на главную | войти | регистрация | DMCA | контакты | справка | donate |      

A B C D E F G H I J K L M N O P Q R S T U V W X Y Z
А Б В Г Д Е Ж З И Й К Л М Н О П Р С Т У Ф Х Ц Ч Ш Щ Э Ю Я


моя полка | жанры | рекомендуем | рейтинг книг | рейтинг авторов | впечатления | новое | форум | сборники | читалки | авторам | добавить



Страница десятая. Заграничный поход

Русские на снегу. Судьба человека на фоне исторической метели

У России с Западом странные отношения. Это какая-то странная смесь зависти, пренебрежения и низкопоклонства. Скорее всего, эти противоположные чувства питают друг друга. Россия всегда пыталась урвать плоды западной цивилизации, но по возможности продвинуть подальше в Европу свои азиатские порядки. Примерно так себя ведет свинья под дубом вековым. Оторванная татарами от европейской культуры и проникшаяся свирепым культом власти богдыханов, она и к Азии толком не прибилась, и от Европы ушла. Общение с Западом всегда было для нее прибыльно, но и смертельно опасно. Русские офицеры, ходившие в предыдущий поход, в начале девятнадцатого столетия, и дошедшие до Парижа, принесли в страну не только немало новых манер и разнообразных изобретений, но и дух декабризма, поразивший даже самого императора. Сложно и тяжело идут отношения России с Западом. И отнюдь не Сталин творец железного занавеса. Он, возведенный еще царями, был всегда.

Однако, как все дурное в нашей жизни, именно малограмотный плебс, пришедший в нашей стране к власти, сделал этот всегда существовавший железный занавес совершенно непроницаемым. Да плюс ко всему были опущены еще и идеологические шторы. Все, что творилось на Западе, за исключением деяний коммунистов, да и то далеко не всех, обязательно было кознями проклятых империалистов, которые вот-вот должны были погибнуть и рассыпаться в прах согласно историческим законам, открытым Марксом и развитым Лениным.

Однако, кое-кто упорно помнил слова Горького о том, что всю свою культуру мы получили с Запада, а из Азии лишь дикость, из которых вроде бы следовало, что какой-нибудь французский буржуа, разлагающийся от достатка, ближе нам, чем китайский кули, с гноящимися глазами. Однако нас упорно поворачивали в сторону кули, даже применяя пули. Особенно трудно было отсечь информацию от нас, летчиков, которые должны были на своих краснозвездных машинах нести коммунистическую идеологию в Европу и Азию. Ребята, воевавшие в Испании, видели, как живут люди на Западе. Привозили из Парижа подарки, произвести которые было явно не по силам “разлагающимся и загнивающим”. Да и мы, в Китае, в основном прибарахлялись “сарпинкой”, произведенной на Западе. Из-за железного занавеса к нам попадали вещи, говорившие о высоком уровне материальной и духовной культуры. Особенно диким и странным казались их духовные ценности, но если задумаешься, то приходилось со многим соглашаться, хотя бы в своей душе. Трофейные фильмы приносили нам красивые мелодии и вид веселящихся людей, о чем у нас в стране уже стали забывать. Даже на пьянках люди все чаще сидели с серьезным видом и помалкивали – как на партсобраниях.

А Запад, уже несколько десятилетий, с удивлением и ужасом смотрел на огромную страну, которая добровольно принесла себя в жертву, якобы, общечеловеческой идее, одной из многих придумок западноевропейских интеллектуалов, архаичность и вздорность которой была ясна любому первокурснику любого университета в любой европейской столице. А теперь мы шли именно туда, на Запад, и нашему руководству приходилось, хочешь – не хочешь, приподымать и административный, и информационный занавес, чтобы пропустить под ним многомиллионную армию.

А наступление, пружина которого была заведена еще зимой, продолжалось. Мы не успевали менять аэродромы, следуя за уходящей на запад линией фронта. Под крыльями наших самолетов остались мятежные земли Западной Украины, с партизанским движением, на которой у наших еще будет столько неприятностей, в чем, впрочем, имелась и положительная сторона для нашей власти – она всегда крепла с наличием очевидного врага. Конев, принявший эстафету от Жукова, руководил войсками, взявшими Львов в конце июля. Правда, Жуков вдребезги раскритиковал исполнение этого очередного сталинского удара: и артиллерия била просто по площадям, и разведка была недостаточной, и танки применялись хуже, чем можно было. Но как бы там ни было, немецкий фронт группы армий “Северная Украина” треснул и покатился назад. Хотя и располагал немалыми силами: сухопутные включали две танковые армии, а также первую венгерскую армию. На фронте мадьяр с румынами не перепутаешь, это совсем другое дело. Словом, у немцев было до сорока дивизий, поддерживаемых с воздуха четвертым воздушным флотом. Наши войска хотя и превосходили немцев, подавляющего преимущества не имели.

На западном берегу Вислы образовался знаменитый Сандомирский плацдарм, пульсировавший как сердце у бегуна: то немцы подбрасывали танковые дивизии и сживали его, грозя спихнуть наших в Вислу, то по наведенным переправам, как по спасительным кровеносным сосудам, на западный берег поступали наши подкрепления и снова теснили немцев. Мы, с аэродрома Мелец, постоянно прикрывали эти переправы, порвать которые было заветным желанием немцев. Особенно старались “лаптежники”, без конца пытающиеся подобраться к переправам на бреющем полете. На Сандомирском плацдарме, надолго ставшим эпицентром боевых событий, сражался Первый Украинский фронт под командованием Ивана Степановича Конева. Фронт включал Вторую Воздушную армию под командованием Красовского, в которую входила и наша дивизия. Красовский был ничего мужик, но по нашему общему мнению, до Хрюкина ему было далеко.

Следует сказать, что наше появление в Польше произвело фурор во всем мире и вызвало в самой Европе страх и восхищение. Нам самим порой казалось чудом, что после всех поражений, которые могли свалить с ног любую армию, мы стоим на Висле и прокладываем прямой путь в Германию. “Русские уж в Польше, русские уж в Польше”, – как заклинание повторял французский поэт в своем стихотворении. Многие десятилетия это принято было объяснять несокрушимой волей Сталина, бросившего Красную Армию в поход, который, казалось, только мы во всей Европе называли освободительным. Но, что бы мог Ёся Сталин без наших ребят, которые уже явно давали фору немецким пилотам. Например, без представителей отважного славянского племени – командира эскадрильи Константинова и заместителя командира эскадрильи Мазана, русского и украинца. Эти ребята, пришедшие к нам сержантами в 1942-ом году, под Сталинградом, неоперившимися птенцами, стали первокласснейшими воздушными бойцами, как и многие другие, не знавшими страха. Впрочем, и немец пошел уже не тот. Тех пилотов, которые с расстояния в семьсот метров, развернувшись практически на одном месте, могли попадать пушечной струей в наш “Ишачок”, наподобие того аса, который чуть не угробил меня под Белгородом весной 1942-го года, что-то уже было не видно. Да и нас, старых пилотов, с тех времен почти не оставалось. Должен сказать, что к лету 1944-го любимым маневром немецких пилотов был уход с поля боя. Кроме того, я удивлялся: что стало со знаменитыми “Мессерами” – “Королями воздуха”. Даже по звукам моторов я определял, что компрессия двигателей, а значит, и мощность, у них далеко не та – по скорости наши “Яки” практически сравнялись с “Мессершмиттами”. Сказались двухлетние бомбардировки союзников, которые стали приносить свои результаты. Немецкие авиационные заводы, в основном, капитально ремонтировали двигатели, производя мало новых. Но с другой стороны, немцы прекрасно понимали, что Польша – их последний редут на чужой территории и сопротивлялись с яростью отчаяния. В Польше им было гораздо удобнее снабжать свои войска и маневрировать ими, опираясь в тылу на прекрасную сеть германских железных дорог. Такой была общая ситуация. А теперь о нюансах. Должен сказать, что моя комиссарская работа значительно усложнилась. На своей земле мы могли безоговорочно надеяться на поддержку людей. На Западной Украине и в Польше дело обстояло по-иному. Честно говоря, мы вошли сюда с гордым сознанием своей освободительной миссии и ожидали всеобщей любви и обожания. Но дело поворачивалось по-иному.

Первым неприятным сюрпризом для меня лично стало посещение авиационного завода в Мельце, который клепал плоскости и хвосты для немецкой авиации. Русский, хотя через пятое-десятое, но всегда поймет поляка. Так вот, польские рабочие и мастера как-то совсем не испытывали чувства стыда за то, что помогали своим и нашим врагам. Наоборот, они проявляли, с нашей точки зрения, политический цинизм, говоря, что при немцах им жилось неплохо. Производство было хорошо налажено, а работники получали приличную зарплату и обильный паек. Эта жизнь их вполне устраивала. Русские же принесли холод и голод, и почему-то даже не используют их налаженное производство для нужд своей авиации. Я прошелся по цехам завода, которые были буквально завалены уже готовой продукцией и оснащены сотнями новеньких германских станков. Когда наши принялись вывозить их к себе в Союз, то поляки очень сильно ворчали. На нашей территории мы бы быстро разобрались с подобными ворчунами, явно работающими на врага. Еще совсем недавно я проводил в подразделениях партийно-комсомольские собрания с повесткой дня: “Усиление политической бдительности в связи с деятельностью на территории западных областей Украины гитлеровцев и их пособников – местных националистов, а также вступлением наших войск на территорию зарубежных государств”. Согласно установкам, которые мы получали, на отошедших к нам территориях следовало особенно не церемониться, а на территориях других стран вести себя дипломатично. Поляки в Мельце явно попадали под второй вариант.

Но поляки – поляками, а ведь для нас не было секретом, что во время недавних боев по ликвидации Бродовского котла, когда наши ребята, базируясь на аэродроме в районе Шумска и Кременца, вылетали на поддержку штурмовиков, нашим войскам противостояла и украинская дивизия СС “Галиция”, вдребезги разгромленная. Эти-то откуда взялись? Ведь согласно всей нашей официальной пропаганде, украинский народ от мала до велика только и ждет возвращения наших войск, припася большие охапки цветов? На Западной Украине мы пробыли мало, хотя наши ребята и успели сбить там несколько “Мессеров”, но даже при первом приближении было видно, что ситуация там не совсем походит под определение “действия отдельных националистических банд”.

После того, как железный обруч наших войск раздавил Бродовский котел, мы потеряли своего полкового врача Гришу Носкова, смерть которого была еще одной иллюстрацией на тему: мелочи в авиации. Дело в том, что 24 июля 1944-го года заболел каким-то кишечным заболеванием заместитель командира полка майор Миша Семенов. Впрочем, решусь все-таки на правду. Еще в Киеве Миша, которого незаслуженно не назначили командиром полка, подхватил триппер. Боевая обстановка не позволяла заняться лечением и под Бродами у Миши сильно опухли яйца. Выручали Мишу в тернопольском госпитале. Мы понимали, что ему скучно там лежать, получая уколы в задницу, да и кормили трипперистов по последней норме, совершенно несправедливо, по-моему. Миша написал слезное письмо, сообщив, что живот прилип к позвоночнику: помогите, голодаю. Мы решили выручить товарища: выписали со склада батальона обслуживания две красных жестянки американской колбасы, сахара, сварили яиц, купленных у крестьян, зажарили курицу. Со всеми этими гостинцами на самолете “ПО-2” полетел Коля Петров, с которым я прилетал в Ахтари после Крыма, и наш полковой врач Григорий Носков. Ребята проведали Семенова, который очень обрадовался их визиту и, набив рот американской колбасой, сообщил – яйца приходят в норму. Немного поболтавшись по очень разрушенному, но все же красивому Тернополю, ребята стали собираться в обратный путь. И вот здесь Гриша Носков не оправдал надежд летчика Петрова, считавшего его своим, авиационным, человеком – совершил роковую оплошность, стоившую жизни ему и пилоту.

Дело в том, что вылетая в путь, ребята запаслись бензином, чтобы дозаправить машину при возвращении из Тернополя. Канистры хранились в фюзеляже самолета, прикрытые сверху гаргротом, верхней частью крепившемуся к корпусу машины специальными замочками-защелками. Младший лейтенант Коля Петров, пилот самолета, положив в фюзеляж пустые канистры, защелкнул замочки на своей, правой, стороне, а слева гаргрот крепил Гриша Носков, сделавший работу небрежно. К сожалению, Коля Петров предал забвению важнейший авиационный принцип: доверяй, но проверяй. Когда их “ПО-2” взлетел и пошел по маршруту, то гаргрот сорвало струей воздуха, и он ударил по хвостовому оперению. Рули поворота и глубины на хвосте “ПО-2” разрушились и кусками упали на землю. Самолет, оставшийся без хвоста, перешел в крутое пикирование с высоты ста метров и мотором врезался в землю, разлетевшись на куски. Наши ребята погибли. Грише Носкову дорого обошлось его разгильдяйство: когда самолет резко клюнул носом, то его, не привязавшегося ремнями, выбросило из задней кабины, как катапультой, и местные жители рассказывали, как, летя в воздухе с высоты пятьдесят метров, он дергал руками и ногами, дико крича. Вот так побывали мы на Западной Украине, успев мимоходом принять участие в наступлении наших войск на Рава-Русском направлении: где Алексей Бритиков, Анатолий Силкин и Анатолий Константинов сбили по одному “Мессеру”, а Миша Семенов и Тимоха Лобок завалили по “Ю-88”. Воевать было легко еще и потому, что взлетали с хорошо знакомого полевого аэродрома в районе Шепетовки – Полонное.

Именно оттуда на самолете “ЛИ-2” я снова слетал в Ростов к шефам. Первый секретарь обкома партии, все тот же Борис Александрович Двинский, с удовольствием выслушал мой рассказ о боевых действиях дивизии, о чем впрочем сообщалось и в пакете от нашего командования, который я привез. В кабинет первого секретаря зашли еще какие-то люди, которым, видно, было приятно слышать, что за шесть месяцев 1944-го года, только в воздушных боях наша дивизия сбила сорок один самолет противника – о потерях я скромно умалчивал. Двинский сообщил, что трудящиеся Ростовской области собрали деньги и закупили для нашей дивизии “ЯК-1”, который передают в дар своим подшефным. Я сердечно поблагодарил, а потом два дня, 16-17 июля, без устали выступал на мясокомбинате имени Микояна, на фабрике ДГТФ – Донской государственной табачной фабрике, заводе “Краснодон”, швейной фабрике, где ростовские женщины строчили белье для наших солдат и офицеров, и других предприятиях. На швейной фабрике фортуна повернулась ко мне, если не лицом, то по крайней мере, в полуоборота. Помогла демографическая ситуация в стране: всюду были одни женщины, и даже непонятным становилось, как дальше будет продолжаться славянский род без мужчин. Естественно, был озабочен и замужеством своей 19-летней дочери, белокурой симпатичной девушки, директор фабрики, хваткий ловкий хозяйственник, в южном варианте исполнения этого типа людей. Он поинтересовался, нет ли у нас в полку приличного летчика, чтобы выдать дочь замуж. Я бодро ответил, что орлов в нашем полку хоть отбавляй, и после войны обязательно найдется подходящий. Директор поинтересовался, что бы я съел на ужин? Давненько мне не задавали подобного вопроса, ел, что давали, и поэтому без особых затей я попросил картошки с рыбой. Честно говоря, не ожидал увидеть рядом с горой парящей чищенной вареной картошки, сделанной как-то по-особому, привет из ахтарского детства – аккуратно порезанный рыбец. Что могло быть лучше? А в ответ на мою жалобу и просьбу шить нательные рубашки и кальсоны для фронта большего размеpa, мне еще подарили три великолепных нательных рубахи. Визуально сняли мерку, когда мы ужинали, а через пару часов все было готово. Эти рубахи из прекрасной материи “американ”, гладкой, с кремовым цветом, исправно служили мне до конца войны.

А на следующий день я уже был на нашем аэродроме возле Кременца. Возможно, мое повествование носит несколько хаотичный характер, и не разберешь, где Польша, а где Западная Украина, но таким было движение наших войск в кружащемся военном вихре: наши были уже на Висле – в Польше, а Львов, Западная Украина – еще не был взят. Наши ребята, Леня Крайнов и Сергей Ипполитов еще сбивали “Мессеров” неподалеку от Брод, а в Мельце наши танкисты уже захватили авиационный завод, на котором для немецких машин изготовляли плоскости. Война носила маневренный характер, изобилующий наступлениями и отступлениями, во время которых мы без конца меняли аэродромы. Например, в Мельце устраивались два раза. Словом, запад Украины и восток Польши были единым театром военных действий, да и длительное время территорией одного государства.

На аэродроме под Кременцем, куда мы отскочили из Мельца, в связи с тем, что немцы перешли в контрнаступление и, потеснив наших, обосновались через небольшую реку, километрах в трех от нашего аэродрома, который беспощадно обстреливали, убив несколько солдат и техников нашего полка и 26 человек в соседнем полку дивизии Ворончука, с которым я учился в одной группе на Каче на курсах командиров звеньев в 1934 году, нам передали дар ростовчан: десять “ЯК-1”.

Церемония передачи самолетов была упрощена до предела. Десять самолетов “ЯК-1” из второй эскадрильи Анатолия Константинова были выстроены в один ряд – с летчиками, сидевшими в кабинах. Это были наши полковые самолеты, на которых мы уже довольно долго воевали. Был зачитан приказ командира дивизии о том, что эти самолеты подарены нам. На бортах была сделана по трафарету стандартная надпись: “От трудящихся города Ростова и Ростовской области”. Как нам объяснили, деньги, собранные на десять самолетов ростовчанами, пошли в фонд обороны страны. На этих самых самолетах мы воевали до конца войны, сбив 22 машины противника. Особенно отличились Анатолий Константинов, сбивший четыре самолета неприятеля. Ковтун и Мазан, Уразалиев и Силкин сбили по два самолета. Уже в эти дни в боях севернее Львова мы завалили пять немецких машин, потеряв при этом летчика Кутузова, упавшего вместе с самолетом в леса в районе Яворово – мы даже не сумели его отыскать.

К концу июля конфигурация фронта обозначилась, и мы полностью перенесли боевые действия на польскую территорию, где камнем преткновения стал уже упоминавшийся Сандомирский плацдарм. Наши войска оказались на не очень-то плодородных землях Польши, разделенных, как и на Западной Украине, бесконечными изгородями: “это мое, а это твое”. Это очень мешало при вынужденных посадках. Земля под крылом самолета смахивала на затейливо набранный и состыкованный паркетный пол. Мы были в краю костелов, куда по воскресным дням толпами шли франтовато принаряженные крестьяне, краю полонезов и мазурок, краю, где женщины были заметно стройнее наших кубанок и ростовчанок, одевались изящнее, смеялись звонче и были как-то по-особенному шаловливы, в краю, где на нас косились все, казалось, даже каменные изваяния Христа с придорожных распятий. Словом, мы были в Польше, еще не так давно великом государстве, проигравшем Москве борьбу за лидерство в славянском мире и хорошо помнившем царский гнет. Мы были в краю, где в отношении русских не строили иллюзий, особенно когда увидели наших казачков, полякам особенно памятных, манеры которых мало изменились за те десятилетия, когда донские и кубанские кони не топтали польскую землю. Поляки берегли свое настоящее, думали о будущем без нашего влияния и хорошо помнили о прошлом. Споры своей государственности они берегли в семье и костёле, пережидая очередное нашествие русских, которым отнюдь не собирались потакать в их стремлении установить в Польше коммунистический режим. Словом, мы были в Польше, где все так непросто. Мы были в стране одного из наиболее цивилизованных славянских народов, соседствующих с немцами – “французов севера”, впрочем, здесь сразу можно было узнать славян, посмотрев, как они пьют водку. В стране гоноровых подтянутых офицеров-кавалеристов. Наша задача была простой: прорубить через Польшу – страну полную тонкого очарования – путь в логово “фашистского зверя”. И мы взялись рубить.

В конце июля мы второй раз обосновались на аэродроме в Мельце и, наконец, могли хорошо осмотреться. Замкнулся еще один круг, и я увидел те самые казармы, о которых пять лет назад в Черновцах рассказывала нам, летчикам, еврейка-библиотекарша. Именно здесь немцы обучали войска для русского похода. И вот теперь я стоял возле этого огромного военного городка, где широко раскинулись бараки и казармы. Я подумал о роковом ходе судеб и обстоятельств, вспомнил ту девушку-еврейку, которая вряд ли сейчас была жива. Недалеко от Мельца, типичного польского городка, с остроконечными крышами, будто отражавшими польский характер, протекала Висла, а совсем рядом – речонка, в нее впадавшая. За этой речонкой, в трех-пяти километрах, зацепились немцы, которые дали нам возможность приземлиться и принялись обстреливать наш аэродром из орудий. И опять не было приказа покидать этот аэродром. Мы очень нужны были именно в этом месте для прикрытия переправ через Вислу, питающих Сандомирский плацдарм. В этом районе линии фронта было всего три аэродрома, и все они эксплуатировались в полную силу – свободного не было. Пришлось нам здесь оставаться, и летать на Сандомирский плацдарм с простреливаемого Мелецкого аэродрома. Мы опять несли бессмысленные потери уже на земле. Правда, командующий фронтом Конев, когда ему доложили, в каких условиях базируются летчики, заявил, что обеспечит нам покой. И действительно, в первых числах августа мимо нашего аэродрома прошли войска, концентрируемые для наступления местного значения: “Катюши”, артиллерия и пехотный полк. Через несколько часов за рекой зарокотало и заревело. Потом затянула свое бесконечное: “А-а-а-а-а” пехота, и немцев отбросили на несколько километров, до синеющих опушек дальнего леса. Несколько дней мы летали без всяких помех, но потом случилось следующее.

Вечером я проводил партийное собрание по поводу обстановки на фронте и наших задач. Мы сидели под крылом подбитого транспортника, который оставили немцы на аэродроме. Я прекрасно понимаю нынешнее отношение к проведению партийных собраний, но случалось, что на фронте это было единственной возможностью для людей поговорить по душам. Я всегда стремился, чтобы собрания проходили именно так, и никого не одергивал, никому не указывал. Разговор был в разгаре, когда над нашими головами в сторону заката к себе на аэродром, который находился южнее нашего, прошли четыре штурмовика “ИЛ-2”. Только они ушли, как в той стороне рявкнули четыре взрыва. Мы подумали, что штурмовики наугад сбросили бомбы, оставшиеся после выполнения боевого задания, и неодобрительно покачали головами. Но потом сразу четырежды рявкнуло в другом месте, потом снова. И мы поняли, что это немцы подтянули артиллерию, которая в состоянии достать наш аэродром, и возобновили обстрел. Мы прервали партийное собрание и укрылись в щелях. Наверху остались лишь самолеты, охраняемые дежурным по полку с несколькими автоматчиками. Этим ребятам было не позавидовать. Лучше пережить интенсивный обстрел в укрытии, чем постоянно думать: куда же упадет очередной снаряд?

Всю ночь на нашем аэродроме рвались снаряды, которые по четыре выпускала немецкая батарея. Под утро последовал получасовой перерыв. Потом снова возобновился обстрел, и один тяжелый снаряд попал точно в самолет командира полка подполковника Смолякова, стоявший с заправленными баками возле командного пункта. Самолет вспыхнул огненным факелом и сгорел дотла. Мы воспользовались следующим перерывом для того, чтобы по быстрому вскочить в кабины и, заведя моторы, рассредоточить самолеты по рулежным дорожкам – где кто нашел удобное место. Немцы продолжали обстреливать нас почти без перерыва. Единственным лекарством был вылет по нашей просьбе уже известного нашему читателю Саввы Морозова из 31-го гвардейского истребительного полка нашей дивизии, который пикировал прямо на немецкие батареи и обстреливал их из пушек, не давая стрелять. Нам пришлось оборудовать себе место для отдыха в лесу и затащить туда же самолеты, наблюдая из-за деревьев, как немцы, не жалея снарядов разных калибров, ковыряют поле аэродрома. Среди разрывов ходили солдаты аэродромной роты нашего батальона обслуживания с лопатами и граблями в руках, засыпая и заравнивая воронки. К счастью, никто из них не погиб. Обстрел продолжался двое суток. Самолеты соседних полков, выручая нас, сделали несколько штурмовых налетов на немецкие артиллерийские позиции, и заставили немцев покинуть их. Через несколько дней они снова стали обстреливать наш аэродром, но мы не обращали внимания на это, как на нудный мелкий осенний дождь, продолжая летать для прикрытия переправ в районе Сандомирского плацдарма.

Именно в это время, сзади, как мальчишка-хулиган из рогатки камнем, мне выстрелили в спину выговором, за “недостаточную политико-воспитательную работу среди летного состава полка, в результате чего командир второй эскадрильи товарищ Константинов при выполнении боевого задания заблудился и не возвратился на свой аэродром”. Это была подлая работа большой гниды и известного труса, который постоянно пытался подколками и укусами поддерживать свой авторитет среди летчиков, начальника политотдела нашей дивизии полковника Леши Дороненкова. Леша обладал интересной особенностью: он считал себя вправе всем пакостить, всем читать мораль, над всеми язвить и насмехаться, причем, не летая в бой и не утомляясь, а значит сил у него на это оставалось достаточно. Но стоило его умыть в ответ, как он сразу обижался и кричал о подрыве авторитета начальника политотдела дивизии и чуть ли не самой партии большевиков.

Чтобы понять, за что я получил выговор, нужно рассказать о двух историях: крымской и западноукраинской, но не потому, что я придаю значение этому взысканию – как обычно, последовал старому совету: положи выговор в тумбочку и забудь. Просто истории сами по себе интересны. Одна из них случилась в середине июля: вылетев на барражирование над своими войсками в район Брод, наш признанный ас и лучший командир эскадрильи полка Толя Константинов заблудился. Черт может попутать любого, тем более на малознакомой местности, тем более на Западной Украине, где ландшафт очень сложный: многие холмы, овраги, горки и речки будто повторяются один к одному. Именно это и сбило с толку Толю. Он пошел блудить всерьез. Девять наших истребителей, летящих неизвестно куда, побывали и над немецкой территорией, где их обстреляли, и над линией фронта. Но потом Константинов, действуя согласно наставлениям, взял курс под 90° на восток, и эскадрилья летела, пока не выработала горючее, после чего все девять самолетов сели на брюхо на поле, перечерченном крестьянскими изгородями. К счастью, все самолеты уцелели. Погнутыми оказались только воздушные винты и побиты некоторые водяные радиаторы, наличие которых очень снижало уровень шума мотора, что в свою очередь позволяло летчику гораздо меньше утомляться в полете. Меня, например, больше всего утомляли шум и перепад давления при изменении высоты. Словом, ничего особенного с эскадрильей Константинова не случилось. Самолеты скоро доставили к нам на аэродром, заменили винты, слегка подремонтировали, и они стали в строй. Все уже стали забывать об этом случае, в котором можно было обвинить кого угодно: командира полка, штурмана полка, штурмана эскадрильи, самого Константинова, заместителя командира полка по летной части, но только не замполита. И тут Леша Дороненков втихую пустил “шептуна” – без всякого звука испортил воздух, вынеся мне выговор с такой идиотской формулировкой. Но я то знал, откуда ноги растут – из неба над Крымом.

В мае 1944-го я полетел с “Блондином”, тем же Константиновым, сопровождать бомбардировщиков, заходивших на мыс Херсонес. Должен сказать, что к тому времени из моих уст наша китайская эпопея была известна всем молодым летчикам полка и мы, чтобы сбить немцев с толку при прослушивании наших радиопереговоров, бойко беседовали в воздухе по-китайски, конечно самыми простыми фразами: “хо” – хорошо, “пухо” – плохо, “мистер” – “Мессершмитт”, “ю-мию” – есть – нет. Леша Дороненков очень ревновал меня к своей руководящей должности и уделял усиленное внимание тому, чтобы как-то мне напакостить. Получалось, что я, как замполит-летчик, пользовался большим авторитетом в дивизии, чем он сам – начальник политотдела дивизии, я уже не говорю о других, не летающих замполитах полков. Так и в тот день Леша, околачивавшийся на командном пункте нашего полка возле радиостанции, которая принимала все воздушные разговоры, услышал, как я произнес слово “мистер”, обращаясь к Константинову и, как всякий бестолковый крикун, пытающийся обратить на себя внимание, сразу поднял шум: Панова и Константинова, сопровождающих бомбардировщики, атаковали “Мессера”, и нужно срочно лететь им на помощь. К счастью, Дороненкова успокоили, и наша “направляющая и организующая сила” принялась меня дожидаться. Когда я после полета зашел на командный пункт, то Дороненков, увидев меня, подкатился с ехидцей: “Ну что, наломали тебе хвост “Мессера”?” – сказал он, желая показать свою осведомленность в воздушных делах, даже вопреки тому, что сроду не держал в руках ручку управления истребителем.

Я был в решительном настроении и, наверное, поэтому изменил своему обычному правилу: не связываться с этим дурачком. Поэтому я ответил своему непосредственному начальнику: “Интересуетесь, как хвост наломали? Можно посмотреть поближе. Сейчас штурмовики пойдут на Херсонес, садимся в спарку “ЯК-7” и слетаем – как два политработника”. Леха побледнел. Над Херсонесом еще стреляли зенитки и кусались залетные “Мессера”. Большой опасности не было, но если не повезет, можно было наскочить, как говорят летчики, на собственной жене поймать триппер, а Дороненков очень ценил свою полковничью шкуру. Все у него в жизни получалось гладко и без острых ощущений. Однако разговор был при многочисленных свидетелях и он, надувшись, ответил: “Да, полетим”. По его глазам я понял: он ожидает моего заявления о шутке. Но я не собирался шутить. Нам принесли парашюты, и я даже начал одевать свой. Все молчали. На морде Лехи, как в детском калейдоскопе, сменялись разные выражения: растерянность, гнев, страх – он искал выход из ситуации. Наконец, стекляшки в калейдоскопе легли в удачном сочетании, и Леха ухватился за последнее прибежище подлецов: стал пришивать мне политику. Отпихнув ногой предложенный ему парашют, он стал орать: “Ты что, хочешь обезглавить партийно-политическую работу в дивизии? Хочешь меня убить? Да немцы, если нас собьют, меня сразу расстреляют!!!” От этой перспективы, которая перед глазами всех летчиков полка была трижды на день, глаза нашего политического начальника округлились, а изо рта полетела слюна. Я продолжал подтрунивать, смеясь: “Да как могут сбить нас, двух политработников? Я гарантирую – никогда нас вместе не собьют!”. В последнем я был прав – никогда нам не суждено было подниматься в воздух вместе с Дороненковым, который отвечал: “Брось свои гарантии. Нашел чем шутить!! Сбивают же? И нас могут сбить!” Так и не суждено мне было слетать на боевое задание с высоким начальством. Поведение Дороненкова было оценено в дивизии однозначно – трусость. Его авторитет, который он так тужился надуть, сильно пострадал.

Леша несколько дней без всякого аппетита жевал летную норму, пытался пару раз на совещаниях в политотделе дивизии ругать меня как подрывщика его авторитета, чтобы отвести душу, но когда народ узнал, о чем собственно речь, Дороненков оказался в невыгодном свете: в роли женщины, которая бегает по улице и кричит, что не допустит, чтобы ее называли блядью. В конце концов сам Дороненков сделал себе такую рекламу, что об этом случае стал спрашивать меня командир дивизии Гейба, тоже летчик, с трудом переносивший нашего политического ферта. Дело было уже в Венгрии. Когда я рассказал о сути произошедшего, Гейба смеялся, зажимая ладонью живот. И вот именно за эти шутки Дороненков нашел случай влепить мне выговор.

