отверстий, обозначенных номерами.

Эдвард Финниган ненавидел его. Навсегда вырвавшего Элизабет из завтрашнего дня, из жизни, из этого дома.

Ручка двери повернулась. Финниган поспешно отвел взгляд.

Она смотрела на него глазами полными отчаяния.

— Ну не надо хоть сегодня ночью!

Он вздохнул.

— Алиса, иди спи. Я скоро приду.

— Ты просиживаешь здесь ночи напролет.

— Не в этот раз.

— Всегда.

Она вошла в комнату. Его жена. Ему бы следовало обнять ее покрепче. Но это больше не получалось. Словно все умерло тогда, восемнадцать лет назад. Несколько лет спустя они попробовали заниматься сексом — по два раза каждый день, она должна была забеременеть, чтобы у них появился новый ребенок. Но ничего не вышло. И это было их общее горе. Или просто подтверждение того, что она стареет, что ее тело со временем утрачивает способность к зачатию. Но это уже не играло особой роли. Они оба сделались одинокими. И больше не держались друг за дружку.

Она присела на кровать. Он передернул плечами.

— Чего ты от меня хочешь? Чтобы я забыл?

— Да. Наверное.

Финниган резко поднялся из-за письменного стола дочери.

— Забыл? Элизабет?

— Свою ненависть.

Он покачал головой:

— Я никогда не забуду. И никогда не перестану ненавидеть. Какого черта, Алиса, он убил нашу дочь!

Она сидела молча, в глазах ее была усталость, ей было трудно смотреть на него.

— Ты не понимаешь. Речь не об Элизабет. Ты уже забыл ее. Ты ничего больше не чувствуешь.

Она замолчала, глубоко вздохнула, собралась с духом, прежде чем продолжать.

— Твоя ненависть. Твоя ненависть всё затмила. Ты не можешь любить и ненавидеть одновременно. Вот в чем дело. И ты сделал выбор, Эдвард. Ты выбрал давным-давно.

32. В плевре левого легкого женщины обнаружено чуть менее двух литров крови, отчасти свернувшейся.

33. В левом легком женщины есть входное отверстие спереди и выходное сзади, соответствующее каналу выстрела 1–5.

— Я так и не увидел, как он умирает.

Финниган расхаживал взад и вперед по комнате, злоба, клокотавшая в нем, не давала ему стоять на месте.

— Мы ждали. Двенадцать лет ждали. И вот он умер! Не дождавшись казни. Мы так и не увидели ее. Он сам решил, когда положить всему конец. Не мы!

Алиса Финниган сидела на кровати дочери. Единственного своего ребенка. Ей бы тоже хотелось вечно оплакивать ее. Если бы не эта ненависть Эдварда! Их супружество перестало быть супружеством, она была готова все бросить, она уже забыла, что такое жить по-настоящему. Если она еще пару лет проживет, облепленная этой злобой, то не выдержит и уйдет отсюда, бросит то, чему уже не в силах подобрать названия.

— Я пойду лягу. И тебе советую.

Он покачал головой:

— Я останусь здесь, Алиса.

Она поднялась с кровати, пошла к двери, но он вдруг попросил ее остаться.

— Такое чувство… такое чувство, будто тебе изменили. Алиса, выслушай меня, ну еще немного. Вот ты кого-то любишь и поэтому чувствуешь себя брошенной. Но дело не в этом, на самом деле не это так мучает, причиняет такую дикую боль, что все тело горит огнем. Будь добра, Алиса, дослушай. Дело во власти. Которой нет. В том, что зависишь от чужого решения. Не сам решаешь, когда закончить отношения. Это ведь куда мучительней, чем то, что самой любви уже не существует. Понимаешь?

Он с мольбой посмотрел на жену. Она ничего не ответила.

51. Печень весит около 1750 г. В ее задней части есть пулевой канал, продолжающийся под желчным пузырем.

— Так это воспринимается теперь. И так это ощущалось с тех пор, как он умер. Если бы я мог стоять там и видеть, как он умирает, видеть, как постепенно он перестает дышать, если бы я сам мог принять в этом участие и со всем покончить… тогда бы я смог жить дальше, я это знаю, Алиса. Но видишь! Это все он сам решил. Сам со всем покончил. Алиса, ведь ты же понимаешь, ты должна понять. У меня все тело горит, горит, понимаешь!

57. Левая почка весит 131 г. Правая почка прострелена слева направо. Большое кратерообразное отверстие с кровотечением в верхней доле, размером примерно с мяч для гольфа.

Она ничего не сказала.

Только посмотрела на мужа, а потом отвернулась и вышла. Эдвард Финниган остался стоять посреди комнаты. Он слышал, как она закрыла дверь в их общую спальню.

