home | login | register | DMCA | contacts | help | donate |      

A B C D E F G H I J K L M N O P Q R S T U V W X Y Z
А Б В Г Д Е Ж З И Й К Л М Н О П Р С Т У Ф Х Ц Ч Ш Щ Э Ю Я


my bookshelf | genres | recommend | rating of books | rating of authors | reviews | new | форум | collections | читалки | авторам | add
fantasy
space fantasy
fantasy is horrors
heroic
prose
  military
  child
  russian
detective
  action
  child
  ironical
  historical
  political
western
adventure
adventure (child)
child's stories
love
religion
antique
Scientific literature
biography
business
home pets
animals
art
history
computers
linguistics
mathematics
religion
home_garden
sport
technique
publicism
philosophy
chemistry
close

реклама - advertisement



Глава третья

К счастью, погода улучшилась. Сразу после завтрака Августа и ее дядя надели удобную обувь и вышли в яркий солнечный свет. Далеко к западу, за Франкфуртом, небо выглядело не так обнадеживающе, но Августа не сомневалась, что у них в запасе еще несколько часов, поэтому вручила Куммелю свой шелковый китайский зонтик от солнца, а не обычный зонт от дождя.

Двигаясь без остановок, они вскоре миновали маленький городок. Большинство мужчин собирали в поле урожай, и на улочках встречались лишь женщины, шедшие с покупками или сидевшие на лавочках. Время текло здесь медленнее, чем на востоке. Говорят, вне стен Берлина его жительница сама на себя не похожа. Августа уже поняла, что все больше скучает по прусской столице. Кружение вальса, поэтические вечера и походы в концертный зал, вереница нелепых воздыхателей, которых вечно подбирала ей мама; городской дым, движение, но больше всего — неизменный шум.

Зато эти мрачные пейзажи были целым миром для ее дяди, сама же она бы долго тут не выдержала. Они слишком напоминали ей о «другой Германии», о которой он рассказывал ей в детстве, — о земле мрачных лесов и еще более мрачных сказок. Дикая природа всегда заставляла Августу трепетать. Она испытывала неприятное чувство даже по отношению к Тиргартену в центре Берлина.

Профессор четко обозначил маршрут, каким им надлежало пройти. Именно так, по его словам, ходили они с Вильгельмом, когда были мальчишками, с тех пор как переехали из Ганау в Штайнау, когда ему было шесть. Теперь они взбирались по заросшему травой склону. Старик то и дело показывал ей травы: полынь, дудник, золотарник, вернонию. В остальное время тишину нарушало только его негромкое «Хех!» Иногда было продолжение: «Я вам говорил!» — или: «Я же говорил!» За этими фразами читался внутренний монолог — или, как догадывалась Августа, диалог с покойным братом, ее отцом, с которым дядя был неразлучен семьдесят лет.

Глядя на него, далеко их обогнавшего, она вспомнила, как, поддерживаемый братьями, Германом и Рудольфом, он шагал по склону кладбища на похоронах Вильгельма четыре года назад. Как беспомощно ссутулился, чтобы набрать горсть припорошенной снегом земли и бросить ее в могилу, на гроб. Он тогда покачнулся, и на лице его была гримаса, отдаленно похожая на гримасу обиды. После семидесяти лет легендарного стоицизма, он, казалось, готов был выказать самые глубокие чувства. Но как слуга в сказке, сковавший себе сердце тремя железными обручами, удержал чувства в узде — и тогда, и теперь, четыре года спустя.

Августа не была во власти иллюзий. Она понимала, сколь трудную задачу себе поставила, устроив это сентиментальное путешествие, как он будет сопротивляться самым деликатным вопросам, которые она хотела наконец ему задать. Разговор всегда подождет, приговаривал он. Но время уходило для самой Августы так же, как и для слабеющего старика.

Гримм обернулся, чтобы посмотреть на город внизу, и распорядился, чтобы Куммель, следовавший за ним на привычном расстоянии в десять шагов, распаковал и расстелил старый коврик. Августа села первой, обручи ее прогулочной юбки отказывались оседать. Дядя, как часто бывало, сел слева от нее, хотя правое ухо у него слышало хуже.

Куммель, наделенный даром предвидения, поставил зонтик, разложил яблоки, несколько ломтей черного хлеба, фляжку с водой и еще одну — с отменным шнапсом. Гримм налил воды на кусок хлеба, чтобы размягчить его, так как ему было трудно жевать.

