home | login | register | DMCA | contacts | help | donate |      

A B C D E F G H I J K L M N O P Q R S T U V W X Y Z
А Б В Г Д Е Ж З И Й К Л М Н О П Р С Т У Ф Х Ц Ч Ш Щ Э Ю Я


my bookshelf | genres | recommend | rating of books | rating of authors | reviews | new | форум | collections | читалки | авторам | add
fantasy
space fantasy
fantasy is horrors
heroic
prose
  military
  child
  russian
detective
  action
  child
  ironical
  historical
  political
western
adventure
adventure (child)
child's stories
love
religion
antique
Scientific literature
biography
business
home pets
animals
art
history
computers
linguistics
mathematics
religion
home_garden
sport
technique
publicism
philosophy
chemistry
close

реклама - advertisement



Глава девятая

Перед тем как покинуть Марбург, Куммель подготовил корзину с едой на обед для профессора и фрейлейн. Поезд был уже в получасе езды от Касселя, и Куммель оставил свое место, чтобы сервировать легкую закуску в незанятом купе. Вернувшись, он обнаружил, что старик откинулся назад, а лицо у него цвета сыворотки — рот широко открыт, глаза закатились — фрейлейн же стояла, обмахивая его словно веером своей раскрытой книгой.

— Ничего, — выдохнул профессор через заложенный нос, заметив Куммеля. — Обычная болезнь путешественника. Ничего.

— Это произошло так неожиданно, — быстро проговорила фрейлейн. — Только что он спокойно читал и вот… Я слишком много всего позволила ему делать. Я должна быть предусмотрительней. Как вы считаете, может быть, ему следует дать нюхательную соль?

Куммель сел рядом с хозяином и ослабил ему галстук.

— Я полагаю, нам следует вывести его в коридор, на воздух. Там есть окно, которое можно открыть. Думаю, так он скорее придет в себя.

— Вы полагаете, ему можно двигаться? Ноги его удержат?

Но Куммель уже поднял его, приняв основной вес на себя, и вывел из купе. Оглянувшись на пороге, он увидел, что хозяйка опустилась обратно на свое место и смотрит неподвижным взглядом на сумки с багажом.

К тому времени как Куммель сумел открыть окно, Гримм вежливо сообщил ему, что в состоянии стоять на ногах без посторонней помощи. Куммель отступил, будучи все же начеку, глядя, как кровь постепенно приливает к впалым щекам. Профессор печально улыбнулся.

По правде говоря, ему было нетрудно служить. Он не просил гладить ему шнурки каждое утро, не изрыгал библейские изречения и нравоучительные сентенции. Он скорее казался смущенным тем, что ему служат, редко говорил, а когда ему отвечали, казалось, он не столько слушал слова, сколько вслушивался в то, как в них сочетаются различные звуки. Возможно, это естественно для человека, чьим именем назван закон о языке.

— Это непохоже на меня, — сказал Гримм к удивлению Куммеля, глядя на ряд домиков для новых работников. — Я обычно хорошо переношу путешествие. Переносил… многие годы.

Он вытащил платок и высморкался.

Оба смотрели на проносившиеся мимо золотистые поля и виноградники. В этих областях все еще встречались одетые как в средневековье сборщики урожая и извозчики в мягких широкополых шляпах. Они прерывали работу, чтобы помахать поезду, и дважды Гримм поднял руку в ответ. Мелькали небольшие сонные поселки, в щетине дымовых труб и угольных шахт, с выбеленными стенами и неровными, в рытвинах, пыльными базарными площадями, а вдоль линии горизонта все тянулась темная полоса леса. И повсюду, куда он ни смотрел, были дети, словно главный зерновой продукт. Куммелю эти земли казались безмятежными и в то же время неустроенными: непонятно какому миру принадлежавшие, ни древние, ни современные. На случайный взгляд все здесь выглядело удивительно тихим; ни один звук не нарушал тишину, даже вековой звон церковного колокола.

— Эта местность, — сказал старик, отбрасывая назад волосы, — некогда находилась под властью французов. Они превратили ее в королевство. Королевство Вестфалия. Здешний король приходился братом Наполеону Бонапарту.

