home | login | register | DMCA | contacts | help | donate |      

A B C D E F G H I J K L M N O P Q R S T U V W X Y Z
А Б В Г Д Е Ж З И Й К Л М Н О П Р С Т У Ф Х Ц Ч Ш Щ Э Ю Я


my bookshelf | genres | recommend | rating of books | rating of authors | reviews | new | форум | collections | читалки | авторам | add

реклама - advertisement



ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ

Осень 1899 года. Порт–Саид. Борт парохода «Одиссей».

Подгоняемый попутным северо–западным ветром, «Одиссей» достиг берегов Африканского континента.

Заход в гавань, даже после непродолжительного похода, для любого моряка неординарное, сулящее отдохновение от тягот и монотонности флотской жизни, событие.

Как правило, при входе в новый порт на баке судна собирается вся свободная от вахты команда: на бережок поглядеть, окинуть пренебрежительным взглядом чужие суда, отвесить пару–тройку ехидных замечаний в адрес их экипажей, да и просто потравить баланду. Однако в этот раз всё случилось не так.

Порт–Саид — едва ли не самый молодой город Египта, созданный исключительно для удовлетворения нужд и потребностей Суэцкого канала. Город невелик, архитектура в нем, по большей части, совершенно европейская. Улицы прямые, широкие и имеющие, как правило, по три названия — на английском, французском и арабском языках. Здесь нет примет африканской экзотической фауны — ни пальм, ни тропических растений, только песок и солнце. Город живет только нуждами порта, кораблей и моряков, лавки и магазины работают круглосуточно, по ночам город ярко иллюминирован. С берега видны маяк у входа в канал, статуя Фердинанда Лессепса на высоком пьедестале, указывающая рукой направление движения кораблей, и здание компании Суэцкого канала с тремя куполами зеленого цвета.

Порт–Саид — крупнейшая угольная станция в мире, и он печально знаменит среди моряков крайне дурным запахом и постоянной завесой угольной пыли на улицах.

«Одиссей» только вошел на внешний рейд и встал на якорь, как ветер, разогнав по внутренним помещениям всех, кто имел неосторожность высунуться на верхнюю палубу и нагнав неимоверную тоску на тех, кто по долгу службы покидать её права не имел, вместо долгожданной свежести, принес зловоние.

В начале второго часа к борту парохода пристала разгонная лайба – паровой катер, доставивший на судно лоцмана в компании с таможенным инспектором и представителем Всеобщей компании Суэцкого канала. После очень непродолжительного общения с Политковским и ознакомления с коносаментами, представитель компании резво перебрался на катер. А таможенный инспектор буквально за десяток минут, чуть не рысью, пробежался по верхнему трюму, оба нижних внимание не удостоил и, даже не заикнувшись о возможной мзде, сбежал с «Одиссея», поминутно утирая нервный пот и бурча под нос проклятия своей службе. Как только инспектора коснулся палубы, разгонный катер шустро сдал назад и, возмущенно выплевывая облака черного дыма из закопченной трубы, резво побежал к пристани.

Лоцман, проводив удаляющийся катер унылым взглядом, понуро поплелся в ходовую рубку, судорожно отхлебывая из плоской фляжки. За то время, пока он преодолевал расстояние от кабестана до трапа, ведущего наверх, настроение его несколько поправилось. По крайней мере, комингс рубки он перешагнул уже с кривоватой, но улыбкой, правда, более присущей гладиатору, отправляющемся на арену к десятку львов, чем морскому волку, пропахшему солью и ромом.

Представившись капитану и вахтенному штурману на сносном французском, лоцман плюхнулся в принесенное специально для него плетеное кресло, сунул в рот трубку с изрядно закопченным чубуком, однако, достав огниво, почему–то передумал и, горестно вздохнув, начал отдавать распоряжения по следованию на стоянку.

Как только «Одиссей» закончил маневр и стал на якорь на своём месте, к вящей радости экипажа, находившемуся с подветренной от порта стороны, лоцман, выяснив дату и время отхода парохода, запросил шлюпку и, не желая задерживаться на борту, сдержанно попрощался и ссыпался со штормтрапа.

— Всё яду смертельного принимаете, Всеслав Романович? — насмешливо бросил Кочетков, поднимаясь по трапу. — Мало того, что свой организм губите, так еще и старпому нервы терзаете. Он, бедный, как вас с горящей папиросой видит, аж с лица спадает.

— Что ж тут поделаешь, Владимир Станиславович, — улыбнулся Арсенин, выпустив несколько табачных колец, — ежели наш любезный мсье Политковский человек тонкой душевной организации. Мы, русские, заветами Салтыкова–Щедрина живем, который помнится говаривал, что суровость российских законов несколько смягчается их поголовным неисполнением. Так что такое деликатное дело, как перевозка динамита, куда как безопаснее доверить поляку — у него отношение к законопослушию совершенно иное… Не считая иные положительные моменты: матросики теперь только на баке курят, даже машинная команда. Даже я, на его старания глядючи, иной раз переживаю, что он и меня на бак курить выгонит, уж больно ему наш груз не по душе. Хотя нельзя не заметить, что благодаря взрывчатке в трюмах, нас всюду в первую голову обслуживают. Вот и здесь и стоянка отдельная, и лоцман вне очереди, и снабдят всем необходимым в ближайшие сроки, лишь бы поскорее сплавить.

— День добжий, шановны паны! – из глубины ходовой рубки послышался веселый голос Политковского. — Вы тут видами наслаждаетесь или косточки мои обмываете?

— И вам доброе утро, Викентий Павлович! – при виде старпома Арсенин потушил папиросу. – Большей частью мы о преимуществах, кои нам груз даёт, говорили. Хотя и вас добрым словом помянуть не забыли. Может вы и правы, что курить бросать надо, да никак не выходит. Ночью да в шторм только табачок и спасает. А уж если еще и бокальчик коньячку да с папироской…м–м–м… Хотя, как только окончательно бросить надумаю, по проторенной вами тропке пойду. Сдается мне, что лучший способ проститься с курением — возить от фрахта к фрахту одни только динамиты.

— Вы, Всеслав Романович, можете сколь угодно иронизировать над моим нежеланием взлететь на воздух оттого, что какой–нибудь олух папиросы в неположенном месте курить вздумает… – с вызовом начал свою тираду старпом, но взглянув на капитана, всё еще удерживающего в руке потушенную папиросу, осекся на полуслове. Сменив тон на более ровный, он продолжил.

— Ей–же–ей, если бы какой–нибудь умник придумал менее опасную для транспортировки взрывчатку, я ему если не памятник поставил, то в коньяке, его, благодетеля, утопил точно!

— Что ж вы кровожадный–то такой, Викентий Павлович! — расхохотался Арсенин. – Благодетеля — и утопил! Прознает ученый люд про такую вот благодарность, вовек вам новшеств не дождаться! Право слово, ваши опасения всё же напрасны! Ну, взорвался «Европеец» в Аспинвальском порту, и что с того? Это ж когда было? Дай Бог памяти, в шестьдесят шестом! Да и не динамит они везли, а нитроглицерин. Вот ежели б и мы эту адскую водицу перевозили, тогда б и я с вами за компанию переживал, вот ей–богу!

— И всё же я считаю, что нынешний наш фрахт чересчур опасен, — упрямо буркнул Политковский. — И что по возвращении в родные пенаты, надо бы с нанимателя дополнительную сумму истребовать. Так сказать: «За испуг!»

— Да будет вам спорить, господа! – Кочетков, вступив в разговор, примиряюще развел руки. — Вполне возможно, что в скором времени наш мир познакомится с новой взрывчаткой, о которой так мечтает Викентий Павлович!

Заметив вопросительный взгляд старпома, он пояснил:

Если помните, в шестьдесят третьем у нелюбимого вами Нобеля завод по производству нитроглицерина в Геленборге взорвался….

— Уж лучше бы он сам вместо того завода взорвался… — непримиримо проворчал Политковский, невольно прерывая собеседника. Осознав свой просчет, он вновь осекся и виновато склонив голову перед Кочетковым, попросил его продолжить рассказ.