Послевоенная судьба Леши сложилась не очень удачно. Поначалу он, неплохо умея крутить задом перед вышестоящим начальством, видимо, как выдающийся пилот-политработник, был назначен начальником политотдела авиационного корпуса в Германию, где усиленно прибарахлялся. Но черт попутал как-то выпить доброго саксонского пивка и угостить шофера. Потом тот еще хорошо врезал и, гоняя по немецким автобанам, насажав в машину девушек-связисток, ударился о дерево. Случай вообще-то не из ряда вон выходящий, хотя и погибла одна из девчат. Но, видно, Леша уже допекал не того, кого нужно, и на него давно искали “компру”. Сам Конев приказал снять Дороненкова, судить судом чести и уволить по статье “Е”. Эту страшную букву знали все офицеры, она означала – “без пенсии”. В конце концов Дороненков, направляя жалобы во все инстанции, добился установления пенсии, но вскоре умер от всего пережитого.

Чуть и мы с Лобком не попали под трибунал. Тут бы буквой “Е” не обошлось. Дело пахло подрасстрельной статьей. Дело в том, что, как я уже говорил, нашей основной, боевой работой было барражирование над переправами через Вислу, по которым на Сандомирский плацдарм бесконечным потоком шли наши войска. И вот в один из дней я полетел в девятке, которую повел штурман полка Тимоха Лобок. Ему были и карты в руки: при всей простоте задания оно требовало, как я знал еще по опыту барражирования над киевскими мостами, очень точного расчета. От аэродрома в Мельце до переправ было километров пятьдесят на север, и барражировать нам предстояло минут сорок, а потом нас должна была сменить девятка из другой дивизии. Диспетчером выступал командный пункт нашей воздушной армии, наводивший нас на цели и руководивший всеми нашими действиями. Минут сорок мы описывали над переправами небольшой эллипс, километров в пять длиной, или восьмерку. Шли двумя четверками на высоте три тысячи метров, без конца посматривая на землю. Чертовы “Лаптежники” могли вырваться на бреющем полете и побить наши переправляющиеся на понтонных мостах танки, как ворона цыплят. Не забывали посматривать и по сторонам – “Мессера” могли появиться в любой момент. Мы договорились, что тот, кто увидит противника первым, сразу подает сигнал. День был ясный и солнечный, я не без удовольствия любовался окрестностями неторопливой Вислы: недаром поляки говорят, что Польша существует, пока бьется сердце последнего поляка, и струятся воды Вислы. Барражирование проходило спокойно. Однако наше время уже подошло к концу: было двенадцать сорок дня, а смены не было. Мы принялись по радио запрашивать командный пункт: как поступать дальше? Нам ответили, что нужно продолжать барражирование. Мы занервничали: до аэродрома в Мельце было километров пятьдесят, а горючее на исходе. Наконец нам сообщили, что сменяющая нас девятка подходит к переправам, и мы можем идти на свой аэродром. Ложась на обратный путь, мы встретили девятку “Яков”, идущую к переправам, и приветствовали друг друга, покачав крыльями. По своей неизменной привычке я оглянулся, не подбирается ли “Мессер”? Противника не было, но сменившая нас девятка вела себя странно: легла на северный курс от переправ, вдоль берега Вислы. Оставалось только гадать: что им там потребовалось? Но наблюдать за последующим развитием событий нам было некогда – спешили на свой аэродром.

Как нам стало известно позже, девятка “Лаптежников”, видимо, сразу получившая нужную информацию и бывшая в воздухе где-то в сторонке, на бреющем полета подошла к переправам. Затем у самых переправ “Лаптежники” взмыли метров на 600 и с пикирования нанесли бомбовый удар, который окончился для наших войск весьма печально. Немцы разорвали две понтонные переправы, утопили три танка вместе с экипажами и наделали другой беды. Висла возле Сандомира имеет в ширину метров 250, а глубину более двух метров. Именно этой мелководностью воспользовалась конно-механизированная группа генерала Соколова, которая 29 июля форсировала Вислу и захватила небольшой плацдарм возле села Аннополя, называемый теперь Сандомирским. Тем не менее, танки утонули. И вскоре к нам на стационарный аэродром Мелец, где была хорошая бетонная взлетно-посадочная полоса и два ангара, построенных еще поляками, заявился военный следователь из штаба фронта и стал выяснять, почему 5 августа мы раньше положенного ушли от переправ, которые прикрывали.

Тимоха Лобок сразу смекнул, что для нашего бравого следователя не суть важно, кого расстрелять, лишь бы скорее найти виновного. Тимофей крутил указательным пальцем перед носом следователя и категорически заявлял: “Не выйдет”. Следователь опрашивал всех подряд, в том числе и меня. Однако наше алиби было слишком очевидным. Журнал боевых действий полка, результаты переговоров с командным пунктом воздушной армии, опросы свидетелей – все показывало, что мы свой долг исполнили честно. Следователь повздыхал и подался в соседнюю дивизию – к нашим сменщикам. По-моему, командира эскадрильи, сменившего нас, улетевшего вдоль Вислы, после суда расстреляли. До сих пор ломаю голову и не нахожу ответа: почему именно так повел себя тот парень солнечным августовским днем над сверкающей Вислой?

Но война шла вперед, и дня через два над теми же переправами мы встретились с “Мессерами”, которые пытались проложить дорогу “Лаптежникам”. В короткой схватке старший лейтенант Бритиков поджег “Лаптежника”, и немцы повернули назад.

Хочу добавить, что когда мы два дня назад уходили с переправ, то услышали по радио, что немцы бомбят их. Однако ничего не могли поделать – горючее было на исходе, и приходилось идти на свой аэродром. После всех этих переживаний наши летчики обозлились и не давали немцам спуску. Дня через три немцы подтянули к Сандомирскому плацдарму до тринадцати своих дивизий, в том числе танковые части, оснащенные “Тиграми”. Бои вокруг плацдарма закипели. К тому времени наши расширили его до шестидесяти километров по фронту и до пятидесяти в глубину, обеспечивая снабжение при помощи двух десятков переправ. Подбросил противник и авиацию. Нам приходилось до четырех раз в день летать на прикрытие штурмовиков, которые своими ударами притормаживали немецкое наступление.

Кроме того, начались воздушные бои с противником, которых я не видел с зимнего наступления, когда мы гнали немцев от Сталинграда. Немецкие истребители все норовили проложить дорогу “Лаптежникам” к нашим переправам, и нам приходилось вылетать к ним навстречу всем полком. Так и 16 августа по периметру плацдарма шел яростный огневой бой, во время которого наши “Тридцатьчетверки” и самоходки чертом крутились, противостоя ломившим вперед “Тиграм”. А в воздухе пятнадцать “Мессеров” решили открыть путь двадцати пяти “Лаптежникам”, которые, конечно же, разбили бы добрую половину наших переправ и поставили наши войска в очень тяжелое положение в разгар ожесточенного сражения. Но мы были, тут как тут, и над Сандомирским плацдармом на глазах всех наших войск, да и на глазах немцев: и те, и другие посматривали в небо, ведь воздушный бой – это еще и увлекательный, захватывающий спектакль, – на вертикалях и горизонталях гонялись друг за другом, исступленно визжа моторами и гремя пушечной стрельбой, несколько десятков истребителей и бомбардировщиков. Нашлась всем работа: я снова поймал “Лаптежника”, пытавшегося пикировать на наши переправы, и поджег его несколькими пушечными очередями. Еще по одному “Ю-87”-му сбили Тимоха Лобок, Миша Мазан и Вася Ананьев. Это простая по устройству но очень опасная машина – “Ю-87”, была неплохой добычей. Наша пехота больше всего не любила этот пикирующий бомбардировщик, укладывающий бомбы с точностью до метра.

Тем временем Толя Константинов зажег форсированный “Мессер”. Увидев такое дело, “Лаптежники” кинулись, кто куда, бросая бомбы наугад. Но “Мессера” выходили из боя организованно, соблюдая порядок и пытаясь прикрывать “Лаптежников”. Чувствовалось, что вся группа грамотно управляется при помощи радиосвязи. И вдруг на высоте примерно ста метров мы увидели начало дуэли: наш “Як” повис на хвосте “Мессершмитта”, и, мотаясь за ним в глубоком вираже, явно не собирался от него отставать. Судя по огромному крокодилу, нарисованному на борту нашего самолета – животное широко раскрывало пасть с белыми зубами, имело желтые глаза, и растопыренные лапы с белыми когтями, это был самолет Миши Мазана. Этот двадцатипятилетний, хваткий украинский парень, по-моему, из-под Запорожья, как будто оживший персонаж из повести “Тарас Бульба”, смелый, напористый и хваткий славянин, все более уверенно выходил в первые ряды асов нашего полка. К тому времени он сбил уже около десятка самолетов, причем, реально на наших глазах, а не так, как порой было принято писать в наградных листках “в группе”. Я, будучи по природе человеком осторожным, решил помочь Мише взять “Мессера” в клещи. Но он по радио закричал мне в диком боевом возбуждении: “Не мешай, мать-перемать, я его, гада, сам вгоню в землю”. Смертельный хоровод, в котором кружился Миша с немцем, все сужался – затягивался как удавная петля. Было ясно, что кто-то из пилотов живым из этого боя не выйдет, а уцелеет тот, кто первым поймает в прицел противника и успеет нажать гашетку. Игра была опасной, но Миша сам выбрал именно ее. Через минуту-две, когда противники находились на высоте двухсот метров, Мазан мастерски довернул свою машину и пушка “Швак” брызнула огнем. Не выходя из крутого виража, “Мессер” врезался в мягкий песок вислинского пляжа, и мгновенно взорвавшись, сгорел дотла. Мазан набрал высоту и сделал победную бочку. Крокодил на борту его “Яка” хищно кувыркнулся.

Вообще многие ребята по немецкому примеру разрисовали свои машины. В сетке прицела, нарисованного на борту самолета Тимохи Лобка, “Тимуса”, была полуобнаженная девушка, как он сам объяснял, ростовчанка Лена, на которой он собирался жениться, и таки женился, но потом бросил или она сама от него ушла – вышла замуж за артиллериста и была счастлива. На борту старшего лейтенанта Миши Гамшеева вели поединок на шпагах два нарядно одетых графа. Самого Гамшеева в воздухе звали “Граф”. С борта самолета Алексея Бритикова устрашающе разевал пасть тигр. Но я хочу поговорить о “Крокодиле”, сбившем немало немцев, на бортах которых были обнаженные русалки, свирепые древние арийские воины, английские острова, взятые в прицел.

Миша Мазан был знаменит не только боевыми делами в воздухе. Он еще славился большим размером своего полового члена, при помощи которого не раз отстаивал честь нашего полка. Так было совсем недавно, когда в Киеве во время отдыха Роман Слободянюк – “Иерусалимский казак” – подвел нас всех. Как он сам печально рассказывал, женщина, с которой познакомился Роман, заявила, что так и не поняла, то ли она оказалась в постели с пилотом, то ли ей делали клизму, да и вообще, евреи-обрезанцы явно не производят на нее впечатления. Услыхав о подобном позоре для всего полка, летчики категорически потребовали, чтобы в бой вошёл Миша Мазан, богатство которого не раз наблюдали в бане. “Иерусалимский казак” познакомил “Крокодила” со своей случайной подругой и, судя по всему, Миша смыл позор с нашего полка: ненасытная киевлянка даже просила пардону. Надо сказать, что Мазан, видимо вдохновленный рисунком на борту своего самолета, бросался как крокодил, не только на женщин, но и на немцев. Помню, в Венгрии, в местечке Чаба-Чуба, на аэродроме, неподалеку от красивого помещичьего имения, я стоял на командном пункте полка, наблюдая, как на фоне гаснувшего заката шло шесть “Илов” корпуса Каманина и сопровождавшие их шесть наших истребителей под командованием Мазана. И вдруг на фоне ярких красок заката четко обозначился “Мессершмитт”, прижимающийся к земле и подкрадывающийся к нашей группе. Я был руководителем полетов и сразу закричал по радио: “Сзади, снизу Мессер!!” Миша резко дал глубокий вираж с левым разворотом, развернулся на 180 градусов и с великолепной реакцией и решительностью фронтового летчика сразу послал пушечную очередь в сторону немца. Тот кинулся наутек, прижимаясь к земле, укрываемой сумерками. Миша за ним. Через полчаса вернулся, совершив посадку уже в темноте, раздосадованный Миша: “Утек, гад! Не мог догнать даже на полном газу!” Здесь же в Венгрии, взлетая с аэродрома Чаба-Чуба для сопровождения штурмовиков, которые долбали немецкие танки, вклинившиеся было в нашу оборону, Миша за один день сбил два самолета противника: до обеда “Мессера”, а после обеда “Лаптежника”, тоже пробовавшего бомбить наши танки. Вскоре район сражения между Сарвашем и Туркеве перешел в наши руки. На тех местах, где указал Миша, мы нашли обломки сбитых самолетов, – к тому времени к сообщениям о боевых результатах стали относиться крайне осторожно, после чего вход в нашу столовую украсил транспарант: “Воюйте так, как воюет товарищ Мазан! За один день он сбил два самолета противника!”. Миша постоял напротив транспаранта, усмехнулся и отправился на обед, где его ожидала тройная порция водки – одна своя и по одной за каждого сбитого противника. Это был настоящий герой, хотя при жизни и не успел получить Звезду Героя. Неизвестно, какой дурак установил валовой показатель: для того, чтобы получить звание Героя, нужно было сбить пятнадцать самолетов противника, а штурмовикам провести 25 успешных боевых штурмовок. Как всякие рамки, устанавливаемые в реальной жизни, это требование оказалось на редкость идиотским и открывало широчайшие перспективы для приписок, очковтирательства и всякой другой гадости. Да бывали бои, когда за один сбытый самолет противника можно было давать Героя, а случалось, что у летчика значились десятки сбитых самолетов, а реальность всего этого была весьма зыбкой.

Миша Мазан погиб 24 декабря 1944 года в Венгрии, взлетев с аэродрома Тапио-Серт-Мартон. Был пасмурный день и над нами многослойная облачность на много километров вверх. Нижняя кромка облаков висела метров на шестьсот и, конечно, была опасность, что самолеты противника могут пробить облачность, зайдя сверху, и нанести внезапный бомбовой удар. А здесь, как на грех, видимо, считая метеоусловия для себя удачными – было, где спрятаться от истребителей немцев, активизировалась дальняя авиация союзников, летавшая “челночным способом”: из Сицилии на цель, а потом в Полтаву, и обратно. В эту погоду “Летающие крепости”, бравшие по десять тонн бомб, ходили даже в одиночку, хотя в ясную погоду шли только большими группами, образуя воздушный редут, к которому не так-то легко было подступиться истребителю, стрелки бомберов били по любой цели без разбора, не давая приблизиться. Над нашей головой все время гудели куда-то уходившие самолеты. Какому-то мудрецу из штаба дивизии звонил начальник штаба полковник Суяков, пришла в голову мысль: посмотреть, кто это там летает? Как будто это что-то могло изменить. Впрочем, что им – жалко было пилота, не им же лететь. Мазан возглавлял дежурное звено и, подождав, когда на большой высоте над нашими головами заворчали двигатели очередного небесного скитальца, сразу же поднялся в воздух в сопровождении своего ведомого, молодого летчика, крайне бестолкового, как мне помнится. До нас долго доносился звук двигателей истребителей, набиравших высоту где-то в облаках, образовавших слоеный пирог, между слоями которого с интервалом в пять минут шли на Будапешт бомбардировщики союзников. Потом мы услыхали рокот авиационных пушек: три длинных очереди и завыл подбитый мотор истребителя, стремительно летящего к земле. Через полминуты землю, километрах в четырех от нашего аэродрома, потряс сильнейший взрыв. Мы погрузились на полуторки и помчались к месту катастрофы. Удар был настолько силен, что мотор “Яка” на три метра ушел в землю, а от Миши Мазана, одного из молодых геройских пилотов, которых как будто бы какой-то грозный небесный хозяин без конца забирал в свою обитель, остались одни мелкие кусочки – обломки костей и обрывки тела наполнили полевую командирскую сумку. Ее мы и положили в гроб, который похоронили во дворе роскошного помещичьего имения графа Блажевича, где поставили памятник из черного гранита с надписью: “Здесь покоится прах советского летчика Мазана Михаила Степановича. 1919-1944”.

Не знаю, какого черта потребовалось выяснять в небесах нашим штабным дуракам. Надо быть круглым идиотом, чтобы не знать главного правила, которым руководствовались стрелки стратегических бомбардировщиков союзников, да и наши тоже: всякий истребитель, который появляется в зоне досягаемости огня, немедленно сбивается без предупреждения. А Миша, по молодости, судя по всему, решил подойти к “Летающей крепости” поближе, чтобы доложить командованию все наверняка.

Мазан был не из тех ребят, о которых забывают на второй день. Сразу после войны, когда наш полк был в Одессе, мы направили представление на присвоение звания Героя Советского Союза, в том числе, и Мише Мазану, посмертно. Война закончилась, и звание Героя давать ее героям не спешили. Система просто уже не нуждалась в массовом количестве энтузиастов, готовых сложить за нее головы. Думаю, так бы и замотали эти представления в вышестоящих штабах, но произошла подвижка пластов в верхних эшелонах власти: Сталин или в чем-то заподозрил или просто для острастки, или эти люди зазнались и болтнули лишнего, но, во всяком случае, по его приказу была арестована и осуждена, в очередной раз, вся верхушка ВВС страны во главе с маршалом авиации Новиковым и начальником штаба ВВС маршалом авиации Худяковым. Как мне позже рассказывал секретарь парткома штаба ВВС, их обвинили в промедлении с захватом части японских островов, произошедшем из-за увлечения грабежом в Маньчжурии в 1945 году, задержке наградного материала и неуплате членских партийных взносов за год. Должен сказать, что подобное объяснение репрессий против нашего высшего командного состава было воспринято тогда в авиации с восторгом. Сталин безошибочно бил по слабым струнам человеческой души: не было в авиации человека, не считавшим себя достойным звания Героя Советского Союза, как и не было даже самого большого хапуги, считавшего, что он вывез из освобожденных стран достаточно трофеев, а уж постоянная уплата партийных членских взносов всем стояла поперек горла. Теперь обнаружились виновники плохого награждения и обогащения, плюс ко всему еще пытающиеся жить в партии за наш счет. Вся эта история была воспринята “соколами”, как лишнее подтверждение мудрости вождя, имя которого они носили. Вождя, который все знает, все видит и вовремя опустит карающую десницу на всякую повинную голову. Хотя десять лет лагерей за неуплату членских партийных взносов – сейчас этот мотив выглядит так же нелепо, как известный анекдот о карманном воре, укравшем из кармана девушки кошелек с двадцатью копейками и комсомольским билетом, и осужденным за это на десять лет строгого режима по политической статье.

Однако отдаленным последствием этих репрессий была перетряска служебной документации в штабе ВВС. И поскольку ранее, скорее всего по независящим от начальства причинам, не давали хода наградным документам, то их срочно пустили в дело, и представленные к званию героя: Бритиков, Константинов и, посмертно, Миша Мазан были награждены.

Тем временем обстрел нашего аэродрома в Мельце продолжался. Были разбиты уже три наших самолета, и весь личный состав находился в довольно угнетенном душевном состоянии. Не веселили даже изображения на бортах самолетов, о которых командир дивизии полковник Гейба как-то спросил меня: “Что это у вас, товарищ Панов, за зверинец?”. Мы настойчиво просили командование вывести наш полк из-под артиллерийского обстрела, где без толку теряли людей и технику. Но нам неизменно отвечали: стоять на месте. Особенно страдал, как и раньше, истребительный полк дивизии генерала Кости Ворончука, с которым я учился в Каче на курсах командиров звеньев, занимавший западную часть аэродрома. Можно сказать, что к концу августа боевая работа нашего полка была практически парализована. Немцы буквально засыпали снарядами наш аэродром и окрестные польские села. Батареи без конца били через реку Сан. Что только не пытались мы с ними делать! Как только начинался обстрел, поднимали в воздух пару “Яков” и, отыскав артиллерийские позиции, начинали их штурмовать. Такая тактика приносила лишь временное облегчение.

Дело немного улучшилось, когда на наш аэродром явился поляк и заявил, что на колокольне близлежащего костела сидит вражеский корректировщик с радиостанцией. Видимо, поляк хотел сохранить свой дом от разрушения. Мы выделили автоматчиков, которые с нашим контрразведчиком и своим коллегой из польских частей, сражавшихся на нашей стороне, захватили вражеского корректировщика, поляка по национальности, и сразу же его расстреляли. Временно полегчало, но затем обстрел снова усилился.

Именно в эти дни, в конце августа – начале сентября с нашего аэродрома бесследно исчез старший инженер полка Оберов, армянин по национальности. Мы ломали голову: куда же он мог деться? Может быть, прямым попаданием снаряда его разнесло в мелкие клочья? А может быть, Оберов дезертировал? Было непохоже. Может быть, Оберова украли диверсанты? Четыре дня мы ломали голову, а потом явился и сам Оберов, который, как оказалось, отсиживался в польском селе, километрах в пяти от нашего аэродрома. Никаких внятных объяснений, кроме того, что он очень испугался обстрела, Оберов дать не мог. Мы поругали его, пошутили над этим перепугом, да тем дело и кончилось. До конца войны Оберов вел себя вполне прилично. Этот факт еще раз показал нам, до чего натянуты нервы у людей, находящихся под постоянным обстрелом. Но нам не давали команду на передислокацию. Тем временем немцы предпринимали очередную попытку сбросить наших с Сандомирского плацдарма. Над нашим аэродромом без конца шастали “Ю-88”, которые, очевидно, вели разведку, подготавливая большой налет. Когда наши ребята взлетали, то эти бомбардировщики спокойно уходили восвояси. Наш командир, подполковник П. Е. Смоляков, решил установить воздушное дежурство двух пар истребителей, которые, летая поочередно, на высоте до пяти тысяч метров, должны были “застукать” немецкого разведчика. Так и вышло. Старший лейтенант Гамшеев и лейтенант Ветчинин, дежурившие в тот день, были сначала наведены по радио с земли, а потом и сами увидели бомбардировщик противника. Они атаковали его с двух сторон сверху. После третьей атаки “Ю-88” загорелся и, перейдя в крутое пикирование, врезался в землю недалеко от Сандомира. На некоторое время полеты разведчиков прекратились.

Тем временем немецкие дела шли неважно. Союзники вовсю наступали, высадившись во Франции, и немцам, вопреки их хвастливым заявлениям, не удалось сбросить их в Атлантику. Союзники заняли юг Италии. Мы же теснили немцев днем и ночью, и было ясно, что германская песня в этой войне спета. Лишний раз мы убедились в этом, когда в начале сентября, во второй половине дня, над нашим аэродромом закружились три самолета противника с выпущенными шасси: “Рама” и два легких транспортных самолета, которые, летая на высоте 500 метров, явно собирались совершить посадку на нашем аэродроме, и не проявляли никаких враждебных действий в наш адрес. Однако боевой автоматизм взял верх, и в воздух под артиллерийским обстрелом противника мгновенно поднялось дежурное звено Миши Мазана. А там, где Мазан, там дело для целей не могло закончиться благополучно. Наши ребята развернулись и атаковали самолеты противника, которые не отвечали на их огонь и почему-то раскачивались с крыла на крыло, будто стремясь сообщить о чем-то. Мазан поджег “Раму”, и она приземлилась недалеко от нашего аэродрома, а остальные немецкие самолеты полетели на восток, вглубь нашей территории. Мы помчались к месту приземления немецкого разведчика: двухфюзеляжного и двухмоторного самолета. Наши автоматчики приготовились к бою, но летчики из сбитой машины, которых оказалось семь человек, приветливо махали руками. Это были словаки, которым надоело воевать против нас на стороне немцев и они, работавшие в аэродромной обслуге, выбрали момент, когда немцы обедали, захватили около трех десятков самолетов, и перелетели на наши аэродромы. Мы получили телеграмму из штаба армии: к нам перелетают словаки, по ним огня не открывать. Конечно, телеграмма была, мягко говоря, запоздалой. Миша Мазан уже успел во время своей атаки пробить голень ноги словацкому офицеру. В тот день с разных немецких аэродромов словаки перегнали через линию фронта около ста немецких самолетов. Немцам уже никто не верил и не связывал с ними свою судьбу, разве что те, кому некуда было деваться. Это происшествие немцы отметили бешеным артиллерийским огнем, открытым по нашему аэродрому. Но мы старательно замаскировали и растащили по лесу свои самолеты и укрыли людей. Фонтаны разрывов немецких снарядов ковыряли поле, действуя нам на нервы, но не принося ущерба.

Тем временем, уже и нашему тугодумному командованию стало ясно, что держать авиацию в пределах досягаемости артиллерийского огня – вершина идиотизма. Кроме того, было ясно, что бои на Сандомирском плацдарме приобрели затяжной характер. Даже наши 22 дивизии, введенные туда, не могли проломить вязкую оборону немцев, прекрасно отработавших контрманевры.

А в это время в районе Ясс и Кишинева шла ожесточенная маневренная война. Армии под командованием Конева, еще в марте рванувшие с самого Днепра и за полгода прошедшие, буквально утопая в грязи, Правобережную Украину, завершили разгром румынской армии. В мешке оказались до двухсот тысяч румын и немцев. Там был фронт работы для истребителей. 5 сентября 1944 года в штаб нашей дивизии поступил приказ: выйти из оперативного подчинения второй воздушной армии и перелететь на Яссо-Кишиневское направление в распоряжение штаба пятой воздушной армии, которой командовал генерал Горюнов. Выполнить этот приказ было не так-то просто: через каждые пять минут на наш аэродром в Мельце падало четыре снаряда, посланных батареей дальнобойных орудий. План ухода полка с аэродрома Мелец предложил уже заместитель командира нашей дивизии подполковник Борис Ерёмин. Взлет нашего полка был скоординирован таким образом, что эскадрильи поднимались именно в тот момент, когда немецкие артиллеристы перезаряжали свои орудия для нового залпа. Учить нас организованности, четкости и решительности действий на третьем году войны было уже не нужно. Немецкие снаряды ложились только вслед взлетающим эскадрильям. И мы поднялись в воздух без потерь. Скоро весь наш полк построился и взял курс на промежуточный аэродром в городе Станиславе (нынешнем Ивано-Франковске), где мы заправляем баки. Прощай, Польша! Слишком кратким было наше знакомство. Я не успел узнать тебя толком и понять душу твоего народа. Поляки возили на своих телегах бомбы на наш аэродром, вели себя вежливо, но ни с одним из них мне так и не пришлось поговорить по душам. А не так давно, перелистывая справочник “Русские фамилии”, я вдруг совершенно неожиданно обнаружил новую трактовку фамилии Панов: это потомки поляков, переселенных вглубь Российской империи после восстаний. Их русские назвали “панами” или “панками”. Кто знает?

А пока курс нашего полка пролегал на аэродром Бельцы, который только что оставили немецкие ВВС. Едва наша дивизия приземлилась в Бельцах, как меня пригласил командир дивизии полковник Гейба и сообщил, что несколько часов тому назад наши войска захватили аэродром Фокшаны, памятный русским еще по суворовским походам против турок, и мне следует, в одиночку, перелететь туда, осмотреть аэродром и, если он в порядке и готов к приему дивизии, то самому взлететь для пробы, подняться на высоту три тысячи метров и связаться по радио с Гейбой, который специально для этого тоже будет на высоте три тысячи метров над аэродромом в Бельцах. Так радиосвязь надежнее и три двойки – условный код, который я должен был передать, не затеряется в треске и шорохе эфира. Ровно в 12 часов мне предстояло передать: “Я Беркут-2. 222”. В назначенное время я висел на высоте три тысячи метров над аэродромом в Фокшанах, который оказался в порядке, и передал по радио требуемую фразу. Гейба ответил: “Я, Беркут-1, вас слышу хорошо, понял”. Я снова приземлился в Фокшанах, поставив свой самолет вместо знака “Т”, возле которого должны приземляться все прочие. И скоро, один за другим на Фокшанский аэродром стали садиться “козлившие” – высоко подпрыгивающие, как обычно бывает при приземлении на незнакомый аэродром, “Яки” нашего, 85-го гвардейского истребительно-авиационного полка. Мы были в Румынии в составе Второго Украинского фронта, которым командовал Конев. Впереди ждало новое наступление.

Должен сказать, что на первом же кусочке румынской земли, в Фокшанах, будто сама судьба просигналила мне: находишься на враждебной земле. Прямо на поле аэродрома лежала кучка пуль от крупнокалиберного пулемета. Уж на что я осторожный человек и то не удержался и из любопытства взял парочку в руку. Пули зашипели на моей потной руке, и я с перепугу выбросил их подальше. Аэродром в Фокшанах был очень красив: ровная площадка с хорошими подходами, с чудесным сосновым бором на северной оконечности. Как, к своему немалому удовольствию, скоро выяснили наши летчики и особенно техники, в этом бору были укрыты большие винные склады, Вообще, земля вокруг аэродрома была очень живописна: великолепные горы – Карпаты, округлые и приветливые, в дымке раскинулись прекрасные долины, на плодородных землях плотной стеной стояли кукуруза, подсолнухи, а далее – виноградники. Даже не верилось, что на этой земле народ может жить бедно – всюду бродили отары овец и другого скота, очень часто угнанного с Украины. Это была земля народа, который так же не сумел распорядиться своей землей, как и у нас дома.

Черт же дернул Россию пойти в Европу и окружить себя по всей западной границе небольшими государствами, постоянно озабоченными “русским комплексом”. Как известно, дружить могут только равные. Сотни лет Великая Россия граничит с Великим Китаем и между этими равновеликими величинами все более или менее в порядке. А в Восточной Европе небольшие страны постоянно посматривают на Россию со страхом и подозрением. Славяне еще мирятся, будучи братьями по отдельным корням, но румыны и венгры пылают ненавистью. Эти потомки древних римлян и кочевых азиатских орд не ждут от нас ничего хорошего. Хотя, если разобраться, Россия ведет себя по отношению к ним не так уж плохо, но это небольшие страны, не имеющие громкой истории, с несбывшимися надеждами, мучающиеся вечными комплексами страха. Однако, ныне голодранцы, а в прошлом гордые римляне, или ныне сидящие на кусочке земли, отнятой у славян, потомки азиатских орд, явственно ощущая свою слабость по сравнению с Россией, не упускают случая, чтобы при всяком удобном моменте напасть на нее с особенным озлоблением. Претензии их носят характер тягучего нытья слабого, который прав уже в силу своей слабости.

Словом, не повезло России с соседями в Европе. Конечно, не хотел бы смешивать Румынию и Венгрию, это совсем разные страны и народы, но в отношениях к России есть у них что-то общее. Как на грех, эти народы не против были бы сами создать свои империи. Однако замечено, что, как нас уверяли, в бедных ободранных странах, таких, как Румыния, а это государство создано не так давно в результате конфликта между Россией, Турцией и Австрией, как плод компромисса и нежелания Европы дать слишком расшириться России, помнят, что русские войска одно время часто бывали здесь, в дунайских княжествах, как у себя дома. Впрочем, судьба и история должны же давать народам, оказавшимся на обочине истории, какое-то утешение и предмет экспорта. Уж не знаю почему, но насколько неинтересны немки, француженки или англичанки, настолько красивы и привлекательны румынки. Кроме всего прочего, румынки не отличались особенно строгим нравом и чем-то очень напоминали женщин юга России, гречанок с берегов Азовского моря, ростовчанок и кубанок. Однако, как водится в доблестной русской армии, свою вечернюю программу она начинает совсем не с женщин. Уже к вечеру техники обнаружили склады вина в глубине лесного бора и прикатили трехкубометровую бочку с белым вином.