— Я этого не знал, — ответил Куммель, — я полагал, что эта земля всегда была немецкой.

Странная тень пробежала по лицу Гримма.

— Немецкой она действительно была всегда, мой друг. И немецкой будет. Только ее оккупировали французы.

Куммель кивнул, совершенно не любопытствуя, где эта местность заканчивалась и начиналась следующая, где заканчивался один язык и начинался другой. Что такое национальная гордость, если не одна из форм почитания предков? И что на самом деле означают национальные различия? Взять хотя бы эти бесценные немецкие леса. Горластые патриоты, вздыхавшие по тому, что они называли Waldeinsamkeit, «лесное уединение», находили в них какое-то глубокое моральное значение. Но Куммель слышал в Гарце, что многие места здесь заросли завозными быстрорастущими Дугласовыми пихтами. Сам он всегда больше поражался чертам сходства, столь предсказуемо пересекавшим все границы.

Попросив побольше открыть окно, Гримм все смотрел не на поля, а на свое отражение, совсем как в Ганау, будто в нем мог найти разгадку, отчего так плохо себя почувствовал. И выглядел он тоже плохо. Его кожа со дня приезда в Гессен была ужасна: время от времени она покрывалась пятнами, и вид у него был каким-то чумазым, запачканным — и настораживающе усталым. Куммелю пришло в голову, что библейский тезка Гримма, должно быть, выглядел примерно также после ночной схватки с ангелом.

Наконец вновь появилась фрейлейн. Куммель выпрямился при ее появлении, наблюдая, как она старательно возвращает на лицо улыбку. Она была в голубом шелковом дневном платье с кринолином, которое подчеркивало стройность ее фигуры. В глазах еще стояла тревога, и худыми пальцами она прижимала к груди открытую книгу, как ребенок, чтобы успокоиться, прижимает к себе потрепанную плюшевую обезьянку.

— Сейчас ты лучше выглядишь, дядя, — сказала она, взглядом прося у Куммеля подтверждения.

Гримм напряженно повернулся к ней. В этот момент вагон тряхнуло, и он пошатнулся. Куммель был слишком далеко, чтобы его поддержать. Фрейлейн протянула руку, чтобы поддержать дядю за локоть; книга скользнула по ее платью и чуть не выпала из рук. Куммель шагнул вперед, и фрейлейн, удерживая дядю, передала книгу ему, чтобы держать старика обеими руками и отвести назад в купе.

Войдя в купе, она не оглядываясь тут же закрыла дверь. А в воздухе еще витал легкий запах ее туалетной воды. Не будучи уверен, хочет ли она, чтобы он в любую минуту пришел на зов, и не желая стоять под дверью, как мокрый пудель, он бросил взгляд на книгу. Августа была на середине сказки «Три сына фортуны». Куммель прочел несколько строк и улыбнулся. Человек пришел в землю, где еще не изобрели косу. Когда зерно созревало, там выкатывали на поля пушки и палили по полю.

Куммель открыл страницу с содержанием. Заинтересовавшись названием одной сказки, он пролистал книгу, чтобы найти ее.

Якоб остановился перед парижским домом Савиньи. Парадная дверь была открыта, к ней вели ступеньки высокого крыльца. Обратная дорога от Национальной библиотеки в этот апрельский полдень заняла времени больше, чем обычно. Намного больше. Савиньи сказал, что во Франции Якобу не придется быть Старшим. Но зато из-за его радушия, из-за посещений шумного театра и картинных галерей Якоб чувствовал себя в три раза старше своих двадцати.

За четыре месяца он еще ни разу не получил весточки от матери из Штайнау, хотя, судя по последнему письму Вилли, она намеревалась переехать с детьми в Марбург, чтобы быть ближе к ним обоим. Но когда Якоб вернулся домой, он не стал продолжать учебу. В то утро в библиотеке он наконец принял решение и теперь хотел, чтобы Савиньи первым о нем узнал.