— Так вот, — Кочетков ответным кивком принял извинения. — В том самом году немецкий химик Йозеф Вильбрандт, изучавший свойства толуола* (побочный продукт коксования угля), обработал его азотной кислотой. И хотя способность нового вещества взрываться не вызывала сомнений, на данное изобретение никто не обратил внимания. Однако ж не далее как полгода назад Генрих Каст, да–да, тот самый химик из Германии и специалист в области взрывчаток, занялся исследованиями именно тринитролоуола. И у меня есть все основания полагать, что вскоре сумрачный тевтонский гений явит миру новое ужасное оружие.

— Да разве ж от этих немцев чего доброго дождешься, — недоверчиво пожал плечами Политковский, пристально вглядываясь в копошение на верхней палубе, где череда матросов принимала мешки с углём с баржи. После недолго наблюдения он, заметив что–то, на его взгляд, не ладное, перегнулся через поручень и прислушался к происходящему внизу.

– Хоменко! Три якоря тебе в глотку! Ты какого чёрта мешки на палубу кидаешь! Ты же не Черная Маска и не в цирке! Их не кидать, их класть надо! Ак–ку–ра–тно! Нежно, как ты зазнобу укладываешь! Ты теперь у меня эту палубу от угольной пыли языком вылизывать будешь! – орал возмущённый боцман.

– Пся крев! — повернувшись к собеседникам, возмутился старпом. — Ну опытный же матрос, не первоходок, а такой дурью мается! Вот всыплет ему боцман по первое число, а я ещё и без берега оставлю, будет знать, как барствовать! Кстати об увольнениях. Всеслав Романович! Я тут список набросал, вы его гляньте, может, какие пожелания будут.

Арсенин взял протянутый ему старпомом лист, пробежался по нему взглядом и удивленно приподнял брови, зацепившись за одну из фамилий:

— Я смотрю, вы и Троцкого на берег отпустить решили? А ведь, помнится, всё списать его порывались. Если не секрет, чем он ваше расположение заслужить умудрился?

— Да как вы его из машинной команды на камбуз перевели, так он себя только с хорошей стороны и показывает. Я, признаться, поначалу от него какой–нибудь выходки и там ожидал, чего–нибудь вроде соли в чай вместо сахара, или чего похуже, ан нет! Кок на него не нахвалится, мало того, что расторопный парень, говорит, так еще и пару рецептов новых подсказал… Уж на что его, Артемий свет Кузьмич поначалу невзлюбил, так и тот в его сторону если и ворчит, то редко и только по делу.

— Никак наш боцман любителем гастрономии заделался? – ехидно хмыкнул Арсенин. — Так сказать, проникся высоким искусством кулинарии?

— Проникся. Искусством. Но не кулинарии. – Политковский, выдерживая достойную иных театральных подмостков паузу, озорно блеснул глазами. – Вы не поверите, господа! Намедни, после второй склянки, выхожу на верхнюю палубу и слышу, как с бака «Гори, гори моя звезда…» доносится, да так чисто и красиво… Я, естественно, прямиком на бак , а там от матросов не протолкнуться. Но все, дыханье затая, тишком сидят, а Троцкий со всевозможной аффектацией романсы выводит, да так, что даже Ховрин слезу украдкой смахивает. Чего скрывать, я и сам заслушался. Настоящий русский соловей – вылитый Саша Давыдов! Мне в Москве на его представлении в опереточном театре довелось побывать, так слово чести даю — Троцкий ничуть не хуже!

— Саша Давыдов – русский соловей, говорите? – вопросительно шевельнул бровью Кочетков. — Как же, как же, припоминаю такого. Только, любезный Викентий Павлович, абсолютной точности ради замечу, что соловей он отнюдь не русский и даже не цыганский. Это ежели по национальности судить. Да будет вам известно, что Давыдов – это только сценическое имя, псевдоним, а на самом деле эта звезда русского романса является армянином, и звать его по рождению: Арсен Давидович Карапетян, родом из Вагаршапате.

— Матка боска Ченстоховска! – вспылил Политковский со всей присущей польскому шляхтичу горячностью. — Я бы попросил не порочить славу нашего русского искусства! Ежели человек с таким чувством способен русские романсы петь, к чему к нему в родословную–то заглядывать? Или, по вашему мнению, мне, как поляку, тоже русские пословицы произносить заказано?

— Прошу меня простить, господа, — неожиданно серьезно заметил Кочетков. — Викентий Павлович, по сути, совершенно прав. Меня же извиняет только то, что все мною сказанное вовсе не от особого отношения к искусству, а от склада ума, который многие люди называют энциклопедическим. Еще раз прошу прощения, Викентий Павлович, что дал повод превратно меня понять…

— Полноте, Викентий Павлович, успокойтесь! – Арсенин примиряющее положил руку на плечо старпома. — Не стоит так волноваться из–за пустяков. Давайте лучше к делам вернемся. Вы говорите, Троцкий себя с хорошей стороны показать успел?

Политковский, подтверждая слова капитана, молча кивнул и перевел дух.

— Однако не ожидал! – удивленно, и в то же время с некоторым сомнением качнул головой Арсенин. – Ну, коли так, пусть по–вашему будет и он на берегу отдохнет. Кстати, если не секрет, а где его друг Туташхиа? Что–то я его имени в списке не вижу…

— Никаких секретов, Всеслав Романович, — пожал плечами старпом. – Он в дежурной вахте остался, его черед нынче. Как в следующий раз на бункеровку остановимся, так и он на берег пойдет, в Джибути, к примеру. Будет пальмовое вино с кахетинским сравнивать, а чернокожих красавиц с картлийскими…

— Всеслав Романович, а вам в Нью–Йорке бывать не случалось? – как бы невпопад спросил Кочетков. — Знаете ли вы, что статуя Свободы, которая на островке Бедлоу при входе в гавань красуется, первоначально для Порт–Саида предназначалась? И лишь скудность государственной казны отвратила хедива египетского от этого намеренья? О! Поглядите–ка, — Кочетков указал на приближающийся к «Одиссею» ялик. — Андрей Петрович к нам в гости! Скучает по соплеменникам, обычное дело. Я вас познакомлю, милейший юноша.

Секретарь русского консульства в Порт–Саиде и уполномоченный Императорского Православного Палестинского Общества Андрей Петрович Пчелинцев, действительно оказался очень молод и очень вежлив.

— Как обстановка в городе? — спросил его Арсенин сразу же после знакомства. — Это я к тому, можно ли моряков на берег отпустить?

— Все как обычно, Всеслав Романович! — ответил Пчелинцев серьезно. — В городе спокойно, местные жители чтят не флаги, а единственно лишь златого тельца, ну а с болезнями все спокойно — летом была вспышка чумы в Александрии, но у нас, слава Богу, не единого заболевшего.

— Вот и славно, — улыбнулся капитан. – Пусть команда отдохнет, истосковались люди по берегу. А если русскому матросу официально не дать пар выпустить, он по простоте душевной такое отчебучить может, что только держись…

Вечер того же дня. Набережная гавани Порт–Саида

— И вот шо я ишо вам скажу напоследок, селедки тухлые, — прорычал боцман, глядя на две короткие шеренги матросов «Одиссея», сдержанно перешептывающихся и пересмеивающихся в ожидании волшебного слова «Свободны!». — Викентий Палыч вам своё напутственное слово перед сходом на берег сказал, а я добавлю и, если надобно будет — прям в рыло! До исподнего не пропиваться! А то знаю я вас, оглоедов, щас же по кабакам пойдете…

— А сам–то ты, Артемий Кузьмич, куды направишси? – прервал ворчание боцмана озорной выкрик из второй шеренги. — Ой, не в кабак ли?

— А ён в енту, как яё, в дисгармонь, да нет, в фи–лар–монью, мать яё яти, пойдёть, — поддержал кто–то вопрошавшего. — Или в оту, шоб ей пусто было, в бябляотеку! Во!

Дружный хохот из трех десятков глоток, заглушивший продолжение речи двух весельчаков смолк так же мгновенно, как и возник, когда боцман обвел строй мрачным взглядом.