Он прислушался к тишине, заметил, что на улице поднялся ветер, ветка тихонько била в стекло. Он подошел и вгляделся в темноту. Маркусвилл спал, и еще долго будет спать, до рассвета оставалось три часа.


Когда наступило время обеда, Эверт Гренс вызвал по телефону такси и поспешно прошел по коридору полицейского управления. Он опаздывал, чего терпеть не мог; она уже ждет, сидит там и верит, что он вот-вот придет, ее принарядили, причесали, как обычно, помогли надеть одно из ее голубых платьев. Он попросил шофера — невысокого худого мужчину, очень смешливого и всю дорогу рассказывавшего про Иран, откуда был родом, — о том, как там красиво, как он там жил и как уже никогда больше не будет жить, — после того как они не торопясь проехали несколько кварталов Кунгсхольмена, Гренс все же попросил его ехать быстрее, показал свое удостоверение и объяснил, что это полицейское задание.

Четырнадцать минут по городу, сто десять километров в час на мосту в Лидингё.

Гренс велел остановиться в стороне от главного корпуса, хотел чуть-чуть пройтись. Ему необходимо было собраться с мыслями. Она ведь все равно уже ждет.

Он был очень сильно избит. Да, надо сначала разобраться с тем типом, что бормотал по-фински. Из уха текла кровь. Полдня прошло, а Гренс все никак не мог забыть лежавшего на полицейской кушетке человека. Разные глаза: один зрачок маленький, другой увеличен.

Нанесение умышленного вреда здоровью. Нет, этого мало.

Попытка убийства.

Он достал мобильник, позвонил Свену Сундквисту, единственному, кого мог выносить в учреждении, где проработал всю свою сознательную жизнь. Он попросил Свена отложить другие дела, Эверту Гренсу нужны сведения о человеке, который бьет людей ногами по голове, пусть его привезут на допрос, за такое полагается приличный срок за высокими стенами.

Последние сто метров до санатория он прошел медленно.

Гренс приходил сюда двадцать пять лет, по крайней мере раз в неделю: навещал единственного человека, который действительно не был ему безразличен.

Вот сейчас он снова пойдет к ней. Он сделает это с достоинством.


У них была впереди целая жизнь.

Пока он не сбил её.

Он уже давно понял, что картины того дня никогда не оставят его в покое. Каждая мысль, каждое мгновение, они в любой момент могли вновь ожить в памяти, секунда за секундой.

Проклятая покрышка.

Он не успел.

Он не успел!

От воды дуло, Балтика дышала в лицо своими отрицательными градусами. Гренс уставился взглядом в землю, гравиевая дорожка частично обледенела, на здоровую ногу приходилась слишком большая нагрузка, так что Гренсу было трудно держать равновесие, дважды он едва не упал, громко выругался, кляня идиотскую смену времен года и плохую уборку пешеходных дорожек.

Он почувствовал, как машина накренилась, столкнувшись с ее телом.

Гренс прошел большую автостоянку перед санаторием, отыскал взглядом ее окно, обычно она сидела у окна и просто так смотрела в никуда.

Но он ее не увидел. Он опоздал. А она так доверяет ему.

Гренс торопливо поднялся на крыльцо, девять ступенек были заботливо посыпаны песком. Женщина его лет сидела в, пожалуй, слишком большой приемной, одна из тех, кто уже работал здесь, когда они в первый раз приехали сюда на полицейском фургоне, он это устроил, чтобы она чувствовала себя уверенней.

— Она сидит у себя.

— Я не увидел ее в окне.

— Она там. Она ждет. Мы оставили для нее обед.

— Я опоздал.

— Она знает, что вы придете.

Он посмотрел в зеркало, которое висело у туалета между приемной и коридором. Волосы, лицо, глаза, он постарел, выглядит усталым и к тому же вспотел, пока шел по этой чертовой обледенелой тропинке. Он подождал немного, пока пройдет одышка.

Он сидел, держа на коленях ее голову, из которой текла кровь.

Гренс прошел по коридору мимо запертых дверей, остановился у номера четырнадцать, цифры были написаны красной краской поверх ее имени на табличке у дверной ручки.

Она сидела посреди комнаты. Она смотрела на него.

— Анни.

Она улыбнулась. Его голосу. Или звуку открывшейся двери. Или свету, который теперь падал в комнату с двух сторон.

— Я опоздал. Извини.

Она рассмеялась. Высоким переливчатым смехом. Он подошел к ней, поцеловал в лоб, достал носовой платок из кармана брюк и вытер ниточку слюны, которая текла у нее по подбородку.

Красное платье в светлую полоску.

Он был уверен, что никогда раньше его не видел.

— Ты просто красавица. В этой обновке. Ты в нем такая молоденькая.

Она не постарела, во всяком случае, постарела меньше, чем он. Щеки были все еще гладкими, а волосы такими же густыми, как и прежде. Он там, снаружи, каждый день терял силы. А она словно законсервировалась, день за днем в инвалидном кресле у окна, и все вроде как по-прежнему при ней.