Войдя в дом, он не обнаружил горничных, но услышал наверху разговор. Обычно Савиньи ждал возвращения Якоба из библиотеки у себя в кабинете, и они несколько часов работали вместе над его заметками. Но теперь на верхней площадке лестницы дверь комнаты профессора была широко открыта, а сама комната пуста. Все еще недоумевая, Якоб шел по коридору к своей маленькой обшитой деревом спальне, где Кунигунда поставила ему на стол симпатичную фиолетовую желтофиоль.

Он поднял осколок хрусталя, который использовал в качестве пресс-папье, и быстро пролистал пачку писем Вильгельма. Фразы плыли перед ним: «Так ли прекрасны молодые женщины, как мы склонны полагать?.. Скучаешь ли ты по мне, дорогой брат, как я продолжаю скучать по тебе?.. Мама частенько пишет о трудностях с покупкой одежды для маленьких…»

Мама… Почему она не пришлет хотя бы несколько строк с банальной болтовней? Почему так молчалива с тех пор, как любезно разрешила ему покинуть немецкую землю? Или она осуждает его за отсутствие, — за то, что он ее бросил, пусть и на время?

Служанка с кухни на мгновение заглянула в комнату, улыбнувшись с порога.

— Что такое? — спросил он на прекрасном французском, на котором без труда начал не только говорить, но и думать. — Где хозяин?

— Это случилось! — бросила она через плечо. — Это чудесно!

Якоб последовал за ней туда, откуда слышал голоса. Глупо было сразу не догадаться. Высокие двойные двери спальни Савиньи были распахнуты, и, казалось, половина населения вражеского города находилась внутри. Все сгрудились вокруг кровати под балдахином, и Якоб заметил Кунигунду, которая лежала, покрасневшая и счастливая, с маленьким спеленутым свертком на груди. Это случилось. Это было чудесно. Но он не мог этой радости разделить. Он повернулся и вновь ушел в свою комнату с незнакомым ощущением влаги в глазах.

Ему нужно было написать Вилли — поговорить с ним, хотя бы и с помощью пера и бумаги. Это было частью его мучений. Он действительно скучал по брату, ужасно, хотя и не мог выразить столь сильные чувства в немногих словах. Если это второе расставание и научило его чему-то, так это тому, что он и Вилли — половинки одного целого; возможно, не единственного целого для каждого из них; возможно, даже не самого важного, но все же целого, не меньше и не больше. Во всяком случае, прежде — и это удивляло Якоба и согревало ему сердце — они всегда дополняли друг друга.

— Якоб! Якоб! — Савиньи увидел его в дверном проеме и вышел. — Войди, Якоб! Это девочка! Малышка!

Якоб почувствовал его руку на локте и, повернувшись, улыбнулся, не поднимая глаз.

— Поздравляю вас, герр профессор. Это великолепно! Вы стали отцом. Искренние поздравления, от меня и от моей семьи.

Савиньи крепче сжал его локоть.

— Ты в порядке, Якоб? — спросил он, наклоняясь, чтобы встретиться с ним взглядом. — Ты бледен. И голос изменился.

Якоб покачал головой. Он не мог говорить — боялся, что если начнет, слова уже будет не остановить: слова и, возможно, слезы. Он так давно не плакал, и слезы, запертые в глазах, застоялись.

— Может, ты тоскуешь по дому? Ты можешь сказать мне, старина.

Старина.

— Нет, — справился с голосом Якоб. — Я не тоскую по дому. Я счастлив здесь.

— Слишком счастлив?

Якоб сглотнул. Это было не так уж далеко от истины. Чем дольше он оставался вдали от Гессена, тем большим это было для него искушением. Вновь оказаться в лоне семьи — любой семьи, дружной и пополняющейся новыми членами — почти предел того, что могло выдержать его сердце. Но запах желтофиоли придал ему силы. И хотя сейчас было самое неподходящее место и время, он подошел к столу и сказал:

— Я не могу больше заниматься правом. Я не могу позволить себе продолжить обучение, и даже если стану специалистом, мне придется практиковать вдали от семьи. А это никуда не годится. Им нужно, чтобы я был с ними. С матерью, братьями и сестрой. Я всем им нужен.

— Ты принял решение? Но юриспруденция была профессией твоего отца.