— Филька! Энто ты никак сумничать решил? – Ховрин безошибочно ткнул прокуренным пальцем в сторону насмешника. — Так вот шо я тебе скажу, паря! Даже если, упаси Хосспыдя, сам архангел Гавриил спустится к тебе из своей душегубки и скажет: «Сёдни последний день и ты, матрос, пей–гуляй, как твоя душа пожелает!», а ты, шанглот на мудах, всё своё добро в кабаке спустишь, я тя даже в чистилище найду и так твою рожу паскудную отрихтую, шо мы потом твою бошку сильно вумную заместо кнехта пользовать будем!

— Да ты не серчай, Артемий Кузьмич, — раздался испуганный голос. — Я ж не со зла, я так, обчество повеселить…

— Тож мне, обчественный старатель нашелся, — буркнул боцман чуть более благодушным тоном. — Так вот, обчество! Один раз скажу — больше повторять не буду! Форменки да сапоги не пропивать! В остальном — как знаете, не дети малые я чай… И вот ишо шо! В драки не встревать! — довольно ухмыльнулся боцман, глядя на оторопевших матросов.

— Эта чё, мне в моську кулаком сувать будут, а я, как в Писании сказано, стой, молчи да другу щёку подставляй!? – озвучил Филька, повисший в воздухе общий вопрос.

— Эта шоб если кто в морду тебе сунет, шоб потом ты на ногах остался, а не обидчик твой, — Ховрин звучно впечатал кулак в ладонь, внося успокаивающие коррективы. — Шоб потом и ён, и дружки яво внукам своим заповедали, шо неча трогать расейского матроса! А теперича, коли всё поняли… Свободны!

Услышав долгожданную команду, строй моментально рассыпался на несколько стаек. То тут, то там звучали шлепки ладонями по плечам, раскатистый смех и зычные голоса, вносившие свои предложения о проведении свободного времени. Впрочем, весь нехитрый репертуар сводился к перечислению достоинств и недостатков портовых кабаков и борделей.

Не зная, как распорядиться выпавшей на сегодняшнюю ночь свободой, Троцкий молча стоял чуть в отдалении от общей толпы и наблюдал, как группы матросов, одна за другой, растворяются в вечернем портовом сумраке.

— Лёва! И шо ты застыл, как Дюк Ришелье перед своим же памятником? – звучно хлопнул его по плечу Корено. — Если у тебя есть мыслей за артистов и их представление, так я тебе без второго слова расстрою. Цирк Бенелли таки остался до Одессы и не имеет себе изжоги за гастроли! Таки здесь никто кроме как мы не мыслей за наш досуг. Так шо снимайся с якоря, и следуй за мной в кильватере. Сеня отсемафорил, шо тут за углом есть одна приличная кантина, и мы тудой себе пригласили. Еще тудой себе пригласили Сеня, Василий и Петро.

Понятие «за углом» в данном случае оказалось почти буквальным — через десять минут ходьбы по переулкам, похожими один на другой, словно китайцы в глазах белого человека, компания подошла к одноэтажному каменному домику с фасадом украшенным потрескавшейся деревянной вывеской, размалеванной в цвет итальянского флага.

Внутри кантину переполняли люди в коротких белых рубахах с отложными ворониками, повязанными широкими синими шейными галстуками, по–видимому, матросы с итальянского крейсера, пришедшего в порт накануне. С трудом найдя свободное место за узким квадратным столом, притулившимся к стене около от входа, русские матросы прождали местный аналог полового почти четверть часа и уже собрались уйти, как к столику подбежал запыхавшийся мальчишка в залитом чем–то липким фартуке.

Спустя еще какое–то время, когда моряки, глядя на окружающее их чужое веселье, уже начали звереть от долго ожидания, тот же мальчишка с грохотом опустил на стол пару бутылок с граппой и стопку оловянных стаканчиков. Осознавая, что если заказать что–нибудь из еды, то будет отменный шанс в ожидании оной загнуться от голода, Корено сунул мальчишке несколько серебряных лир и отпустил его с Богом.

Василёк, парень с лицом украинского парубка и сложением циркового атлета, какому позавидовал бы и гоголевский Вакула, двумя пальцами раскрошил в мелкую крошку сургучные печати, закупоривавшие бутылки и, угрюмо поглядывая на итальянских моряков, разлил водку по стаканам.

— Слышь, Никола, а можа, повыкидывем отсель эту шоблу, тогда хоть поедим нормально, а? – Семен Котов, по прозвищу Сеня–волнолом с точностью хорошего дальномера одним взглядом измерил расстояние от своего кулака до челюсти ближайшего к нему итальянца. — А то пока они здеся гулеванить будут, мы какой–никакой еды вовек не дождёмся.

Услышав Сенькины слова, Петро Ракитин, внешне маленький и щуплый, но в драке опасный, как гремучая змея привстал из–за стола, взвешивая в своей руке табурет, а Василёк, закинув единым махом содержимое стакана в глотку, азартно крякнул и смачно хрустнул пальцами, разминая кулаки.

— Шо я имею вам за это сказать, мой юный друг, — хмуро буркнул Корено, небрежно прихлебывая крепкую водку, словно лимонад жарким днём в парке. — Мне эти макаронники дороги не больше, чем ухарю цынтовка, но Кузьмич просил за такой мордобой, так шоб как мы шведу под Полтавой дали, а тут собралось столько босяков, шо, боюсь, в роли шведа окажемся мы.

— Так может, ну её к черту, эту кантину? — тоскливо протянул Троцкий, в тайне надеявшийся, что вечер пройдет мирно. — Не одна же она на весь Порт–Саид, другую найдём?

— Не могу сказать, шо люблю эту идею как Айос–Димитриос*(осенний праздник в Греции), — проворчал Корено, допивая водку. — Но тут мы высохнем, как бычки на пляже, раньше, чем дождёмся подмоги этим бутылкам, не говоря уже за покушать. И это притом, шо питья и осталось–то на пару глотков. Так шо допиваем эти капли и ложимся на новый курс.

Выхлебав свою порцию одним глотком, Коля смял в кулаке оловянный стаканчик, словно бумажную салфетку, и направился к выходу.

Несмотря на вечернее время, улицы бурлили самой разной публикой. Бродячие цирюльники. Мороженщики. Торговцы подсахаренным мелким льдом, лимонадом, гранатовым соком, коржами и лепешками. Кальянщики, предлагающие за мелкую монету покурить или просто затянуться из дымящихся кальянов. Фруктовщики с ломтями сочных арбузов и дынь, грудами винограда, бананов, апельсинов, персиков. Цветочники с букетищами и букетиками. Продавцы натасканных на охоту соколов и кречетов. Знахари с афродизиками и снадобьями от всех на свете недугов. Уличные писцы с медными калямданами за поясом. Факиры и дервиши, увешанные амулетами, с длинными посохами и тыквенными баклагами. Астрологи и гадальщики с билетиками, предсказывающими будущее. Нищие с дрессированными обезьянами, калеки, фокусники и заклинатели змей. А также великое множество иных людей самых разнообразных национальностей, вероисповеданий и профессий, слишком многочисленных и разнообразных, чтобы пытаться их перечислить.

Около получаса компания блуждала по закоулкам в поисках подходящей «якорной стоянки» по выражению Корено. Трижды они натыкались на различные портовые забегаловки, но каждая из них буквально трещала по швам от народа, а так как повторять опыт ожидания в кантине не хотелось, товарищи двигались дальше. Несколько раз им попадались встречные ватаги из пьяных моряков, бредущих в обнимку и орущих что–то разгульное, один раз повстречался военный патруль. И если чужая матросня при встрече с Корено и его товарищами окидывала друзей оценивающими взглядами, решая, подходящий ли они для победоносной драки противник, то патруль, увидев мрачные физиономии русских моряков, счел за благо скрыться в ближайшем переулке.

Неизвестно, сколько бы еще продолжалось это путешествие, если бы внимание матросов привлекла понурая фигура, прислонившаяся к стене очередного кабака.

Подойдя вплотную к тоскующему незнакомцу, Троцкий с удивлением узнал Фильку Потапова, так озорно посмеявшегося над боцманом каких–то полтора часа назад. Причина Филькиного уныния оказалась ясна без слов: из одежды на нем имелись только парусиновые штаны да нательный крестик.