Светлая кровь все текла и текла из ушей, носа, рта.

Его ладонь теперь на ее щеке, он отпустил тормоз, который удерживал заднее колесо инвалидного кресла, выкатил его через дверь и повез по коридору в пустую столовую. Гренс подвинул кресло к столику у большого окна с видом на воду, усадил Анни, принес приборы, стакан и слюнявчик из твердого пластика, им оставили обед в холодильнике: мясная запеканка с рисом.

Они сели друг напротив друга.

Гренс понимал, что надо сообщить новость. Но он представления не имел, как это сделать.

Он кормил Анни и ел сам, питательная запеканка на ее тарелке превратилась в коричневые, зеленые и белые крошки. Она ела хорошо, у нее был отличный аппетит, как всегда. Видимо, поэтому она и чувствует себя хорошо — столько лет в инвалидном кресле, вдали от чужих пересудов — пока она ест, у нее есть силы, она живет, хочет жить и продолжает жить.

Гренс нервничал. Он должен рассказать.

Анни сглотнула, кусок попал не в то горло, она закашлялась, Гренс поднялся, обнял ее и держал так, пока дыхание не пришло в норму. Тогда он сел и взял ее за руку.

— Я принял на работу женщину.

Трудно было встретиться с ней взглядом.

— Молодую женщину, как ты тогда. Она смышленая. Думаю, у нее работа пойдет.

Интересно, понимает ли она, о чем он. Ему бы хотелось, чтобы Анни понимала то, что слышит, если, конечно, она в самом деле слушает.

— Это не меняет наших с тобой отношений. Вовсе нет. Она нам в дочери годится.

Анни захотела добавки. Еще несколько ложек коричневого и одну белого.

— Просто хочу, чтобы ты знала.


Когда он снова вышел на крыльцо, в лицо задул снег с дождем. Гренс потуже завязал шарф, застегнул пальто на все пуговицы, спустился по ступенькам и пошел через автомобильную стоянку, и тут зазвонил мобильник. Свен Сундквист.

— Эверт.

— Да.

— Я его нашел.

— Вызови его на допрос.

— Он иностранный подданный.

— Он разбил человеку голову.

— Канадский паспорт.

— Приведи его.

Дождь зарядил еще сильнее, капли, смешанные со снегом, казались еще больше, еще тяжелее.

Эверт Гренс знал, что это не поможет, но глянул в небо, чертыхнул эту вечную зиму и мысленно послал ее ко всем чертям.


На юге штата Огайо в маленьком городке, главным зданием в котором является большая тюрьма, окруженная высоким забором, занимался рассвет. На улице было холодно, опять падал снег, как и всю зиму, и жителям Маркусвилла предстояло начинать день с расчистки дороги к собственному дому.

Вернон Эриксен совершал последний обход по коридорам с запертыми в камерах людьми.

Было полшестого, еще час, а потом ночное дежурство закончится, он переоденется в штатское и направится по Мейн-стрит к ресторанчику «Софиос» — двойная порция блинчиков с черникой и как следует зажаренный бекон.

Эриксен оставил западное крыло и направлялся в восточный блок, его шаги отдавались эхом от бетонных стен, которые все еще казались ему новыми, хотя им было уже более тридцати лет. Он отлично помнил эту стройку на окраине городка, которой предстояло превратиться в тюремные стены и камеры для приговоренных; пока тюрьма росла, жители Маркусвилла разделились на два лагеря — тех, кто надеялся на новые рабочие места и новые перспективы для городка, и тех, кто предвидел снижение цен на жилье и постоянную тревогу от такого криминального соседства. Сам-то он не больно раздумывал. Ему было девятнадцать лет, он устроился на службу в только что открывшуюся тюрьму, да там и остался. Поэтому он никогда не покидал Маркусвилла, стал одним из тех, кто пустил тут корни, молодой человек, который держался за свою работу, ставшую повседневной рутиной. Меж тем годы шли, и вот теперь, когда ему перевалило за пятьдесят, уже было поздно что-то менять. Порой он ездил на танцы в Колумбус, однажды поужинал с одной женщиной в Уилерсберге, что в нескольких милях к югу, но тем все и кончилось, не более того, никакой большей близости — как всегда.

Его жизнь словно вращалась вокруг смерти.

Иногда он задумывался: как же так вышло?

Не то чтобы это его пугало, вовсе нет, просто он постоянно это ощущал, жил с этим, работал. Мальчишкой он частенько сбегал с верхнего этажа, где они жили, и сквозь деревянные лестничные балясины наблюдал, как его отец принимал клиентов в единственном похоронном бюро Маркусвилла. Потом, уже подростком, Вернон стал участвовать в семейном бизнесе, помогал обмывать, причесывать, одевать тела, которые покинула жизнь. Он научился возвращать ее, пусть и на время; как сын распорядителя похорон он знал, что с помощью румян и профессиональных средств можно сделать так, что мертвый будет казаться живым, — родные и близкие, когда приходят проститься, бросить последний взгляд и оплакать, хотят, чтобы это было так.