— Да, это так, упокой Господь его душу. Но дело в том, что пойти по его стопам убедила меня мать.

— А сейчас она предложила тебе пересмотреть решение?

Глаза Якоба забегали.

— Я знаю, что нужен ей. Когда вернемся, я должен быть с ней. Она зависит от меня. Она всегда нуждалась во мне после смерти отца.

— И чем ты будешь зарабатывать для себя и семьи? Конторской работой?

Якоб кивнул. Он взялся бы за любую работу: он был способным, старательным, трудолюбивым. Должность налогового инспектора или секретаря в кассельском правительстве была бы ему по силам. Кроме того, его беглый французский был бы неоценим, учитывая нынешний объем переписки между наполеоновской Францией и немецкими государствами, втянутыми в ее орбиту.

— А Вильгельм? Он будет искать работу?

«Старший» уставился на пачку писем.

— С его здоровьем это сложно. Нет, один из нас должен завершить обучение. Но пока я буду работать в Касселе, он может подрабатывать в Марбурге, мы будем вместе работать, собирая и редактируя старинные немецкие песни и сказки, с расчетом на их будущее издание.

Лицо Савиньи прояснилось.

— Хорошо! В этой сфере вы обладаете редкой проницательностью, Якоб. Будем надеяться, что там, где проиграет немецкое право, выиграет немецкая литература!

Он протянул руку, и Якоб подошел и пожал ее. Глаза мужчин встретились. Савиньи пригласил его во Францию, устроил ему побег, — и в конце концов он сбежал, но не в другую страну, а еще глубже в себя.

— А теперь идем, — сказал Савиньи, беря Якоба за руку, а другой рукой обнимая его за плечи, когда они выходили из комнаты. — Пойдем, я покажу тебе то, что может значить в жизни человека гораздо больше, чем книги по праву, конторские книги или даже — смею ли сказать? — книги народных сказок. Понимаю, сейчас трудно в это поверить. Но однажды ты сам все поймешь.

…И судья отправил еврея на эшафот и повесил его как вора.

Усмехнувшись, Куммель опустил книгу в зеленом переплете, дочитав до конца. Он видел языки пламени, зловещий старинный огонь, чувствовал на лице его иссушающий жар. Взяв книгу под мышку, он прижался к стене, чтобы дать пройти размахивающей лорнетом гувернантке с тремя мальчиками. Затем вновь пролистал четыре немногословные страницы «Еврея в ежевике».

Некогда у одного богача был честный слуга, так начиналась сказка. Этот честный слуга потешился, послав еврея с длинной козлиной бородкой в заросли ежевики, а затем заставив его неудержимо танцевать под звуки своей волшебной скрипки. Ежевика изорвала ему одежду, порезала и исцарапала его, но хозяин был неумолим. «В свое время ты ободрал уйму народу,  — смеялся он. — Теперь пусть ежевика обдерет тебя!» Еврей обещал ему сумку золота, если тот прекратит играть. Он выплатил обещанные деньги, но потом все же попытался вернуть их, и его вынудили признать — после новой череды волшебных танцев — что он сам их некогда украл. Потому-то и получил по заслугам.

— А! — раздался голос, заставивший Куммеля захлопнуть книгу. — Кажется, я оставила «Сказки» в руках заинтересованного человека!

Он не слышал, как фрейлейн подошла. Она стояла рядом уже не с таким подавленным видом, но со своей обычной дежурной улыбкой. (Иногда Куммель представлял ее лицо как маску, истрепавшуюся от чрезмерного употребления, изъяны которой она вынуждена ретушировать, засиживаясь до поздней ночи.) Руки ее были скрещены на груди, и, казалось, она не собиралась забирать у него книгу, хотя, очевидно, за ней и пришла. Куммель все еще чувствовал на лице пламя — сильный жар, — хоть и пытался скрыть его поклоном.

Он протянул книгу, и она взяла ее с любезной улыбкой.