В моей комиссарской папке лежал четко разработанный график партийно-политических мероприятий: проведение собраний, лекций и докладов, семинаров и индивидуальных бесед с упором на нашу освободительную миссию. Этот график я твердо был намерен выполнять, но он, как и многое другое, был сразу же смыт девятыми валами белого, розового, почти черного румынского вина. Да и какой смысл был, например, в конспекте, врученном мне пропагандистом политотдела нашей дивизии майором Россохой, штабным разгильдяем, пряжка ремня которого вечно была на боку, а пилотка на самом затылке, постоянно небритым и обнажающим в улыбке передние гнилые зубы, между которыми тянулись слюнявые нитки. В этом конспекте, в главе “Румыния”, значилось, что это бедная и отсталая страна, голодная и холодная, с измученным народом, живущим под открытым небом, который только и мечтает о своем освобождении от ига фашистов и капиталистов. Прочитав эту рукопись, я тяжело вздохнул: в Польше было практически нечего жрать, на ужин летчикам давали кусочек пересоленного сала и жидкий чай, а в Румынии, судя по всему, предстояло вообще загнуться с голоду.

И вот пришло время ужина. Надо сказать, что батальон аэродромного обеспечения, который нам придали под командованием моего знакомого, еврея Либермана – вместе учились еще в Качинской летной школе, откуда Либермана отчислили по летной неуспеваемости, работал образцово, но даже самый лучший батальон всегда опирается на местные ресурсы, и по уровню питания можно было определить экономическое состояние местности, в которой мы находимся. Честно говоря, направляясь на свой первый ужин на румынской земле, я был настроен пессимистически. В лучшем случае ожидал тарелку мамалыги. Однако столовая аэродрома в Фокшанах оказалась красивым залом с облицованными белым кафелем стенами, в которых отражался свет хрустальных люстр. Зайчики перепрыгивали с одной прекрасной тарелки на другую, тускло отсвечивая на металлических, хорошей стали, ножах и вилках. А от содержимого блюд, расставленных на белых скатертях, у меня захватило дух: разнообразные сорта рыбы и мяса, жареная птица, дымящийся картофель, овощи, красиво выложенные соленья, тускло отсвечивающий виноград разных сортов и божественно мерцающие вина всех расцветок в пузатых графинах. Нет, явно что-то перепутал пропагандист политотдела дивизии слюнявый майор Федор Россоха, думал я, не без удовольствия наливая в тонкий бокал то светлого, то красного вина. Через несколько дней я вернул Россохе его конспект и сказал: “Забери свою фальшивку”. “Это не я писал, мне спустили сверху”, – ответил Россоха, блудливо отводя глаза.

Тем временем на фронте дела оборачивались следующим образом: наши войска все глубже вламывались в территорию Румынии. Был взят Кишинев, затем Яссы и сам Бухарест. Немцы опять потеряли в котле невезучую шестую армию. И здесь румынское руководство действительно показало, что представляет древний и хитроумный народ. Если упрямые и верные своим обязательствам степняки-венгры до конца бились на стороне немцев, в результате чего мы вдребезги разбили их красивейшую столицу Будапешт, перемололи их армию, выжгли полстраны и почти вдвое уменьшили ее территорию, то не принимающие всерьез обязательств румыны, которые поняли, что дело пахнет керосином, особенно после открытия второго фронта, резво перебежали на нашу сторону. Потомки румынских бояр, окружавшие молодого короля Михая, кстати, нашего коллегу – летчика, сумели арестовать надоевшего им крикуна и экстремиста Антонеску, который явно сел не в те сани и на котором теперь можно было отыграться, и передали премьер-министра и главнокомандующего румынской армии в наши руки. Еще находясь в Бельцах, наш полк получил строгое предупреждение: ни в коем случае не сбить “ЛИ-2”, летящий из Бухареста в Москву, на борту которого находится Антонеску, препровождаемый под конвоем. Так румыны стали нашими “друзьями”. Пилоты на многих наших аэродромах были немало изумлены, когда на взлетно-посадочные полосы, занимаемые нашими полками, вдруг стали приземляться “Мессера” и “Юнкерсы” с немецкими опознавательными знаками, из которых выбирались смеющиеся румыны. Они оказались компанейскими парнями: не дураками выпить и закусить. Наши пехотные части скоро примирились с новыми союзниками, которых, впрочем, рассматривали скорее как побежденных – не без основания, в связи со следующим обстоятельством. Главным транспортом в румынских пехотных частях была повозка, запряженная лошадьми, в задней части которой, как очень скоро выяснили наши солдаты, всегда находился бочонок доброго виноградного вина. Наши ребята, постоянно мучимые жаждой, выходили на дорогу, подобно средневековым разбойникам, останавливали тарахтящую повозку-бричку с полукруглым тентом от дождя и солнца, которые в Румынии нередкие гости, и наливали сколько кому нужно из этих бочонков, не встречая никакого протеста со стороны румын. А если учесть, что у славян всегда теплое отношение к людям, за счет которых они пьют, то отношения между нашими и румынами быстро наладились. Меня румыны называли странным для слуха мелодичным “локотенент колонел”. Это означало “господин подполковник”. Румынские офицеры исправно рапортовали, произнося эти слова.

Старого короля Кароя румыны вскоре отправили в Португалию. В стране стал заправлять Михай, которого Сталин в конце-концов наградил орденом “Победы”, как своего парня, который, впрочем, тоже был намечен на убой. Словом, дела немецкой группы армий “Южная Украина” пошли неважно. А мы продолжали воевать. Уже 8 сентября 1944 года наш полк вылетел на сопровождение штурмовиков “ИЛ-2” авиакорпуса генерала Каманина.

Полярный летчик пришел в боевую авиацию сразу на руководящую должность. Иначе “Эрликоны”, бьющие с земли, наверняка показались бы ему пострашнее ледяных пустынь под крыльями. Противник отступал по всему фронту – в сторону Бухареста и нефтепромыслов Плоешти: это были два главных направления движения наших войск. Уже 10 сентября наш полк перебазировался на аэродром Дрогинешти недалеко от Плоешти. С нашего аэродрома было прекрасно видно, как многочисленные качалки, как журавли, кивая головами, добывают нефть из румынских недр. Немецкое отступление продолжалось и, сделав всего два боевых вылета с аэродрома Дрогинешти, мы уже вынуждены были перелетать через горный хребет у города Брашева, на аэродром Сигишоара, откуда нам предстояло поддерживать наступление нашей старой знакомой: конно-механизированной группы Плиева. Немецкая авиация обнаружила в конниках прекрасные мишени и активно их атаковала. В одном из боев наш полк, поднявшийся из Сигишоары, сбил три “Мессера”. По одному добавили на свой боевой счет Константинов, Бескровный и Люсин, уже Герой Советского Союза. У нас боевых потерь не было, зато были потери другого рода.

Практически впервые за всю войну мы оказались в условиях горной страны, с очень переменчивым карпатским климатом. Любая ошибка в этих условиях была чревата гибелью: мягкая посадка почти полностью исключалась. Пожалуй, один я, воевавший в Китае, имел опыт полетов в горах. И на аэродроме Альба-Юлия, в окрестностях которого, судя по всему, потягивали кисленькое винцо еще римские легионеры, открылся счет наших летных потерь. Этот аэродром, как нам объяснили название, переводимое с румынского, как “Белая Церковь”, был отнюдь не похож на роскошный, просторный белоцерковский аэродром, раскинувшийся недалеко от Киева. Румынская Белая Церковь, недалеко от которой действительно красовались три белых церкви, была небольшой летной площадкой, длиной чуть более тысячи метров с плохими подходами с запада. С трех сторон горы, а с запада – город с церквями. Здесь не зевай. А Гриша Котляр, когда мы заходили впервые на посадку в Альба-Юлии, садившийся последним на двухместном самолете “Як-7-У”, как раз зевнул. При посадке он немножко промазал из-за того, что слишком резко убрал газ, и мотор остановился. В расчетной точке посадки над самым “Т”, он имел метров на 30 высоты больше, чем положено. В задней кабине его самолета сидел техник звена, секретарь партийной организации эскадрильи, отличный специалист и парень Саша Чепарухин. В авиации, как в жизни, сделай только одну ошибку, и они пойдут нанизываться одна на другую. Прорвать порочную цепь бывает нелегко. Гриша Котляр ошибся один раз, но и потом не сумел принять правильного решения. Самолет планировал в сторону горы, увенчанной высокой мачтой радиостанции. Здесь бы резко потерять высоту скольжением на левое крыло, чтобы потом, не выпуская шасси, сесть в пределах аэродрома на брюхо, однако Гриша, с заглохшим мотором, видимо, решил сделать отворот влево, где была река, лес и проходила дорога, обставленная телеграфными столбами. Видимо Гриша сильно испугался и, делая левый разворот, очень спешил, задав машине угол поворота почти на 100 градусов. Самолет, потеряв управление, на высоте 25 метров сорвался в штопор и ударился о землю. “ЯК-7-У” разрушился и сгорел, Саша Чепарухин погиб, а сам Котляр был тяжко изувечен: переломал обе ноги и руки, несколько ребер, изуродовал лицо, но остался жив, будучи выброшенным из самолета при взрыве далеко в сторону. Когда мы несли его с места катастрофы, то он кричал, обращаясь ко мне: “Застрелите меня, я очень плохой человек!” Именно это как раз и указывало, что Гриша Котляр был хороший парень, тяжело переживавший свою ошибку и гибель товарища. На моих глазах руководящие идиоты без толку гробили тысячи людей, и никого из них не мучила совесть. Гриша Котляр вернулся в наш полк примерно через полгода: склеенный, сшитый и потерявший бравый офицерский вид. К полетам мы его не допустили.

А тело старшего лейтенанта Саши Чепарухина мы похоронили прямо на площади города Альба-Юлия в небольшом сквере. Так часто хоронили тогда наших ребят за границей. Всякой армии, вступившей на чужую территорию, кажется, что именно она принесла счастье, свободу и благоденствие на эту землю, именно ее появление станет великим событием для этого народа, именно ее герои должны вечно оставаться в памяти местных жителей. Без этого чувства трудно было воевать. Но проходят годы, и становится ясным, что это была всего лишь еще одна армия, прошедшая по лику этой земли, а в жизни народа мало что изменилось. Он все так же в тяжких трудах и муках растит хлеб и детей. Согласимся, что и режим Чаушеску, ставший отдаленным последствием нашего победного наступления, действительно не самый лучший подарок румынскому народу. Постепенно могилы наших героев оказались на местных городских кладбищах, а сейчас, дай Бог, чтобы кто-нибудь хоть изредка приносил к ним букет полевых цветов. Я могу свидетельствовать, что в чужую землю легли хорошие ребята, которые не желали ничего плохого народам, живущим на ней.

Не засиделись мы и на аэродроме Альба-Юлия – печально нам памятном. Уже через три дня мы перелетели на аэродром Лугож через высокий горный хребет – более тысячи метров. Это перелет едва не стал последним в моей летной и политической карьере. Вроде бы была моя очередь перегнать двухместный истребитель “Як-7-У” спарку, одну из этих несчастных машин, на которых так часто бились наши летчики: Леонов, Котляр. Едва мы успевали разбить одну из этих машин и потерять очередного летчика, а то и двух сразу, как нам присылали новую – истребители поступали в полк значительно хуже. Видимо, где-то в тылу был завод, который запрограммировали на производство спарок, и он перевыполнял планы. По-моему, в Новосибирске. Имея опыт полета в горах, именно поэтому командир полка попросил меня перегнать это дерьмо с Альба-Юлии на аэродром Логож, я принялся внимательно проверять эту машину. И она снова блестяще подтвердила свою дурную репутацию. Я старательно гонял мотор на земле и обнаружил, что он дает внезапные перебои – происходит “обрезание”. Я вызвал старшего инженера полка, уже известного читателю майора Оберова, и обратил его внимание на эти неполадки. Самолет раскопотили, и сам Оберов, вместе с техниками, долго копался в моторе, доложив к вечеру: все в порядке. Но вся летная практика научила меня не верить рапортам, и я снова принялся газовать. Конечно же, снова обнаружилось “обрезание”. К утру Оберов снова доложил, что все в порядке, хотя какое-то шестое чувство весьма внятно предупреждало меня о грозящей беде. Что было делать: оставить самолет на аэродроме, чтобы по всей дивизии сразу раззвонили, что замполит струсил на нем лететь? Я плюнул и решил испытать судьбу. Однако не в одиночестве, а приказав Оберову забраться в заднюю кабину самолета и быть без парашюта во время перелета. Хитрый армянин принялся увиливать, а потом побежал разыскивать механиков и вновь раскопотил двигатель. Деваться ему было некуда, приказ есть приказ, но тоже, видимо, душа чувствовала неладное. И вот мы взлетаем с ним на высоту примерно 150 метров. Только подошли к горе с радиостанцией на вершине, как мотор дал первый сбой. Я оказался еще в худшем положении, чем Гриша Котляр, уже проскочив то место, откуда можно было еще попробовать идти на вынужденную посадку, А режим работы двигателя перешел в резкое “обрезание” – сплошные перебои. Скорость стала катастрофически падать, а тяга мотора уменьшаться. А гора приближалась. Я отжал ручку управления самолета от себя и посмотрел вниз, обнаружив в метрах семидесяти ниже склон горы с террасами. Судя по всему, вскоре должно было произойти лобовое столкновение моей машины с горой. Оставался последний, призрачный шанс на спасение – садиться на склон горы с убранными шасси. Скорее всего, это должно было закончиться тем, что самолет разлетелся бы вдребезги, а наши тела искали среди этих обломков. Была и одна роскошь: на этот раз ручку управления при посадке даже не приходилось убирать – горный косогор сам надвигался на меня. Держа сектор газа в левой руке, я ощутил, как его дублером в задней кабине лихорадочно шурует Оберов: то вперед, то назад. И не напрасно, мотор пошел навстречу его руке. До земли оставалось метров десять, когда двигатель заревел в полную силу своих полутора тысяч лошадиных сил и со стоном потянул нас вверх. Скорость стремительно нарастала, хотя мы и шли всего на несколько метров над поверхностью горы, уходящей вверх. Еще несколько секунд, и я с облегчением понял, что старая дама с косой снова со мной только пошутила. Уже преодолев гору и сделав левый разворот над аэродромом Альба-Юлия, я внимательно посмотрел на место катастрофы самолета Гриши Котляра, сделал над аэродромом контрольный полет по большому кругу на высоте 700 метров, и только тогда взял курс на аэродром Лугож, через горы. Над желтым отрогом Карпат, минут через десять, мотор снова дал перебой, но возобновил работу, потом еще раз. Постепенно я немного успокоился, решив, что мой мотор напоминает скрипучее дерево, которое долго стоит или капризную девушку, которую всякий раз удается уговорить. Аэродром Лугож, на который мы заходили для посадки, тоже был не из важнецких – собственно, в Румынии приличные аэродромы можно по пальцам пересчитать. Слева аэродром Лугож закрывала холмистая местность, покрытая виноградниками, а справа река. Словом, длина взлетно-посадочной полосы 1100 метров, при плохих подходах.

Жизнь на этом аэродроме получилась неспокойная. К концу сентября 1944-го года немцы, наконец, стабилизировали линию фронта километрах в двадцати от нашего аэродрома. Это расстояние указывало – скоро жди гостей. И они появились: над аэродромом закружилось 26 “Лаптежников”, которые прикрывало шесть “МЕ-109-Ф”. Все они начали бомбить с пикирования и обстреливать наш аэродром. Дежурное звено взлетало под бомбежкой и обстрелом. В воздух поднялись четыре “Яка”, которые пилотировали Гамшеев, Ветчинин, Баштанник и Силкин. Наши ребята уже хорошо изучили повадки “Лаптежников” и их слабые места. Думаю, что именно поэтому, вскоре, Гамшеев, Ветчинин и Силкин подожгли по одному бомбардировщику. Очень мешала немцам прикрывавшая аэродром румынская зенитная батарея, солдаты которой выпускали по ним очередь за очередью, и вскоре, отбомбившись, не причинив нам, впрочем, особого вреда, немцы ушли восвояси. Все самолеты полка были целы: наши истребители и румынские зенитчики здорово мешали немцам прицеливаться при бомбометании. А вот румынам досталось. Один из “Лаптежников” уложил четыре бомбы точно в гнездо из мешков с песком, сделанное румынскими артиллеристами вокруг своей пушки. Бомбы в клочья разорвали пятерых румынских солдат и вдребезги разнесли пушку. Погиб и молодой парень из нашего полка – механик самолета Осадчий. Осколок бомбы выбил ему позвонок в районе поясницы и через два дня он скончался в Лугожском военном госпитале. Я проведывал его перед смертью. Он лежал среди интернационала раненных: немцев, наших и румын в большом зале, человек на восемьдесят. Красивая статная румынка, главный врач госпиталя, лет тридцати, говорившая по-русски, на лице которой я, наверное, впервые в жизни увидел настоящий греческий нос – на одной линии со лбом, что мне весьма понравилось, глаз отдохнул после наших славянских курнопеев, сказала мне, что Осадчий плох. Осколок разорвал спинной мозг, и жить парню осталось недолго. Я постоял возле койки умирающего земляка, который ничего уже толком и сказать не мог, и в тяжелом настроении отправился на аэродром. Впрочем, еще немножко постоял на берегу быстрой реки, протекавшей у самого госпиталя, берега которой были взяты в добротную гранитную облицовку, чтобы помешать работе силы, кружащей наш земной шарик, спиливать руслами рек его поверхность – может быть для обновления? Всей своей работой на земле человек вроде бы склонен бросать вызов самому Богу.

Имела эта бомбежка, которую я перележал в небольшой водосточной канаве неподалеку от казармы, меланхолически прислушиваясь к свисту осколков, и другие последствия. Пилот “Лаптежника”, которого завалил Ветчинин, именно тот, который разбомбил артиллерийскую батарею румын, а потом положил свои бомбы в небольшой дом среди виноградников, в метрах двухстах от нашего командного пункта, видимо думая, что мы отдыхаем в этом домике на горке, попал к нам в плен. В домике, который он вдребезги разнес бомбами, как раз находилась вся семья виноградаря, венгра по национальности, пятеро детей вместе с матерью. Сам хозяин работал метрах в двухстах от дома и остался жив. Что ж, и народам всех запредельных стран пришлось посмотреть в лицо войне, хотя большинство людей, которые гибли, конечно же, не имели ничего общего с теми, кто эту войну затеял. Нам, летчикам, редко приходится видеть дело своих рук. Должен сказать, что немецкий пилот, захваченный в плен (его самолет, подбитый на пикировании, отлетел километра на три от нашего аэродрома, и пилот опустился на парашюте – наша пехота передала его летчикам) оказался высоким парнем в синем комбинезоне, подтянутым, с офицерской выправкой, белокурым, именно такой, каким мы привыкли представлять немцев. Автоматчики поставили его возле стены сарая и принялись с ним разговаривать. Пока командир полка звонил в штаб дивизии, выясняя, что делать с пленным, решил и я побеседовать с немецким пилотом при помощи Романа Слободянюка – “Иерусалимский казак” говорил и понимал по-немецки. Речь зашла о Гитлере. Немец, который отнюдь не тушевался, а вел себя совершенно свободно, выкинул в приветствии правую руку: “Хайль Гитлер”. Потом он сразу стал интересоваться, скоро ли его расстреляют, и даже расстегнул комбинезон, указывая, где у него находится сердце, демонстрируя, что для настоящего нациста смерть – пустяки. Это был крепкий парень, который или так увлекся нацистской романтикой, что и вправду возомнил себя нибелунгом, неуязвимым для врагов, или находился в состоянии аффекта. Выяснилось, что немецкая авиация прилетела с аэродрома, находящегося на территории Югославии, в километрах шестидесяти отсюда. А раньше эта воинская часть базировалась на этом самом Лугожском аэродроме, где хорошо знала все цели.

Я показал пальцем немцу на разбитую румынскую батарею, убитые румыны лежали рядом на траве, и он гордо признался, что это его рук работа – для того и бросал бомбы. А вот ответственность за убийство пятерых “кинго” и “фрау” взять на себя отказался. По его словам, это была работа друга, который благополучно улетел. Перед заданием каждый получал цель, которые были прекрасно разведаны. Как раз в это время несчастный венгр разбирал остатки своего жилища, доставая из-под обломков трупы детей. Он выглядел, как человек, который никак не может проснуться среди дурного сна: временами останавливался, бессмысленно глядя вверх, не мог закрыть рот и чувствовалось, что плохо понимает, где он, и что происходит. В наши головы уже крепко затесалась идея, что только убийство очередного немца способно что-либо поправить в этой жизни. И мы попросили венгра посмотреть на летчика, которого объявили убийцей его детей. Виноградарь-венгр отказался взять пистолет, который я ему предлагал, исступленно смотрел на немца, плакал и дрожал, а потом повернулся и ушел к развалинам своего дома. Мы послали несколько солдат ему в помощь, а немца отправили в штаб дивизии под конвоем двух автоматчиков. Сделали мы это с облегчением и занялись своими делами, но видимо, суждено было немецкому пилоту именно здесь сложить голову за своего фюрера. Часа через три его привезли к нам обратно: ваш немец, вы и делайте с ним, что хотите.

Ну что мы могли с ним делать? Самым простым было предложение “Иерусалимского казака”, который всякий раз впадал буквально в горячку, видя пленного немца и вспоминая своих родных, расстрелянных в Кировограде. Когда Роман Слободянюк рассказал немцу об этом, тот одобрительно закивал головой и спросил: “Иуда?”. Выходило так, что решать судьбу немца выпадало мне. Жена Смолякова, нашего командира полка, была еврейка, и он склонялся к мнению Слободянюка, тем более, что родственников его жены, евреев из Бобруйска, немцы тоже расстреляли. Что же мне было делать? У меня самого из-за немцев погиб сын, а отпусти такого молодца, и он еще наломает дров. Не кормить же мне его из своего пайка? Тем более, что у “Иерусалимского казака” появились мощные союзники – несколько румын, которые объясняли мне, что, хотят рассчитаться с немцем, убившим их товарищей. Я, как Понтий Пилат, отвернулся и махнул рукой. И наши, и румыны окружили немца веселой гурьбой и, оживленно переговариваясь, повели к отдаленному оврагу у реки. Слободянюк на ходу вытащил пистолет и проверил его. Минут через пять в том направлении застучали выстрелы. А еще через час уже из штаба армии пришел приказ доставить на допрос пленного немца. Пришлось сообщить, что румыны за ним плохо присматривали, и он рванул в виноградник, где и скрылся. Очевидно, в штабе понимали, куда девался немец, но не наказывать же своих ребят из-за такой мелочи. Как рассказал мне сам “Иерусалимский казак”, он всадил немцу пулю в лоб с третьего раза. Два раза перед этим заставляя его открывать глаза, которые немец все норовил закрыть, а Роман открывал ему их силой, напоминая, что его родные в Кировограде умирали с открытыми глазами. Такие были времена, такие были нравы.

Что касается нравов, то сразу отмечу, чисто внешне наше офицерство выглядело неважно: не было ни воспитания, ни материального обеспечения. В Лугоже я с несколькими офицерами решил остановиться на квартире в большом красивом особняке и постучался для этого в дверь. Вышла пышная румынка лет 35-ти с уверенными манерами. Не помню, по какому случаю, но на мне была летняя холщовая гимнастерка, с целым рядом медалей, полученных к этому времени, и четырьмя орденами: два Боевого Красного Знамени и два Великой Отечественной войны. Румынка посмотрела на награды, с одобрением сказала: “Декорация!”. Она по-хозяйски прогнала моих спутников, велев им поселиться в соседних домах. Почему-то сразу подчинившись этой напористой даме, ребята поплелись искать другие квартиры. Выяснилось, что уверенный тон румынки имеет свои причины. Ее муж, майор румынской армии, служивший в местном гарнизоне, к вечеру явился домой. Офицер был прекрасно одет: красивая, великолепно отглаженная форма из тонкого сукна сидела по фигуре, сапоги из тонкой кожи. За ним почти неотступно следовал денщик. Румын был прекрасно выбрит и красиво подстрижен, слегка пахнул одеколоном. Оказавшись рядом с ним, я будто увидел себя со стороны: мешковатая, как у отряхи – мученика, белая полотняная, летняя гимнастерка, мешковатые галифе, кирзовые сапоги. Трудно было придумать форму уродливее, чем утвердили ее наши вожачки, никогда в жизни не бывавшие толком на фронте и не носившие солдатскую сбрую.

Вскоре нам выдали леи, и я не без удивления обнаружил, что торговля Лугожа работает на полный ход – румыны предпочитали воевать цивилизованно. В одном их магазинов я купил пачку цветных карандашей, а в другом темно-синей, тонкой шерсти, из которой сшил лихие галифе, которым сносу не было. Они бодро мотались на моих ногах еще года два после войны. Потом я купил килограмм прекрасных шоколадных конфет с начинкой из варенья. Поел их и почувствовал себя, как в детстве. В Румынии рыночные правила сочетались с законами военного коммунизма: продавец не имел права повышать цены выше установленной указом короля. Я хотел переплатить, чтобы мне достали дефицит, но перепуганный продавец-румын жестами показал, что за такие штучки можно угодить на виселицу.

Через несколько дней мы перелетели на полевой аэродром недалеко от Лугожа, в местность, по которой протекала небольшая мутная река, белая от плавающих в ней гусей. Сначала мы с удовольствием поедали эту водоплавающую птицу, которую в разных видах подавали в летной, технической и даже солдатской столовых. Мы платили за них полновесной леей сельскому старосте – солтису, сильному крепкому мужику в длинном плотном сиряке из шерсти, обутому в постолы – голову его украшала высокая баранья шапка, какие я привык видеть на Кубани.

Гусей здесь принимали не по-кубански, на глазок, а в строгом порядке: хозяйка приносила гуся, которого резали при ней, она общипывала его, забирала пух, перья, а также голову и лапы себе. Потом определяли чистый вес.

Тем временем эпицентр боевых событий на нашем участке фронта все больше смещался к югу, в сторону Венгрии. Именно там немцы, опираясь на нежелавшую переходить на нашу сторону венгерскую армию, решили создать южный бастион, которым прикрывались Чехословакия, часть Польши, Австрия и выходы в южную Германию. Здесь, в начале знаменитой Трансильванской долины, уже столетия служащей предметом спора между венграми и румынами, нам вскоре пришлось поддерживать атаки казаков Плиева, прорывающихся в Венгрию с севера. Именно туда уходили девятками штурмовики корпуса Каманина в сопровождении наших эскадрилий. Хорошо помню бой, виденный мною с воздуха, происходивший на границе Румынии с Венгрией. Венгерская конница, примерно до одной дивизии, укрылась в огромном кукурузном квадрате площадью до двух квадратных километров. Гонведов поддерживали танки и бронетранспортеры, зарытые в землю. Казаки Плиева нажимали на них с востока при помощи нескольких десятков танков и активной поддержке артиллерии.

Исход боя решило наше участие. Сначала третья эскадрилья, в составе которой я вылетел, долго крутилась над полем боя. Командир Яша Сорокин, подлетев ко мне поближе, разводил руками, показывая вниз, где очень трудно было определить вражескую конницу. Была реальная опасность ударить по своим. Мы два раза облетели место сражения, пока не разобрались, а потом, посоветовавшись в воздухе с штурмовиками по радио, у нас была одна волна, с большого круга кинулись в атаку на венгров. Реактивные снаряды, бомбы и пушечный огонь штурмовиков и истребителей образовывали целые просеки в кукурузном поле. Мы сделали четыре захода на атаку, после чего конница не выдержала и в стремительном галопе по всем дорогам и даже просто по полям, понеслась в сторону города Бекисчаба. Это была уже Венгрия. Мы преследовали отдельные группы стремительно уносящихся всадников, и уложили их несколько десятков. Особенно отличились Миша Мазан и Яша Сорокин.

После этого боя нам предстояло попрощаться с Румынией, где мы начинали входить во вкус местной жизни. Похоже было, что нам предстоит оказаться в Венгрии, о которой наш слюнявый пропагандист майор Рассоха написал в своем пропагандистском конспекте еще более жуткие вещи. Получалось, что венгры едва ли не едят друг друга с голода.

Нам предстояло посмотреть на все эти ужасы после того, как, проведя ночь со 2-го на 3-е октября 1944 года на аэродроме большого и красивого румынского города Арада, стоящего на румынско-венгерской границе, на утро следующего дня перелетели на аэродром Бекисчаба. Мы были в Венгрии. Скрипки не звучали.

Но, честно говоря, я был рад, что мы оказались в Венгрии. Удивительное дело, венгры, в начале первого тысячелетия потрясшие ужасом всю Европу, даже в старой германской молитве есть слова: “Спаси меня, Господи, от венгерской стрелы”, низкорослые и свирепые степняки, отнявшие у славян цветущие земли и виноградные места вокруг Дуная и не поддавшиеся, подобно болгарам, мягкому очарованию славянских женщин, сами ассимилировавшие наших сородичей, взяв в свой язык слова “кутя” – собака и название некоторых сельскохозяйственных орудий, так свирепо и решительно взялись за постижение европейской культуры, что ушли в этом смысле гораздо дальше румын, подпитывающихся двух-тысячелетней культурной традицией, еще от Древнего Рима. Глядя на венгров, отважных эмигрантов, тысячу дет назад покинувших места за Уралом, оставив вымирать от табака, венерических заболеваний и спирта своих нерешительных сородичей, которых мы сейчас называем “ханты-манси”, я еще раз убеждался, что недаром мои предки пустились двести лет назад в свой путь к свободе. Дорога на юг по привольным степям заряжает человека оптимизмом и решительностью, ветер перемен учит предприимчивости.

А мои восторги по поводу жизни в Румынии несколько поутихли после следующего случая. Должен сказать, что практика показывает – удержать армию, оказавшуюся на чужой территории от разложения, задача чрезвычайной сложности. Во всяком случае, скажу откровенно – в Европе нам это не удалось. И потому возникали эксцессы, когда на тебя средь белого дня, будто кирпич с крыши падал.

В Дрогинешти мы со Смоляковым остановились в приличном доме инженера, работавшего на нефтяных полях Плоешти. Нам отвели отдельную, хорошо обставленную комнату, принимали с радостью – все-таки поселились старшие офицеры-авиаторы, а не казаки, снова утверждавшие в разных странах свою боевую, разбойничью славу. В это время у родителей – хозяев дома, гостил сын-студент, которого мы звали Сашкой. Самолюбию Сашки, неплохо разговаривавшему по-русски, очень льстили совместные выпивки с нашими офицерами. А у нас, любителей выпить надурняк, было, хоть отбавляй. В тот день я несколько пораньше вернулся с аэродрома, чтобы сочинить очередное, ежедневное, никому не нужное политдонесение – в политотделе очень ревниво следили за поступлением этих бумаг. Только я склонился над бумагой и предался мукам творчества, как на улице поднялся какой-то крик. Я выбежал на порог и увидел, что в соседнем дворе вспыхнул небольшой, арбы на четыре, стог соломы, из-под которого, как ошпаренные, выскочили порядком пьяные Сашка с одним из наших техников. Как позже выяснилось, устроившись в соломе, они выпивали и покуривали. Кто-то бросил спичку и в результате вспыхнул пожар, веселее которого я не видел с тех пор, как мой старший брат Ванька поджег старый стог нашего деда Якова, когда тот не желал убирать его с нашей земли. Я в этой ситуации был виноват, как говорят на Украине, разве что Богу душу. Тем не менее, по селу мгновенно пошел слух, что русские жгут Дрогинешти, и румыны, будучи людьми хитрыми, хотя и понимали вздорность этой информации, но почувствовав в нас, по сравнению с немцами, слабинку, решили, небезвыгодно для себя, изобразить пострадавших.