Эриксен огляделся вокруг.

Стенам уже больше тридцати лет.

Почти тысяча заключенных, приговоренных к наказанию, которых надо сторожить, а иногда выпускать на свободу. И почти столько же персонала и охраны, семь-восемь сотен. Пятьдесят пять миллионов долларов оперативного бюджета, тридцать семь тысяч долларов на одного заключенного в год, сто три доллара восемьдесят два цента на одного в день.

Его мир, который он знал, где чувствовал себя уверенно.

Жизнь, смерть — то же самое и здесь, только иначе.

Эриксен прошел центральный пост и коротко кивнул новичку, читавшему журнал, но поспешно отложившему при виде начальника, теперь он сидел выпрямившись и внимательно разглядывал на мониторах картинки из разных камер.

Вернон Эриксен открыл дверь, ведущую в коридор восточного блока.

Death Row.

Двадцать два года он здесь начальником охраны, среди осужденных и приговоренных к смерти за capital murder,[3] которые считают каждый час и уже никогда не будут жить ни в каком другом месте.

В этой тюрьме сидело двести девять заключенных, ожидавших смерти.

Двести восемь мужчин и одна женщина.

Сто пять black,[4] девяносто семь white,[5] три hispanic[6] и четверо, согласно записи в статистической колонке, — other.[7]

Рано или поздно большинство попадает сюда.

Они либо отсиживали положенный срок в одной из камер, выходящих в коридор, где теперь стоял Эриксен, либо их перевели сюда, когда им осталось прожить последний день. Здесь, в Маркусвилле, казнили всех, кого приговорили к смерти в штате Огайо.

«Они тут под моим присмотром», — думал Вернон.

«Я знаю каждого. Они моя жизнь, семья, которую я так и не завел, я каждый день как среди родных.

Пока смерть не разлучит нас».

Вернон потянулся, разминая длинное тело. Он был по-прежнему строен, что называется, в форме, короткие светлые волосы, худое лицо, глубокие морщины на щеках. Он устал. Это была долгая ночь. Стычка с колумбийцем, который бушевал больше обычного, а новичок из двадцать второй камеры, конечно, не спал, ревел как ребенок, все они так поначалу. Потом еще эта стужа. Эта проклятая зима выдалась в Южном Огайо самой холодной за много лет, а отопление, едва заработав, сразу отключилось, систему давно надо было менять, но бюрократы все тянули и тянули, ясное дело — сами-то тут не работают и не мерзнут.

Он медленно шел серединой коридора. Все было спокойно, из нескольких камер доносилось тяжелое дыхание, видимо, кто-то заснул перед самым рассветом.

Он направлялся туда, куда обычно заглядывал, когда ночь отзывалась усталостью и отвращением, когда нужны были новые силы, чтобы вернуться сюда на следующий вечер.

Эриксен проходил камеру за камерой. Быстро поглядывал направо-налево — с обеих сторон спокойно.

Он подошел ближе, отступил от линии, проведенной посередине на полу, пошел теперь вдоль длинного ряда металлических решеток с правой стороны коридора. Заглянул в камеру двенадцать, посмотрел на Брукса, который лежал там на спине, в камеру десять — на Льюиса, тот сунул одну руку под подушку и прижался головой к стене.

Потом Вернон остановился.

Камера восемь.

Он заглянул в нее, как делал уже много раз.

Пуста.

В этой камере заключенный скончался, и с тех пор они решили никого туда не помещать. Суеверие, конечно. Но заключенным не положено умирать раньше срока, они должны целыми и невредимыми доживать до исполнения приговора.

Вернон Эриксен на миг вгляделся в пустоту. В горе и в радости. Лампа всегда светила на потолке, койка не застелена. Пока смерть не разлучит нас. Его взгляд задержался на одной из грязных стен, которая больше ни у кого не вызывала ненависти, услышал звук из сливного отверстия, которым уже никто не пользовался.

Он почувствовал, как к ногам возвращаются силы, головная боль слабеет.

Он улыбнулся.


Джон был дома один, и ему следовало навести порядок, приготовить ужин и забрать Оскара из садика, всего через два дома.

Он попробовал заснуть. Все время после обеда он пролежал на застеленной двуспальной кровати, ворочался и пытался закрыть голову подушкой: свет проникал в спальню сквозь жалюзи и отражался от светлых крашеных стен, он чувствовал себя совсем паршиво, голова просто разламывалась.