Солнце, светившее на их шляпы с безоблачного неба, отражалось золотом и янтарем от крыш внизу. Можно было сказать, что это сказочная деревня, хотя красильня и типография придавали месту не такой уж древний вид. Как у большинства немецких городов, где они побывали, у этого было долгое прошлое, прежде чем он выплеснулся за первоначальные границы. Появлялись новые улицы, а старые укрепления решили снести. Августе это казалось обнадеживающим: нет больше стен и сторожек — нет осад и артиллерийских обстрелов.

Под ее легким нажимом Гримм показал и назвал несколько важных мест: там был домик его дедушки Циммера; там — пекаря Шурко; а у той церкви на рыночной площади был позолоченный флюгер на шпиле. Он даже указал на дом с желтой дверью, в котором он родился и куда она водила его в первый вечер по их приезде. Разговорившись, упомянул, что некогда перед домом цвело красное персиковое дерево.

— Это, должно быть, выглядело красиво, — сказала Августа, вытирая яблоко об юбку, хотя есть его ей не хотелось.

— Да, — ответил он в некотором раздумье, — но природой там не предназначалось быть дереву.

После этого они вновь впали в молчаливое созерцание, отгоняя мух, прислушиваясь к настойчивым крикам дроздов в отдаленных полях, церковному колоколу, пробившему час, — и глухому стрекочущему шуму, который, быть может, звучал от усталости в голове у самой Августы. Она плохо спала, и голова отяжелела, ее клонило в сон. Возвращаться в прошлое… отзывалось у нее в ушах, как всегда, когда она позволяла своим оборонительным сооружениям пасть. Ты — самый главный человек в моей жизни…

Она попыталась сосредоточиться на небольших дымоходах внизу. Казалось невероятным, что их куренье возносится к тем же самым небесам, куда извергают свой дым огромные печи Рура и фабрики берлинского «Электрополиса». Казалось, они принадлежат к разным мирам. Несомненно, ее дядя смотрел на это иначе. Более полувека он призывал к объединению Германии. По мысли Августы, и у его книг была та же цель. Они показывали, что если единая немецкая культура уже существует, то государство должно последовать за ней, мирно объединенное «моральными завоеваниями». Но к его негодованию то, что он называл родиной, все еще, как и пятьдесят лет назад, оставалось разрозненным и уязвимым.

Когда вновь началось легкое стрекотание, Августа тряхнула головой. Шум постепенно утих. Она знала, что легкомысленно не думать о Немецком Вопросе. «История ничего не знает о тех, кто не знает ничего об истории», — говаривал ее дядя, но это был риск, на который она готова была пойти. Она не могла чувствовать ужасов, пережитых народом в Тридцатилетнюю войну и при наполеоновской оккупации. Даже недавняя реставрация Бонапарта во Франции не тронула ее, как и слухи о новых французских притязаниях на Рейн. А для ее дяди это была сама жизнь. «Надо мной скоро вырастет трава, — однажды сказал он в публичном выступлении. — Если меня еще будут помнить, я хотел бы, чтобы обо мне говорили, что я никогда ничего не любил больше, чем родину».

— Хех, — пробормотал он, кивая, и Августа улыбнулась.

Улучив момент, она переведет разговор к вещам, которые ее занимают, и попытается по меньшей мере расшатать обручи вокруг его сердца. Она должна это сделать ради них обоих, чтобы доказать, что существуют вещи, более достойные любви, чем родина. В конце концов, родина никогда не отвечает любовью на любовь.

Якобу нравилось писать письма, и он знал, что умеет это делать. За последний год, поощряемый отцом, он много раз писал дедушке в Ганау. Сперва описал Амтсхаус, великолепный новый дом семьи в Штайнау, с конюшнями, огороженным внутренним двором с башенками, который появился, когда отец получил должность окружного магистрата. Когда они с Вильгельмом подросли, он писал подробные отчеты о коричневых и желтых домах Штайнау, старом графском замке, окруженном рвом, и садах, поросших цветами, которые в разгар лета украшали ворота и стены извилистых улиц.

Сейчас, темным январским днем, когда дети спали после обеда, он сидел за столом у окна, сочиняя благодарственное письмо дедушке Циммеру за подарки на восьмой день рождения: пенал с прекрасным английским карандашом и крупные вороновы перья, которые особенно хороши для тонких рисунков. Растянувшись рядом на полу, Вилли уже работал одним из них, выполняя наброски видов, которыми за последнее время пополнилась их коллекция насекомых и бабочек. Тишина в комнате, еще более глубокая из-за скрипа перьев и шума самовара в гостиной, была совершенно безмятежной.