— Вообще-то сказки вышли в двух томах, — сказала она. — Если вы обещаете бережно обращаться, буду рада дать вам один. — Глаза ее смотрели в сторону Куммеля, но, казалось, взгляд не достиг его, остановившись, возможно, на плотном старомодном сюртуке, который она, должно быть, часто видела на своем отце. Он был уверен, что она не заметила румянца у него на щеках, а также того, что огонь не только потрескивал в его памяти, но и разгорался сейчас между ними здесь, прямо в коридоре.

— Я не очень хорошо читаю, — ответил он, не делая попытки взять книгу обратно. — Я не читал много лет. Не уверен, что с этим справлюсь.

Он не мог удержать воспоминания. Они ворвались в него с неистовством, как всегда, ярко и живо: два десятка соседей, равнодушно кормящих пламя охапками книг; воздух, полный столбов дыма и кружащихся хлопьев пепла; сырой, резкий вкус чьих-то паленых слов в его горле, когда он выглядывает из укрытия; затем внезапные крики и чудовищный запах горящего тела.

Даже когда он подавил их, некоторое время в его голове раздавался необъяснимый, низкий щелкающий шум, как однообразное хлопанье флага на жестком ветру или отрывистый отдаленный стук чьих-то башмаков.

Взгляд фрейлейн стал теплее.

— Как не стыдно! Это очень стыдно! Книги так разнообразят жизнь! Я не могу вспомнить, чтобы наша семья была без книг. Особенно, конечно, дядя.

Куммель был рад, что она перевела беседу на обычную тему. Дядя, дядя. Это отвлекло его от воспоминаний.

— Фрейлейн, мне интересно, — сказал он, — почему вы так называете профессора?

— Дядя?[3] — Она улыбнулась, очень мило, и ее лицо смягчилось. — О, это домашнее имя, которое придумал один из моих братьев, когда мы были детьми. Это чтобы отличать дядю от папы, хотя для нас они были как близнецы. Видите ли, дядя всегда жил с нами. Мы всегда были вместе.

— Не вызывало ли это путаницы? Я имею в виду, когда вы были детьми.

Взгляд, какой она на него бросила, был проницательным и беззащитно открытым, удивленным и приветливым. Казалось, он принадлежал совершенно другому лицу. Не заводной кукле, а нетерпеливому ребенку на пороге превращения в молодую девушку.

— Ну да, в некотором смысле. Да, можно так сказать. — И быстро отвела взгляд, будто ее ответ тоже вылетел из уст другого человека.

— Профессор пришел в себя?

— После приступа? Думаю, да. Спасибо за помощь, Куммель. Я в самом деле рада, что вы с нами. — Она взглянула на него, будто признаваясь, что раньше не была в этом убеждена. — Прошлым летом мы путешествовали с профессором на исторический съезд в Мюнхене, и, думаю, он находил мое постоянное общество… докучным. — Вновь сверкнула улыбка, и она спряталась за ее ослепительной, пустой вспышкой. — Ему нравится, что мое общество несколько разбавлено вашим.

— Сомневаюсь, фрейлейн, что ему оно по нраву. Если мне будет позволено сказать, ему повезло с такой любящей племянницей.

Улыбка стала столь вызывающе неискренней, что в каком-то другом мире Куммель схватил бы ее за щеки и стряхнул бы с нее эту улыбку.

— Он заслуживает всего, в чем только может везти человеку, — сказала она. — Он годами так упорно работал. Он не просто великий, Куммель, но еще и хороший человек. — Она слегка стукнула пальцем по книге. — Это нам повезло, что он у нас есть. Но мы все можем быть полезны друг другу, не правда ли? Каждый по-своему.

Ее взгляд переместился за его плечо, на вид из окна: поля и ряды живой изгороди, над которыми солнце разливало последние рассеянные лучи. Взгляд этот был таким сосредоточенным, что Куммель обернулся и тоже посмотрел в окно.

В поле его зрения оказался город, похожий на небольшой лес, разбросанный на небольшом участке земли перед сияющим темно-красным закатом, который превращал его в образ из детской книжки с картинками, а не вид из окна с закопченными стеклами.

— Кассель — родина моей матери, — сказала фрейлейн натянутым тоном, словно возвещая следующую остановку на крестном пути.


Глава восьмая | Последняя сказка братьев Гримм | Глава десятая