Джон сел на постели Хелены и опустил ноги на мягкий коврик. Почувствовал, что вспотел. Он ударил его прямо в лицо. Джон чувствовал, как дрожат руки, он прижал ладони к коленям, но руки продолжали дрожать.

Скоро придет Хелена. Она тихонько вздохнула, когда Джон позвонил ей и попросил забрать Оскара, объяснив, что устал, что у него выдалась долгая ночь и ему нужно несколько часов, чтобы выспаться в одиночестве.

Что бы ты ни делал, Джон, избегай контакта с полицией, никогда с ними не связывайся.

Это прошептал отец, потом обнял его и долго не отпускал, а затем повернулся и исчез навсегда.

Джон слышал, как снаружи в подъезде ходит лифт, кто-то поднимался наверх. Лифт остановился, вышли две пары ног, высокий голосок крикнул так, что эхом отдался на лестнице, а затем маленькие пальчики нажимали звонок настойчиво и долго, пока мама искала свои ключи в большой матерчатой сумке.

— Папа!

Оскар промчался через холл, но споткнулся о порог двери в спальню и упал. На короткий миг воцарилась тишина, но мальчик решил, что не станет плакать, поднялся и, вытянув вперед руки, сделал последние шаги к кровати.

— Папочка! Ты дома!

Джон посмотрел на сына: все личико — сплошная улыбка. Он наклонился вперед, поднял сынишку, прижал и не отпускал до тех пор, пока худое тельце не стало ерзать: мальчик устал стоять смирно и хотел высвободиться. Джон пошел за пятилетним ребенком, который бегал по квартире, словно впервые здесь очутился и все ему внове. Джон услышал и ее шаги, посмотрел на дверь: в проеме стояла Хелена.

— Привет.

Она была красивая — рыжие волосы, взгляд, который рождал в нем ощущение, что он любим.

— Привет. Заходи.

Он протянул руку, притянул ее к себе и обнял, ощутив на щеке холод ее пальто.


Джон попытался заняться обычными делами. Хелена поглядывала на него с упреком, так она смотрит, когда устанет, а он не замечает этого, но она уже почувствовала, что с ним что-то не так, и хоть ничего не сказала, все равно это было ясно. Но если он будет делать все как обычно, у нее не будет повода заподозрить неладное.

— Что стряслось?

— Ничего.

— Джон? Я ведь вижу: что-то не так.

Оскар ушел к Хильде, которая жила на четвертом этаже. Хильде было шесть, и она обладала такой же неуемной энергией, как и ее гость. Пока не было Оскара, Джон мог рассказать обо всем жене.

— Ничего особенного. Может, устал немного.

Он взялся мыть посуду. Это обычное занятие.

Хелена встала с ним рядом. В руках два недопитых стакана с молоком, она поставила их перед ним под струю воды.

— Тебя не было трое суток. Сейчас середина дня. Оскара нет дома. Обычно ты в таких случаях занимался со мной любовью, Джон. Ты спешил оказаться рядом.

Хелена ждала подле него. Вдруг она отступила на шаг, краем глаза Джон увидел, как она стянула через голову толстый пуловер, расстегнула джинсы, уронила на пол майку, бюстгальтер, трусы. Она замерла перед ним, красивая, чуть озябшая, светлый клин жестковатых волос на лобке, его пальцы помнят их на ощупь.

— Я хочу, чтобы ты взял меня.

Он был не в силах пошевелиться.

— Погляди на меня, Джон.

Проклятая тяжесть в груди!

Хелена подошла к нему, ее обнаженное тело было совсем рядом. Ему хотелось обнять ее. Она так нужна ему!

— Я не могу. Сначала я должен рассказать тебе одну вещь.


Джон взял свой халат и укутал в него ее озябшее тело. Они сели за кухонный стол, он попросил у нее разрешения закурить, и она к его удовлетворению не возразила, только передернула плечами. Он достал пачку с верхней полки шкафчика, где стояли глубокие тарелки и стаканы.

— Когда-то была женщина, которую звали Элизабет. Мне тогда было семнадцать. Она была единственной, кого я любил. До того, как встретил тебя.

Он зажег сигарету.

— Я увидел ее вчера. Не совсем ее. Но почти такую, как она. И как ты.

Он затянулся, подержал дым внутри, прежде чем выдохнуть. Он первый раз взял сигарету в этой квартире.

— Она танцевала, когда мы играли. И потела, так же как ты. Ей было весело, она смеялась. Пока какой-то пьяный финн не стал приставать к ней. Домогаться. Он вставал рядом с ней и не давал ей прохода.

Джон нервничал. И как обычно, когда он волновался, злился, обижался или радовался, его акцент сделался сильнее, стал более американским.

— Завязалась склока. Я дал ему в морду.

Она сидела не шевелясь.

— Прости, Хелена.