Мало ли пожаров бывает в селе. Но не успел стог догореть, а у нашего двора уже стояла разъяренная толпа румынских крестьян, вооружившихся вилами и косами, а также железными граблями, которые, судя по всему, им не терпелось пустить в ход. Люди были в страшном возбуждении: инстинкт стаи и связанное с этим чувство невозможности персональной ответственности, а также взаимная, нервная электризация, сделали этих людей способными на убийство. Да и, очевидно, кое-кто, под шумок, был бы не против отправить на тот свет пару русских, чтобы отвести душу за румынские потери в снегах России. Наша дружба была призрачной, а вражда реальной. Самым плохим, на мой взгляд, было то, что в толпе находилось немало подростков: ткнет тебя такой глупый сопляк вилами, и что потом с него спросишь? Толпа прихватила наших пьяниц-поджигателей, и если Сашка, будучи своим, принялся с ними ругаться и даже драться, то нашего пьянчугу уже собирались проткнуть сельскохозяйственным инвентарем. Я схватил этого разгильдяя, и отправил в дом, а толпа занялась мною. Мне не приходилось быть в подобной ситуации со времени, когда сотни китайцев, подбирая увесистые речные голыши, собирались побить нас камнями на речной отмели, где мы совершили вынужденную посадку, перепутав с летчиками наемниками-европейцами, воевавшими за японцев. Я вытащил пистолет и потребовал, чтобы все остановились метрах в четырех – если кто подойдет ближе, буду стрелять. Установилось неустойчивое равновесие: при помощи наведенного ствола, я удерживал на расстоянии все более иступленно орущую толпу, ощетинившуюся вилами. У меня чуть голова не закружилась от вида выпученных глаз, брызжущих слюной ртов и невообразимого истерического крика, Чувствовалось, что еще несколько секунд, и румыны сами себя поднакрутят настолько (никакие мои объяснения и оправдания не принимались), что бросятся в атаку и обязательно проткнут меня вилами. Конечно, я успел бы уложить несколько человек, но вряд ли это облегчило бы мою судьбу.

Из дома выскочил отец Сашки и потащил его в комнату. Сашкой овладел приступ антифашизма и он орал на отца: “Фашист! Ты еще недавно добывал бензин, которым заправлялись немецкие самолеты!” Но политически правильный курс не выручил Сашку, и отец уволок его в дом.

К счастью, среди орущих нашлась низенькая полненькая женщина, знавшая русский язык, которая стала переводить румынам некоторые мои доводы. Все бесполезно: разъяренным и увидевшим шанс поскандалить и извлечь из этого какую-то выгоду крестьянам, просто хотелось видеть во мне злостного поджигателя. Хорош я буду, политработник армии-освободительницы, если перестреляю румынских крестьян. Представляю, какие морды скорчат мои политотдельские начальники, и шагу не ступавшие без взвода охраны: не мог с бабами справиться. Я немного успокоился и решил действовать по еврейским правилам: все, что кончается деньгами, – это не неприятность. Через переводчицу поинтересовался: кто хозяин соломы, и сколько она стоит. Хозяином оказался мужчина средних лет, стоявший в этой толпе, а стоила она всего-то каких-то 30 лей. Я предложил ему подойти ко мне и, вытащив из нагрудного кармана гимнастерки пачку денег, дал ему 50 лей, из только что выданной мне румынским королем (на чьем только довольствии не пришлось побывать: от китайского президента, до румынского короля) зарплаты. Казалось бы, инцидент исчерпан. Но куда там! Увидев пачку денег, собравшиеся румыны пришли в еще большую ярость и, уставив на меня вилы, потребовали, чтобы я им всем выдал денежное довольствие. Час от часу не легче! Это был уже откровенный бандитизм, и нежная душа румынских крестьян, которых не случайно путают с цыганами, стала мне ясна. Но такой наглости я уже не мог потерпеть, и послал патрон в ствол. К счастью пострадавших, они же бандиты, румын стала стыдить переводчица, а здесь подошли и наши ребята с аэродрома; которые, увидев такое дело, достали пистолеты и с криками: “Разойдись!”, рассеяли грабителей. С тех пор, даже выпивая в дружеской компании с румынскими офицерами, я посматривал на них не без опаски. Уж очень интересным народом оказались эти приветливые румыны, народ добродушный, но, то заключенных в ростовской тюрьме умертвят, то лучшие дома сожгут в Сталино, то попытаются заколоть тебя вилами ни за что ни про что. Уже через день хозяин привез еще больше соломы и уложил ее на прежнем месте. Нет, немцы в этом смысле были более конкретны. Пролетарии всех стран их мало интересовали, и румыны никогда бы не позволили грозить вилами немецкому офицеру.

Словом, хотя Венгрия и является кусочком Азии, которую буйными историческими ветрами забросило в Европу, но Европой там пахнет гораздо в большей степени. Крепкую и сильную, самобытную и очень дисциплинированную культуру создали у себя венгры. Должен сказать, что у этих людей хоть и нет на лицах лживой цыганской улыбки, но народ они серьезный и заслуживающий доверия. Да и более развита эта страна. Венгры здорово умеют трудиться и самоограничивать себя ради общего дела. Венгерские женщины неказистые, но наши казаки почему-то проявляли к ним повышенный интерес, насилуя при всяком удобном случае. Возможно, казачки по-своему пытались восстановить историческую справедливость и вернуть славянский род на эти цветущие земли. Говорят, что у Сталина были другие планы, он собирался выселить венгров, по его мнению, случайно оказавшихся в Европе, на места коренного поселения, в район Ханты-Мансийска. Впрочем, думаю, они бы и там не пропали, с толком сумев использовать залежи нефти и газа. Впрочем, усатому вождю, отцу народов, все-таки было не по силам снять венгров с места – приходилось считаться с мнением союзников. Как известно, в геополитическом пасьянсе Венгрия стоила нам Греции. Говорят, Сталин отдал, согласно статьям секретного соглашения, англичанам Грецию, в обмен за невмешательство союзников в венгерские дела.

В Венгрии наша дивизия вошла в оперативное подчинение штаба Второго Украинского фронта. Мы оказались в составе третьего Ясско-Кишиневского гвардейского авиационно-истребительного корпуса под командованием генерала Ивана Подгорного, личности колоритной, о которой речь позже. Вместе с нами в этот корпус входили: 13-я гвардейская истребительно-авиационная дивизия полковника Алексея Юдакова, с которым мы вместе учились в Качинской школе в одной группе и 14-я гвардейская истребительно-авиационная дивизия под командованием полковника Тараненко, рассудительного, толкового и грамотного человека. Наш корпус входил в состав пятой воздушной армии и действовал в направлении на город Сегед. Должен сказать, что бегство венгерских кавалеристов, описанное мною выше, было совсем не типичным для поведения тщедушных, но полных боевого задора и огня венгерских гонведов, не только лихо глядящих, крутя ус, с бутылочной этикетки, но и умеющих обращаться с оружием. Еще Гоголь писал в одной из своих повестей “Страшная месть”, по памяти: “А там, за Карпатами, живет народ угры, пьет и рубится не хуже казацкого”. Так, кажется.

Рано утром, 6-го октября 1944-го года, после короткой артиллерийской и авиационной подготовки, конно-механизированная группа Плиева совместно с 53-ей наземной армией начала наступление на Дебрецен и Сегед. Наша пятая воздушная армия генерала Горюнова и танкисты шестой гвардейской танковой армии генерала А. Г. Кравченко поддерживали пехоту и конников с воздуха и земли. Поначалу наши ребята успешно прорвали линию обороны противника и быстро подошли к Сегеду, в районе которого нашей дивизии, и особенно 85-му гвардейскому полку, пришлось выдержать более десятка яростных воздушных боев, в которых было сбито 12 немецких самолетов: шесть “Юнкерсов”, четыре “Лаптежника” и два “Мессера”. Капитан Л. К. Крайнев атаковал “Юнкерс” сверху и так плотно накрыл его пушечными очередями, что бомбардировщик сразу загорелся и взорвался.

Лейтенант Н. С. Ипполитов прихватив “Мессер”, атаковал его сбоку под углом 90 градусов к противнику и сбил пушечными очередями. “Мессершмитт” упал прямо среди боевых порядков наступавших казаков Плиева. Не упустил своего случая и “Блондин” – Анатолий Константинов, который в бою над Сегедом, мастерски атаковал снизу “Ю-88”, разбив пушечной очередью его левый мотор. Дальше все шло по знакомому сценарию: яростный огонь обрезал плоскость, и “Юнкерс” кувырком полетел к земле.

Наш командир, Платон Ефимович Смоляков, поймал злокозненного “Лаптежника” после выхода из пикирования для бомбежки нашей конницы и сразу вогнал его в землю. К этому времени яйца Миши Семенова пришли в окончательный порядок, и он, полный спортивной злости, за пять дней нашего наступления на Сегед завалил сразу двух “Лаптежников”. Во время бомбежки “Ю-88” колонны наших танков Миша Мазан его атаковал, и ясно было, что спасения немцу не предвиделось. Так и вышло.

В этих боях и я использовал свой излюбленный боевой прием: заставил немца влететь в струю упреждающего огня, возникшего по курсу его самолета так близко, что уже ничего нельзя сделать. В том бою “МЕ-109-Ф”, пилотируемый весьма резким по рисунку управления самолетом немцем, решил добить уже подбитый в воздушном бою “ЯК” лейтенанта Ветчинина. Немец так увлекся погоней, что не заметил, как я подстроился к нему в хвост, чуть сбоку, дабы ухудшить обзор немецкого пилота, и по курсу “Мессершмитта” дал несколько длинных пушечных очередей. Судя по всему, снаряды попали по кабине и раскололи бронестекло, убив летчика. “Мессер” свалился в крутое пикирование и сразу врезался в землю. Одного “Ю-88”, пытавшегося бомбить наши танки, сбил штурман нашего полка майор Тимофей Лобок. Впрочем, сбил не то слово: “Тимус” до тех пор бил по нему из пушки, пока бомбардировщик буквально не развалился в воздухе на части.

Должен сказать, что мне несколько раз за войну приходилось видеть, как самолет, у которого отгорает и отламывается крыло, начинает буквально “раздеваться” от мощнейшей тряски при хаотичном падении – отлетает второе крыло и хвостовое оперение. Вниз летит лишь голая труба фюзеляжа. Самое удивительное, что порой пилоты умудряются выпрыгивать даже из такой вращающейся трубы.

Отличился и “Иерусалимский казак”, который сбил “Раму” восточнее Сегеда. Удачно преследовал “Лаптежника” лейтенант В.Г. Бескровный, не позволивший ему уйти с поля боя, подошедший к “Ю-87”, оставшемуся без прикрытия, почти вплотную и буквально изрешетивший его пушечными очередями.

Словом, ребята дрались, как львы. Но немцы тоже будто обрели второе дыхание и явно не собирались отдавать нам крупный промышленный центр и железнодорожный узел, город Сегед. Кстати, очень красивый и ухоженный город, как почти все венгерские города. С просторных, хорошо оборудованных венгерских аэродромов довольно многочисленная немецкая авиация явно пыталась нам доказать, что на “Люфтваффе” рано ставить крест. Бои в воздухе шли очень и очень серьезные. Наша дивизия тоже потеряла до десяти самолетов, в основном пилотировавшихся молодыми летчиками. Помню погибшего здесь лейтенанта Сенкевича из нашего полка.

Должен сказать, что над Сегедом очень поднимало наш боевой дух появление в воздухе командира дивизии полковника Иосифа Ивановича Гейбы и его заместителя по летной части, подполковника Бориса Степановича Ерёмина. Как я понимаю шахтеров, которые и говорить не хотят со своим начальством, пока оно не побывает под землей. Совсем другие отношения с командованием дивизии, когда хотя бы время от времени рядом с ним дерешься в воздухе.

Должен сказать, что одна из казачьих дивизий генерала Плиева, решившая сходу ворваться в Сегед, попала в огненную ловушку, устроенную ей немцами и венграми. Они впустили казаков в узкий проход, и, дождавшись, когда они вытянулись узкой кишкой, атаковали с боков, имея в первой линии довольно много танков. Если кто-то и выбрался из этого огненного мешка, то только потому, что чуть ли не весь штурмовой и весь истребительно-авиационный корпуса несколько дней подряд обрушивали море огня на головы немцев и венгров в этом районе. Пришлось и нам там немало покрутиться, выручая земляков – кубанцев. Этот эпизод сразу показал, что в Венгрии с лихими кавалерийскими атаками следует подождать. Война принимала очень и очень серьезный характер.

И все-таки Сегед мы взяли, и название этого города вошло в обширный титул, которым именовалась теперь наша дивизия. Теперь мы именовались: Шестой Гвардейской, Донско-Сегедской истребительно-авиационной дивизией, несколько раз орденоносной. Теперь уже остался за линией фронта красивый город Сегед, на чистой и говорливой реке Тисса, берущей начало в Карпатах. Именно на этой реке, в тринадцатом столетии татары подвергли невиданному разгрому стотысячную венгерскую конницу, опустошив потом дотла страну и убив каждого второго венгра. Король Белла пересидел грозу в Германии, а потом, чтобы заселить страну, принялся переселять на благодатные венгерские земли колонистов. Живут они там до сих пор, служа объектом для изучения старо-германского языка лингвистами из самой Германии. Татарская гроза положила конец имперским устремлениям венгров, а ведь незадолго до этого они владели даже одной из самых сильных русских земель – Галицкой Русью.

Вскоре был захвачен нашими войсками и уютный город Дебрецен. Мы вламывались в Венгрию с северо-востока огромной дугой, местами уже углубившейся в венгерскую территорию до ста километров. Впереди шла конница, которую поддерживали армады авиации и полчища танков. Казалось, венгерская равнина – благодатная Трансильвания, сотрясается от нашей поступи. Пехотные подразделения шли где-то сзади, и я мало их видел в ходе наступления. Однако в конце октября наше наступление замедлилось в районе города Нередьхаза.

Нужно было срочно выручать конно-механизированную группу генерала Плиева, снова замедлившего продвижение, и наш полк перебросили на полевой аэродром города Кечкемет возле самой Тиссы.

Чем объяснить поведение наших казаков по отношению к местным женщинам? Да наверное тем, что мы совершенно очевидно имели перед собой в лице венгров нераскаявшихся врагов, продолжавших ожесточенно сопротивляться. Русская армия в последний раз была в этих местах в 1849-ом году, когда Австрия стала разваливаться, и австрийские военно-начальники несли от венгров одно поражение за другим. Огромное русское войско перешло Карпаты, оставляя в пути больных солдат, разбросавших по придорожным украинским селам фамилию Москаленко, и вдребезги разнесло очень боевую, но небольшую венгерскую армию. За это австрийцы и напакостили ослабевшей России в Крымскую войну. И вот теперь, почти через сто лет, русские снова были в Европе, устанавливая свои порядки.

На Кечкеметском аэродроме нас ожидал небольшой конфуз: начались сильные осенние дожди, и говорливая Тисса превратилась в мощный бушующий поток, который вышел из берегов, и вода сантиметров на тридцать покрыла поле аэродрома. Утром мы вышли на полеты и увидели сплошное озеро, покрывающее жирный чернозем Трансильванской долины. На нашем командном пункте без конца трещал телефон, конникам Плиева приходилось туго, а мы не могли оторваться от земли. Как только аэродром немножко просох, мы кое-как взлетели и приземлились в районе города Сарваш, неподалеку от большого помещичьего имения Чабо-Чубо. Взлетая из Кечкемета по раскисшему полю, каждый из нас рисковал жизнью. А огромный ровный аэродром в Чабо-Чубе был чуть повыше уровня бушевавшей Тиссы, и мы начали с него взлетать, сопровождая “ИЛ-2” и “ИЛ-4” в район Сарваша и Туркеве, где наша шестая танковая армия генерала Кравченко вела бои с танками врага. Венгрия как будто специально приспособлена для действия танковых сил. Места для танков лучше, разве что, под Сталинградом. Здесь немцы могли в полную мощь использовать более толстую броню и более мощные орудия своих “Тигров”, “Фердинандов” и “Пантер”. Тяжелых танков у нас было мало, в основном в бой шла средняя “Тридцатьчетверка”. И нередко наши танки и сотни метров вперед не могли продвинуться без хорошего штурмового удара авиации или указаний Саввы Морозова нашим артиллеристам, которые, нередко, открытым текстом кричали Савве по радио: “Поняли Савва, поняли дорогой! Пять “Тигров” там, где ты пикируешь. Даем огня”.

Координировать действия со штурмовиками было очень легко: на восточной стороне имения Чабо-Чуба был наш аэродром, а на западной стороне сидел штурмовой авиаполк “ИЛ-2” из авиакорпуса Каманина.

Здесь я близко присмотрелся к венгерской нищете, о которой так красочно повествовал в своем конспекте пропагандист Федор Рассоха. Великолепный помещичий дворец, одноэтажный, но очень просторный, располагался среди красивого парка. Дворец окружали хозяйственные постройки. Здесь же были огромные погреба, ломившиеся от бочек с разноцветными венгерскими винами, которые, пожалуй, давали фору румынским. В имении были конюшни и хлева с породистыми животными. Всем этим хозяйством руководил управляющий сбежавшего помещика-графа, живший в служебном помещении вместе с больной женой и двадцатилетней дочерью, любительницей потанцевать с нашими офицерами. Все графское имение практически было одним огромным замкнутым комплексом, построенным буквой “П”. Верхняя перекладина этой буквы была жилым дворцом: огромными залами с наборным паркетом и хрустальными люстрами, а две других, перпендикулярных, состояли из ломящихся от зерна складов, фабрики по переработки овощей, птичников, хлевов, конюшен и прочего, и прочего. Особенно много бродило по округе великолепных индюшек, которые сразу же в массовом порядке оказались на нашем столе, запиваемые разноцветными виноградными винами.

Вокруг имения тянулись великолепно ухоженные поля. Зерновые были уже убраны, а морковка, картошка и капуста – все внушительной величины, уже закладывались на зиму и перерабатывались. Работа кипела день и ночь. Дары венгерской земли, проходя через станочки, станки и приспособления, котлы и автоклавы, а также огромные жаровни, на которых обжаривалась в масле нарезанная морковь, превращались в знаменитые венгерские консервы. Уж не знаю почему, но почти в каждом имении, где мы останавливались, управляющие проникались ко мне доверием. Может быть потому, что командир полка терялся на фоне моей представительной фигуры, а может быть потому, что как крестьянский сын, я испытывал постоянное любопытство ко всему, что связанно с работой на земле и переработкой ее плодов.

Я вышел на чисто убранные поля сахарной свеклы, прошитые разборными узкоколейками для вывозки сладкого урожая, и увидел, что, несмотря на наступающую зиму, великолепные сладкие плоды горами лежат среди поля и их никто не вывозит. “Война”, – вздохнул управляющий, пожилой, серьезный агроном. Интересно, что все управляющие-венгры, которых я встречал, обязательно немножко говорили по-русски, побывав у нас в плену в первую мировую войну.

От самого дома тянулся, казалось, необозримый виноградник. Должен сказать, что, несмотря на переменившуюся власть, венгры-крестьяне продолжали честно и усердно трудиться, относясь к имуществу помещика, как к национальному достоянию, которое всех кормит, хотя и по-разному. Так оно, собственно, и было. Но никто в Венгрии не умирал с голода, и все ели досыта. Венгерские крестьяне выполняли трудовую повинность на нашем аэродроме: строили капониры, засыпали воронки на летном поле. Ровно в час все они дружно садились на обед, разматывая узелки из белой материи. Я косил глазом: как же питаются узники капитала? Венгры ели только белый хлеб, курицу, бекон, сливочное масло или сало. Ели много овощей, а запивали молоком или вином. Я вспоминал своего деда, варившего кусок протухшего мяса и вдохновлявшего работников: “Ничего, просеритесь!”, и полуголодных колхозников, жующих кусок хлеба с луком, запивая его иной раз полусоленой водой, и вздохнул. Что-то явно не тянула наша жизнь на все более веселую и хорошую, объявленную вождем Ёськой, особенно, если сравнивать…

Не обижали и нас: летчиков, и техников. Мы были на “индейской диете” – ели одних индюшек, нам надоевших. Пили вволю прекрасного вина, вечером оно стояло на столах в графинах – пей, хоть лопни. Вволю ели белого хлеба. И конечно, воспрянули духом, и многие ребята – начали интересоваться женским полом. Усиленным вниманием пользовались и наши полковые, и венгерские девушки, оказавшиеся довольно компанейскими. Сытым воевать и любить значительно веселее. Индюшка тоже оказалась стратегическим оружием. Мы бодро летали в район Сарваш и Туркеве, где шли тяжелые танковые бои. В одном из таких боев, когда Анатолий Константинов со своей эскадрильей прикрывал штурмовиков из корпуса Каманина, мне пришлось участвовать. Танки прятались в складках довольно ровной местности и вели друг по другу огонь, как будто проверяя взаимную реакцию и бдительность: то, выползая на пригорок для выстрела, то опять по-рачьи, исчезая в складках местности. Противников разделял, примерно, километр пространства, которое прошивали болванки и осколочные снаряды. Несколько танков с обеих сторон уже горели, и дым тянулся черными клочьями, мешая определять цели. По нашим штурмовикам сразу повела огонь зенитная артиллерия врага. Тем не менее, они ударили, и три немецких танка превратились в горящие свечи. На этот раз немцы отнюдь не собирались предоставлять нам возможность оперативного простора. Со стороны облаков вынырнули “Мессершмитты” и “Фоккевульфы-190” – по четыре каждых.

“Фоккевульф-190” был мощным истребителем, развивавшим скорость до пятисот километров в час, оснащенным двигателем “двухрядная звезда” с воздушным охлаждением, который ужасно тарахтел в полете, буквально раскалывая голову летчика. Две его пушки стреляли через винт, а две – с плоскостей, создавая мощную огневую струю, Уж не знаю, кто у кого содрал, видимо, все-таки наши у немцев, но эта машина была почти точной копией нашего “ЛА-5”, только наш самолет был обшит фанерой, а немецкий металлом. Конструкторы напряженно искали чудо-машину, но серийным истребителем, оправдавшим себя в деле, оставались “Мессершмитт-109” и “ЯК-1”.

Завязался воздушный бой. Прикрывая уходящих с поля боя штурмовиков, мы увели весь хоровод в сторону. Немцы добавили еще одно звено “Мессеров”, которые взлетели с аэродрома Туркеве.

Я с удовольствием слушал, как Толя Константинов умело и уверенно отдает по радио открытым текстом приказы командирам звеньев, будто фигуры расставляет на шахматной доске. Однако день клонился к вечеру, и запаса горючего хватало только на возвращение на свой аэродром Чаба-Чуба. Один из “Фоккевульфов” был подбит и сел на нашей территории. Это сразу охладило боевой задор немцев, и они особенно не мешали нашему возвращению. Уже здесь, на аэродроме, я наблюдал интересное происшествие, исход которого, по-моему, тоже следует объяснить тем, что судьба для чего-то берегла пилота. На моих глазах “ИЛ-2”, совершив нормальную посадку, при пробеге переломился на две части за бронеспинкой летчика. Мотор задрался кверху и стал почти вертикально, винт продолжал работать над самой головой пилота, а хвост, отломившись, остался позади. Штурмовик так сильно побили в воздухе немецкие истребители, что судьбу летчика решали доли секунды. Я заинтересовался этим происшествием и послал узнать его подробности секретаря партийной организации полка, в недавнем прошлом техника, капитана Григория Кожуховского.

Меня интересовало: не наши ли летчики зевнули и позволили немцам в воздухе почти перебить пополам штурмовик, который сейчас, задрав мотор, еще вращал винтом на фоне заката. Кожуховский вернулся и сообщил, что наши ребята не при чем. А фамилия молодого мохнатобрового пилота – Береговой. Это был тот самый Береговой, который потом стал космонавтом.

Немцы постоянно налетали на наш аэродром Чаба-Чуба группами по четыре-шесть самолетов “Фоккевульф-190” и “ME-109”, бросая с неба подарки – ротативные бомбы, продолговатые металлические фанерные бочонки, складывающиеся из двух половинок по горизонтали, скрепленные обручами и наполненные мелкими, по два с половиной килограмма, бомбами. Эти фанерные сундучки имели стабилизаторы, которые раскручивали их в полете. Перед самой землей обручи слетали, и земля усыпалась целым ковром мелких бомб – осколочных и зажигательных. Это была очень противная штука. Немцы незаметно подбирались, маскируясь осенней облачностью, выныривали над самым нашим аэродромом, бросали свои подарки и сразу же уходили. Это мешало боевой работе. Видимо, немцы сердились на нас из-за того, что мы занимали их аэродром, с которого им пришлось перелететь в Югославию.

24-го октября на наш аэродром приехал сам командующий пятой воздушной армией генерал Горюнов: низенький толстенький генерал, когда-то бывший штурманом на бомбардировщике, сроду не летавший на истребителе и не знавший его возможностей и специфики действий, Горюнов возмущался: как это вас, истребителей, без конца бомбят самолеты противника? Пора бы их отучить от этого. Эти рассуждения напоминали разговоры старушек на лавочке: как это есть хулиганы, если имеются милиционеры, как это имеется мусор на улицах, если есть дворники? Что нам было делать? День и ночь висеть над своим аэродромом?

Стихия истребителя – стремительный налет. Только так он может бороться со своим противником. Мы даже выкатили на взлетно-посадочную полосу звено истребителей с запущенными моторами, работавшими на малом газу, и буквально поджидали немцев, но даже издалека услышав гул их моторов, наши ребята не успевали взлететь – разбегались на взлет, когда те уже пикировали. Тем не менее, мы вежливо выслушивали наставления командующего: вся группа из десяти офицеров стояла у полкового командного пункта. Именно в этот момент из-за облаков вынырнули немецкие самолеты и принялись пикировать на наш аэродром, бросая ротативные бомбы прямо на наше КП. Нам было не привыкать, и мы кинулись в землянку командного пункта. А Горюнов, только что наставлявший нас и бранивший, от неожиданности и испуга впал в шоковое состояние: одно дело учить людей, как воевать, а другое – хоть раз побывать под огнем. Генерал вытаращил глаза и, весь бледный, топтался на месте. Хорошо, что его адъютант догадался: схватил генерала в охапку и вместе с ним буквально рухнул в ближайшую щель.

Через несколько секунд место, где они стояли, срезали осколки разрывавшихся вокруг бомб. Горюнов чудом остался жив. Он поспешил уехать, едва отряхнув свою генеральскую шинель. А мы долго смеялись, вспоминая, как богатырь-адъютант тащил в своих объятиях генерала-коротышку, болтавшего ногами. Впрочем, вообще-то нам было не до смеха. Во время налета, осколком, попавшим в висок, был убит прекрасный парень, адъютант третьей эскадрильи старший лейтенант Л.С. Ермоленко и тяжело ранена в грудь оружейница Вера Максимочкина. Осколок попал в левое легкое, но к счастью, Вера выжила и вернулась к нам в полк. Это была беленькая, худенькая интеллигентная девочка, очень хорошо исполняющая свои обязанности. Уже в Киеве, лет через тридцать после этого, в Военно-Научном Обществе при Окружном Доме Офицеров, божий одуванчик, старичок Горюнов, очень любивший, по его словам, попить водочки, когда я напомнил ему о том давнем случае, тихонько соглашался: “Могли убить, товарищ Панов. Мой адъютант не раз меня спасал”.

А пока танковые бои не утихали. Немцы будто вспомнили свои былые победы и славу Гудериана. Они сконцентрировали в Венгрии едва ли не половину своих танковых войск, и нашим ребятам приходилось нелегко. Видимо, очень нужен был немцам венгерский бастион, да и колбаса салями со светлым вином запали в душу. Немецкие танки очень хорошо координировали по радио свои действия с авиацией, и добраться до них было не так просто. Чуть зайдешь на штурмовку, а истребители противника уже на хвосте. В конце октября наш полк получил боевой приказ сопровождать “ИЛ-2”, идущие на поле боя в район Туркеве. Поднялось две эскадрильи, вторая и третья, которые должны были сопровождать штурмовой полк. На земле мерялись силами танки. К этому времени в войсках применялись уже инфракрасные прицелы, позволяющие видеть противника в темноте, и с нашей, и с немецкой стороны. Наши под Уманью, в глубокой грязи, захватили такой прицел на трофейном “Тигре”. Впрочем, могли такие прицелы передать нашим войскам и союзники. Мы знали, что во время своих челночных рейдов они успешно бомбят, видя цели через облака. Война стремительно толкала вперед сложную технику. Но вернемся на поле боя под Туркеве. Штурмовики принялись пикировать на танки противника, накрывая их бомбами и реактивными снарядами, а потом пушечно-пулеметным огнем. Мы прикрывали коллег, находясь чуть выше. Именно в этот момент появились штук двадцать “Лаптежников” под прикрытием “Мессеров” и “Фоккевульфов”, явно собирающихся бомбить и штурмовать наши танки. Мы сцепились с немцами, которые поначалу атаковали очень успешно. “Фоккевульф” подбил нашего штурмовика, который сел на территорию противника. Правда, немцу не пришлось торжествовать – на его хвосте уже “висел” Миша Мазан, который с дистанции в тридцать метров расстрелял “Фоккера” из своей пушки. Охваченный пламенем, “Фоккер” рухнул среди дерущихся танков. Как только Миша вышел из этой атаки, как на встречно-пересекающемся курсе встретил “Лаптежника”. Как он рассказывал, почти не целясь, автоматически, Мазан дал длинную пушечную очередь, которая прошила самолет противника от мотора до хвоста. “Лаптежник” вспыхнул и с высоты метров сто пятьдесят вошел в крутой левый вираж, из которого не выходил, пока не воткнулся в землю. Зрелище было потрясающим: за какие-нибудь тридцать секунд сбито три самолета: один наш и два немецких. Именно в этот день в нашей летной столовой висел транспарант: “Воюйте так, как воюет старший лейтенант товарищ Михаил Семенович Мазан, который сегодня сбил два самолета врага”. Я уже рассказывал, что Миша Мазан, родом из Запорожской области, пришел к нам в полк из легко-бомбардировочной авиации после Сталинградской битвы в феврале 1943-го и сразу вписался – будто всегда был с нами. Хваткий и сильный парень, он всей душой полюбил истребитель, с которым, казалось, составлял неразрывное целое. К октябрю 1944-го он сбил уже более десяти немецких самолетов, и был награжден тремя боевыми орденами.

Но война войной, а застолье – застольем. Уставшие от бесконечных нервных встрясок, ребята использовали малейшую возможность, чтобы забывшись, повеселиться вволю. Именно для этого мы практиковали: “Вечера чествования ветеранов полка”. Вечером, во время ужина с добрым венгерским вином в летной столовой выступали с воспоминаниями сами ветераны и их друзья. Желали друг другу самого доброго, успеха в бою, а главное, остаться живыми до конца войны.