Изложив местные новости и перебравшись на второй лист, Якоб подумал, что должен поделиться с дедушкой последним сообщением из Франции. Оно так его поразило, что он все еще не был вполне уверен, верить ему или нет…

— Ну, что ты рассказываешь дедушке на этот раз? — пророкотал голос от двери.

Якоб поднял глаза от стола и в оконном стекле увидел отца при всех регалиях: синий сюртук, красный воротничок, черные кожаные штаны, сапоги с серебряными шпорами. Отец был некрупным человеком, но форма делала его солиднее. Его слуга Мюллер стоял сзади, заплетая ему косичку.

Поворачиваясь на стуле, Якоб привстал, но увидел, как отец поднял руку.

— Нет, сынок, никогда не отвлекайся от письма. Разговор всегда подождет.

Якоб снова сел.

— Но я хотел бы поговорить, папа, — сказал он улыбающемуся отражению. — Так мне проще будет продолжить. Я пишу дедушке о короле Франции. Интересно, он уже слышал, как повернулась революция?

— Увы, бедный Людовик! Короли не должны терять голову, не так ли? Им надо быть осторожнее.

— Ее просто срезали, как кусок сыра, — проворчал Вилли с пола и закашлялся, не отрываясь от рисунка.

— Кто же будет править Францией, папа? — спросил Якоб у отражения. — Они сделают королем кого-нибудь еще?

— Королем и принцем нельзя стать, сынок. Им надо родиться. Нельзя превратить солому в золото. Нет, они больше не хотят во Франции королей. Или, по крайней мере, так говорят. Французы умеют рассказывать всему миру о том, чего хотят, — и о том, чего хочет мир: и если надо, в том числе с помощью оружия. Но будь уверен, если наши французские друзья взялись за дело, волна Революции подхватит все остальные лодки.

Якоб хмурил брови. Ему нравилось, как отец говорит с ним, почти не делая скидки на его возраст. Но многого его голова не вмещала; он не был уверен, что правильно понимает слово «революция». Но от этого не становилось меньше удовольствие от доверительного общения с человеком, который олицетворял для него правила и порядки.

Он снова пристально посмотрел на отражение отца, между тем как Мюллер довершал свою работу. Но на это отражение наложилась другая картина, и Якоб представил руку, вздымающую отрубленную голову за прядь невинных волос, голову, поразительно похожую на голову курфюрста. И тотчас отец, как часто бывало, словно увидел картинку, стоявшую перед глазами старшего сына.

— Не задумывайся слишком о казни, Якоб, — тепло обратился он к сыну, прежде чем вновь отправиться вершить правосудие в долину Кинцига. — Помни, это французы. Они не похожи на нас. У них был один-единственный монарх, и они все согласились убить его. У нас принцев как дней в году, и они не могут даже прийти к единому мнению по поводу времени суток! — Он широко улыбнулся. — Все возвращается к Природе. Видишь ли, у французов есть маленькие аккуратные садики, — а мы, Якоб? Что у нас есть? Наш великолепный, знаменитый дикий лес! Держи свою заботу ближе к дому, я бы так сказал.

Якоб повернулся помахать отцу на прощанье, но тот уже вышел, крикнув «до свиданья!» с последней ступеньки лестницы. Мальчик вернулся к письму с легким сердцем, убежденный, что Филипп Гримм — живое доказательство того, что сам он только что сказал: королями не становятся, ими рождаются.

Августа так и не уснула. Но она бесконечно долго смотрела вниз — в полудреме, не чувствуя времени, — и постепенно ей стало интересно, не достигли ли они с дядей безмолвной общности взглядов.

Сколько она помнила, молчание всегда было его излюбленной стихией. Оно и для отца было любимым, по неизбежности, ибо всю жизнь они вместе вели исследования или работали в смежных комнатах. Когда она была маленькой, сначала в Геттингене, а потом в Берлине, они с братьями ходили на цыпочках мимо их столов, шумя даже меньше, чем скрипящие перья. Наклоняясь вперед так сильно, что его глаза, казалось, вот-вот коснутся страницы, дядя выводил крошечные буквы своими коротко обрезанными гусиными перьями; ее отец, повыше ростом, сухопарый, из них двоих был явно менее напряжен: концы его перьев оставались неощипанными, а брови были выгнуты дугой, когда он сидел, уставившись в пространство. Но дядя был терпимей, когда ему докучали, — по крайней мере, маленькая Августа.