Она все еще не двигалась, только смотрела на него, долго, пока не решилась заговорить:

— Элизабет. Я. Потная женщина. Ты кого-то ударил по лицу. Я ничего не понимаю.

Он хотел рассказать. Всё. Но ничего не вышло. Прошлое было так плотно запечатано, что он не мог его достать. Он вновь заговорил о драке, о человеке, который без сознания упал перед ним. И Хелена отреагировала так, как он и ждал. Она закричала. Что это все неправильно. Что он рискует снова попасть в тюрьму, причем за нанесение тяжелых телесных повреждений. Потом она заплакала. Потому что не понимала, что он за человек. Этот человек, который бьет других людей, — его она совсем не знает, не понимает, кто он такой.

— Хелена, выслушай меня.

Джон обнял жену, просунул руки под халат, ее кожа была теплой и давала ощущение уверенности, а он был напуган, больше, чем когда-либо, тем одиночеством, которое сидело рядом с ним.

— Я должен объяснить.

Он взял ее ладони, прижал их к своей щеке.

— Есть еще — то, что я тебе не рассказывал. Теперь расскажу.

Джон попытался дышать нормально. Волнение разрывало его изнутри. Он собрался с духом, чтобы сформулировать правду — единственную, какую знал, но тут раздался звонок в дверь.

Он посмотрел на Хелену, помедлил, раздался еще звонок.

Он поднялся и пошел на этот звук.


Свен Сундквист с силой жал на кнопку звонка, которая казалась новенькой и была крепко прикручена к белому пластиковому косяку, обрамлявшему дверь. Резкий сигнал напомнил ему о ранних утренних часах в автобусе, отправлявшемся из Густавсберга в Стокгольм. Мобильные телефоны в руках подростков — раздражающие игрушки, дребезжавшие всю дорогу до школы в городе.

Он посмотрел на дверь. Ему тут не нравилось.

Вокалист из танцевального оркестра, ударивший одного из своих слушателей ногой по голове, ордер на его арест был выписан дежурным прокурором в его отсутствие. Теперь этого типа надо доставить на допрос, по подозрению в попытке убийства, и сообщить о его праве на адвоката. Эверт звонил несколько раз и настаивал, требовал, чтобы Свен и Хермансон поехали сами. Свен Сундквист возражал, в их отделении он лучше всех вел допросы, и ему не хотелось нарушать первейшее в этом деле правило: никогда не встречаться с подозреваемым в негативной обстановке.

Это же так просто.

Создать доверительное отношение между следователем и тем, кого допрашивают. И поддерживать это доверие. Использовать его.

Свен предложил послать наряд. Так обычно и поступали. Но Эверт оборвал его на полуслове, попросил перестать нести чепуху, а доставить того подлеца, он не хочет никаких ошибок, и ему не по душе, что на финляндском пароме людям проламывают черепа.

Свен Сундквист громко вздохнул. Стоять вот так на лестничной площадке перед дверью на четырнадцатом этаже и ждать встречи с психом.

Он покачал головой, покосился на свою коллегу. Молодая женщина, темные волосы, короткая стрижка, говорит с протяжным сконским акцентом. Она держалась спокойно, рассматривала закрытую дверь, — напряженная, но дыхание ровное.

— Что думаешь?

Сундквист указал на почтовый ящик и табличку. Фамилия совпадала.

— Он сейчас подойдет.

Она ему нравилась. В первый раз они встретились прошлым летом. Стажерка из Мальме, она участвовала в одном из самых удивительных расследований, которые выпадали на долю Свена: проститутка захватила заложников в морге при одной из самых больших больниц Швеции. Тогда никому мало не показалось, им пришлось работать бок о бок под руководством Эверта Гренса, и Свен в тот раз проникся к ней уважением — она проявила ум, профессионализм и уверенность в себе.

Теперь она стала инспектором криминальной полиции. Всего через три года.

Свен прислушался к тишине. Времени в обрез. У него на столе три следственных дела об убийстиве — более чем достаточно, а тут — максимум попытка убийства, еще одно расследование — это уже слишком.

Он начинал терять терпение, снова нажал на кнопку и дал длинный звонок.

— Он уже идет.

Хермансон кивнула в сторону двери. Кто-то шел к ней с той стороны, медленные шаги приближались.

Он не выглядел таким уж громилой. Членовредительство и побои, нанесенные острыми носками ботинок, как-то мало вязались с обликом человека, с которым Свен Сундквист встретился взглядом. Невысокий, не выше метра семидесяти пяти, худой, бледное незагорелое лицо, тонкие, торчащие во все стороны волосы. Свен был уверен, что он плакал.

— Свен Сундквист и Мариана Хермансон, муниципальная полиция. Мы разыскиваем Джона Шварца.

Человек в дверях посмотрел на два протянутых полицейских удостоверения, потом отвернулся и тревожно посмотрел назад в квартиру. Там был кто-то еще.