Обычно эти застолья устраивались в день рождения ветеранов полка. Этим праздникам мы придали массово-политический характер. Первым чествовали Тимоху Лобка – штурмана нашего полка, который сообщил, что по-прежнему будет бить врага без всякой пощады. Тимофей был уважаемым человеком, очень много хорошего сделавшим для наших ребят. Тимохе объявили благодарность от имени командира полка, и все разошлись очень довольные: выпили, закусили, поговорили по душам. После этого вечера народ начал томиться. Чувствовалось, что ищется повод для новой, уже грандиозной пьянки. А здесь, как на грех, 30-го октября 1944-го года исполнялось ровно 34 года с того немаловажного дня, когда моя мама – Фекла Назаровна – произвела меня на свет в кубанской хате. Я начал замечать вокруг себя какое-то шевеление. Как позже выяснилось, была создана целая комиссия по подготовке и проведению моих именин. Возглавили ее Тимофей Лобок – “Тимус” и Роман Слободянюк – “Иерусалимский казак”. Всем было ясно, что в лучших условиях для грандиозного загула нам уже не оказаться. Да и у меня в жизни не было более роскошных именин. В старом графском дворце, через пять роскошных залов, под хрустальными люстрами протянулись накрытые белыми скатертями столы, уставленные красивой старинной посудой и великолепно сервированные: хрустальные вазы, бокалы, ножи, жареная птица и ветчина, рыба, разнообразные овощи и фрукты, виноград, выложенный на больших блюдах. Здесь же стоял рояль, а неподалеку от дома работала передвижная электростанция. Всем колоссальным обилием продуктов распоряжался старший повар 58-го батальона аэродромного обслуживания Рябошапка, который, по его словам, до революции даже готовил для нужд царского двора. На фронте его всюду сопровождала жена, тоже квалифицированная повариха. Должен сказать, что они сотворили буквально чудо. Думаю, что подобный пир вряд ли когда-нибудь приходилось видеть большинству из его участников. Ребята будто вдруг оказались в другом мире, и весь наш полк, сидя за длиннющими столами, ломящимися от невиданных яств, будто смотрел чудный сон.

Конечно, я понимал, каким будет пробуждение, если немцы вдруг пронюхают про наш банкет и ударят бомбами по дворцу. Особую пикантность происшествию, конечно, придал бы тот факт, что оно случилось во время именин замполита. Да и немцы могли нажать на фронте и захватить всю теплую компанию. Потому вокруг имения были расставлены усиленные караулы, а на аэродроме организованно боевое дежурство. Нужно же было ребятам иметь хотя бы одно светлое воспоминание за всю войну, а мой день рождения был только поводом. Существовали и другие опасности – я зашел на кухню. Шустрые венгерки разделывали бычка, под командованием Рябошапки и его жены делали ромштексы и бифштексы, а рыбу (накануне мы наловили целый мешок карасей) жарили две солидные женщины, заметно отличающиеся от венгерок своей осанкой и дородностью, которых я раньше здесь не видел. Думая, что они не понимают по-русски, я спросил Рябошапку: “Почему на кухне посторонние и что они здесь делают?” Рябошапка не успел открыть рот, как эти женщины на каком-то странном для уха, но удивительно понятном языке, стали объяснять, что они словенки – славяне, живущие на этих землях издавна, и пришли помочь отметить день рождения русского офицера. Их бояться не надо, они любят русских и рады их появлению. Крепок славянский корень, живут его остатки и в Венгрии, и в Австрии, и в Германии – на землях, некогда принадлежавших славянам, а потом утерянных.

К счастью, в тот вечер была низкая облачность с дождем, шедшим всю ночь, и летной работы не предвиделось. Когда мы с командиром в восемь часов вечера вошли в зал, то человек двести уже сидели за праздничным столом – присутствовал весь наш полк и часть батальона аэродромного обслуживания. Когда я все-таки, единственный раз в жизни сыгравший роль графа, хозяина дворца, через большие белые двери вошел в сверкающий зал, за столами которого сидели летчики, вперемежку с девушками, нашими и выделенными батальоном для поддержки, потом техники и солдаты, то все встали. Через анфиладу комнат тянулся кумачовый революционный транспарант, на котором значилось: “Привет нашему дорогому имениннику, Дмитрию Пантелеевичу!”. Конечно, я понимал, что ребятам очень хотелось погулять, но это внимание товарищей было приятно. Оно было выше всякой похвалы начальства и всех наград. Что остается фронтовику? Только поделиться душевным теплом друг с другом, как спали наши солдаты на фронте, согревая друг друга. Ребята обеспечили полный сервис: справа от меня сидела небольшая черненькая девушка из батальона обслуживания, которая представилась: “Люба Руссель” – судя по всему, еврейка. Потом у меня ее забрали, и затанцевали молодые пилоты, хотя и я был в тот вечер в форме: вымытый, выбритый, в отглаженном обмундировании, звенящий наградами на молодецкой груди, молодой подполковник.

С нами гулял и управляющий с дочерью, пляшущей с офицерами, потом наградившей нашего нового полкового доктора Полуфунтикова лобковыми вшами – мандавошками. Собственно, все это веселье и стало возможно благодаря управляющему, с которым я любил потолковать о сельском хозяйстве. Под мою ответственность он распахнул старинные резные дубовые шкафы, откуда достал великолепные скатерти и столовую посуду, которыми пользовался граф, принимая своих гостей. Но самым большим одолжением с его стороны была передвижная бельгийская электростанция, освещавшая сверкающие залы. Но, пожалуй, даже не она. Когда эта электростанция, которую мы волокли по трансильванской грязи, поближе ко дворцу, застряла, то управляющий проявил ко мне высокое доверие, которое лишь крестьянин может оценить, взяв с меня слово, что мы не заберем показанное, он приказал привести двух огромных кастрированных быков темно-серой масти с развесистыми рогами, которых прятали где-то в подвале от наших солдат, пускавших на мясо все подряд. Быки зацепили электростанцию и без труда поволокли ее, которую до этого времени дергали человек сорок, по глубокой грязи.

В разгар пира, среди шуток и добрых пожеланий, среди женского визга, руки наших офицеров порхали все более свободно, вышел из кухни старик Рябошапка и потребовав тишины, вручил мне, имениннику, корзину с грибами, которые, как он объяснил, только что собрали в лесу. Я предложил сначала зажарить грибы. Но Рябошапка потребовал, чтобы я попробовал гриб сырым. Пришлось взять один белый гриб с зеленой травки, которой было устелено дно корзины. Он оказался из сладкого теста и шоколада. Такими же были сливы, яблоки и груши, а также виноградная ветка, которую принесла его жена. Да, старик Рябошапка мог работать и на царский двор. Блюда, приготовленные под его руководством, буквально таяли во рту.

Потом грянули танцы. Старый графский дворец ходуном ходил от топота офицеров 85-го гвардейского истребительно-авиационного полка, буквально перебрасывающих девушек сильными руками в вихре вальса. Приглашенные венгры наяривали на скрипках, за пианино села дочь управляющего, которую сменяли некоторые наши летчики. Я заказывал вальсы Штрауса, которого полюбил на всю жизнь, посмотрев в Василькове перед войной фильм “Большой вальс”. Этот фильм, дававший отдыхать душе, мы без конца крутили в нашем полку и, зная наизусть, заказывали еще и еще. Я попал под тяжелый удар офицеров, подходивших с полными бокалами и желавшими выпить со мной за мое здоровье. Я пригублял свой бокал, но часам к трем ночи понял, что летчиков пора забирать. Утром погода могла улучшиться, и им лететь в бой. Кое-как забрав летчиков, мы с командиром поспали пару часов. Но когда проснулись часов в шесть, то обнаружили, что гульба продолжается (так работает перегретый мотор самолета – не остановишь). Я вышел на террасу, задрапированную тканью светомаскировки – она скрывала свет из окон зала, – и будто попал в сад живых статуй: всюду стояли обнимающиеся и целующиеся пары, часть из которых, впрочем, действительно разбрелась по саду. Мы с командиром принялись убеждать ребят, что пора заканчивать. Они объясняли, что так хочется гульнуть еще немножко, ведь раз в жизни, а если бой, то они не дадут маху. Жаль было прекращать эти затянувшиеся именины, ведь жизнь нашего человека так устроена, что подобный пир, действительно, выпадает ему не чаще одного раза в жизни, а кое у кого это была и последняя гулянка от всей души на этом свете. Вскоре погибнет один из наших лучших летчиков – Миша Мазан.

Должен сказать, что, как говорят, имели место попытки продлить затянувшуюся гулянку и на следующий день, Но немцы начали контрнаступление на нашем участке фронта, и было просто удачей, что мать не родила меня на несколько дней позже. Должен сказать, что праздники, как и люди, со своими судьбами и настроением. Настроение этого праздника было неповторимым. Все совпало: и время, и место, и настроение, и роскошный стол, и даже старик Рябошапка оказался на своем месте. Вскоре нас стал обслуживать другой батальон, и в другом месте мы пробовали повторить пиршество, отметив именины заместителя начальника штаба полка Козлова, но ничего не получилось. Собрались в полутемном зале, и повар оказался неважным. С закуской было туговато – обыкновенный ужин, да и вина негусто. Словом, мой день рождения так и остался светлым пятном в памяти всего полка. Как-то вдохновенно мы пили и общались на одном дыхании, на одной волне дружеского участия. Таких дней рождений у меня больше не было. В жизни каждого человека бывает вершина. Думаю, что я прошел ее в тот праздничный вечер в Венгрии в поместье Чаба-Чуба, в зените жизненного пути, в свои тридцать четыре года. И еще я заметил, как даже самые буйные разгильдяи стихали, взяв в руки узорную вилку и склоняясь над тарелкой тонкого фарфора, разрисованной золотыми графскими вензелями или поднимая бокал тонкого стекла, наполненный изысканным венгерским вином. Не потому ли все вещи вокруг нас так грубы и некрасивы, что они во многом соответствуют нашему внутреннему настрою?

А на следующий день после этого праздника полкового братства, в который превратился мой день рождения, немцы собрали до сотни танков и в темную ноябрьскую ночь проломили линию фронта возле Туркеве, где ее “удерживали” румыны, и покатились к Сарвашу, в десяти километрах от которого разместился наш аэродром. Когда мы узнали, что немецкие танки уже вошли в Сарваш, то стало ясно, что нужно уходить из-под их удара. Но шел сильный дождь, летное поле раскисло, и взлетать с него, да еще в полной темноте, – дело безнадежное. Из штаба дивизии по телефону нам приказали занять оборону вокруг аэродрома, вооружившись личным оружием: автоматами и пистолетами, которые выглядели, как детские пукалки по сравнению с мощью наступающих танков. Видимо, перспектива потери двух авиационных полков, сидевших по разные стороны имения Чаба-Чуба, встревожила наше командование, и в бой были брошены фронтовые резервы. Тревожная ночь уже заканчивалась, когда мы увидели, как по шоссе, ведущему к Сарвашу, на полной скорости мчатся “Студебеккеры”, полные наших солдат, за которыми мотались длинноствольные, приземистые противотанковые пушки, которые на фронте звали “ствол длинный, а жизнь коротка”, или “прощайте товарищи” по первым буквам названия: “противотанковое орудие” – ПТО. Часам к десяти утра артиллеристы заняли позиции между Сарвашем и Чаба-Чуба, и начался огневой бой с танками. Весь день недалеко от нашего аэродрома грохотало. Снаряды противотанковых пушек, имевшие высокую начальную скорость, разрывали воздух оглушительными хлопками. Уже к вечеру немцы потеряли около двадцати танков, а вскоре из резерва фронта подошли и наши танкисты. На следующий день немцев отогнали за города Туркеве и Мезетур. Уже к пятому ноября мы получили приказ перебазироваться на аэродром в Туркеве, где была хорошая, просторная, хотя и грунтовая, взлетно-посадочная полоса. Прощай, гостеприимная Чаба-Чуба и мои именины в старом графском дворце, оставленные среди лучших воспоминаний жизни.

В Туркеве началось с сюрприза: оказывается, что на аэродроме уже сидят румынские летчики, перелетевшие к нам на своих машинах немецкого производства. Мы с интересом рассматривали “Юнкерсы”, “Мессершмитты”, “Фоккевульфы”. Это были те самые машины, с которыми мы всю войну дрались в воздухе, не видя их вблизи. Они в реальности теперь были перед нами, резко смердя искусственным бензином двигателей, и мы не могли на них насмотреться. Ходили вокруг, лазали по ним, стучали кулаками. Все никак не могли примириться: румыны наши союзники, а летают на немецких самолетах. Когда румыны впервые садились на аэродроме в Туркеве после боевого вылета, то среди наших ребят с непривычки даже поднялся небольшой переполох. Впрочем, румыны воевали, скорее, стремясь переждать войну. То же самое происходило и на земле. Вдоль всей линии фронта, протянувшейся в благодатных венгерских степях, по рокадным дорогам, параллельно фронту, начали передвигаться бродячие кавалерийские подразделения: наши и румынские. Технология создания такой банды, по образцу незабываемого батьки Махно, очень проста: кавалерийское подразделение выступает из пункта “A” и не прибывает в пункт “Б”, делая вид, что заблудилось. Дезертиры оснащены оружием и боеприпасами, прекрасными лошадьми и тачанками, укрытыми брезентом. Вскоре в эти тачанки нагружалось отобранное у венгерского населения вино и туши зажаренных целиком кабанов, копченые индейки и колбасы. Постепенно отряд обрастал женским персоналом.

Кое-кто из венгерок забирался в тачанки по своей воле, другие – по неосторожности, третьих забирали силой. И вот вся эта кавалькада с озабоченным видом, нередко с командировочными предписаниями, которых поразводилась чертова уйма, слонялась вдоль линии фронта, ночуя, где придется, и сразу превращая свои стоянки в разгульный вертеп. И трудно было сказать, кто был разгульнее из вечных врагов – наши казаки или румыны, принявшие тактику: “Воевать – лишь бы не воевать, а уж если воевать, то, не прикладывая рук”. Постепенно эти бродячие оравы стали исчисляться уже десятками тысяч человек, ведя себя все более разнузданно и агрессивно. Армия на глазах разлагалась с самой головы до хвоста, о чем ниже пойдет речь.

Впервые я встретился с одной из этих разгульных банд в городе Туркеве, где мы с Платоном Ефимовичем Смоляковым остановились в одном из приличных домов. Заняли две комнаты: в одной спали мы с командиром, а в другой ординарцы, вооруженные автоматами. Был напряженный летный день, и очень хотелось выспаться всласть. Но через стену веселилась разгульная компания. Звучала гармошка, хриплые голоса тянули кубанские песни, дико визжали женщины, и все покрывали виртуозные шестиэтажные матюки. Сначала мы с командиром терпели этот разгул – погуляют ребята и успокоятся. Но чем ближе к глубокой ночи, тем плотнее шум. Спать было невозможно, а утром в полет. Моим ординарцем был белорус Сашка, все грозившийся всех пересечь автоматными очередями, если потребуется, и даже однажды изрешетивший стену в доме, демонстрируя, как он это будет делать. Сашка побывал в пехоте, где немецкая пуля навылет пробила ему таз, и очень не желая снова оказаться на передовой, демонстрировал свою решимость защищать начальство до последней капли крови. Мне передал Сашку наш контрразведчик – наконец-то ничего мужик, сменивший опившегося этиловым спиртом и умершего Лобощука. Новый особист плевать на все свои особые дела хотел, ни за кем не подслушивал и не подсматривал, а нашел себе в батальоне хорошую девушку, которую объявил женой и занимался ею с утра до вечера, а с вечера до утра. Летчики сразу признали его своим парнем. И у нас с особистом начались мир да любовь. Особист нашел Сашку в госпитале, а потом ему прислали ординарца из резерва. Сашка попал ко мне.

Но посылать Сашку к кубанским казакам я не решился. Да и Сашка опасливо посматривал в сторону стены, за которой гудели казачки. К ним пошел парламентером ординарец Смолякова, Владимир Харитонов, решительный парень, которого ценило командование. К нам в полк он попал из соседнего 73-го истребительного авиационного полка, где крал бензин при помощи командира полка Михайлюка, а на деньги, добытые после продажи бензина, покупал своему шефу золотые часы. Афера обнаружилась. Как всегда, все свалили на младшего по званию, и перевели к нам в полк. Смоляков не мог упустить такого преданного начальству человека, ему самому нужны были золотые часы, и многое другое тоже.

Харитонов отправился к казакам, матерясь и дергая затвор автомата. Он вернулся и сообщил, что казаки пообещали вести себя потише, а обстановка в комнате через стенку такова: стоит длинный стол, уставленный салом, окороками, жареными гусями, бутылками с вином и спиртом, за которым вперемежку сидят казаки с венгерками. Угол комнаты огорожен одеялом, за которое без конца ныряют казаки на пару с венгерками, некоторые из которых говорят по-русски.

Мы удовольствовались казацким словом и снова попробовали заснуть. Но за стенкой начались танцы, и весь добротный дом стал раскачиваться. Терпеть всю эту вакханалию не было возможности, и мы все вчетвером отправились успокаивать моих земляков-кубанцев. Человек пять казаков, сидевших за столом, встретили нас приветственными криками, приглашая разделить хлеб-соль, и еще кое-что на венгерской земле. Привыкнув разговаривать с казаками с детства, я вежливо, стараясь их не обижать, чтобы дело не дошло до перестрелки, объяснил – есть приказ Жукова, согласно которому там, где отдыхают авиаторы, квартироваться другим частям запрещено. Отдых для летчика – первое дело, и если они не уедут в течение ближайших десяти минут, то мы будем вынуждены вызвать взвод автоматчиков, которые их арестуют. Казаки слегка протрезвели на глазах, сняли руки с затворов автоматов и заявили, что не нужно автоматчиков – они уедут сами. Собираясь в дорогу, казаки поступили по-казацки: оставили нам в качестве трофеев комнату, заваленную объедками костей, огрызками хлеба, окурками и порядком заплеванную, утопающую в табачном дыму, а также трех смертельно перепуганных венгерок, но не забыли вытащить и погрузить в крытую повозку, стоящую во дворе, бочонок с вином – судя по плеску, в нем еще было ведра два жидкости. Казаки сноровисто отворили ворота, гикнули, свистнули и унеслись по шоссе.

Выяснилось, что две девушки из венгерок, оставшихся нашими трофеями, учительницы русского языка, которые по неосторожности взялись разговаривать с моими земляками, и мгновенно оказались в казачьей кибитке. Одна из них, чернявая, как почти все венгерки, жалобно повествовала: это бы еще ничего, если бы один мужчина, а то казаки выстраивались в очередь. Словом, девчатам пришлось туго. Особенно, если учесть, что по комплекции они здорово уступали женщинам, с которыми казакам природой предназначено иметь дело.

Вторая наша встреча с моими земляками произошла уже в селе Ердатарче, недалеко от Будапешта. Только мы устроились на ночлег, как прибежал смертельно бледный хозяин, повторяющий трясущимися губами: “Казаки, казаки!” Действительно, дом сотрясался от тяжелых ударов в запертую дверь. “Открывай!”, – ревели голоса. Я встал сбоку от двери, чтобы не получить шальную пулю, и объявил, что здесь авиаторы – другим места нет. Казаки посоветовались между собой, поругались матом, и унеслись куда-то в темную ночь. Можно было себе представить, каково приходилось тем венгерским домам, а таких было большинство, где авиаторов на постое не оказывалось.

Венгрии не повезло. На ее равнинах коннице вольготно, и здесь были сосредоточены почти все наши казачьи корпуса вместе с нравами, которые отнюдь не исчезли среди казаков после прихода советской власти.

Таким было начало “нерушимой” венгерско-советской дружбы, в крепости которой нас уверяли еще недавно. Да и какая дружба у медведя с котом? Последнему без конца приходится думать о том, чтобы сосед, в очередной раз решивший расправить затекшие члены, не раздавил его ненароком, как наша армия хрупкую Венгрию. К счастью, вскоре была проведена операция в масштабах всего фронта, в результате которой была выловлена вся эта братия во Христе, болтавшаяся по рокадным дорогам. Кое-кого расстреляли на месте, а большинство попало на пересыльный пункт фронта и на передовую. Венгры спасались от казаков по-разному. Например, в Ердатарча, хозяин, знавший слегка русский язык, прикрепил ко мне соседскую девочку лет четырнадцати, Бежи, которая по его просьбе, должна была мыть мои сапоги и топить печь. Венгр сказал, что считает меня порядочным человеком, а определение девочки в качестве прислуги является единственным спасением от вездесущих казаков. Можно себе представить, каково приходилось венграм прифронтовых населенных пунктов, если по рокадным дорогам, как выяснилось после их отлова, бродило более пятидесяти тысяч этих бандитов. Нашлись и в нашей дивизии любители порезвиться, впрочем, дорого заплатившие за это, о чем позже.

На аэродроме в Туркеве мы не задержались. Уже через несколько дней нас перебросили на аэродром Тапио-Серт-Мартон, километрах в десяти от города Цеглед, спокойного венгерского провинциального городка. Хорош был и аэродром с идеальными подходами. Отсюда мы летели на сопровождение штурмовиков, долбивших города Хатван и столицу Венгрии – Будапешт, а также для прикрытия конно-механизированной группы Плиева. В Венгрии начались сильные дожди, и над землей повисли туманы, обычный ноябрь в этих местах. Боевая активность авиации резко снизилась. Но уже в первых числах декабря погода немножко улучшилась, и мы получили задание – сопровождать бомбардировочную дивизию нашей пятой воздушной армии, идущую на Будапешт: два полка “ПЕ-2” и полк “Бостонов”. До Будапешта было рукой подать, и когда мы вышли на цель, я был поражен красотой этого города, очень напомнившего мне Киев. На высокой стороне Дуная – Буде, громоздились памятники и великолепный королевский дворец, которые мы вскоре разнесем вдребезги, на нижней стороне – Пеште, ровными, красиво расчерченными квадратами выстроились прекрасные европейские многоэтажные дома. Над самим Будапештом бомбардировщики разошлись веером. Одни пошли бомбить мосты через Дунай, напоминавшие мне киевский Цепной, другие в сторону вокзала, а третьи, которых я прикрывал, – на здание парламента, где, согласно данным разведки, заседали хортистские депутаты. Хорошо было в то время – объяви всех гитлеровцами и хортистами, и никакой неясности. Всего над Будапештом в тот день висело 90 бомбардировщиков и 90 истребителей. Колонна для захода на бомбежку выстраивалась над нашим аэродромом Тапио-Серт-Мартон, где наши истребители подстраивались к бомбардировщикам, делавшим круг над облачностью на высоте 2600 метров. Колонна была построена девятками и шла волнами. Это бомбардировщики, а мы, истребители, по парам шли сбоку, сверху и снизу. Сзади сковывающая эскадрилья.

По венгерскому парламенту наносил удар полк “ПЕ-2”, который заходил на бомбежку с юго-запада вдоль Дуная. Над самым парламентом наша колонна попала в сильную зенитную завесу, но шла, не сворачивая, и без потерь. Как только красивейший венгерский парламент, гордо вознесший свой купол, окруженный готическим лесом колонн над Дунаем, оказался в перекрестии авиационных прицелов для бомбометания, то штурман полка первым нажал кнопку бомбосбрасывателя. Бомбы “ФАБ-50”, пятидесятикилограммовки, летели вниз через каждые пятьдесят метров с интервалом в полсекунды. Примеру штурмана последовал весь полк. Некоторые самолеты имели на своем борту и стокилограммовки. К счастью, этого груза оказалось мало для красавца-парламента, создавая который, венгры вложили в толщу гранитных стен всю прочность своей вековой мечты о самостоятельном государстве. Наши бомбы, как шарики, отскакивали от мощных крутых боков купола и улетали вниз, где разрывались в нижней, плоской части здания. Было более десяти попаданий прямо в парламент, а большинство бомб упало во двор, до и после цели, что было счастливой удачей для венгров. Зная, что бомбежка парламента носит скорее пропагандистский характер, мы не расстраивались. К счастью, “Летающие крепости” союзников пожалели Будапешт. Даже могучие стены парламента вряд ли устояли бы, оказавшись среди адского “ковра” из тонных бомб, которыми устилали немецкие города американские и английские бомбардировщики. Во время этих ударов, равных по силе среднему землетрясению, рухнули дворцы Дрездена, о которых уже никак не скажешь, что они были сооружены хуже, чем в Будапеште.

Когда наши бомбардировщики отбомбились, и сделав правый разворот, пошли на свой аэродром, в воздухе появились истребители противника, взлетевшие с пригородных аэродромов Будапешта: Буда-Фок и Буда-Ерш. Бой носил ознакомительный характер: сковывающая группа под командованием Смолякова минут пять покрутилась с немцами в хороводе, поплёвываясь очередями, и немцы от нас отцепились. Когда мы приземлились, и узнали, что и другие бомбардировочные полки отлично отбомбились и пришли домой без потерь, нам сообщили – бомбометание полка, который мы прикрывали, произвело впечатление на депутатов венгерского парламента, разбежавшихся кто куда. Вот так пришлось и мне приобщиться к традициям европейского парламентаризма и демократии. Правда, на русский манер, долбя с воздуха бомбами эти полезные вещи, так мало принятые у нас дома.

Итак, мы летали над осажденным Будапештом. Именно сюда, после завершения Дебреценской операции, в которой немцы и венгры потеряли более десяти дивизий, сместился фокус боевых событий. Будапешт на несколько месяцев стал городом-крепостью, которую нам неизбежно предстояло взять. За сотни километров к западу кипела война, но все интересы были подчинены Будапешту. Не такие уж многочисленные защитники города яростно защищались, уйдя в каменную скорлупу. Это дорого стоило столице Венгрии. Недешево и нашим войскам. Как нам рассказывали пехотные командиры, только за один день боев при штурме Будапешта со стороны Пешта наши потеряли более полутора тысяч убитыми.

Мне пришлось видеть наши войска, подходящие к фронту, состоящие, в основном, из стариков и юнцов. Танки, артиллерия и авиация были укомплектованы людьми в расцвете сил, а в пехоту совали всех подряд. Воинская часть, которая останавливалась возле нашего аэродрома в Ердатарче, более сотни километров шла по грязи, люди были предельно измучены, и мы помогли им устроиться на отдых. Пехота была плохо одета, ботинки с обмотками, ее кормили от случая к случаю, а настроение было как у скотины, которую гнали на убой. Мы невольно задавались вопросом: будет ли конец этой страшной войне? Но она не утихала.

Третьего декабря 1944-го года наш полк получил боевое задание: разведать нахождение танковых подразделений противника километрах в двадцати пяти от нашего аэродрома, где вели напряженный бой танкисты генерала Кравченко. На разведку вылетели парой: старший лейтенант Бритиков и лейтенант Николаев. Вскоре Алексей Бритиков обнаружил до сорока “Пантер” и по радио сообщил об этом танкистам. Танкисты попросили уточнить местонахождения противника, и Бритиков стал пикировать прямо на “Пантеры”, обозначая место их скопления. Вскоре все оно оказалось под огнем артиллерийских и танковых орудий. Было несколько прямых попаданий. Тут как тут оказались и “Мессера”. Лейтенант Николаев, прикрывая своего ведущего, сбил “Мессер”.

Я уже рассказывал о гибели Миши Мазана, но хочу добавить еще несколько слов. Миша того стоит. 12 декабря 1944-го года над нашим аэродромом Тапио-Серт-Мартон была десятибалльная, трехслойная облачность. Утром прошел небольшой дождь. С интервалом в пять минут над головой, прячась в облаках, пролетали тяжелые бомбардировщики. Еще раз задумываюсь – зачем послали Мишу их рассматривать? Ведь было совершенно невероятно, что немцы подтянули такое количество своих немногочисленных “Дорнье-215”. И тем не менее, по-моему, от замкомандира дивизии подполковника Ерёмина поступила команда: “Выслать пару самолетов “ЯК-1” и уточнить воздушную обстановку в районе нашего аэродрома на высоте за облаками”. Миша Мазан добровольно вызвался лететь на это непростое задание вместе с лейтенантом Николаевым. Мы держали с ним связь по радио. Сначала они пробили первый слой облаков и оказались в свободном пространстве высотой до тысячи метров. Потом пробили второй слой толщиной в полкилометра, и снова оказались в безоблачном пространстве. Потом Миша Мазан сообщил по радио, что собирается пробивать третий слой облачности. Именно здесь его ведомый, Николаев, потерял Мазана из вида и заблудился в облаках. Потом наша рация приняла два сигнала Мазана, который разыскивал своего ведомого, и его радиостанция затихла. В воздухе нарастал гул тяжелого бомбардировщика. И сразу же зазвучала длинная очередь выстрелов из самолетной пушки, а уже через несколько секунд мы услышали вой самолета, который в отвесном пикировании падал на землю. Остальное читатель знает. Уже после взятия Будапешта мы захватили на одном из его пригородных аэродромов “Летающую крепость”, совершившую вынужденную посадку, и сразу вспомнили Мишу – может быть этот самолет он атаковал? Но на американском бомбардировщике не было никаких следов от вражеского огня. В какой-то степени эта история так и осталось загадкой.

Думаю, что читатель уже порядком устал от войны. Немножко поговорю о своей любимой теме – о сельском хозяйстве. Базируясь на аэродроме Тапио-Серт-Мартон, наш полк был расквартирован в роскошном дворце графа Блажевича, находившемся в центре великолепно ухоженной цветущей латифундии. Граф бежал, и всем, как и в Чаба-Чубе, руководил управляющий, пожилой агроном, побывавший в первую мировую войну в русском плену, с которым я сразу подружился. Мы решали совместно все дела по устройству быта и отдыха наших ребят. Но пришлось мне взять на себя другие функции, столь милые сердцу каждого русского человека – распределительные. В один из декабрьских дней в комнату, где я разместился, зашел управляющий имением и, видя во мне представителя военных властей, которым все подчиняется на этой территории, спросил: “Пришло время выдавать крестьянам заработанное ими зерно, которое все взято на учет интендантскими службами фронта. Может ли управляющий выдать три тонны зерна пшеницы из имеющихся в наличии трехсот?” Мне было любопытно посмотреть, как организован этот венгерский помещичий колхоз, и я попросил предоставить список с указанием, кому сколько. На следующий день список из 55 фамилий, против которых были обозначены трудодни и количество зерна, был мне предоставлен. Что говорить, приятно быть в роли этакого Господа Бога, доброго хозяина, распределять чужое добро. Как здесь не понять организаторов нашего колхозного строя. Посмотрев список, я начал кумекать, на чем держится венгерское изобилие. Например, Иштвану Надю причиталось 22 килограмма 542 грамма зерна, кому-то другому – 25 килограммов и 150 граммов. Ну кто выдумал такую глупость, что социализм – это учет!

Будучи добрым дядей-освободителем угнетенного венгерского крестьянства, я взял красный карандаш (все мы подражали товарищу Сталину) и принялся увеличивать крестьянские достатки, закругляя их до 30-35 килограммов. Эту ведомость я и подписал: “Управляющему, выдать. Гвардии подполковник Панов”. Управляющий пытался активно сопротивляться, объясняя, что своим волюнтаризмом, который, оказывается, придумал отнюдь не Хрущев, я рву тонкую сеть производственных отношений в имении венгерского помещика. Он мне втолковывал, что, как и во всяком советском колхозе, здесь есть люди, работающие лучше и хуже. Если всех уровнять, то работа застопорится. Я поразился его знанием колхозной жизни, однако настоял на своем. Управляющий протирал очки и недовольно смотрел на мое творчество.