— А ить Кузьмич гутарил, чоботы та волынячку не пропиваты, а ён в единых портах стоить?! – удивленным тоном возмутился Василёк при виде сослуживца — Хотя ни, подивитися хлопци, мабуть ён и не п'яний. Гей, Филиппка, лиха притуга с тобой зробылась, чи шо?

— Не пил я, — чуть не плача пробормотал Потапов. — Пару глотков ежли только. Я от Кольши Сумятина отстал, да заблудився. Гленько — трактир, зашел оглядеться, можа и Кольша тут. Тока–тока пару стопок горькой опрокинул, ко мне бравец походит, сам на турчанина похож, но по–нашески балакает. Тот мужик мне в картишки предложил перекинуться, я, дурень, согласился взаболь сыграть. Нараз мне карта шла, я даже пару рублевиков местных выиграл, а опосле как оприкосил меня кто, глянуться не успел, как и без денег, и без обувки с одежкой остался. Как теперь на пароход идти — не знаю, Кузьмич меня точно укатошит.

— Коль узнает — прибьёт, это точно, — пробасил Котов, утирая лицо бескозыркой. — Может тебя тайком на пароход протащить, а там по сусекам поскребем, да найдем тебе одёжу. Вот только где сапоги на тебя взять, не знаю. У нас в деревне говорили — сапоги как, голова, один раз да на всю жизнь…

Потапов, жалобно всхлипнув, пробормотал что–то невнятное. Василёк, утешая его, загудел про покаянную голову, и даже Троцкий высказал предположение, что можно б скинуться и найти сапожника, чтоб тот до утра стачал сапоги. Ракитин буркнул в ответ, что, в таком случае, только материал купить надо, да чекушку, а сапожничать он и сам мастер. Да только где найдешь посреди ночи все необходимое?

— А ну, ша! — отчеканил Корено, прерывая дискуссию. — Разорались тут, как та тетя Хая на Привозе. Есть одно соображение ума, — повернулся он к Троцкому. — Миша Винницкий говорил, шо ты режешь в карты так, как Леня Собинов поёт. Шо ты скажешь за идэю устроить этому турецкому цудрейтору Синоп на крупных ставках, шобы у него кончились мысли обижать русских матросов? А мы без второго слова постоим рядом. Пусть он тебя уважает, а нас просто боится.

Попади Троцкий в подобную ситуацию полгода тому назад — он нашел бы тысячу причин отказаться от предложения Николая. Но сейчас, когда он ощутил на вкус тяжкую романтику морской жизни, дружбу Туташхиа и Корено, уважение матросов, осознание своей нужности и полезности в деятельности того организма, которым является, по сути, любое судно, отказаться от предложения он уже не мог. И как бы ни боялся Лев сесть за стол с каким–то местным разбойником, перспектива предстать слабаком перед своими товарищами пугала его гораздо больше. А потому он помолчал минутку, собираясь с духом, потом улыбнулся и махнул рукой.

– А–а–а, один раз живём! Тут и думать нечего – выручать надо! Пошли, братцы! А ну, Филя, показывай, где тут тебя обесчестили?

Внутренне убранство таверны мало чем отличалось от сотен таких же таверн, харчевен, кабаков и прочих забегаловок, коих тысячи во всех портах мира.

В полукруглом зале, скудно освещаемом чадящими масляными лампами, на засыпанном опилками полу столпились полтора десятка грубо сколоченных столов, окруженных длинными скамьями или же бочонками, поставленными «на попа», стойка трактирщика в противоположном от входа углу зала была заставлена разномастными бутылками с яркими этикетками снаружи и подозрительным содержимым внутри. Закопченные круглые окна и кучки сомнительных личностей, восседающих битый час за полупустой кружкой дрянного пива или рома. Всё как всегда и как везде. Единственным отличием от других подобных заведений являлось чучело крокодила, болтающееся под черным от копоти сводом.

Перешагнув порог таверны, Троцкий, сморщившись от тошнотворной смеси запахов прогорклого масла, пота, немытого тела и прокисшего вина, прищурился, пытаясь разглядеть, где засела, по выражению Коли, «козлина турецкая». В дальнем от входа углу, справа от барной стойки, то есть точно там, где «козлину» следовало искать, — за столом восседала небритая личность, щеголяющая алой феской на голове и кожаной жилеткой на голом, волосатом, как у обезьяны, торсе. Личность с треском тасовала новенькую колоду карт.

Лев посмотрел на приятелей, расположившихся за одним из столов, и решительно зашагал к столику турка.

Как и указал Филька, турок вполне сносно говорил по–русски и на предложение Троцкого сыграть отреагировал с довольной, чуть надменной улыбкой. В таком благостном настроении он пребывал минут тридцать, после чего благодушие стало уменьшаться пропорционально содержимому его кошелька. Пару раз турок пытался передернуть карты, но всякий раз натыкался на насмешливый взгляд Троцкого, укоризненного покачивающего перед его носом пальцем, и откровенную усмешку помахивавшего кулаком Корено. После очередного проигрыша турок попытался отказаться от игры, но толпа посетителей, сгрудившихся к тому моменту вокруг их стола, грозным ревом отвратила его от этой мысли.

Через час игры турок, бросив на стол феску, жилетку и туфли с загнутыми носами на трех языках прокричал, что больше ему играть не на что. Удовлетворенно усмехнувшись, Троцкий подозвал к себе Потапова и, церемонно раскланявшись, вручил невезучему товарищу его вещи, а после отнес груду выигранного барахла трактирщику, заказав лучшей еды и выпивки для друзей. Корено, добравшись до стойки бара в два размашистых шага, радостно обнял Троцкого за плечи.

Впрочем, у турка тоже нашлись свои сторонники — его окружили с десяток английских и французских матросов, о чем–то говорившие турку и указывающие руками на Троцкого.

— Лева, если случится заваруха, постарайся уйти отсюда на своих ногах! — весело подмигнул Троцкому Корено. — А все остальное оставь за нами.

Судя по тому, как повышал голос турок, он явно стремился пересмотреть итоги игры.

Троцкий хихикнул:

— Коля, погляди — точно как в Крымскую войну! Русские против турок, англичан и французов!

— Лева, мне никогда не нравилась, чему окончилась та война! Эй, братишки, у нас тут полная мобилизация!

Тем временем турок простер руку в направлении Троцкого:

— Клянусь аллахом, за спиной этого неверного стоит иблис*( черт, дьявол. – турец.)! Я слышал, как он шептал заклинания во время игры!

— Аллах кезани версин* (Бог тебя накажет. — турец.)! Разве Аллах не запрещает правоверным азартные игры? – немедля откликнулся Корено. — И хто виноват, шо перед Богом ты подлец, а перед людьми — дурак?

— Эзек оглу эзек* (ишачий выродок — турец.)! — завопил турок, потрясая в воздухе кулаками. — Все русские — свиньи, а греки — помет этих свиней!

— Так и на ж тебе от дружбы русских с греками! – без тени эмоций произнес Коля и, быстро шагнув вперед, двинул турка в челюсть.

Турок взлетел в воздух. Пролетел пару саженей, теряя в полете зубы и чертя по полу строчку крови. Упал на пол и проехал на спине еще сажень, прежде чем исчезнуть со страниц этого романа.

— Let’s tear off Russian of a head!* (Оторвем этому русскому голову!) - Завопил кто–то из англичан и запустил в Троцкого бутылкой.

Обернувшись на крик, Троцкий машинально шагнул в сторону. Емкость, просвистев мимо его уха, врезалась в нестройные ряды бутылок, расставленные на полках за спиной трактирщика. Звон бьющейся посуды и плеск льющейся из неё сивухи, заставил хозяина забегаловки отпрыгнуть. Итог прыжка был поразителен: кабатчик прямо–таки впечатался в стену и выбил деревянный шток, обмотанный канатом, удерживавшим под потолком чучело крокодила.

Несколько секунд крокодил продолжал болтаться под потолком. Потом, словно обрадовавшись нечаянной свободе, с шумом рухнул на стоящий под ним стол, разметав полупустые бутылки, стаканы и забрызгав соусом перекошенные от удивления и испуга рожи сидевших за ним британцев. Не успели сыны Альбиона опомниться, как Филька Потапов, бурливший от радости и долго сдерживаемого боевого азарта, завопил «А ты не выголяйся, нерусь!» и метко приложил англичанина пивной кружкой по уху.