Особенно был ей памятен один вечер в квартире на Леннештрассе, их первой квартире в Берлине, когда ей было не больше восьми. Направляясь спать и проходя мимо кабинета дяди, она поскользнулась и упала. Он вышел к ней подрагивающей стариковской походкой, словно бобер, потревоженный в логове. «Сказку, сказку, сказку!» — всхлипывала она, едва ли ее ожидая. Присев на корточки, он поднял ее маленькую тряпичную обезьянку, улыбнулся и принялся рассказывать одну из своих историй-предостережений.

«Вначале, — сказал он, — Создатель отмерил равный промежуток жизни всем тварям: тридцать лет. Ни днем больше. Но осел пришел к Нему и сказал: „Не по силам мне тридцать лет таскать тяжести!“ — ну и Создатель забрал у него восемнадцать лет. Затем пришла собака и сказала: „Тридцать лет для меня слишком. Что я буду делать, если у меня откажут ноги, или я не смогу больше лаять?“ И Создатель забрал у нее двенадцать лет. Затем пришла обезьяна. — Он потряс игрушкой перед своим лицом. — И обезьяна сказала: „Мне тридцать лет не нужно. Разве я смогу развлекать народ своими проделками так долго?“ И Создатель забрал у нее десять лет.

Об этом прослышал человек и, не в пример животным, захотел жить дольше, поэтому пошел к Создателю и сказал: „Отдай мне те годы, которые забрал у других“. И Создатель так и сделал, и этим объясняются семьдесят лет жизни человека. Первые тридцать лет — это годы самого человека, когда он здоров и счастлив, но они быстро пролетают. Следующие восемнадцать лет — годы осла, когда на плечи ложится одно бремя за другим, а все, что он получает за верную службу, — это палки и пинки. Затем приходят двенадцать лет жизни собаки, когда человек бродит из угла в угол и может только рычать беззубым ртом. И наконец, десять лет обезьяны — конец жизни, — он снова потряс игрушкой, но не так задорно, — когда человек в своем слабоумии способен лишь на глупости, которые заставляют над ним смеяться даже детей».

Августа мысленно улыбнулась воспоминаниям. Как и многие его истории, эта немного ее расстроила. А он сидел рядом, чем-то похожий на эльфа, и думал бог весть о чем, мысленным взором обозревая свою родину, на восемь лет пережив возраст обезьяны и при этом обладая все таким же острым умом, как и прежде. По ней так даже чересчур острым. А ведь она сама уже вступила в ослиную жизнь!

— Фрейлейн Гримм, — пробормотал Куммель, возвращая ее к реальности. — Уже за полдень.

Она обернулась и увидела, что слуга спустился с холма, где с разрешения Гримма выкурил несколько трубок. Он протягивал ей часы на цепочке, которые носил ее отец в кармане на поясе брюк.

— Если желаете пообедать плотнее перед отъездом в Штайнау, может, не стоит здесь засиживаться?

Она улыбнулась, прикрыв глаза от солнца, и удивилась, что слуга намекнул об этом ей, а не Гримму, хотя испытала нелепое удовольствие, что к ней обратились прежде, чем она заговорила сама.

— Да, конечно, спасибо.

Уже поднявшись, она с опозданием увидела, что Куммель подает ей руку, на которой отчетливо была видна темная вена. Так часто выходило с этим лакеем, которого мать позаимствовала у семейства Дресслер во время путешествия по Умбрии. Он обладал таким умением сливаться с окружающей обстановкой и в доме, и за его пределами, что временами казался не более заметным, чем колечко дыма из его трубки. В этом отношении мать была права, утверждая, что его присутствие не скажется на времяпрепровождении Августы с Гриммом — но с другой стороны, мать и понятия не имела, зачем Августе понадобилась эта поездка.

Гримм тоже поднялся сам. «Мы ткем, мы ткем…» [1] Августа слышала, как он пел себе под нос. Откинув с лица седой завиток, прищурившись, он посмотрел на восток, на горизонт, очерченный кронами деревьев, — туда они отправятся днем.

— Хех! — Он улыбнулся, пожимая плечами, пока пиджак не сел так, как ему хотелось. — Скоро пора будет вновь оставить дом.


Глава вторая | Последняя сказка братьев Гримм | Глава четвертая