Угнетенное венгерское крестьянство толпой стояло у порога, ожидая раздачи зерна, которая производилось ежеквартально. Конечно, мои популистские замашки были встречены с восторгом всем трудящимся населением. Да и мне было приятно. А здесь еще в санчасть нашего батальонного обслуживания принесли мальчика лет двенадцати, ковырявшего какой-то боеприпас, и в результате взрыва получившего тяжелое ранение в лицо. Я приказал оказать ему всяческую помощь, и ребенок выздоровел под наблюдением наших врачей. Родители пришли с ним ко мне, прихватив большую бутыль вина и какую-то закуску. Мой авторитет среди венгерских крестьян рос, но совершенно незаметно я попадал в ту же ловушку, что и многие наши вожачки, – оказавшиеся на полном поводу у разбушевавшегося плебса, утихомирить который можно только невиданной жестокостью.

Думаю, именно этим объясняются многие репрессии нашей советской истории. Сначала людей травили друг на друга, а когда они входили во вкус крови и начинали кусать саму власть, то поднималась дубина “пролетарской диктатуры”. Этой дубины у меня не было, а бешеного пса популизма я, по неосторожности, спустил с цепи. В конце декабря ко мне в штаб явилась группа венгерских крестьян с просьбой разрешить вырубить, посаженную помещиком, аллею очень красивых деревьев для отопления своих домов. Мне нравилась эта аллея, и я не разрешил ее рубить. Тогда один из венгерских крестьян строго спросил меня на русском языке: почему это я защищаю помещичье добро? Уж не из помещиков ли я сам? От четко выверенной и классово взешенной постановки вопроса у меня мороз прошел по коже. Казалось, что я в родных Ахтарях, где толпы рьяных комсомольцев разыскивают “контру”, крушат трактором новую церковь и разбирают добротные хозяйские сараи. Наш пример оказался опасно заразительным, а бацилла большевизма, в разной степени жлобского исполнения, видимо, не Лениным придумана, и выращена не только в пробирке заграничных библиотек. Припомнив поучения вождей, я стал объяснять крестьянам, что все вокруг принадлежит им самим. А зачем же рубить свое? Но, подобно нашим колхозникам, считавшим, что украденный пуд зерна с колхозного тока надежнее перспектив богатых колхозных урожаев, венгры зашумели, не желая со мной соглашаться. Впрочем, нашлись и сторонники моей точки зрения. Я решил использовать ленинскую тактику компромисса и разрешил вырубить на дрова гнилые и совсем старые деревья. Но дня через три не без грусти обнаружил, что вся двухкилометровая красивая аллея пошла под топор. Эта же история ожидала и наших вожачков. Вроде бы писал Володя Ленин о необходимости сохранять достижения старой культуры и ее памятники, но вся прежняя Россия пошла под топор и на дрова.

И здесь, в Венгрии, дела пошли по накатанной колее. Скоро ко мне явилась крестьянская делегация с просьбой разрешить разобрать огромную, прекрасно ухоженную стеклянную оранжерею. Увидев, куда привела меня моя доброта и жажда популярности, я решил с этим делом кончать. Осмотрев великолепную оранжерею с пальмами и розами, я категорически запретил ее разбирать. Однако, мгновенно выросшие и окрепшие местные большевики без партбилетов, нажимали: нужно уничтожить и разобрать все помещичье. Дискуссия закончилась тем, чем закончилась дискуссия большевиков с русским народом: я пообещал выставить возле оранжереи наряд автоматчиков. В тот вечер я с грустью вспомнил одну из ахтарских пьянок-гулянок в 1927-ом году после завершения путины в рыбном кооперативе, который возглавлял рыбак Муха. Бригадир Муха, как активный сторонник советской власти, поселился в доме барыни Гавриленко, двор которой славился великолепной плантацией тюльпанов и разноцветной сирени, завезенных из-за рубежа. На цветочных клумбах рыбаки расстелили огромный брезент – парус от большой лодки, уставив его водкой и закуской, подавив при этом тюльпаны, георгины и прочее. Сначала на этом брезенте пировали, а потом, напившись, стали плясать и топтаться. В зарослях сирени удовлетворяли большую и малую нужду. Все это происходило под бодрую и визгливую музыку. Таков был финал цветущего двора помещицы Гавриленко, который с детства радовал мою душу и был каким-то окошком в прекрасный большой мир среди однообразных ахтарских буден.

Мой авторитет среди крестьян покачнулся, но, идя испытанным большевиками путем, я укрепил его, решая национальный вопрос. Как-то в комнату, где я спал, забежал управляющий в сопровождении пяти крестьян и, возбужденно что-то крича и даже плача, принялись меня будить. Первое слово после пробуждения, которое я понял, было “Роман! Роман!” Откуда здесь взялись чертовы румыны? Оказывается, румынские офицеры-интенданты, на пяти фургонах приехали забирать из хранилища зерно, взятое на учет для пропитания войск фронта, а венгры не хотели его отдавать. Учитывая, что все это происходило на фоне старой вражды, то дело вот-вот могло дойти до пальбы. В душе сочувствуя венграм, но не имея права ссориться с союзниками, я пошел по старому верному пути – формальных придирок. Лихо надев фуражку и поправив кобуру пистолета на поясе, я поинтересовался у румын: есть ли у них документы на отгрузку зерна? Конечно, никаких документов у разгильдяев-румын не было и быть не могло. Я прогнал их со двора, и они, недовольно бурча, покатили куда-то. Авторитет русского офицера в глазах румын был довольно высок, а я был заместителем начальника гарнизона. Я пригласил управляющего и приказал раздать два вагона пшеницы, которая хранилась на чердаке железобетонного сарая, местным крестьянам. Честно говоря, хотя венгры и были врагами, а румыны союзниками, но мои симпатии были на стороне венгерских крестьян, а не румынских мародеров. За несколько часов венгры, мобилизовав все население, растащили пшеницу по домам. К счастью, вскоре была создана так называемая народная власть, и эта часть забот упала с моих замполитских плеч. Я всегда усмехаюсь в душе, когда слышу, что власть называет себя народной и берется выражать его интересы. Всякий раз под эту шумиху приходит очередная волна номенклатуры. Народной может быть только законность, соблюдаемая самим народом, а власть пусть меняется, постоянно обновляясь в рамках этих законов.

Незаметно наступил 1945-ый год, последний год войны. Мы встретили его в имении Блажевича, но до стола в Чаба-Чубе, было, конечно, далеко. По-прежнему шли затяжные напряженные бои в пригородах Будапешта, и наши штурмовые группы несли большие потери, пробиваясь через незнакомый городской лабиринт. Тем временем в тылу кое-кто не терялся. Солдат, повар штаба нашей дивизии, гражданин Индык нагулял немало энергии на калорийном дармовом питании, да и вообразил себя безнаказанным, постоянно общаясь с высоким начальством. Даже внешне это была мерзкая личность, видимо, мучимая многими нравственными комплексами: маленького роста, косолапый, глаза глубоко сидели во впадинах черепа, нижняя челюсть выдвинута вперед, а нос курносый. Словом, весьма смахивал на обезьяну-гориллу. Судя по тому, что потом рассказывали особисты, Индык, оставаясь на оккупированной немцами Харьковщине, откуда был родом, довольно активно помогал немцам. Однако некомплект в войсках был так велик, что наши после освобождения Харьковщины призвали его в армию, видимо, думая, что он довольно скоро получит пулю на передовой, как миллионы советских патриотов. Но не таков был Индык – люди подобного склада нужны при любой власти. Каждому начальнику хочется иметь под рукой подлеца, готового ко всем услугам. Индык всплыл на очень хлебном месте, и даже занял определенное общественное положение: шеф-повар столовой управления дивизии – немалая реальная шишка. К нему сам командир дивизии посылает ординарца за закуской, если начальство прилетает. В тот день несколько девушек-венгерок из городка Печ чистили картошку на кухне. Индык, присмотрев одну из них, предложил ей подняться на чердак за картошкой. На чердаке он принялся насиловать сопротивляющуюся девушку, и в ходе борьбы ударил ее по голове железным прутом. Потом Индык изнасиловал труп и спустился с чердака, как ни в чем не бывало. Вечером в расположение штаба дивизии прибежали родители девушки, напуганные рассказами о том, что большевики едят людей живыми. К сожалению, в данном случае это оказалось правдой – конечно, в переносном смысле. Опросили девушек, чистивших картошку в тот вечер, и “особняки”, которые получали один за другим грозные приказы с требованиями остановить волну мародерства и бандитизма, охватившую армию, оказавшуюся за границей, заложили пальцы шеф-повара, не раз уделявшего и им сладкий кусочек, в двери. Индык не стал долго упираться и покаялся своим ребятам. Трибунал не стал углубляться в юриспруденцию и без волокиты приговорил Индыка к расстрелу. Впрочем, Индык довольно умело защищался, объясняя, что это его злодейство лишь ответ венграм из частей второй венгерской армии, солдаты которой изнасиловали и убили его дочь и мать. Следует сказать, что у венгерских частей на фронте была действительно дурная репутация, и Индык довольно ловко давил на психику своих судей, даже приводя цитату из Библии: “Зуб за зуб, кровь за кровь, смерть за смерть”.

Однако расположение планет и последних приказов по войскам было для него неблагоприятным. На лесной опушке посреди большой поляны, на западной стороне нашего аэродрома Тапио-Серт-Мартон, была отрыта могила, вокруг которой буквой “П” построились три полка нашей дивизии и батальоны аэродромного обслуживания. Здесь же присутствовало человек двести венгров, среди них и родные погибшей девушки. Особисты на тачанке привезли Индыка со связанными сзади руками в накинутой на плечи старенькой шинелишке. Индык, мужчина лет сорока, волоча ноги, подошел к отрытой яме и уставился на дно собственной могилы. Председатель трибунала зачитал приговор, и один из особистов, подойдя к Индыку метра на три, направил пистолет в его затылок. Особист нажал курок – осечка, особист передернул верхнюю часть пистолета, перезарядил его – снова осечка. Плохо стреляло оружие наших особистов, редко бывавшее в боевом употреблении, разве что против внутренних врагов, зато специалистов по вину и бабам. Хорошо стреляет только боевое оружие, знающее руку хозяина. Получался конфуз. По всем цивилизованным традициям, осужденный, над которым рвется веревка или пистолет палача дает осечку, освобождается. Но мы и не слышали о цивилизованных традициях, да и казнь была воспитательно-показательная. Подбежал другой особист, и уже без всякой осечки загнал Индыку пулю в голову. Тот упал у самой могилы, в которую особист столкнул его ногой, обутой в хромовый сапог. К яме, на дне которой лежал труп Индыка, подошли венгры, и каждый в нее плюнул. Потом солдаты забросали ее землей, и начальник политотдела дивизии полковник Леха Дороненков не мог удержаться, чтобы не продемонстрировать свое красноречие. Мертвый Индык был, конечно, не живой немецкий пилот, из страха перед которыми Леха принципиально не поднимался в воздух. Хорошо поставленным трубным голосом Леха объявил, что сегодня мы казнили подлеца и предателя, который начал цепь своих преступлений еще на советской земле в городе Харькове, и так будет со всяким, кто запятнает честь бойца Красной Армии-освободительницы. Я слушал речь Лехи Дороненкова и все почему-то вспоминал, как он не раз просил добавки у этого Индыка, который, оказывается, был вон каким подлецом, еще и с давних пор.

А убитую Индыком девушку-венгерку наши втихаря похоронили на местном кладбище в ночное время и указали родным могилу. В день казни Индыка они ее разрыли и похоронили девушку по всем своим правилам. Должен сказать, что казнь Индыка произвела довольно сильное впечатление на всех половых разбойников, которых у нас было немало. Еще когда стояли в строю во время казни, то Тимоха Лобок толкал “Иерусалимского казака” Романа Слободянюка: “Надо смотреть, чтобы не кокнули под конец войны”. Всякого лапанья венгерок стало гораздо меньше. Тем более, что расстреливали в войсках за эти дела уже на полный ход. Председатель фронтового трибунала, вынесший приговор Индыку, с которым мы обедали, рассказал, что это второй смертный приговор, вынесенный за этот день. Он прилетел из Югославии, где только что в одной из частей наземных войск расстреляли капитана – командира батальона, изнасиловавшего и убившего еврейку, мать пятерых детей, мужа которой только что убили немцы при отступлении. Вся сцена произошла на глазах детей, кинувшихся поднимать застреленную мать. А впереди у председателя трибунала в этот день было еще два смертных приговора. Привыкший ко всяким видам, председатель фронтового трибунала, мужчина средних лет, подполковник юстиции, рассказал, что когда капитана вывели на расстрел, то он упал на колени и закричал: “Родина, прости меня!”. Ему всадили пулю в голову. Волна расстрелов прокатилась по войскам в связи со строгим приказом Сталина.

Уж не знаю, что нужно славянину, дабы сделать вывод из своих ошибок. Сколько народу погибло из-за элементарного разгильдяйства, а племя разгильдяев, болтунов и лентяев, не жалевших ни своей, ни чужой жизни, плодилось и даже размножалось. Об этом еще раз напомнила Эстергомская трагедия, происшедшая в конце декабря 1944-го. Небольшой красивый город Эстергом стоит неподалеку от венгерско-чехословацкой границы, где река Грон впадает в Дунай. Город оказался крепким орешком. Противник прикрылся болотистой поймой Грона и хорошо укрепился в самом городе. Мы немало летали, сопровождая штурмовиков, долбающих немцев возле Эстергома, но пехота продвигалась плохо, а конники никак не могли выбраться из болот, где вязли их лошади.

Наше командование решило нанести мощный бомбовый удар по переднему краю обороны, который проходил по северо-восточной окраине Эстергома. Бомбардировочная дивизия пятой воздушной армии в составе двух полков “ПЕ-2” и одного “Бостонов” – девяносто самолетов – взяла на борт бомбардировщиков бомбовый груз и кружилась над нашим аэродромом, ожидая, когда подстроятся истребители прикрытия. Бомбардировщиков прикрывали два полка: 31-й гвардейский и наш – 85-й гвардейский. Мы построились в колонне, и все вместе взяли курс на Эстергом. Я летел слева ведущей девятки в группе непосредственного прикрытия бомбардировщиков. Это было мое любимое место в строю. При подходе к цели погода резко ухудшилась – пошел сильный дождь, облачность опустилась до самой земли. Все смотровые стекла кабин самолетов заволокла водяная пленка. Горизонтальная и вертикальная видимость упали до нуля. Командир бомбардировочной дивизии принял совершенно правильное решение: возвращаться на свой аэродром. Что мы и сделали.

А на земле в это время происходило следующее: немцы и венгры, испугавшись мощного авиационного рева за облаками над городом, оставили Эстергом и отошли на запасные позиции в нескольких километрах от города. Казаки, увидев такое дело, сразу вскочили в город и принялись в нем располагаться и укрепляться. А на следующее утро оперативный дежурный штаба фронта подтвердил приказ штаба бомбить Эстергом. Уж не знаю, где какой дурак, видимо, глупо гогоча от какого-нибудь забористого анекдота, забыл что-то кому-то сообщить, отложив на завтра. Может быть, кто-то кого-то не хотел будить или просто беспокоить. В нашей жизни и до сих пор таких случаев более, чем достаточно. Как бы там ни было, уже в ясном небе мы с утра пораньше повторили все построения, и грозной колонной пошли на Эстергом, уже занятый нашими войсками. Бомбардировка вышла на редкость удачной. Мы убили около трехсот своих бойцов и массу лошадей. Немцы, отошедшие за город, весьма обрадовались такой авиационной поддержке и, контратаковав, снова взяли город. Потом нам сообщили, что во время разбора случившегося, дежурный штаба фронта валил на помощника, а помощник на дежурного. Вроде бы, кого-то из них расстреляли, что было, конечно, слабым утешением. По своему радиоприемнику я поймал немецкую передачу, в которой не без удовольствия сообщалось, что только они после нашей бомбежки подобрали триста убитых казаков.

После Эстергомской трагедии наш полк перебазировался на полевой аэродром Ердотарча, недалеко от Будапешта, и мы принялись сопровождать штурмовиков и бомбардировщиков, работавших непосредственно по Будапешту. Город бомбили днем и ночью. В железное кольцо его зажимали войска двух фронтов: Второго и Третьего Украинского. Но Будапешт держался. 11 января 1945-го года мы получили приказ из штаба дивизии: послать на поле боя в район Будапешта восемь истребителей для прикрытия нашей артиллерии, ведущей огонь на переднем крае. В воздух поднялась вторая эскадрилья под командованием Анатолия Константинова. Над окраиной Будапешта они встретились с девятью “Лаптежниками” и четырьмя “Мессерами”. Константинов сбил “Мессера” на вертикальном пилотаже, а огненно рыжий лейтенант Ипполитов поджег “Лаптежника”, пикирующего на наши батареи. В этом же воздушном бою был сбит и, видимо, сразу убит в кабине самолета лейтенант Щербаков. Его горящий “ЯК” врезался в землю на окраине Будапешта.

Войска противника, зажатые в венгерской столице, испытывали во всем нехватку. И противник решил организовать снабжение по воздуху при помощи своих транспортных самолетов “Ю-52” и “Дорнье-215”, которые днем и ночью сбрасывали груз с парашютов осажденному в Будапеште гарнизону. Повторялся сталинградский вариант. Опять одной из наших главных задач стала охота за транспортниками. Часть груза немцы сбрасывали на цветных парашютах, к которым прикрепляли контейнеры весом от двухсот килограмм до одной тонны. А небольшие самолеты садились на аэродроме Будафок и на стадионе города Будапешта. 15 января 1945-го года первая эскадрилья под командованием майора Н.И. Крайнова сумела очень удачно использовать восьмибалльную облачность, шапка которой накрыла Будапешт. Шесть наших “Яков” прятались, прикрываясь облаками, барражируя над восточной частью города, и дождавшись появления транспортников, сбили два “Ю-52”, которые упали в расположении наших войск. Отличились лейтенанты Р. Рябов и К. Корниенко. Должен сказать, что огромный фронт втянулся вглубь Европы, как в гигантскую воронку, и боевые порядки противников очень уплотнились. Эх, нашей многострадальной пехоте раньше хотя бы часть этого авиационного прикрытия! Над Будапештом с утра и до вечера висел весь наш истребительный корпус, буквально выпрашивая у пехоты цели. Немцам не давали поднять головы, но они перешли на подземный образ жизни и продолжали держаться.

16 и 17 января 1945-года наш полк взаимодействовал с конно-механизированной группой Плиева, которая успешно продвигалась в сторону крупного железнодорожного узла, города Хатван. Погода была плохая: шли дожди и сыпал мокрый снег. Все полевые дороги раскисли, механизированные части увязли в венгерском черноземе. Все ждали хорошей погоды. Все, кроме конницы Плиева, для которой наступил звездный час. Без дорог, по полям и лесам, болотами и оврагами она днем и ночью шла к Хатвану. Когда мы наносили обстановку на летные карты, то были поражены тем, что казаки за три дня с боем преодолели более ста километров. Еще нажим, и они были уже в Хатване, охватывая город с двух сторон. Но Хатванский успех заслонила неудача на Балатоне. Перебросив из Франции две танковые армии, немцы нанесли неожиданный удар большой силы и почти рассекли пополам группировку наших войск в Венгрии, едва не выйдя к Дунаю. Это очень подняло боевой дух защитников Будапешта. По четыре-пять раз летали мы на сопровождение штурмовиков, долбающих немцев, противостоящих войскам Третьего Украинского фронта.

Возле Балатона немецкие танки удалось остановить, а вскоре пал Пешт. Немцы и венгры оборонялись лишь в старой возвышенной части венгерской столицы – Буде, которую мы молотили днем и ночью, не оставляя камня на камне. Именно в эти дни мне приходилось наблюдать атаку наших самоходок на немецкие танки в ходе Балатонской операции. Несколько десятков самоходок, новых “СУ-100”, похожих на приземистых богатырей, которые не могут ворочать шеей, налитой силой, со стволами длинных стомиллиметровых орудий, торчавших прямо из корпуса, на полном газу вышли во фланг наступавшим немецким “Тиграм”, и сразу подожгли несколько из них, яростно плюясь двадцатидвухкилограммовыми стальными болванками и кумулятивными снарядами. Немцы вынуждены были отступить. Наконец-то и наши танкисты имели в достатке оружие, равное немецким тяжелым танкам.

Над Будой проходили большие воздушные сражения. Немецких истребителей было не так много, но, судя по всему, это были опытные пилоты, да и их командование умело концентрировать силы. Хорошо помню воздушный бой, который вели две наших авиационных эскадрильи, вторая и третья, под командованием Константинова и Сорокина, над Дунаем и центром Будапешта. На вертикалях и горизонталях сцепились восемнадцать наших “Яков” и двадцать два “Мессера”. Именно здесь сбил своего очередного противника “Иерусалимский казак”, затем завалил вражеский истребитель “Блондин”, а в самом конце боя, во время погони на вертикалях мне удалось зайти в хвост зазевавшемуся “Мессеру” и поджечь его пушечной очередью. Мы потеряли два “Яка”. Как мне помнится, погиб старший лейтенант Гелькин. Это был последний, большой бой истребителей над Будапештом, в котором Тимофей Лобок успел завалить еще и легкомоторный связной самолет, который при падении на город воткнулся своим мотором в крышу одного из добротных многоэтажных домов Буды. Фотография эта, сделанная моим широкопленочным фотоаппаратом, который потом у меня украл Соин, вдобавок к трем, имевшимся у него, до сих пор хранится в моём фронтовом альбоме.

В последних числах января наш полк получил задание сопровождать “Горбатых” на штурмовку огромного лесного котлована возле села Томпа, уже на территории Чехословакии, возле венгерской границы, где немецкие “Пантеры” неожиданно атаковали шедшие по шоссе танки генерала Кравченко. Я вылетел в составе третьей эскадрильи, которая прикрывала восьмерку “Горбатых”, и вскоре мы оказались над большим поросшим лесом котлованом, диаметром километра два. Думаю, когда-то комета угодила точно в макушку матушки-земли и оставила на ней эту отметину – кратер, по которому сейчас с бешеным ревом, сокрушая деревья, носились несколько десятков “Пантер” и наших “Тридцатьчетверок”. Постепенно танки, мотающиеся друг за другом в смертельной карусели, перемешались и образовали слоеный пирог. Видимо, в самом начале боя немцы упрятали в котловане несколько десятков длинноствольных “Пантер”, созданных для истребления танков – их пушки обладали высокой начальной скоростью, желая ударить сбоку по нашей танковой колонне. Но наши разгадали замысел и сами ворвались в котлован, где сейчас совершенно неясно было, кого штурмовать и бомбить. По радио мы слышали голос нашего командира третьего авиакорпуса генерала Ивана Подгорного, который нас наставлял, что, мол, нужно бомбить врага, спрятавшегося в лесу. Но в лесу уже было полно наших. Наконец, с земли по нам вели довольно интенсивный огонь. Вскоре наши штурмовики кое-как определили цели для бомбежки и сбросили свой груз. Судя по всему, удачно: наши “Тридцатьчетверки”, видимо, вдохновленные результатами бомбежки, принялись сокращать дистанцию для огня. А немецкие машины стали постепенно уходить на обочину котлована. Вскоре весь кратер затянулся дымом, в просветах которого мы видели, что он завален лесом, как после мощного бурелома. Среди всего этого пейзажа мерцали выстрелы танковых пушек, но понять, кто в кого стреляет, было совершенно невозможно. И мы ничем не могли больше помочь нашим танкистам. На связь с нашей группой вышел командир дивизии – полковник Гейба и мы легли на курс – аэродром Ердатарча. Уже потом нам сообщили, что наши танкисты вышли победителями в танковом бою у села Томба. Мы продолжали висеть над Будой, делая в хорошие ясные дни по три-четыре боевых вылета для поддержки пехотных подразделений, прогрызающих дорогу в каменных джунглях. Вскоре третья эскадрилья, в составе которой я вылетел, получила боевое задание атаковать с пикирования пушечным огнем дом в Буде, где накапливается для контратаки пехота врага. На поле боя в районе Буды мы без труда отыскали этот большой дом и, перестроившись в правый пеленг, начали с пикирования бить по нему из пушек. Сначала было видно, как мечутся под нашим огнем солдаты противника, но потом дом опустел, видимо, его гарнизон спрятался под землей. Во время этих атак бушевало море зенитного огня. Самолет Гриши Бескровного получил пробоину от крупнокалиберной пули, а машина Яши Сорокина была побита осколками зенитного снаряда. В разгар боя появились два “Мессера”, но увидев, сколько нас, они не стали связываться и прошли сторонкой.

Уже в самом конце января мы сопровождали штурмовиков, идущих на аэродром Будафок. Восемнадцать “Горбатых”, которых сопровождала эскадрилья Константинова, застукали на Будафоке восемь “Ю-52” и принялись долбать их семидесятидвухмиллиметровыми ракетными снарядами и пятидесятикилограммовыми бомбами. Один из транспортников вспыхнул. Наши ребята повторили заход на цель, вдребезги разбив остальные транспортные машины. Еще один “Юнкерс” загорелся от прямого попадания сразу двух ракет с нашего “Горбатого”. Как всегда, “Эрликоны” с земли поставили огневую завесу, в которую попались истребитель и штурмовик. Штурмовику повезло, он дотянул до своей территории, где совершил вынужденную посадку, а самолет нашего парня, получив прямое попадание по бензобаку, сразу вспыхнул и рухнул на землю недалеко от аэродрома Будафок. Это был молодой летчик, фамилию которого я не могу вспомнить.

Но война войной, а трофеи трофеями. Хочу поговорить на эту щекотливую тему, прямо скажем, мало освещенную в нашей военной литературе. Кроме того, у меня связаны с ней некоторые острые ощущения, при получении которых я едва не сложил на берегу Дуная свою голову. Если, продвигаясь по нашей территории, мы в основном раздавали всякое оставшееся и отслужившее свой срок тряпье по близлежащим селам, то, оказавшись за границей, многим, особенно офицерам, сразу пришла в голову мысль прибарахлиться. Солдаты еще погибали сотнями тысяч, но доблестный офицерский корпус, в основном штабисты и управленцы, уверенные в благоприятном окончании войны для себя лично, взялись за сбор трофеев. Нам, летчикам, да и танкистам с артиллеристами на переднем крае, было не до этого. Но все же замечали, стоило ступить на зарубежную территорию, как начальник штаба майор Соин, например, давно потиравший руки: “Эх, прибарахлимся!”, обзавелся несколькими фотоаппаратами, “достал” две легковые машины, натащил ковров и прочей “сарпинки”. Когда мы интересовались у Соина, откуда все это взялось, то он только загадочно улыбался. Впрочем, и так было ясно. Честно говоря, злость брала: Соин сидит на земле и прибарахляется, а мы летаем в бой и вернемся домой даже без приличных подарков семье. И в трофейную горячку, все больше охватывающую армию, начали втягиваться и боевые офицеры, и наш брат, политработник. Прекрасно понимаю саркастический смех, который вызовет это сообщение, ведь учили мы своих детей совсем иному. Но разве не правы классики марксизма – бытие определяет сознание. Выходит, не такой уж глупостью была политграмота, которую мы талдычили. Надо проникнуться обстановкой тех месяцев, когда позади лежала разоренная дотла страна, и каждому предстояло возвращаться на пустое место, а потом уже посмеиваться над нами, фронтовиками конца войны. Тем более, что, чем выше по званию был военный, тем жаднее он хапал все плохо лежащее. Думаю, что трофейный поток заканчивался в самом Кремле, уж, во всяком случае, в ближайшем окружении Сталина. Как бы то ни было, широких репрессий против сборщиков трофеев в войсках не применялось. Всю армию повязала круговая порука. Оправданием было старое, еще революционное: экспроприируем экспроприаторов. Действительно, большинство трофеев добывалось в квартирах людей состоятельных, часто в помещичьих имениях. Но как бы там ни было, это был обыкновенный грабеж, который Сталину, самому грабителю со стажем, пришлось узаконить, разрешив отправлять с фронта каждый месяц по одной посылке не более восьми килограммов. Сталин не решился применить против воюющей армии те репрессии, которые были обрушены на нарушителей трудовой дисциплины, например, перед самой войной, когда миллионы людей оказались за решеткой за пятнадцатиминутное опоздание на работу. Примерно три тысячи киевлян, осужденных на разные, обычно короткие, сроки по этому указу, разравнивали поле нашего аэродрома в Василькове. Я беседовал с этими людьми: обычно инженерами, служащими, рабочими, которых можно было обвинить в желании поспать лишнего, но уж никак не в преступлении, и удивлялся: на Ахтарском рыбном заводе эти проблемы элементарно решались экономическими методами – за каждого разделанного судака давали полкопейки, а если работаешь плохо, то выставляли за ворота. И люди приходили без всяких опозданий, а работали, как заведенные. Даже мой дядька Сафьян, несмотря на припрятанное золотишко, выходил работать во время путины, и судаки буквально мелькали в его могучих руках. Чтобы сэкономить время, он нанимал еще и мальчишку, который подавал ему рыбину на разделочный стол. Люди работали, как проклятые, без всякого конвоя. А сколько драгоценного производительного времени, махая лопатой, теряли осужденные киевляне, как правило, высококвалифицированные работники. Так вот, Сталин, прекрасно понимая, что даже любитель дисциплины в войсках, Суворов, отдавал турецкие крепости на разграбление, не стал становиться против естественного порыва многомиллионной армии. Кроме того, это было просто опасно.

В конце января 1945-го года решил и я познакомиться с трофейной обстановочкой: надо же было уж не совсем с пустыми руками явиться перед глазами жены. Тем более, что был хороший повод: в войсках практически отсутствовала какая-нибудь писчая бумага, а мне, как замполиту полка, нужно же было вести хоть какие-то конспекты, “раскатывая” в них, хотя бы для себя, документы партии и правительства, а также скудоумные речи великого вождя, страх перед которым делал каждое его слово значимым. Я взял в батальоне пуда два муки, в которой тогда недостатка в войсках не ощущалось, свиную голову и немного мяса. Со всем этим добром с аэродрома Ердатарча я направился в уже освобожденный Пешт. Нас в кузове было человек пять военных. Технология была проста: мы остановились на одной из площадей Пешта, и к нам сразу подошли изголодавшиеся будапештцы, спрашивая “лист” – муку по-венгерски. “Лист” у меня был, был и бекон. Еврей лет пятидесяти, чудом уцелевший в Будапеште, увлек меня в какие-то переходы и проходы среди многоэтажных домов. Ради осторожности мы шли всей гурьбой, приготовив пистолеты, с тыла нас прикрывали два автоматчика. Наконец оказались в большой комнате, окно которой выходило в сумрачный световой колодец между домами. Венгерка лет двадцати пяти, выглядевшая очень истощенной (за время осады Будапешта население сильно изголодалось) смотрела на нас настороженно. Еврей, который нас привел, представил гостей широким жестом маклера: “Лист и бекон”. Женщина оживилась и спросила, что мы хотим за продовольствие. Мне нужна была бумага и пишущая машинка – еврей был в курсе дела. Мы поторговались и сошлись на 15 килограммах муки за стопку общих тетрадей и пишущую машинку – венгерка оказалась машинисткой. Она вынесла компактную маленькую портативную пишущую машинку в небольшом футляре-чемоданчике, и когда отдавала ее нам, то из глаз побежали слезы. Машинку мы покупали для полка, хотя еще нужно было переделать шрифт. Это нам сделали в Бухаресте. Однако, в результате разнообразных мытарств и реорганизаций, машинка, в конце концов, оказалась в личной собственности замполита полка, вашего покорного слуги, который и ходил ее выменивать, рискуя получить пулю от задержавшегося где-нибудь на крыше немецкого снайпера, и поэтому угрызений совести не испытывал. Машинка была хороша: маленькая, красного цвета, блестевшая лаком, прекрасно работающая и даже пахнувшая как-то по-особому. Чувствовалось, что она была в руках, которые ее любили и дорожили ею.