Троцкий, не зная, что ему делать во время всеобщей драки, охватившей кабак подобно лесному пожару, приклеился спиной к трактирной стойке, став на некоторое время сторонним наблюдателем. А тем временем потасовка, набирая обороты и втягивая в себя всё новых участников, жила своей жизнью.

Вокруг него с жутким хрустом ломались предметы немудреной кабацкой мебели и трещали ребра, сыпались на пол монеты из разорванных карманов и прилипали к столам выбитые зубы, щедро лилось спиртное из разбитых бутылок и кровь из рваных ран. Многоголосую чужеродную брань перекрывали рёв Василька: «У пятачыну!» и разбойничий свист Ракитина вкупе с разбойничьим же кличем: «Сарынь на кичку!».

В толчее синих французских кепи, осадивших Корено, языками пламени мелькали алые фески турок, временами почти сливаясь с костром красных британских мундиров.

Николай, не обращая внимания на численное превосходство противника, ломился сквозь ряды супостатов, во всю применяя кулаки, колена и локти, и со стороны казалось, что не толпа пытается бить Колю, а Коля в одиночку лупит целую толпу.

Теснина тел исторгла из себя высокого и тощего мужика в бело–черной нательной рубахе и белых парусиновых штанах, с ярко выраженной галльской внешностью и раздалась в стороны. Француз, демонстрируя свое мастерство савата, выставил перед собой ногу и, не подпуская Колю на дистанцию удара рукой саблировал ею в воздухе.

— А вот те привет от жиганского спорту! – не обращая внимания на финты противника, азартно выкрикнул Коля.

Француз вздрогнул от неожиданности, а одессит чуть пригнулся и подсечкой рубанул опорную ногу противника. Саватёр грохнулся на пол, вскочил и тут же схлопотал короткий, душевный, от плеча и на выдохе удар в лоб, сопровождаемый криком одессита «Эт тебе за Черноморский флот, лягушкина кровь!» После такой неприятности задиристый галл стёк на пол и больше не шевелился.

Сеня–волнолом, вдохновленный Колиным воплем: «Семэн! Глуши хозяина, пока он драконов не высвистал!» перемахнул через высокую стойку, как через деревенский плетень, и уложил трактирщика на пол, вбив кулаком голову в плечи так, как хороший плотник загоняет гвоздь в доску. Одним ударом.

Не желая оставаться на вторых ролях, Петро Ракитин, пробежав несколько шагов, вдруг оттолкнулся пола, как каучуковый мячик, и подобно пушечному ядру врезался плечом в парочку шотландцев, неразборчиво вступивших в чужую потасовку. Не ожидавшие подобного подвоха шотландцы зацепились друг за друга и дружно грохнулись на пол. Петро, топчась по упавшей волынке, принялся колотить подхваченной с пола ножкой стола по кельтским головам. Волынка жалобно стенала в унисон воплям хозяев.

Убедившись, что хайлендеры выбыли из драки, Ракитин сдернул с одного из поверженных противников килт и, размахивая им, как боевым знаменем, рванул в угол, где Корено и Василёк оборонялись от полудюжины то ли пиратов, то ли ночных парикмахеров.

Троцкий, чей опыт участия в драках ограничивался единственным случаем применения бильярдного табурета, в замешательстве зашарил взглядом по залу. Увидев, что Потапов и Сеня с трудом отбиваются от пятерки крепких арабов, он подхватил обломок скамьи и размаху врезал по затылку одного из противников. Услышав жуткое «ХРЯСССЬЬЬ!», Лев испугался, что проломил ворогу голову, но когда тот повернулся с перекошенной злобной гримасой рожей, перепугался гораздо сильнее. Троцкий вновь замахнулся доской, но ударить не успел: визави закатил глаза, сделал два шага и оглушительным шумом рухнул на пол.

Свалив араба, Лев, размахивая перед собой половиной скамьи и, крепко зажмурив глаза, вновь бросился в атаку. По этой причине он не видел, как один из противников, отшатнувшись от его удара, угодил точнехонько под Сенин замах, после чего присоединился к изрядной компании, отдыхавшей к тому времени на полу среди осколков посуды и руин мебели. Оставшийся в одиночестве араб — прочие пали либо сбежали — попытался скрыться, но не успел: Потапов впечатал свою ногу ему в живот, а Сеня добавил кулаком в скулу.

Волна адреналина захлестнула Троцкого с головой, и он с древним, как сама Русь, воплем: «Наших бьют!» кинулся на помощь Корено. И очень удивился, увидев, что его вмешательство уже не требуется: пол таверны устилали тела поверженных врагов, где шевелившихся, где лежащих неподвижно. Николай, облизывая кровь с рассеченного кулака, подошел к барной стойке, взял с полки чудом уцелевшую бутылку, и, отхлебнув из горла, расхохотался, глядя на учиненный ими погром.

— Таки я не имею памяти за столько добрых дел и за раз! — хохотал он, вытирая слезы. – Боцману — угодили, за брата–моряка – заступились, честь России отстояли так, шо Кутузов будет нам должен! Если кто имеет сказать нам за трофэйные шекели, то это добыча и она таки сверху кассы. Как у меня сейчас кипит кровь, от нас есть польза только в одном месте, и я имею мыслей сходить до баб. И не в вертеп какой–нибудь, а в бордель с традицией!

— А здорово, ты, Коля, того саватёра уделал! — восхитился Троцкий, принимая бутылку из рук приятеля.

— А–а–а! — отмахнулся от восторгов Корено. — Разве то саватёр? Так, танцор балету с позорной репутацией, а никак не саватёр. Гостил я как–то в Марселе, вот там я настоящего саватёра встретил… Тот — боец так боец!

— И кто кого, а, Коля?

— Шо значит «кто кого», Лёва? Я да он вдвоем сделали восемнадцать немецких матросов. Французик имел на них обид за Седан, а я с ним заодно!

Прежде чем выйти из разгромленного кабака, Петро Ракитин оглядел бессознательных шотландцев и грустно вздохнул:

— А я–то и не верил! А ить говорили мне люди знающие — у этих шотландцев мужика от бабы только в сильный ветер отличишь…

Пресловутый «кошкин», сиречь публичный дом на первый взгляд производил вполне благоприятное впечатление. Более того – набреди Лев на этот дом без компании, он вряд ли догадался о его сомнительной сущности.

Снаружи — скромный двухэтажный домик из желто–серого кирпича с черепичной двускатной крышей. Перед двустворчатыми резными дверями верзила неопределенной национальности с рваным шрамом, пересекающим мрачную, небритую физиономию, по–видимому, исполнявший роль швейцара, мажордома и вышибалы одновременно.

В силу того, что ранее в подобных заведениях ему бывать не приходилось, Троцкий не смог сказать, было ли место, куда его привел Корено, чем–то лучше или хуже других.

На первом этаже не наблюдалось каких–либо признаков вертепа, напротив, всё достаточно прилично и аккуратно. В небольшом зале вольготно разместились три или четыре круглых столика, застеленные разноцветными сатиновыми скатертями. На двух из них даже стояли дешевые вазочки, украшенные букетами из бумажных цветов. На стенах, обитых порядком выцветшей тканью розового цвета, висело несколько картин с пейзажами и натюрмортами.

У дальней стены возвышалась полукруглая барная стойка, украшенная десятком небольших флагов различных держав. За стойкой хозяйничала сухопарая дама, затянутая в платье моды середины века, деланная улыбка которой не могла скрыть цепкого взгляда, оценивающего каждого посетителя. В дальнем от входа углу на небольшом помосте возвышался рояль. Загорелый европеец средних лет, облаченный в изрядно потёртый костюм, на вид то ли обнищавший рантье, то ли местный тапер, то ли ностальгирующий проходимец, печально наигрывал сентиментальную мелодию, периодически прихлебывая из высокого стакана.