— Ваше имя Джон Шварц?

Он кивнул. По-прежнему не оборачиваясь к ним, словно хотел убежать, но не мог.

— Пожалуйста, следуйте за нами. У нас внизу машина. Думаю, вы догадываетесь о причинах.

Что бы ты ни делал, Джон, избегай контактов с полицией, никогда с ними не связывайся.

— Пять минут. Дайте мне пять минут.

Канадский паспорт. Возможно, так и есть. Явный акцент — такой, как у англоговорящих. Свен коротко кивнул, конечно, пять минут. Они прошли за ним в прихожую и остались там ждать, а Джон Шварц исчез в ближайшей комнате, той, куда только что посмотрел. Свен покосился на Хермансон. Все так же спокойна. Она улыбнулась ему, он улыбнулся в ответ. Они услышали голоса, доносившиеся из комнаты. Голос Шварца и какой-то женщины, они говорили тихо, но женщина явно была взволнована, насколько можно было понять, она плакала и повышала голос, Свен Сундквист собрался было войти, но тут тот парень с худым лицом и растрепанными волосами появился вновь. Схватил кожаную куртку с вешалки под полкой для шляп и длинный шарф из корзины на полу, потом вышел к ним и закрыл за собой дверь.


Джон Шварц молчал всю дорогу от улицы Альпхюддевэген в Северной Накке до Бергсгатан на Кунгсхольмене в центре Стокгольма. Свен то и дело поглядывал на него, сначала опасаясь, что тот начнет буйствовать, а потом с беспокойством: арестованный, казалось, совершенно ушел в себя, отсутствующий взгляд, именно так они иногда выглядели, прежде чем окончательно сломаться, уйти в иное психическое измерение.

Хермансон вела машину, не хуже него разбираясь в перегруженной транспортной сети города. Свен размышлял о разговоре, который у них произошел, как раз перед тем, как они остановились перед многоэтажным домом и поднялись на лифте.

Она спрашивала его, снова и снова, и не отступалась, пока не получила ответ. Она хотела знать, как произошло ее назначение. Почему ей удалось обойти длинную очередь полицейских с большей выслугой лет? И насколько к этому причастен комиссар криминальной полиции Эверт Гренс? Свен отвечал как есть. Что это решение Эверта. А если Эверт что-нибудь решил, то так и будет. Его неформальная власть у них в управлении была большей, чем они осмеливались себе признаться. Он редко считался с иерархией и пренебрегал формальными путями, на самом деле всем у них заправляет Эверт.

Джон Шварц по-прежнему молчал. Он ничего не видел, ничего не слышал, словно его и не было. Даже когда машина затормозила, даже когда они вышли из нее, даже когда в Крунубергской следственной тюрьме заключения открылся лифт и они направились к камере досмотра. Два охранника встретили его, проследили, чтобы он разделся, обыскали его голое тело, а потом выдали новую одежду, которая оказалась ему порядком велика, на рубашке и штанах был логотип тюрьмы. Но когда один из охранников распахнул дверь в камеру, Джон вдруг остановился, огляделся вокруг, и его затрясло. Перед ним было крошечное помещение, размером с маленький туалет, с простой койкой: нет, ни за что! Он качнулся вперед, назад и, сбившись на английский, в страхе закричал:

— No! Not in there![8]

Джон замолотил руками, и два охранника едва уняли его, прижав к стене, но он продолжал кричать, тут подоспели Свен Сундквист и Хермансон.

— I can't breath! Not in there! I need to breath![9]

Джон увидел полицейских и охранников, и, возможно, то, как они его держали, вызвало у него это «Я не могу!», или сильный запах от голых стен камеры заставил выкрикнуть «Я не могу дышать!». Он чувствовал, как кричал, и ничего не мог с этим поделать, чувствовал, что ноги — не могу! — не слушаются его, осознавал, как то, что было белым, вдруг стало черным.


Свен Сундквист бросил торопливый взгляд на Хермансон. Она кивнула. Охранники переглянулись. Они понимали друг друга. Человек, которого они схватили и которого, согласно документам, звали Джон Шварц, рвался прочь. И они отпустили его бунтующие руки.

— Успокойтесь. Вы можете там присесть. Только войдите туда сами. А дверь мы оставим открытой.

Старший из двоих охранников лет шестидесяти, поседевшие, когда-то темные волосы, он уже столько раз все это видел. Бить людей по лицу — это они могут. А войти в камеру боятся. Прежде он запирал дверь, они того заслуживали, но теперь у него не было охоты слушать эти крики и поганое нытье, если кто снова начинает психовать. А этот тип, похоже, на грани. Он покосился на молодого напарника, попросил его зайти в камеру и посидеть рядом с арестованным в открытой незапертой камере. Не хватало еще, чтобы подозреваемый забился на полу в конвульсиях, ну уж нет — только не в их дежурство.