В полковом клубе был нужен аккордеон, который позже так и остался в полку. Если бы речь шла обо мне, я бы наверняка не стал его брать. Дело в том, что аккордеон нам показали в квартире довольно скромно живущей еврейской семьи. Наш чичероне сообщил (как многие венгерские евреи он немного говорил по-русски), что это аккордеон отца, которого немцы убили при отступлении, а продают его вдова и две девочки-дочери, оставшиеся у матери на руках. Одной лет пятнадцать, другой лет восемь. Мы показали оставшиеся продукты, и мать согласилась обменять на них инструмент, но старшая девочка стала возражать и заплакала. Видя такое дело, я решил поискать аккордеон в другом месте и уже собрался уходить, но женщина схватила меня за рукав. Как я понял, в доме не было ни крошки хлеба. Мать забрала килограммов двадцать с лишним муки, свиную голову и ребра, а мы получили инструмент. Старшая дочь немного успокоилась и спросила, что на нем сыграть на прощание. Я сказал: “Вальс Штрауса”, который в более грустном исполнении не слыхал в жизни. Девочка играла, сев на диване и гладила инструмент, будто прощаясь с ним и отцом одновременно. Со мной был полковой баянист Смирнов, который принял инструмент в свои руки и принялся наяривать какую-то русскую мелодию.

Понимаю, что выглядели мы в этой истории не совсем важно, но то ли еще придется узнать читателю о трофейной эпопее. Если бы хотя бы половина наших людей получала трофеи таким образом, то это было бы еще полбеды. Практически это был бартер, который сейчас так вошел в моду, а чем дальше, тем больше укоренялись бандитские методы в чистом виде.

Совершив свою первую трофейную вылазку, я захотел иметь весь комплект удовольствий, для чего и пробрался на наш передний край: поглазеть на настоящий наземный бой. А то получалось, война заканчивается, а я, за рубежом, так ни разу не увидел, каково драться на земле. Вместе с ординарцем я добрался до переднего края наших войск на низком левом берегу Дуная в Пеште, откуда они перестреливались с немцами и венграми, засевшими на возвышенной части берега – Буде. Наши солдаты, одетые в грязные фуфайки и шинели, заросшие и неопрятные, с воспаленными глазами, все без знаков различия, засели в разбитых домах на набережной Пешта и выглядывали из-за углов стен и краев проемов окон, ведя огонь по соседнему берегу из мелкокалиберных орудий и крупнокалиберных пулеметов. Как я понял, их очень интересовали немцы, перебегавшие между домами. А немцев, в свою очередь, интересовали наши, перебегавшие на низменной части дунайского берега. Моя туристическая прогулка началась не ахти. Замызганный и обросший щетиной, командир стрелковой роты старший лейтенант лет тридцати пяти, узнав о цели моего визита, категорически сказал: “Вы, товарищ подполковник, лучше воюйте в воздухе и точнее бейте врага своими бомбами, а здесь вам делать нечего”. Командир роты был категоричен, да и прав по сути. Он напоминал уверенного в правоте своих действий колхозного бригадира, с которым не поспоришь, и я, не получив даже разрешения просто побыть в траншеях, направился на другой участок – напротив большого взорванного моста, сваи которого торчали из Дуная. Этот участок нашими войсками вообще не прикрывался, видимо, пулеметы простреливали его с боков, да и для форсирования Дуная он совершенно не годился. Во мне взыграл авантюризм. Я перебежал метров пятьдесят до взорванного моста через Дунай и устроился за мощным металлическим тавром, откуда было хорошо видно противоположную сторону Дуная, занятую противником. Уж не знаю, какой черт меня туда потянул, видимо, был приятно возбужден после удачи с цивилизованным добыванием трофеев.

Передо мной был мертвый Будапешт. Вдоль всего берега Пешта все дома опустели, в их окна постоянно залетали снаряды, мины, и попадали пулеметные очереди. Очевидно, все жители прятались в бункерах или покинули опасную зону. Хорошо, что наша машина-полуторка стояла примерно в двух кварталах отсюда. Укрываясь за тавром, стоявшим вертикально, я вдруг почувствовал себя заправским пехотинцем и принялся вести наблюдение, высовывая время от времени голову. На другой стороне шел кровавый бой наших ребят с противником. Как раз по позициям немцев и венгров наносили удар наши штурмовики под прикрытием истребителей, может быть, даже ребята нашего полка висели сейчас над Будой. Снизу прекрасно было видно ошибки, которые допускали пилоты: бомбы и ракеты нередко ложились чуть сбоку вражеских укрытий, пушечные очереди – поперек траншей, а не вдоль, как следовало бы. Как заправский пехотинец, я рассматривал поле боя в бинокль, который мне одолжили местные пехотные командиры. И вдруг над моей головой в тавровую балку звонко цокнула пуля. Я понял, что немцы засекли мое укрытие, когда они принялись стрелять по конструкциям взорванного моста из мелкокалиберной пушки. Осколки жужжали вокруг и рикошетили, путаясь в искореженных конструкциях. Эх, сколько всего напрасно расходуется на войне – эта мысль всегда бередила мое крестьянское сердце: всего пять процентов боеприпасов, например, в цель, а остальные мимо. Я прижался к земле и уполз за дом. К счастью, целый и невредимый. Когда весь перепачканный добрался до нашей полуторки, то вздохнул с облегчением. Мое любопытство по поводу наземных боев и сражений было удовлетворенно на много лет вперед. Это просто чудо, что немцы не зажали меня в огневой ловушке и не достали, в конце концов, пулей или осколком.

Итак, 13 февраля Будапешт пал. Не спасли его и 51 венгерская и немецкая дивизии. 15 февраля 1945-го года наш полк перебазировался на пригородный аэродром Будафок, откуда Соин, как червь в яблоко, вгрызся в гору, возвышающуюся на южной стороне Будапешта. В ней оказались винные склады, которые указали Соину местные венгры, видимо из числа люмпенов, охотно нам помогавших. Погрузившись в кузов дребезжащей трехтонки с какими-то венгерскими алкашами, Соин прибыл к месту сбережения сокровищ Алладдина. Сломав дверь в винных подвалах при помощи заложенной в замок мины, Соин проник в винные галлереи, где почти километр бродил, хлюпая по воде в сопровождении алкашей-венгров, которые, конечно же, могли его пристукнуть в любой момент. Но все обошлось, и Валик нагрузил трехтонку ящиками с бутылками венгерского шампанского, прихватив немало какого-то экстракта, о котором речь позже. Соин привез огромную кучу ящиков, которую сгрузил на аэродроме, накрыл ее брезентом и выдавал продукт только особо отличившимся, на его взгляд, сослуживцам. Несколько дней мы только тем и занимались, что наливали из бутылок, стоящих всюду на командном пункте, белое игристое вино и пили за здоровье друг друга. Да и плюс ко всему, как я уже упоминал, Соин привез немало экстракта, который употреблялся следующим образом: немного этой жидкости наливалось на дно стакана, куда затем следовало шампанское. Происходила бурная реакция, и вино нужно было поскорее проглотить, после чего следовала обильная отрыжка. Весь командный состав полка постоянно рыгал, что, конечно, было очень неудобно при разговорах по телефону.

Именно в это время наш корпус возглавил очередной “свинский” генерал-лейтенант Иван Подгорный. Да, читатель, свиньи имеют самое непосредственное отношение к получению нашим доблестным комкором очередного воинского звания. Должен сказать, что практически все деловые вопросы мы очень успешно решали с начальником штаба корпуса генерал-майором Простосердовым, деловым и умным человеком. Неплохим человеком был и начальник политотдела полковник Горбунов, старый, еще с гражданской войны, политработник, к сожалению – седина в голову, а черт в ребро, будучи уже за шестьдесят, схвативший сифилис у одной из батальонных девушек. Впрочем, это была, кажется, девушка из роты связи штаба корпуса. Лечился Горбунов по месту службы, попутно проводя среди нас партийно-политическую работу. Но это были хорошие ребята. А вот Ваня Подгорный, высокий и худой как жердь, вечно закрывавший лысину уцелевшим сбоку клоком волос, генерал-майор, был громадным козлом. Этот, мой землячок, азовец, таганрогский жлоб, обладал очень ценным для начальства качеством: сам жил и давал жить другим. Ваня честно делился награбленным с вышестоящими товарищами, и этим им очень нравился.

Под Будапештом мы заметили, что длинный, как верста, Ваня, сроду не носивший генеральской папахи, а обходившийся шапкой-ушанкой из серого каракуля, чтобы не подчеркивать свой баскетбольный рост, что-то загрустил. Из кругов, близких к нашему отважному генералу, стало известно, что аппетиты Вани разгулялись до генерал-лейтенантского звания, которое ему никак не давали. Ване бы поиметь совесть: мой ровесник, он и без того был баловнем судьбы. В отличие от нас, дураков – пилотов, которые воевали и сгорали, то в испанском, то в китайском небе, Ваня перед войной учился в академии ВВС. Потом Подгорный оказался командиром полка истребителей, но в отличие от всех, нередко боевых командиров полков, вместо наград с академическим дипломом. Боевые пилоты, нередко, пренебрежительно называли таких людей “академиками” (должен сказать, что ума у “академиков” после окончания академии обычно не прибавлялось), сами проходя тяжелейшую академию войны, месяц которой давал больше пяти “Жуковок”. У кадров, сроду не нюхавших пороха, была своя затаенная любовь к “академикам”, и свое представление об их ценности – так малограмотный видит в человеке, умеющем читать по слогам, большого ученого. Ваня Подгорный, так и не успев повоевать, зато успев обзавестись во время учебы в Москве немалыми связями, бодро пошел расти вверх. Конечно, боевые вылеты не интересовали такого выдающегося авиационного полководца с образованием. Но зато, когда на фронте принялись формировать авиационные дивизии, то Ваня стал командовать одной из них. Командир он был хреновый и званий и наград на фронте не заслужил, но какое это имело значение при наличии своих ребят в отделе кадров штаба ВВС Красной Армии. Когда стали формировать авиационные корпуса, то выяснилось, что, ну просто некому возглавить один из них, кроме “академика” Ивана Подгорного. Да вот беда, никак не может он проявить себя на фронте, все затирают, и поэтому Подгорный до сих пор подполковник и без особых наград. Ловкие кадровики сумели подсунуть, как говорят, кандидатуру Ивана самому Сталину, якобы видящему все насквозь.

Видимо, был удачно подобран момент – после очередного успеха наших войск, правда, обошедшегося в такую мелочь, как гибель десятков тысяч простофиль в небольших чинах. Всевидящий Ёська, любящий лепить ему лично преданных, говорят, пососал трубку и сказал, что это не проблема присвоить Подгорному звание генерал-майора и назначить командиром авиационного корпуса. Так Ваня оказался нашим непосредственным, высоким и очень противным начальником. Как я уже упоминал, все вопросы в корпусе нижестоящие начальники стремились решать в его отсутствие, обращаясь к начальнику штаба генерал-майору Простосердову, остававшемуся на время отсутствия Подгорного за командира, и благодаря этому дело кое-как двигалось. Особенно любил Ваня Подгорный, хорошо чуявший ветры, дующие в верхах, и умевший не обращать внимания на лозунги для дурачков, в частности, о руководящей роли партии, благодаря чему миллионы простофиль – рядовых коммунистов, на фронте лезли под огонь, а в тылу подрывались на тяжелых работах и умирали раньше срока, поиздеваться над политработниками. Помню, в Лугоже мы выпили с коллегой, замполитом полка – летчиком, постоянно летавшим на боевые задания, грудь которого украшали одни медали. Как выяснилось, моего коллегу, который, чуть не плача, рассказывал об этом, много раз совершенно заслуженно представляли к боевым орденам, но, сука Подгорный, сроду не сидевший в кабине истребителя в боевых условиях (во всяком случае никто в корпусе такого припомнить не мог), кривил свою лошадиную морду и говорил, что, коли замполит, то ему орден и не нужен – хватит медали.

Так вот, под Будапештом Ваня загрустил. Но скоро путь к генерал-лейтенантским погонам был найден. Он пролегал через венгерские свинарники. К тому времени все сколько-нибудь выдающиеся военноначальники, начиная с комбата, уже обзавелись бригадой “штыков”. Это были команды отборных проходимцев и ворюг, нередко с уголовным прошлым, которые должны были, вопреки всему, все проткнуть и приволочь своему шефу, все, что он закажет. Каким образом – это было дело самих “штыков”. Как всегда, бандиты и проходимцы оказались в цене, когда дело дошло до дележки пирога. Практически, это были кадры для штрафных рот, подлецы на все руки, но когда наша армия перешла границы соседних государств, на них появился спрос. “Штыки” Подгорного получили задание от шефа, и вскоре самолет “Ли-2”, который улетал с Подгорным на борту в Москву, в самый разгар горячих боев в осажденном Будапеште загрузился двенадцатью огромными свиными тушами, аккуратно разделанными и обернутыми белыми простынями, двумя прекрасными немецкими пианино, несколькими бочками коллекционных венгерских вин, фотоаппаратами, радиоприемниками, великолепной мягкой мебелью, и прочим, и прочим. Сопровождал все это добро сам командир корпуса, которому взялись помогать несколько его “штыков”. Результаты очень ответственного совещания, на которое, по его словам, улетел Ваня Подгорный, недели две проторчавший в Москве, были ошеломляющими: на погонах Ивана засверкала вторая генеральская звезда. Наш командир стал очередным “свинским” генерал-лейтенантом, уже Советской Армии, – говорят Сталину понравилось это наименование, придуманное Черчиллем вместо Красная Армия.

Официальным поводом для продвижения по званию нашего командира корпуса были фантастические успехи вверенных ему дивизий в воздушных боях под Будапештом. Как сообщил Ваня Подгорный в Москве, благодаря его личному мудрому руководству, мы завалили в будапештском небе 270 самолетов противника. Правда, когда мы захватили в плен командующего “Люфтваффе” (генерал прятался в канализационном коллекторе), то стремление к немецкой аккуратности и счету взяло верх над желанием угодить победителям. Генерал наотрез отказался подтвердить подсунутую ему “липу”, категорически утверждая, что в его распоряжении было всего 96 самолетов, из которых 35 сбито, а 55 улетели на другие аэродромы из Будапештского окружения. Нужно учесть, что не меньше сотни самолетов записали на свой боевой счет и наши доблестные зенитчики. Но какое это имело значение, если в голодный год на многих сковородках в просторных кухнях хорошо обставленных московских квартир шипела и шкворчала так аппетитно пахнувшая венгерская свинина. Миллионы простачков уже легли в землю, добывая победу, настал час торжествовать, и самому усатому хозяину приятно было знать, что мы вгоняем в землю немецкие самолеты сотнями и тысячами, как они, еще недавно, наши. Мертвых – в землю, живых – за стол.

После своего появления в новом звании Иван решил показать нам уровень своей, уже генерал-лейтенантской, эрудированности. Утомленный после развоза свиных туш по квартирам придворных московских генералов, он, собрав нас на совещание в красивом замке какого-то графа, расположившемся возле зарыбленых прудов, томным голосом поучал командный состав корпуса, что воевать нужно доблестно, врага бить умело и наверняка, безжалостно изживая разгильдяев, трусов и паникеров. Как учить – наших деятелей учить было не нужно. Иван расхаживал на сцене довольно большого зала, выпятив тощую грудь с четырьмя орденами Боевого Красного Знамени, полученными за умелое руководство боевыми действиями авиации, и, рисуя ладонями в воздухе какие-то округлые фигуры, что-то нам втолковывал. Что именно, понять было трудно, хотя Подгорный все говорил правильно. Мы сидели, позевывая, а я вспоминал прекрасный особняк неподалеку, в котором Иван жил с симпатичной официанткой, высокой девушкой. Возле их особняка постоянно дежурил сверкающий лаком “Опель-Адмирал”. Особняк охраняли огромный дог и два часовых. В этот замок Ивана Подгорного “штыки” день и ночь тащили всякое барахло. Как нам было известно, Иван продавал награбленное местным венграм, получая устойчивую, несмотря ни на что, венгерскую валюту пенго, на которую скупал золотишко: часы, броши, браслеты, кольца. Словом, для Ивана война была действительно мать родная. А его жена, к которой он не вернулся, сошла с ума.

Скучные рассусоливания Подгорного подходили к концу, мы порядком проголодались, да и сам Иван, видно, считал, что мы уже налюбовались блеском его генерал-лейтенантских погон, для демонстрации которых, как я понял, нас и собрали. Все предвкушали хороший обед, о котором нас заранее предупредили. Тем более, что наш начальник политотдела дивизии Леха Дороненков, которого все звали “товарищ “Д”, изобретение Алексея Бритикова, нашего отважного пилота, Героя Советского Союза, получившее очень широкое хождение в корпусе, за что мы, в свою очередь, получили немалую головомойку от Гейбы, Суякова и Подгорного, товарищей “Г”, “С” и “П”, что наводило на мысли о разных бранных словах, настрелял рыбы, плавающей в пруду, из охотничьего ружья, и мы думали, что, по крайней мере, без свежей жареной рыбки не останемся. Тем более, что когда заходили, то увидели на столе, перпендикулярно стоящем в торце, добрые вина, разнообразные закуски, молочного поросенка на большом блюде, целиком зажаренных индеек и уток. “Гульнем”, – подумали многие командиры и замполиты полков, у которых словоблудие товарища “П” распалило аппетит. Однако, нам подали салатик из вареного красного буряка с кусочками селедки, потом еще какое-то овощное блюдо с крошечными кусочками жирной свинины. В итоге, старшие по званию обжирались и подымали тосты за присвоение очередного звания нашему доблестному комкору, а мы сохраняли здоровье, пережевывая вареный бурячок и запивая его лимонадом. Один командир полка даже плевался: “Да это оскорбление! Зачем нас сюда позвали? У меня в полку стол ломится!”. Но Ваню Подгорного, сидящего вдалеке за перпендикулярным столом с командирами дивизий, это, по-видимому, не смущало. Редкий жлоб был Ваня Подгорный, мой землячок-азовец.

О Ване я еще расскажу немало интересного, а пока наш полк перебрался на полевой аэродром Татабанья, тоже недалеко от Будапешта. Бои шли в районе города Дьер, где мы снова прикрывали наших конников, упорно идущих вперед по глубокой грязи. Правда, немцы сопротивлялись без прежнего ожесточения. Предчувствие конца войны висело в воздухе, во всю прогреваемом венгерским солнышком. Всем чертовски не хотелось умирать. Местные жители без конца спрашивали нас: “Когда же закончится война?” Мы бы сами не против знать, конец ли это. А может Сталин согласится с выкладками Жукова, тоже не чуждавшегося трофеев, о которых мы не знали, но могли догадываться: для установления советской власти на берегах Атлантики нужно и всего-то пустячок: еще два миллиона погибших бойцов нашей армии. Но пацифистские настроения лезли отовсюду. Казалось, только наше командование ничего об этом не знает. 5 марта 1945-го года нам приказали сдать наши, еще вполне ничего, хотя и потрепанные, самолеты “ЯК-1” двум братским полкам: 31-му гвардейскому и 73-му гвардейскому, а самим убыть для получения новой материальной части, самолетов “ЯК-3” в румынский город Бузэу. Предстояло ехать по маршруту: Будапешт – Цеглед – Мезетур – Арад – Сибиу – Брашев – Бузэу. Поезда в конце войны тащились по путям с большими передышками и опозданиями, и в Бузэу мы добирались целую неделю, окончательно разложившись в дороге. Вокруг все только и говорили о мире, да и нам самим война смертельно надоела. Так хотелось мира, покоя, встречи с семьями. Был момент, когда я пожалел, что не поехал на рапиде. Это скоростной поезд – один вагон и один локомотив, мчится от Будапешта до Бухареста по карпатским горам и долинам всего шесть часов со скоростью 150 километров, ныряя с гор и возносясь на вершины. Все бы ничего, да мы испугались: не подсунет ли немецкая разведка бомбу под колею, и поехали кружным путем – обыкновенным поездом. Но здесь взорвалась мина в лицо смелого летчика лейтенанта Ветчинина, который, упившись до умопомрачения вином, бутыли которого нам по дороге всовывали в раскрытые окна вагонов, принялся устраивать митинг на станции Плоешти. Собрав вокруг себя толпу румын, многие из которые понимали по-русски, Ветчинин принялся орать, что воевать больше не собирается, поскольку ему все это надоело. Этот худенький и щуплый паренек разбушевался, как пацифистский Илья Муромец. С большим трудом мы посадили в вагон разбушевавшегося Ветчинина, и пока я занимался Смоляковым, тоже до умопомрачения набравшимся в своем купе, Ветчинин на малом ходу сумел выпрыгнуть из поезда и покатился по большому склону насыпи, после чего окончательно исчез в густой темноте весенней ночи.

Нет, положительно, эту войну пора было кончать. Через три дня ободранный и обшарпанный Ветчинин явился в полк с повинной, заявив, что во время своих скитаний, а он выпрыгнул с поезда километров за девяносто от Бузэу, снова проникся беспредельной ненавистью к врагу и готов бить его до победного конца. К счастью, зная, что ребята психуют, в дивизии не стали давать ход нашей шифровке, где сообщалось об исчезновении Ветчинина, и он, кавалер трех орденов Боевого Красного Знамени, не был зачислен в дезертиры, и после войны работал секретарем обкома комсомола в Днепропетровске, откуда был родом. Он был единственный сын у матери, которую пожалела кровавая страда. К сожалению, мне потом рассказывали, что как почти все славянские герои, не зная, что делать со своей славой и уцелевшей жизнью, Ветчинин спился.

А в Бузэу кипела работа. Похоже было, что наш тыл за месяц до конца войны наконец-то понял, что нужно фронту. 10 апреля поступил первый железнодорожный эшелон, нагруженный ящиками, в которых транспортировалась боевая машина, о которой мы мечтали всю войну. Самолет “ЯК-3”, наконец-то, отвечал всем требованиям, предъявляемым к фронтовому истребителю, Мы поняли это, как только наши инженеры и техники собрали и отрегулировали первые машины, и мы начали облетывать их в воздухе. Самолет был легким, хорошо аэродинамически зализанным, имел мощный двигатель, давал горизонтальную скорость до 540 километров, впрочем, я выжимал и 580, больше, чем “Мессер”, был вооружен пушкой “Швак” и крупнокалиберным пулеметом. Словом, мечта летчика, а не истребитель. Испытывая его на всех режимах полета над аэродромом Бузэу, я думал: если бы эта машина была у нас в первые годы войны, скольких бед избежала бы наша армия. Те пилоты, которых мы потеряли в 41-ом под Киевом – им приходилось пикировать на скорострельные немецкие пушки на деревянных гробах, творили бы на “ЯК-3” настоящие чудеса. Ведь это были великолепно обученные профессионалы, имевшие по много лет летной практики, и днем, и ночью, а не эти сырые ребята, только что из летных школ, которые летали уже на более или менее пристойной технике. Как грустно сложилась судьба моих друзей – пилотов 1941-го! Я несколько раз взлетал на “ЯК-3” над аэродромом в Бузэу, наслаждаясь полетом на этой машине, которая будто играла в воздухе. Она была как будто создана для пилотажа в воздушном бою. Дашь боевой разворот и уже набрал метров 800, раза в три быстрее, чем на “Ишачке”. Когда преследуешь противника на пикировании, то скорость набирается так быстро, что противник будто сам лезет в твой прицел. К 20 апреля мы получили все двадцать четыре “ЯК-3”, собрали их, облетали, и готовы были к перелету в Чехословакию, которая оставалась, прикрываемая необыкновенной прочности обороной на Дукле, одним из еще не расшатанных до основания немецких редутов, до которых у наших все не доходили руки. Мы знали, что будем прикрывать наши войска, пробивающиеся через Чехословакию на Вену.

Приказ все не поступал, а здесь подвалила встреча с августейшей особой. На аэродром Бузэу вдруг прикатила кавалькада блестящих лимузинов. Король Румынии Михай принял предложение нашего командования посмотреть новые образцы нашей авиационной техники. Высокий, длинный и худой, как жердь, похожий на Подгорного, совсем еще молодой парень, Михай имел несколько вылетов на “Мессершмиттах” – окончил немецкое летное училище. Профессия пилота тогда была необыкновенно престижна и сразу характеризовала мужчину и правителя с положительной стороны. Теперь наши, видимо, задались целью продемонстрировать Михаю, что он недаром прибился к советской стороне, имеющей боевые самолеты, которые немцам и не снились. Видимо, этот визит был одним из ходов какой-то хитроумной политической игры, которую наши вели с Михаем. Предстоял показательный воздушный бой “ЯК-3” и “МЕ-109-Ф”, пилотируемого румынским летчиком, сильным, толстым мужчиной. Конечно, стрельбы не предвиделось, и основным маневром должен был быть заход в хвост друг другу. Разумеется, румыны выделили для имитации самого лучшего пилота, да и мы, чтобы не ударить в грязь лицом, посадили в кабину “ЯК-3” признанного аса, командира второй авиационной эскадрильи Анатолия Константинова. Его я не без оснований считал одним из своих учеников, который остался жив в первых, самых опасных для молодого пилота боях, будучи моим ведомым. Я благословил Толю и пожелал ему “наломать” румыну хвоста. Михай был настроен оптимистически и заявлял, что “Мессершмитт” по всем швам бьет наш “ЯК-3”. Он упорно не хотел верить, уж не знаю почему, что у нас появился новый самолет. Имитация боя проходила на высоте в три тысячи метров. Условия: приближаться друг к другу не ближе ста метров на горизонталях и вертикалях – время боя 20-25 минут. Должен сказать, что аэродром Бузэу имел очень интересные очертания – таких я не встречал ранее нигде, да и после тоже. В середине квадрата полевого аэродрома размером два на два километра размещался пункт управления полетами. Можно было взлетать сразу с четырех сторон аэродрома, что очень улучшало его пропускную способность, хотя и требовало повышенного внимания и бдительности. И вот над этим аэродромом закружились в воздушном бою два истребителя. Легко и точно маневрируя в глубоких виражах, Константинов без труда оказался на своем “ЯК-3” в хвосте у румына. Тот бросил свой форсированный “Мессер” в пикирование, а потом перевел его на вертикальный маневр, делая мертвые петли и боевые развороты, в чем всегда был силен наш Толя, именно в этих позициях и положениях подбивший добрый десяток “Мессершмиттов”. И потому, сколько румын не хитрил и не маневрировал, пытаясь зайти в хвост нашему “Яку”, но тот постоянно оказывался у него самого в хвосте, чего румыну не удалось сделать в ответ. Это подтвердила лента кинофотопулемета, стоявшая на самолете у румына. Король Михай стоял на командном пункте аэродрома, широко, как журавль, расставив ноги, и с недоумением, легко читаемым на его лице, наблюдал за поединком, о чем-то переговариваясь с офицерами своей свиты. Ясно было, что будь бой настоящим, Константинов уже раз десять поджег бы своего противника. Видимо, сам летчик, король Михай, крутивший головой на своей длинной шее, поглядывая вверх, прекрасно понимал это. Пилоты снизились до высоты тысячи метров, и преимущество Константинова стало особенно очевидным. Король махнул рукой, и соперникам передали по радио, что они могут садиться. Михай не стал дожидаться посадки истребителей, с недовольным видом уселся в лимузин, и кавалькада укатила. Когда противники приземлились, то румынский летчик, который вылез из кабины “Мессера”, вытирал рукой мокрое от пота лицо. От него валил пар, но, тем не менее, румын хотел сохранить свое лицо и демонстративно показывал своему технику на двигатель, отчитывая за плохую работу мотора. Тот делал виноватое лицо, но когда летчик отвернулся, то заулыбался технику самолета Константинова и показывая на “ЯК-3”, поднял большой палец в знак одобрения.

Но самое грустное в сказании о “ЯК-3”, которого нам так не хватало в войну, то, что он, будучи самым совершенным творением конструкторов винтокрылых машин, так и не успел повоевать, а вскоре пошел на металлолом. Обидно, что судя по мемуарам Яковлева, эта машина могла появиться на фронте, как минимум, на год раньше. Но холуи, недруги Яковлева, поспешили доложить через Берию прямо в уши Ёське, что под Сталинградом “Яки” горят!”. Я не раз писал о причинах больших потерь нашей авиации в Сталинградском сражении: в основном это было разгильдяйство и неопытность пилотов. Тем не менее, на очередную великолепную машину яковлевской серии упала тень. Работали над альтернативными истребителями “ЛАГ” и “ЛА”. Они оказались неудачными, но именно благодаря этой задержке мы получили красавец “ЯК-3” тогда, когда он уже был не нужен. Вот так помогал “великий стратег” воевать своему народу. Как говорят: “Спаси меня, Боже, от друзей, а с врагами я сам справлюсь”. Какое-то количество опального истребителя все-таки успели выпустить, и четверка “ЯК-3” была уже и раньше в распоряжении командующего пятой воздушной армии Горюнова под кодовым наименованием “Меч” – ее бросали в бой в случае неблагоприятного для нас развития воздушного боя. “Меч” всегда стоял на взлете.

26 апреля наш полк покидал Бузэу. Курс – фронт. Мы летели по маршруту: Дробета – Турну – Будапешт. Пролетая над Бухарестом, мы приветствовали столицу союзной Румынии покачиванием крыльев. Я в Бухаресте в жизни не был, но с воздуха он мне понравился. Хорошо распланированный город, весь в зелени парков. Много старинных красивых домов со шпилями. Мой “ЯК” под номером 25 летел с правой стороны командирского звена, а слева летел штурман полка майор Тимофей Лобок. Как водится, в качестве лидера полк вел командир подполковник Платон Смоляков. Когда мы шли на отрезке маршрута Дробета – Турну – Северин, то излучина Дуная сбила с толку Платона, и он начал отклоняться от маршрута, меняя компасный курс примерно на 25 градусов. Дело в том, что Дунай, пробираясь среди гор, делает несколько очень похожих изгибов, и Платон перепутал ближний изгиб с дальним, где нас ждал аэродром посадки. Тимофей Лобок сверился с картами и по радио стал подправлять Платона. Тот рявкнул что-то вроде “Не мешай!”. Мы продолжали лететь неправильным курсом, зато сохраняя авторитет командира. Но зная, что такой курс добра не принесет, пришлось вмешаться мне, как замполиту. Я нажал кнопку передатчика радиостанции и, понимая, что Платон полез в бутылку, очень вкрадчивым и доброжелательным голосом принялся говорить ему: “Платон, Платон, ты ошибаешься. По нашему курсу должна быть точкой дальняя излучина Дуная, а не та, куда тебя тянет”. Платон буркнул: “Понял” и исправил курс.