Чуть поодаль от помоста с роялем вдоль стены разместился огромный плюшевый диван, служивший насестом для скучающих в ожидании клиентов девиц различных национальностей и столь же различных внешних данных. Слева от дивана простиралась широкая лестница с массивными перилами, ведущая на второй этаж.

Появление матросов внесло некоторое оживление в размеренную скуку рабочего вечера. Пианист, безошибочно определив национальность гостей, принялся наигрывать бравурный русский марш, костлявая хозяйка выудила из запаса своих личин самую приветливую, часть девиц, покинув диван, принялась дефилировать перед столиками, выпячивая свои прелести и зазывно улыбаясь.

Войдя в зал, Корено, потянув Троцкого за собой, сразу направился к стойке. Удивляя друзей, мадам поприветствовала их пусть и на ломаном, но русском языке, и тут же стала расписывать насколько хороши её девочки и насколько дешева и прилична выпивка в её заведении.

Коля, жестом остановив водопад словоизлияний, ткнул пальцем в направлении наиболее симпатичной девицы, после чего опять же молча указал на Троцкого и, достав из кармана старомодный кожаный кошель, высыпал на стойку несколько монет. Девица, выбранная Николаем, подбежала к мадам, получила от неё ключ, подхватила Троцкого под локоть и, что–то радостно щебеча на жуткой смеси английского и французского, потащила его на второй этаж.

Втащив Льва наверх, девица втолкнула его в комнату и резво застучала каблучками, спускаясь вниз, чтобы через несколько минут вернуться в комнату с парой бутылок игристого вина и маленькой корзинкой фруктов.

Увидев, что его временная подруга вернулась, Троцкий отвесил девушке церемонный поклон, после вдруг встал на одно колено и, поцеловав ей руку, произнес по–французски: «Мадемуазель! Вы прекрасны и обворожительны!» Девушка, раскрыв от удивления рот, рухнула на банкетку.

Через пару часов Лев вышел из комнаты, и устало, но очень довольно улыбаясь, неторопливо спустился в зал. Слегка заплетающейся походкой подошел к столику, где его уже ждал Корено, плюхнулся на стул и плеснул в стакан вина из стоящей на столе бутылки.

— Ну и как? – азартно спросил Николай, еле дождавшись, пока Троцкий допьет вино. Лев самодовольно улыбнулся и молча поднял большой палец вверх в одобрительном жесте.

— От тож! – улыбнулся Корено. — Я сразу понял, что она тебе по нраву придется. Ты допивай, а как остальные подтянутся, на пароход возвращаться будем.

А утром того же дня, когда моряки уже вернулись на своё судно, девицы из борделя, закончив свою ночную смену, собрались в зале немного посплетничать за бутылкой–другой вина. Темой дня стал рассказ девушки, на краткое время скрасившей досуг Троцкого. Поминутно всплескивая руками и иногда заикаясь от волнения, та рассказывала подругам, как Лев целовал ей руки и осыпал комплиментами. Апофеозом послужила новость, что молоденький клиент, не тратя сил на пошлости, всё оплаченное время читал девушке стихи. По большей части совершенно непонятные, но ужасно красивые. Товарки ахали, охали и возмущались, что в приличных заведениях проходу не стало от клиентов с подозрительными привычками, ведущими свою историю не иначе как от Содома с Гоморрой. При этом всем было ясно, что каждой из них до смерти хотелось оказаться на месте подруги Троцкого, чтобы хотя бы ненадолго, ощутив себя женщиной и леди, позабыть о своем ремесле.

Потягивая утренний кофе, старпом заметил как боцман Кузьмич, рискуя вывалиться за борт, вцепился руками в леер и рассматривает что–то на пирсе. Подойдя к ограждению мостика, он и сам чуть не выронил чашку: по пирсу в сторону «Одиссея» маршировала группа матросов, возвращающихся из увольнения. Шли они строем, хотя и не в ногу, а первым, размахивая клетчатой тряпкой ядовитой расцветки, надетой на швабру, вышагивал Петро Ракитин.

Десятком минут позже, Лев, на пару с Корено и Ракитиным вытянулся перед Ховриным, подозрительно рассматривающим их синяки и ссадины:

— Эта што вы за тряпку притащили? — почти довольным тоном проворчал боцман, радуясь, что у него нет причин для наказания матросов.

— Это не тряпка, Артемий Кузьмич, — самодовольно хмыкнул Николай. — Это трофей, почти что флаг. Мы под этим штандартом такую викторию одержали, шо просто ой!

— Молодцы, коли так, — усмехнулся Ховрин. — Ладно, знаменосцы, валите в кубрик, отоспитесь и по вахтам. Коль отдохнули на славу, так теперь и потрудитесь так же, шоб морская слава не хужей сухопутной была.

Утром следующего дня «Одиссей», не надеясь на изменчивый ветер, развел пары и под руководством лоцмана, направился в суточный поход по Суэцкому каналу.

Все офицеры экипажа, включая Кочеткова, прощаясь с краткосрочной стоянкой, собрались на мостике.

— Есть ли еще место на свете, где океанские корабли и верблюды идут каждый своим путем в десятке саженей друг от друга? – подозрительно поглядывая на идущий следом за ними английский пароход, сказал вдруг Силантьев.

— Вряд ли. Этот канал будто борозда, что Азию от Африки отделяет, — заметил второй штурман Никитин. — А пароход наш будто лемех по этой борозде движется.

— Р–романтики… — ухмыльнулся капитан. – Канала, прежде всего, выгоднейшее коммерческое предприятие. Один тариф — по девять с половиной франков за тонну груза. Мы–то еще по–божески, примерно в тысячу фунтов уложились, а иные суда по десяти тысяч американских долларов платят.

— Э–эх! — тяжко вздохнул доктор Карпухин, разглядывая заставленный лодками берег. – Мы здесь почти двое суток простояли, а какой–никакой гарем повидать так и не сподобились…

— Вот по данному поводу, Петр Семенович, тужить абсолютно не стоит, — дружелюбно улыбнулся Кочетков. — Потому как в наше время гаремы восточные больше по ведомству восточных же сказок проходят, да и вообще, они к данной местности большого отношения не имеют…

— А вы, Владимир Станиславович, по данному поводу экскурс и проведите, — хитро прищурился Политковский. — Уверен, что эта тема интересна не только мне…

— Как вам будет угодно, Викентий Павлович, как вам будет угодно, — отвесил короткий поклон Кочетков. — Сразу же поясню, что гаремы на Востоке возникли вовсе не от какой–то особой распущенности нравов или же от исключительного сладострастия местных жителей. Поскольку Восток всегда воевал больше и отчаяннее, чем Европа, магометанская практика многобрачия возникла как следствие диспропорции между мужчинами и женщинами. Чтобы наверстать людские потери в войнах, женщины должны были рожать как можно чаще. Мы, европейцы, воображаем, что гарем — нечто экзотическое и густо замешанное на похоти и тайных желаниях, в то время, как гарем прежде всего — просто мусульманская семья. Мы считаем, что гарем — сад наслаждений, а на самом же деле это скучное и весьма целомудренное место, где более от монастыря и писчей конторы, чем от марокканского вертепа. Мы проливаем слезы над участью девушек, попавших в сераль, а для многих это счастье и цель жизни. Мы стыдливо прикрываем глаза, воображая, какой утонченный разврат творится в гаремных покоях, а на самом деле многие султанские наложницы годами пребывают там и сохраняют невинность. И, наконец, хочу вас заверить, что ныне гарем явление крайне редкое, и позволить его содержать может, дай Бог, разве что один турок либо араб из тысячи. Так что местные жители о гаремах позабыли, и, подобно христианам, обходятся единственной благоверной.

— Не пойму я вас, Владимир Станиславович, — с улыбкой, но несколько настороженно заметил Политковский по окончании короткой лекции. — Турки нам вроде бы и не друзья вовсе, а вы про них этак сострадательно рассказываете…

— Все просто, Викентий Павлович, — понимание идет рука об руку со знанием. А чужеземца, паче того — противника, надобно именно понимать. Вот и весь секрет моего к Востоку отношения.

— Тогда у меня и более сложный вопрос имеется, — безмятежно улыбнулся старпом. — А есть ли на свете какой–нибудь предмет, о котором вы понятия не имеете?