Джон чувствовал, что они отпустили его руки — кто-то дает мне воздух, — те, кто стоял вокруг него, отошли на пару шагов, они на что-то указывали, кто-то говорит мне «дыши» — дверь в камеру была открыта — кто-то дает мне вздохнуть через этот мешок, — он попытался пошевелиться, его ступни тяжело шаркнули по твердому полу, он вошел.

Свен Сундквист держал в руках паспорт в темно-синей обложке, блестевшей под яркой лампой дневного света в коридоре. Schwarz, William John, nationality canadian/canadienne.[10] Он рассеянно пролистал паспорт: фотография мужчины, того самого, что сидел согнувшись в камере предварительного заключения всего в нескольких метрах от него, дата рождения вроде соответствует, тридцать пять лет, родился в какой-то дыре, о какой Свен слыхом не слыхивал.

Свен протянул паспорт Хермансон и попросил ее передать его криминалистам на исследование.

— Хорошо, отнесу. Чуть погодя. Когда мы тут закончим.

Она улыбнулась: пусть я и новенькая, но не у тебя на побегушках, я охотно это сделаю, но сама решу когда. Свен улыбнулся в ответ, конечно, тебе решать, я и сам так же поступал.


Тюремный врач оказался молодым, не старше тридцати, Свен увидел, как он тихо приближается по длинному коридору, и подумал: вот так всегда — молодые, едва сдавшие экзамены, приходят работать в тюрьму, хоть место и незавидное, но надо же где-то начинать, набираться опыта. Шварц уставился в пол, что-то неслышно бормоча, врач уверенно поднял его руку и взял анализ крови на ДНК. Страх в тесной камере словно улегся, Шварца перестало трясти, и дышал он уже не так тяжело, но вдруг вскочил и снова закричал, корчась в судорогах:

— Not again![11]

Он указал на руки врача, на клизму со стесолидом, сейчас его введут ему в задний проход.

— Not again!

Молоденький тюремный врач, взявший анализ крови, за которым и пришел, просто попытался в завершение своего визита дать пациенту успокоительное. Теперь он посмотрел на охранника, сидевшего в камере, потом на Свена и Хермансон, покачал головой, развел руками и убрал тюбик с молочно-белым содержимым назад в сумку.

Кто-то дал мне лекарство. Кто-то положил меня в мешок. Кто-то давал мне кислород, один вдох раз в две минуты.

Джон Шварц сидел согнувшись на койке в открытой камере. Он больше не кричал и не шевелился.

Свен Сундквист и Хермансон не уходили, пока Шварц не сел, кажется, паника улеглась, по крайней мере на какое-то время. Они подождали еще несколько минут, Свен ответил на звонок Эверта Гренса, тот хотел, чтобы они оба присутствовали при обыске, который примерно через час проведут в квартире Шварца, — рутинная процедура, чтобы подтвердить те сведения, которые может дать экспертиза одежды и ботинок. Все же подозреваемый сбежал с места драки, так что его признания и показаний нескольких свидетелей может оказаться недостаточно для того, чтобы судья принял решение о взятии Шварца под стражу.

Бросив последний взгляд на мужчину, который теперь смирно сидел в камере, они ушли, спустились вниз на лифте и зашагали к своим кабинетам.

— Это так всегда?

— Ты про Шварца?

— Да.

Свен порылся в воспоминаниях почти двадцати лет полицейской службы.

— Нет. Некоторые как-то сжимаются, когда оказываются в камере. Но чтобы подобное… Нет. Пожалуй, такой отчаянной реакции я никогда не видел.

Они двинулись дальше, набрали код на двери, отделявшей один коридор от другого, они шли медленно и пытались понять, что же в прошлом Шварца могло вызвать подобную панику, какое событие в прежней жизни могло повлиять настолько сильно и вызвать такой страх замкнутого пространства?

— Мой сын.

Свен произнес это, повернувшись к Хермансон.

— Его зовут Юнас. Ему семь, скоро будет восемь. Приемный. Первые годы мы с Анитой не понимали, точнее, первые два года — он был почти как Шварц сейчас.

Они почти пришли, поэтому замедлили шаги, хотели успеть завершить разговор.

— Он так же вот кричал. В панике. Если мы его слишком крепко держали, если слишком долго обнимали, если ему было тесно и трудно двигаться. Мы тогда переговорили со всеми, с кем только могли. Но так до сих пор ничего и не узнали. Его пеленали в детском доме в Пномпене. Там так было принято. Туго заматывать в пеленку все тело целиком.

Они прошли мимо ксерокса и остановились у двери Свена.

— Не знаю. Но что-то в этом Шварце есть знакомое.

Он посмотрел на Хермансон.

— Я уверен. Он уже сидел в тюрьме.


Теперь | Возмездие Эдварда Финнигана | Вторник