— Есть Викентий Павлович, как ни быть! — рассмеялся Кочетков. — Мне о сих пор неведомо, какая сволочь назвала рыбу стерлядью, соединив при этом два ругательных слова.

Медленно–медленно двигался «Одиссей» по Суэцкому каналу в длинной веренице судов, направлявшихся из Средиземного моря в Индийский океан.

Берега, слишком высокие, чтобы увидеть хоть что–то, кроме кромки воды, в некоторых местах становились ниже, открывая обзор до самого горизонта – причем, справа по ходу движения виднелись пальмовые рощи, а слева, со стороны Аравийского полуострова, только пески, казавшиеся когда белыми, а когда — медно–красными.

Далее контраст становился еще более разительным — азиатская сторона канала оставалась все такой же пустынной — пески с рубцами редких караванов на них, а с африканской стороны появлялись озера, где в невероятном изобилии гнездились журавли, пеликаны и розовые фламинго.

Потом на самом горизонте азиатского берега проступила зубчатая линия Синайских гор, которые словно бы парили в струящемся раскаленном воздухе.

Закат в пустыне напоминал огромную тень, пришедшую из–за далекой горной гряды и стремительно зачерневший небо слева направо — так, что когда Синай уже полностью утонул во тьме, африканский берег еще заливало солнце.

Наступившая ночь поражала ясным небом и обилием звезд. Форштевень «Одиссея» подминал под себя отражавшиеся в воде созвездия, иногда казалось, что береговая линия очерчена ниткой флюоресцирующих растений.

А позади корабля стояла тьма настолько плотная и густая, что, казалось, пробиться сквозь нее невозможно. Оглядываться назад совсем не хотелось, ибо давно известно, что как бы ни трепали напасти людские жизни и судьбы, каждый человек свято верит, что всё лучшее у него впереди.

Из дневника Олега Строкина* (Лев Троцкий)

Осень 1899 года. Борт парохода «Одиссей»

Человеку свойственно заблуждаться. Особенно когда он изначально относится к себе любимому крайне негативно. Вот и я, полагая себя никчемной, ничего толком не умеющей личностью, ошибался. Слегка. Нашлось применение и моим «талантам», по крайней мере, одному.

По странной прихоти судьбы востребованными оказались не коммерческие способности Лопатина и уж точно не мои «глубокие» познания в сфере просвещения. Свято уверен, что вызубрив институтский курс литературы девятнадцатого века, знаком, дай Бог, чтоб с третьей частью современного книжного раздолья, потому как об иных популярных нынче авторах не слышал вовсе. А вот умение петь из личной отдушины превратилось в «достояние республики», то есть команды «Одиссея».

Всё началось крайне банально: кок – дородный дядька со странным именем Галактион, должным образом проинструктированный старпомом, поначалу ничего более серьезного, чем мытьё посуды и чистка картошки мне не поручал. Опасался. Кого и чего – не знаю, ведь как каждый нормальный холостяк, не имеющий перспективы обзавестись второй половинкой, я достаточно сносно умею готовить. По крайней мере, не хуже кока. Наш многомудрый жрец кастрюли и половника, пару лет как сменивший на этом посту японца (сочувствую я прежнему экипажу, ох, как сочувствую), даже рецепт винегрета не знал, про всякие там греческие салаты и прочие оливье даже не заикаюсь. Теперь, когда я его просветил, он всё это готовит, но так то ж – теперь… А тогда он меня в основном как чернорабочего использовал. А что делать человеку перед громадной бадьей картошки и прочих овощей, чтоб от тоски не загнуться? Правильно – петь. Я и запел. В тот день команда питалась подгоревшей кашей, потому как Галактион заслушался и про свои обязанности позабыл. Начисто. А на следующий день Егорка Летов, капитанский вестовой, получил выговор, так как, пробегая мимо камбуза во время очередной моей арии застыл, как вкопанный и торчал, как пришитый пока я не замолк, а это как бы не полчаса. В результате стармех явился к капитану с очень большим опозданием. Тем же вечером Летов на пару с Галактионом затащили меня на бак, где по ночам свободная смена на посиделки собиралась. Поначалу на меня никто внимания не обратил, ну пришел и пришел, сиди и не мешай. И тут меня закусило.

Да, я не такой сильный, как большинство матросов, да, я почти ничего не умею и меня вполне обоснованно считают белоручкой, но все это не значит, что я совсем пустое место! Опыт выступлений перед какой–никакой аудиторией у меня есть, и я запел лермонтовский «Воздушный Корабль». Так я не старался даже на предпоследнем нашем бардовском конкурсе, когда выиграл чуть ли не единственный в своей жизни приз. Потому что я нутром чувствовал: здесь на кону стоит гораздо больше, чем право обладать хрустальной фиговиной, здесь я до душ людских пытаюсь достучаться, пусть и с корыстным зусмыслом. Достучался.

Гомон, перепалка и беззлобные подначки стихли уже на втором куплете, и «Очи черные» я пел уже в благожелательной тишине, а после «Не для меня придет весна» вообще отпускать не хотели. Да я и сам уже уходить не хотел, расчувствовался от внимания. До тех пор, пока на бак, в сопровождении судового балагура Фильки Потапова, не пожаловал Ховрин. Тут у меня голосок–то и перехватило. Пока господин боцман устраивался поудобней да выяснял, что происходит, я с горем пополам совладал с собой и выдал «Гори, гори моя звезда». Примерно на середине песни Потапов начал высказываться в своей язвительной манере, что барские рОмансы рассейскому матросу без надобности, но вдруг схлопотал от Ховрина в ухо и замолк. А Кузьмич обратился ко мне по имени (первый раз за все время!) и попросил продолжать. Очень вежливо попросил. Просьбу боцмана я уважил и пел, покуда сил хватило, то есть до второй склянки. А когда я поплелся в кубрик, Ховрин (опять же вежливо!) попросил, чтобы я и завтра ночью на баке спел.

Той ночью я так и не смог уснуть, всё думал и думал: а может, мой провал то ли в прошлое, то ли в параллельный мир нужен не кому–то и для чего–то, а в первую очередь для меня самого? Ведь сегодня я едва ли не в первый раз за последние годы почувствовал себя нужным не только самому себе, но и еще кому–то? И что физическая сила отнюдь не самая важная в мире вещь. Пресловутая сила духа куда как важнее будет. Есть. Вот только есть ли она у меня эта сила? Наверное да, только я пока сам еще не нашел, где лежат ее истоки и как ими пользоваться, но разберусь обязательно.

Видимо, всенощные размышления пошли на пользу, и когда через неделю во время очередного моего «концерта» черти принесли на бак Политковского, я даже глазом не моргнул. И вот закономерный итог: моё имя в списке увольняемых на берег в Порт–Саиде. Дато в списке нет, а я есть. Занятно. Ну что ж, надеюсь, «заграничное турне» будет познавательно. Хотя чего гадать, завтра посмотрим.

Книжки и фильмы не врут. По крайней мере, те, где визит в таверну в чужом порту заканчивается для моряков дракой. Проверено на личном опыте.

А начиналось всё вполне пристойно. Когда я скучал в одиночестве на пирсе, Корено предложил составить компанию в посещении местного питейного заведения. С ним и еще тремя ребятами с нашего парохода. Я согласился.

Та забегаловка, что мы посетили первой, оказалась переполнена итальянцами. Ну и сервис, соответственно, никакой. Ушли мы оттуда и, слава Богу, без драки. Всё же авторитет Корено среди матросов «Одиссея» достаточно высок. Не сказать, чтоб как у Ховрина, но если и меньше, то не намного. Покинув кантину, наша компашка шлялась по Порт–Саиду в поисках нового пристанища. Из–за всеобщего столпотворения мы браковали один кабак за другим, и я понемногу начал надеяться, что первый мой сход на берег закончится мирно. Размечтался.

Возле очередной забегаловки мы наткнулись на небезызвестного Потапова в крайне плачевном (и в фигуральном, и буквальном смысле) состоянии. Его какой–то местный кидала в карты раздел, причем в буквальном смысле слова – до исподнего. Пока мы с ребятами прикидывали, как помочь несчастному Филиппке, Коля, как всегда, принял ответственное решение. Точнее, он, вспомнив о присущей Лопатину способности гениально играть в карты, предложил мне обставить каталу. Пришлось соглашаться, ну не мог же я сказать Корено, что лопатинское сознание давным–давно спокойно спит на задворках сознания! Даже если бы он мне поверил — и чего? Сдрейфить, отказаться и подвести людей, которые смотрят на меня с надеждой? Пусть тот же Потапов каждый день то так, то эдак подкалывает меня на пароходе и что теперь? В беде его бросать? Не уверен, что смог бы равнодушно пройти мимо даже там, в двадцать первом, а теперь, когда я становлюсь не просто частичкой команды, а вызывающим доверие человеком, тем более не могу. Слишком долго и трудно я шел к осознанию этих, простых на первый взгляд, вещей.

Закончилось всё вполне предсказуемо. Лопатин не подвел, и с его помощью турецкого картежника я сделал на раз, поступив с ним так же, как он с Филькой, то есть выудив всё до последнего пиастра и старых туфель. Катала подобным с ним обращением остался недоволен и спровоцировал всеобщую драку. А зря. Мог бы жить и радоваться. А так и барахло свое потерял, и уважение, еще и морду набили, причем не только ему, а всем не русским, кто имел несчастье оказаться на тот момент в кабаке. Включая трактирщика. И хотя участия в драке не избежал и я, к чести моей будет сказано, я никого и пальцем не тронул! Скамейкой по кумполу – да, было, а пальцем ни–ни. Правда не могу сказать, когда я больше боялся: когда только–только в драку встрял или когда той самой скамейкой какого–то араба на пол свалил. Не знаю, не помню и вспоминать не хочу, потому что самое главное даже не в размахивании скамейкой — я не сбежал, не спрятался, я дрался! И пусть толку от меня было мало, но встал в строй. В первый раз в жизни. А потом неугомонный Колька кинул клич: «По бабам!»

Когда Корено предложил продолжить наш вояж по злачным местам посещением борделя, я, честно говоря, немножко растерялся. Как любой человек эпохи видеокассет, быстро сменившейся эпохой DVD–дисков, я мог смело заявить: «И чего я там не видел?» Но на этом и моя информированность, и моя смелость заканчивались. Лопатин же – вот удивительно! – во многом оказался еще наивнее меня.

Впрочем, к моей растерянности примешивалась изрядная доля любопытства, да и адреналин после драки еще зашкаливал. Так что сказать, что я колебался, означало бы соврать самым наглым образом. А тут еще и толстовщина полезла, причем из обоих. «Воскресение» небезызвестное. И «Яма» вспомнилась, кому именно, я уже и не понял. Мне то легче, «дас ис фантастиш» легко перебивало русских классиков, а Лопатин вообще размяк в стенаниях по поводу несчастных падших женщин. А вечный бес любопытства так и толкал нас обоих сравнить литературных героинь с живыми прототипами.

Приют разврата оказался не совсем таким, каким я его себе представлял. Никаких бедовых девиц, караулящих у входа и хваткой бультерьера цепляющихся за «рашентуристо»… вообще ничего, что выставлялось бы напоказ. Всё, если так можно выразиться, вполне пристойно, больше похоже на средней руки провинциальную кафешку. Что же до самих девочек – восьмиклассницы из моего прошлого (оно же, по нелепому стечению обстоятельств – будущее) и одевались, и вели себя куда раскованнее.

Не успел я толком оглядеться, как Колька – вот электровеник! – мне уже барышню организовал. Краси–ивую! Вполне в моем вкусе… то есть такую, к каким я всегда близко подходить боялся, зная, что на их фоне буду выглядеть вообще как пентюх распоследний. Лопатин где–то на периферии моего сознания слабо вякнул, что предпочитает поблондинистее и попухлее, но я быстро поставил этого ценителя истинно арийской красоты на место, он обиженно умолк и больше не высовывался.

Барышня с нежданной энергией взяла меня в оборот – втащила на второй этаж, втолкнула в комнату, и… И пока она бегала за традиционными «выпить–закусить», я – тоже как–то вдруг – понял, что все будет иначе. Почему? Ну, в этом я и сам себе толком отчета не давал. Наверное, у меня приключился день непредсказуемых поступков, которые немножко сродни подростковому стремлению сделать наперекор. М–да, странное оно, мое взросление в это мире!

И я огорошил барышню тем, что, приняв позу влюбленного пажа, выдал ей по–французски совершеннейшую банальность, а потом, не давая опомниться ни ей, ни себе, начал декламировать Шекспира, сонет, не помню, не то сто двадцатый, не то сто тридцатый:

My mistress' eyes are nothing like the sun;

Coral is far more red than her lips' red;

If snow be white, why then her breasts are dun;

If hairs be wires, black wires grow on her head.

I have seen roses damask'd, red and white,

But no such roses see I in her cheeks;

And in some perfumes is there more delight

Than in the breath that from my mistress reeks.

Помнится, в прошлой моей жизни институтская «англичанка» Римма Владиленовна буквально пытала нас Шекспиром и Бернсом, заставляя зубрить бессчетное количество текстов. То, что мы понимали лишь отдельные слова, неистовую Римму ничуть не заботило. Она любила само звучание, погружаясь в него с головой, а мы… мы просто тонули. Но Лопатин–то английским овладевал не в провинциальном вузе начала XXI столетия, и, объединив усилия, мы цитировали бессмертные строки на языке оригинала так, что старине Вильяму за нас стыдно не было бы. Однако же после второй строфы я не удержался – и продолжал на языке родных осин:


Ты не найдешь в ней совершенных линий,

Особенного света на челе.

Не знаю я, как шествуют богини,

Но милая ступает по земле.

И все ж она уступит тем едва ли,

Кого в сравненьях пышных оболгали.

Дамочка моя совсем разомлела, глазки горят, щечки пылают. А я, не собираясь останавливаться на достигнутом, плеснул ей и себе в бокалы (во сервис! барышня, хоть и слушала во все уши, успела бутылочку откупорить) и принялся за Бернса:

Comin thro' the rye, poor body,

Comin thro' the rye,

She draigl't a' her petticoatie

Comin thro' the rye…

И, дабы не изменять только что возникшей традиции, закончил по–русски:

И какая нам забота,

Если у межи

Целовался с кем–то кто–то

Вечером во ржи!..

И, благодаря сидящим во мне знаниям Лопатина, а может, еще и двум бокалам красного, с каким–то испугавшим меня самого восторгом подумал: а ведь крут, реально крут был Самуил Яковлевич, и Шекспира, и Бернса так переложил, что ничуть не хуже оригинала вышло!

Эта мысль, к счастью, сгинула под натиском другой: вспомнилось мне, что я где–то слышал песню на эти стихи. Мелодия смутно припоминалась. Да ладно, и совру – никто не заметит! И я запел. По–русски, все ж таки мне так удобнее оказалось. Была б гитара – еще душевнее получилось бы. Но хоть и без музыки, и по–русски, барышня моя, гляжу, слезу пустила.

Ну, тут я и вовсе разошелся… то есть, не сразу, а после еще парочки бокалов. Нет, пьяным я не был, у меня было опьянение иного рода, когда я взахлеб читал родного нашего Заболоцкого:

…Я склонюсь над твоими коленями,

Обниму их с неистовой силою,

И слезами и стихотвореньями

Обожгу тебя, горькую, милую…

Барышня в исступлении прижимала руки к пухлой груди и вздыхала так чувственно, что, услышь ее товарищ Заболоцкий, наверняка был бы так счастлив, как только может быть счастлив творец.

А я уже выводил, слегка стыдясь, что все ж таки чуть–чуть фальшивлю:

Ах, какая женщина, какая женщина,

Мне б такую!..

И когда через пару часов я спустился со своих персональных небес на землю и Колька начал допытываться «ну и как?» (тоже мне, гурман–любитель клубнички!), я, уже не находя слов, просто показал ему большой палец – дескать, зашибись как круто. Самое смешное, что я ну ни капельки не врал.


ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ | «Попаданец» против Британской Империи | ГЛАВА ТРИНАДЦАТАЯ