Когда мы первые сели на аэродроме в Будапеште, то Платон, по своей обычной привычке, нахохлившись и раскорячившись, как курица в дождь, приседая на своих кривых ногах, махал руками, как курица крыльями, сопереживая каждому садящемуся самолету, будто ладонями ровно усаживая его на посадочную полосу: “Садись! Садись”. Как видим, к своим обязанностям командира полка Платон относился очень серьезно. Обычно, когда Платон “усаживал” полк, он долго жаловался на боль в руках и ногах после этой ответственной и тяжелой работы. Едва мы дозаправили свои самолеты на Будапештском аэродроме, как пошел дождь – пришлось задержаться. На Будапештском аэродроме постоянно базировался истребительный полк ПВО, состоящий из девушек-пилотов, летающих на самолетах “ЯК-1” и “ЯК-7”. Минут через пять после посадки наши ребята уже познакомились с пилотессами и вели с ними задушевные разговоры. Пилотессы были необстрелянные, а наши ребята – грудь в орденах. Но хотелось показать товар лицом и девушкам тоже. Когда дождь немного прекратился, одна из летчиц поднялась в воздух опробовать мотор своего “Яка”. Исполняя фигуры пилотажа, она задумала “блеснуть” и удивить мир, чтобы утереть нос фронтовым летчикам, как тогда говорили, “смаленным волкам”. Налетавшись в зоне пилотажа, летчица опустилась на высоту метров в тридцать и, пролетая вдоль нашей стоянки, сделала “бочку”. Да так низко, что едва не зацепила землю крылом. До катастрофы оставалось метра полтора, а учитывая, что маневр производился с заносом хвоста, то дивчина смело могла идти ставить свечку своему небесному покровителю. Ошибка состояла в том, что она “передала ногу”, из-за чего чуть не врезалась в землю. У меня, как и у всех прочих, мурашки пробежали по спине. Пилотесса едва не “блеснула” навечно. Посмотрев этот безграмотный лихой пилотаж, я решил подойти к девушке, когда она сделала посадку и зарулила на стоянку по соседству с моим самолетом, чтобы предупредить, чем может закончиться в следующий раз ее “бочка” в таком исполнении.

Девушка была в звании лейтенанта, а я подполковник, и потому, когда она выключила мотор и сняла шлем с очками с разгоряченной головы, первым делом поинтересовался ее фамилией, собираясь потом прочитать маленькую лекцию об основах пилотажа. Но курносая, черноглазая, воздушная мадонна за словом в карман не полезла: “Иди ты на хер! Сами с усами!”. Я понял, что имею дело со своеобразным типом людей, которых я бы назвал “бутафорскими фронтовиками”, которых в войну развелось немало. Эти люди, мужчины и женщины, отпускали длинные чубы до глаз, пришивали ленточки за несуществующие ранения, густо дымили махоркой, смачно плевались, виртуозно матерились во всеуслышанье, громогласно повествовали о своих боевых делах, но когда дело доходило до разбора, то выяснялось, обычно, что это “комнатные” фронтовики. Впрочем, не исключается, что пилотесса сама была так перепугана своей “бочкой”, что находилась в состоянии нервного стресса. Тем не менее, я приказал ей выйти из самолета и доложить как положено старшему по званию. “Чеши подальше отсюда!”, – был непредусмотренный в воинских уставах ответ. Это возмутило меня до предела, и я направился на командный пункт полка к командиру женской авиационной части, грудастой майорше. Вскоре она в сопровождении замполита привела ко мне нарушительницу, и та извинилась за свое поведение. Весь этот случай показывал, что я перестал разбираться в тонкостях женской психологии и забыл о том, что с бабами лучше не связываться. Недаром мой тесть говорил: “Бабы дуры, бабы дуры, бабы бешеный народ!”. И еще называл своих домашних женщин “осами”.

Первого мая наш полк приземлился на полевом аэродроме села Носислав, что в десяти километрах от столицы Моравии, города Брно. Праздник был нам не в праздник. В этот день мы узнали, что умер наш боевой товарищ майор Роман Слободянюк – “Иерусалимский казак”. Роман, настоящее имя которого было Рувим, умер от тропической лихорадки, которую, судя по всему, притащили в Венгрию, где он заразился, немецкие солдаты, сражавшиеся в корпусе Роммеля в Африке. Вот как в мире все взаимосвязанно.

Когда мы уезжали с аэродрома Татабанья в Бузэу за новой техникой, то Роман не поехал с нами – плохо себя чувствовал, у него была высокая температура. Мы думали, что Слободянюк просто простудился, и оставили его выздоравливать. Но дела пошли совсем в другом направлении. Как рассказывали нам врачи, температура при тропической лихорадке была настолько высокой, при полном отсутствии эффективных лекарств у наших медиков, что печень Романа буквально распалась на части. Слободянюка похоронили недалеко от села Татабанья, а мы, осваивавшие “ЯК-3” на аэродроме в Бузэу, даже ничего не знали об этом. Навечно ушел еще один “киевлянин”, прошедший вместе с уцелевшими ветеранами весь наш крестный путь, включая Сталинград. Хороший летчик и товарищ, награжденный тремя орденами Боевого Красного Знамени и многими медалями. Пусть будет ему пухом венгерская земля. Его жена, оружейница Лебедева (мы “обвенчали” их приказом по полку) осталась беременной и уехала к родным на восток. В тылу ей предъявили претензии за “нагулянного” ребенка – родился мальчик, похожий, по ее словам, на отца, с вьющимися волосами, и мы выслали ей все документы, подтверждающие ее фронтовой брак, разновидность ранее не предусмотренная законом, согласно которым Лебедевой и назначили пенсию за погибшего мужа.

К моменту нашего появления под Брно, битва за город подходила к концу, но 2, 3 и 4 мая 1945-го года мы еще вылетали на прикрытие наших наступающих войск северо-западнее Брно, где немцы пристраивались их бомбить, нанося немалые потери. Вообще, немцы так прижились в Чехословакии, которой правили с 1939-го года, что вроде бы даже не собирались уходить отсюда: дрались в полную силу. Я вылетел в составе восьмерки под командованием заместителя командира полка по летной подготовке Миши Семенова. Недалеко от Брно мы встретились с двенадцатью “Мессерами”, которые, прикрывая свои бомбардировщики, шли двумя группами по шесть самолетов каждая. Миша Семенов приказал по радио четырем нашим самолетам звена Лобка набрать высоту три тысячи метров и, оказавшись над противником, атаковать “Мессеров” с пикирования. Так мы и сделали – я летел в составе этого звена. С левым боевым разворотом мы резко набрали высоту примерно в тысячу метров над самолетами противника и перевели “Яки” в пикирование. Атака оказалась необыкновенно удачной: лейтенанты Ковалев и Уразалиев подожгли сразу два “МЕ-109-Ф”. После удачной атаки с верхней полусферы, наше звено сделало боевой разворот и снова ушло на набор высоты, снова оказавшись в трех тысячах метров над землей. Немцы явно не оценивали опасности нашего маневра, видимо, рассчитывая боевые возможности наших самолетов, исходя из характеристик “ЯК-1”. Но это был качественно другой самолет, его мотор на целых 400 лошадиных сил превосходил мотор “МЕ-109-Ф”, и “ЯК-3” имел гораздо лучшие летно-тактические качества. Мы уже били “Мессеров” по всем швам. Пока мы набирали высоту, второе звено во главе с Семеновым завязало воздушный бой на вертикалях со второй шестеркой. Скоро еще один “Мессер”, оставляя дымный след, потянул к земле. Немцы поняли, что происходит что-то не то, и стали каждый сам по себе уходить с поля боя. Мы повисали у них на хвостах и легко догоняли в горизонтальном полете, что было для немецких пилотов первым таким сюрпризом за всю войну. Я догнал “Мессера” – мощный мотор моего “Яка” сотрясался на полном газу, примерно за минуту сократил расстояние и взял самолет противника в прицел. С дистанции примерно в 80 метров нажал пушечную кнопку. “Швак” не подвела и безотказно сработала, равномерно выпуская снаряды по цели. Самолет противника загорелся и принялся круто отворачивать влево, но потом, когда пожар на борту усилился, летчик сразу катапультировался и благополучно спустился на желтом парашюте, а самолет с пикирования врезался в землю и сгорел.

Это был мой последний воздушный бой, последний “Мессершмитт”, тринадцатый по счету, среди тех самолетов противника, о которых, положа руку на сердце, могу сказать, что сбил лично. Знаю, что наш читатель избалован звонкими цифрами, переваливающими за сотню вражеских самолетов, сбитых Кожедубом и Покрышкиным. Что ж, скептически усмехаясь при описании некоторых подвигов наших асов, не стану лишний раз подвергать сомнению боевые дела этих ребят, начавших воздушные игры с немцами уже в 1943, когда правила были полегче и попроще. Скромно сообщу только свой реальный результат, весьма неплохой, по-моему. А тому, кто посчитает его чересчур скромным, посоветую, хотя не дай Бог ему этого, да и невозможно это в реальной действительности, сбить хотя бы один современный металлический самолет, пилотируя деревянный мотылек типа “И-16”. А мне это удавалось. И я этим горжусь. И как считаю, на законных основаниях.

8 мая мне позвонили из политотдела дивизии и сообщили, что война с Германией закончена. Гитлеровская армия капитулировала. Дело было ночью, и я стоял на аэродроме Носислав недалеко от командного пункта полка и не знал, что мне делать: смеяться или плакать? Наутро я организовал и провел полковой митинг, поздравив весь личный состав с Днем Победы. Что творилось в тот день в войсках, уже много раз описано профессиональными писателями, и я ничего к этому добавить по существу, конечно, не могу. Все вокруг кричали: “Ура!”. Все стреляли в воздух из пистолетов. Пускали ракеты. Радовались и плакали. Вспоминали погибших в бою близких и родных.

События 9 мая 1945-го года, отмечающегося сейчас, как День Победы, запомнились мне следующими фактами: на нашем аэродроме все веселились, но над ним, грозно ревя моторами, прошли три полка бомбардировочной дивизии, и скоро земля вдали тяжело ухнула. Бомбардировщики возвращались назад – они ходили без всякого прикрытия истребителей, потеряв один самолет, сбитый зенитным огнем противника. Бои шли неподалеку, где продолжала обороняться РОА – Русская Освободительная Армия под командованием генерала Власова. Я вспомнил душный летний день в Чунцине шесть лет назад, пиво из Гонконга, которое мы пили с Власовым в его резиденции – главного военного советника в Китае, в советском посольстве, его наставления: “Ты за все отвечаешь, комиссар”… и вздохнул. Вот где довелось встретиться: на другом континенте, в конце другой войны, по разные линии фронта. Сколько всего прошло за эти шесть лет… А русские продолжали свою давнюю кровавую гражданскую рознь – уже на чужой земле.

В городе Брно в это день поймали гауляйтера, повесили его головой вниз и, облив бензином, подожгли. Так замыкались круги судьбы в конце той войны. Но заграничный поход нашей армии продолжался.

Если бы меня спросили: какая страна из увиденных за рубежом, больше всего мне понравилась, то не задумываясь, ответил бы – Чехословакия. Здесь не было цыганской липкости румын, казарм, в которых жили крестьяне на земле венгерских помещиков. Здесь не было мрачного польского католицизма, доведенного в силу наклонностей славянского характера до исступления. Я оказался в кусочке Европы, занятом славянами, которые, пожалуй, больше всех своих сородичей ушли в сторону порядков, по которым жил современный цивилизованный мир. Я оказался в стране, которая наглядно доказывала, что столыпинский путь был единственным благом для России. Такие же славяне, как и мы, язык которых мы хоть и с трудом, но понимали, а они наш, отказавшись от варианта, предлагаемого гениальным писателем и неудачливым красным комиссаром, а значит моим коллегой, Ярославом Гашеком, пошли по пути создания парламентской республики. И вышло неплохо: Чехословакия до войны была светлым островком демократии среди бушующего моря тоталитаризма. Может быть, люди здесь материально жили не намного лучше, чем в той же Венгрии, во всяком случае, на первый взгляд, но это были свободные люди, дышавшие вольно. И это были такие же славяне, как и мы, глядя на которых не скажешь, что наша отсталость запрограммирована нам самой природой.

Культурные и организованные моравцы почти все владели домами и кусочками земли, на которых трудились, не покладая рук, имели пусть и маленькие, но свои автомобильчики. А уж сельское хозяйство велось образцово: изобретательно, экономно, красиво. Словом, в Чехословакии мне понравилось. И я хотел бы, чтобы наши люди зажили так же, построив общество не на страхе перед кулаком держиморды или на проповедях очередных мессий: то ли коммунистических, то ли националистических – без разницы, а на основе труда, собственности и законов, справедливо регулирующих отношения между двумя двигателями человеческого прогресса. Словом, Чехословакия так и осталась для меня образцом того, как может и должен устраиваться славянин на своей земле. Не скажу, чтобы мы делали все, дабы и чехи прониклись к нам взаимной симпатией. Интересный народ, русские. Мы совершенно лишены возможности критически представлять, как смотримся со стороны. Представление о народе чудо-богатыре, которое нам долго вдалбливали внутри страны, мы стремимся перенести и за ее пределы. Но увы, образ хищного казака-грабителя прижился там лучше.

В эти дни я мысленно подводил итоги уже миновавшей войны для своей семьи. Наверняка, так же делали десятки миллионов русских семей. Потери были тяжелыми, но по сравнению со многими другими семьями, можно было считать, что нам повезло. Из четверых братьев погибло двое. Василий в блокадном Ленинграде, а Ивана погубила трофейная эпопея, которая не принесла нашей семье ничего хорошего. У меня умер сын Шурик, погиб зять – Сеня Ивашина. Погибла масса земляков, друзей, родственников. Погиб дядя по отцу – Григорий Яковлевич – на Сталинградском фронте. Опустошение славянского рода было чудовищным. Страшным был и моральный урон: люди вышли из этой войны покалеченные духовно, наглядно убедившиеся, что в этой жизни возможно самое страшное, переставшие доверять друг другу и приученные спасаться в одиночку. После войны мы сразу потеряли связь друг с другом, как будто бы не прошли вместе самые страшные испытания и стали пытаться отыскивать друг друга только через десятки лет. В мире насилия и несвободы не цветут цветы дружбы, даже боевой. Всякий спасался в одиночку. Но это уже послевоенная тема, которую, если будет на то желание читателя, я разовью.

А пока, в середине мая 1945-го года мы жили в селе Носислав, рядом с которым расположился полевой аэродром. Я с ординарцем Сашкой расположился в трех комнатах хорошего, надежно построенного, крытого черепицей и содержащегося в идеальном порядке доме пожилой крестьянкой пары, имущественное положение которой по своей домашней привычке, я бы определил как середняцкое. Пара была бездетная и уже всерьез задумывающаяся, кому оставлять хозяйство, с которым было тяжеловато справляться: десять гектаров моравской земли стального цвета, двух лошадей, пять коров, свиней, прекрасный дом, сад и огород, а также виноградник. Все собственное, что для нас было очень необычно и позволяло смотреть на пожилую пару, трудившуюся с самого раннего утра до позднего вечера и нанимавшую для этого двух работников, как на эксплуататоров. Один из работников был слабоумный, и хозяева, скорее всего, держали его из милосердия, а второй работник – Мартин, был молодым, сильным мужчиной, тянувшим работу, как вол. Несмотря на все эти признаки ячейки эксплуататорского общества, которые должны были возмущать мое комиссарское сердце, у меня сложились самые теплые отношения с хозяевами, которых мы с Сашкой, моим ординарцем, стреляным солдатом, скоро начали называть “мама” и “папа”. Они были этим очень довольны, чувствовалось, что мы им нравимся, а они нравились нам.

Надо сказать, что буржуазная пресса, да и массовые пленения и сдача чехов русским в период первой мировой войны, дали им такие познания о жизни России, ее манерах и нравах, а “папа” был в русском плену, что мне казалось иной раз, что чехи больше и лучше нас самих знают нашу жизнь. Как-то ко мне зашла машинистка из нашего штаба сообщить, что приглашает Смоляков. Когда машинистка, сидевшая в комнате, ожидая моего ответа (я что-то писал), совершенно обалдевшая от зрелища навощенных полов, покрытых прекрасными дорожками, пышных постелей, добротной зеркальной мебели, хрустальной люстры, наконец ушла, то мама строго спросила меня: “Это блядь была?”

Но особенно доверительными стали отношения, когда старики положили глаз на моего Сашку. Им понравился мой ординарец сорванец-белорус, в семнадцать лет призванный на фронт и сразу попавший под пулю, пробившую ему таз. Сашка умудрился выжить. Я его особо не отягощал заботами о моей персоне, и Сашка пристрастился к работе на десяти гектарах “папы”, как раз была весна, и наши хозяева с работниками трудились, как каторжные. Еще на рассвете “мама” садилась на дамский велосипед, это в ее-то 60 лет, к которому привязывала инструмент и ехала в поле. Особенно незаменим стал для них Сашка, учитывая то обстоятельство, что казаки, заскочившие перед нашим появлением, забрали у “папы” двух его холеных лошадей, а бросили пару подбитых. “Папа” подлечил лошадей, но вот беда, они совершенно не слушались никаких команд, кроме матюгальных на русском языке. Пришлось бедному “папе” вспомнить времена, когда в плену двадцать с лишним лет назад, находясь на Дону он общался с русским населением, и поэтому каждое утро солидный, культурный моравец начинал оглушительно материться по-русски, выводя лошадей из конюшни. Но “папе” приходилось многое вспоминать, а у Сашки был огромный свежий словарный запас, полученный им в окопах, где иной раз из ста слов, произнесенных солдатом, почти половина были матюки типа: “отхерачь, до хера, нахерачил”, что означало: отсыпь немножко, много наложил. Сашке была и пара: симпатичная моравка Здела, из бедной семьи, которая приходила подрабатывать к хозяевам. “Папа и мама” мечтали поженить Сашку и Зделу, чтобы оставить им “владу”, все нажитое за всю жизнь хозяйство.

Глядя на то, как они работают, до чего разумно их безотходное производство и какие оно приносило результаты, я только диву давался. В сарае имелась малая механизация всех видов, посредине двора был устроен великолепный бассейн-хранилище, емкостью кубометров на 50 для навозной жижи, который быстро наполняли животные, имевшиеся на подворье. Этой жижей удобряли каждый корень, имевшийся на полях, и серая земля, не чета кубанской, давала фантастические урожаи. Как же варварски эксплуатировали мы свой кубанский чернозем, который русские цари отняли у мусульман, а мы не сумели его использовать. Не стану описывать всех чудес, виденных мною в этом хозяйстве, расскажу только о результатах этого неутомимого труда, после которого, впрочем, можно было помыться и отдохнуть: в подвале дома стояло пять бочек вина, моравцы называли подвал бункером.

Во дворе огромный крытый черепицей сарай, хозяева называли его “бахауз”, был разбит на пять отделений, каждое из которых были наполнено своим продуктом: пшеницей, овсом, ячменем, картофелем и прочим. Здесь же были отсеки для животных. Лошадей и коров держали отдельно. Половина просторного двора была забетонирована, и грязь не неслась в дом. Условия в доме ничем не отличались от городских. Животные пили воду из автопоилок, отодвигая мордой пузырь, закрывающий отверстие, из которого поступала вода. Здесь же, во дворе, был устроен маленький бассейн для любителей водных процедур – великолепных белых и серых гусей. Если бы такое хозяйство завести на Кубани, да еще в условиях человеческой свободы, то думаю, наша страна давно забыла бы о бесконечных продовольственных программах. Увы, с наибольшим жаром мои земляки разбирали чужие сараи во время коллективизации, отвозя полученные материалы на колхозный двор, где они благополучно гнили и пропадали.

Моравцы прекрасно знали наши порядки и, когда мы пробовали рассказать им, конечно, приукрашая и пропагандируя, как у нас, они лишь махали руками и произносили скептически: “Это у вас”. Чувствовалось по тону, что более мрачной перспективы для себя они не представляли. Оказывается, им в кино показывали прелести нашего образа жизни: покосившиеся хаты, полуголых детей, бегающих босыми по грязи глубокой осенью, в период коллективизации и голода, заткнутые соломой окна и прочее, прочее.

Да и что мы могли предложить этим свободным людям, путешествующим по всей Европе: мебель “папа” покупал в Вене, а люстру и сельскохозяйственную технику в Германии. Интересно было наблюдать, как хозяева обходятся со всем своим богатством. Уж на что мы жили душа в душу, но стоило закончиться войне, и уже на следующий день Сашка пришел с сообщением: хозяин передал – война кончилась и нужно платить за постой. Деньги были пустяковые, конечно, для меня, получавшего 1500 крон в месяц, всего 15 крон, но это была месячная зарплата батрака Мартина, который, кстати, скоро получил такую же усадьбу в Судетах, откуда выслали немцев, и уехал туда хозяйствовать, женившись на батрачке. Это весьма возмутило “папу” – был нарушен принцип – ни одной кроны, не заработанной тяжким трудом. Деньги у моравцев были тем самым средством учета, за который так ратовал Ленин. Сами по себе, без огромных бухгалтерий, они учитывали все и вся. Например, как-то к “маме” в гости приехала ее племянница, красивая молодая дама, жена директора фабрики “марафетки” или кондитерской, по-нашему. “Мама” угостила близкую родственницу, приехавшую с мужем, доброй кружкой хорошего жирного пахучего молока, надоенного от великолепных черно-рябых немецких коров, и отрезала по скибке свежего домашнего хлеба. Будучи человеком любопытным, я не отказался от угощения и закалякал с чехами о том, о сем. Чешский бизнесмен и предприниматель пытался меня обдурить по ходу дела: всучить мне свою старую “машинку”, как говорят моравцы, потрепанную “Татру”, вместо моей симпатичной “Опель Олимпии”, названной немецким автомобильным магнатом в честь своей младшей дочери. Я объяснил чеху, что мою “Олимпию” нельзя сравнивать с его потрепанной “Татрой”, а он предлагал дать еще кое-что сверху. Когда гости стали уходить, племянница дала какие-то деньги тете, а та выдала ей сдачу. Я обалдел: это было слишком даже для самого жлобского кубанского хозяйства. Когда гости уехали, я спросил “маму”, за что она взяла деньги с племянницы. “Мама” строго ответила – за угощение и, предвидя мое удивление, снова с тем же ироническим выражением, сказала, что это не так, как у вас, разгильдяев. Так что, наша, так называемая “широта”, воспринималась в Чехословакии без особенного энтузиазма. Чехи прекрасно знали, что грабеж – это ее обратная сторона.

Через несколько дней после войны один из работников, трудящихся в хозяйстве “папы”, по моим наблюдениям, на редкость ленивая личность, имевшая аккуратный и подтянутый вид, которую “папа” почему-то не критиковал за лень и нерадивость, вдруг превратился в нарядного чехословацкого подполковника, который и возглавил делегацию, состоящую еще из сельского старосты и священника, явившихся ко мне на прием. Хозяин выставил графин прекрасного вина, до сих пор не входившего в мой рацион, нарезал сухой колбасы с пучком ароматных трав, бекона – кусочки по количеству присутствующих, свежего хлеба и мы, попивая прекрасное виноградное вино, стали толковать. Сначала о философии: о справедливом устройстве общества, правах и свободах личности. Однако получалось, что мы говорим на разных языках, я имею в виду не чешский и русский. Мы плохо понимали друг друга по сути поднимаемых проблем. Я нажимал на труды Маркса и Энгельса, которые, впрочем, и сам, в основном, видел только издали. Но и этих моих познаний хватало, чтобы приводить моих собеседников в полное смятение. Они отмахивались от великолепных проектов устройства человеческого общества, где все всем будет поровну, как от нечистой силы. Колхозное устройство просто не лезло им в голову. Особенно возмущался “папа”: так у меня два коня, которые слушаются только матюков, но работают потихоньку. И они мои. А заберут коней, на чем работать стану? Наконец, разговор пошел на тему, ради которой собственно и явилась депутация: скоро ли мы думаем забирать все свои воющие, громыхающие и истоптавшие всю округу игрушки: самолеты да танки и подаваться восвояси? Честно говоря, мне, как и всем воинам Советской Армии, нравилось харчиться за границей. Да и наше государственное руководство все норовило подсунуть правительствам стран, куда мы вошли, парочку-другую танковых или авиационных корпусов для прокорма и постоя в качестве платы за нашу освободительную миссию. Пару дивизий нашего корпуса, в конце концов, всучили Болгарии, где у власти оказался свой человек – Георгий Димитров, и поэтому такая постановка вопроса меня обидела. Я стал объяснять, что мы освободили их от немцев, и теперь должны осмотреться. Уйдем, когда получим приказ. Моравцы нажимали: а когда же будет приказ? Судя по их словам, получалось, что особенной разницы между нами и немцами они не делают, а перспектива коллективизации пугает их, пожалуй, не меньше, чем перспектива оказаться в немецком концлагере. Они маленькая страна, маленький народ, и привыкли жить по-своему. Когда же мы уйдем домой?

Впрочем, беседуя со мной, чехи проявляли известную осторожность. Они уже настолько прониклись ко мне доверием, что могли во всеуслышание сказать неуважительные слова о чешских коммунистах: “А что у нас за коммунисты, босота, типа Мартина, и несерьезные люди, которые не сумели выучиться в жизни ничему полезному. Разве пойдет ему на пользу целая “влада”, хозяйство, отнятое у немцев, которое ему вручили даром в Судетах?”. Конечно же, о наших коммунистах, за спиной которых стояла многомиллионная, грозная армия, а под каждым лозунгом скрывались тысячи самолетов и танков, они такого сказать не могли. “Ваши коммунисты, это коммунисты хорошие – люди серьезные, и все же – когда вы от нас уедете?”

Следует сказать, что мы жили в Моравии, как коты. Смоляков завел сразу двух любовниц: одну из полка, а другую – землячку-белоруску из батальона, и даже являлся ночевать ко мне, поскольку бывали ночи, когда к нему заявлялись сразу две, по его собственным словам, “бляди”, и занимали все имеющиеся в наличии кровати. Мы прекрасно питались и потихоньку прибарахлялись. В Чехословакии было меньше трофейного грабежа. Все-таки пострадавшая от немцев страна, потенциальная союзница. Такого беспощадного грабежа, как в Венгрии и Германии, здесь не было. В Чехословакии, в основном, грабили немцев, высылаемых из страны. А в Венгрии мне приходилось наблюдать в одном из имений, куда я с группой летчиков приехал смотреть водящихся на пруду черных лебедей, как группа наших солдат по приказу командира дивизии демонтировала роскошную ванную венгерского графа. Все выламывали с мясом, ломая добрую половину, для отправки на квартиру доблестного военного начальства в Союз. Солдаты комментировали: “Забираем у одних буржуев, чтобы отдать другим”. Народ не обманешь. Помню, уже через несколько лет, на политзанятиях, солдатик на мой вопрос: “Что такое политика?”, упорно твердил, весь взмокнув от напряжения: “Политика – это обман народа”, и ничего не желал слушать о том, что наша советская политика совсем другая. Как я узнал позже, вскоре вывезли в Союз и черных лебедей, которыми мы любовались. Но вот довезли ли? Сомневаюсь. Не доехали или передохли уже на месте и великолепные венгерские лошади: скакуны и битюги, другой породистый скот, который в наших колхозах, даже если они доезжали до них, начинали кормить соломой с крыш. В основном пропали великолепные немецкие заводы, которые мы демонтировали, и ящики с оборудованием которых еще долгие годы гнили у железнодорожных путей по всей России. Я сам видел под Купавно, в конце сороковых, ящики с таким, уже сгнившим, немецким химическим заводом, четыре года валявшимся под откосом. Везли массу, и почти все пропало – не в коня корм. Вскоре превратились в металлолом все навезенные в страну трофейные машины. Угадали лишь те, кто грабил произведения искусства. Уже после войны, в Монино, моя дочь Жанна с подружками бегала заглядывать в просветы между шторами в комнатах генеральских квартир, любоваться на великолепные картины в золоченых рамах, которые были кусочком какого-то другого мира в разоренной и голодной стране. Удивительно, как могли эти маленькие страны на протяжении многих лет, находясь под безжалостным давлением двух диктатур, сохранить эффективное хозяйство и денежную систему.

Трофеи всякий доставал, как мог, в меру своей ловкости и ухватистости. В нашем полку несомненным лидером был Валя Соин. При всяком удобном случае Валя на полуторке в сопровождении двух-трех “штыков” исчезал куда-то, особенно ночью, и никогда не возвращался без добычи. Скоро все три его машины – два “Опеля” и американский “Додж” – грузовой вариант, были до отказа заполнены барахлом. Постепенно расположение полка, дивизии, корпуса, да и всей армии, стало напоминать стоянку татарской орды, совершившей успешный набег на богатое государство. Пришлось и мне пошустрить. Грабить никого не грабил, но, как говорят, присутствовал и помалкивал. В Брно я зашел в нашу войсковую комендатуру и сразу по-свойски заговорил с комендантом города. Он, как и я, был подполковником, а равные звания в армии сближают. Как раз наша комендатура изъяла у смирных чехов огромное количество охотничьих ружей – штук пятьсот, которые стояли в углу. Ясное дело, что, хотя ружья изымали на время войны, дабы чехи не взбунтовались, но возвращать их никто не собирался. Я выбрал себе великолепное ружье – трехстволку. Нижний, третий, ствол для охоты на крупного зверя заряжался пулей. Ружье было немецкой работы. Этого же происхождения был и здоровенный радиоприемник “Телефункен” из комнаты, заваленной аппаратами, которые наши конфисковали у чехов, дабы те не разлагались, слушая вражескую пропаганду. “Телефункен” имел на передней панели систему автоматической настройки, практически на все радиостанции столиц Европы. Нажмешь кнопку, и Москву становится слышно все лучше. Подполковник-комендант махнул рукой, и вручил мне еще и маленький приемник фирмы “Филиппс”, работающий на длинных и средних волнах. Я погрузил все эту добычу в полуторку и отправился в часть.

Большим неудобством было отсутствие автомашины, которыми обзавелись почти все офицеры полка. И вот, одним прекрасным днем, мы выехали на базар в Брно, возле которого стояли на стоянках машины моравцев. Впрочем, большинство из этих машин были уже “национализированы” нашими офицерами, но были еще и хозяйские. Меня все брался сопровождать, выступая добровольным ординарцем, видимо, стремясь выйти в мои “штыки”, танкист-сержант, приблудившийся к нашей части, да так и прижившийся. Этот парень смертельно не хотел снова оказаться в горящем танке, и поэтому каждый раз, когда вспоминал об этом, то заливал грусть-тоску доброй порцией водки. Однако человек он был полезный: хороший шофер и механик, и мы мирились с ним, не обращая внимания, чем от него несет. Так вот, с этим бравым сержантом мы кое-что купили на базаре, а наша полуторка уже уехала, не дождавшись. “Сейчас будет машина”, – заявил сержант и сел в кабину старенькой “Татры”, стоящей на стоянке. Он подергал рычаги, и мотор заработал. Сержант распахнул дверцу и пригласил меня. Я секунду поколебался и сел в машину, которая теперь, автоматически, по законам военного времени становилась моей собственностью. Когда мы стали выруливать, прибежал хозяин, старик, и размахивая руками кричал: “Мишинка моя, мишинка моя!”. Сержант отмахнулся от него, как от назойливой мухи, и дал газ. Так я оказался моторизованным. Мог бы этого не писать, но повторяю, постановил писать правду. Во всяком случае, в том, о чем пишу. А о чем умолчал – это мои дела.

Должен сказать, что эта старенькая машинка здорово меня выручила, когда главный мародер нашего корпуса, его командир, “свинский” генерал-лейтенант Иван Подгорный устроил строевой смотр добытого офицерами автотранспорта. Вообще, по поводу явно награбленного, без всяких документов имущества, вроде бы добытого с поля боя, в войсках кипели споры в связи с его принадлежностью. Командиры настаивали на том, что все находящееся на территории воинской части – это их личная собственность, а офицеры пониже должностью пытались провести мысль о возможности личной собственности, даже при условии социалистического устройства общества, и в армии, воюющей за рубежом. Обычно брала верх командирская точка зрения. Ведь в армии, построенной на бесправии и унижении человека, младшие по званию находились в руках старших полностью и безраздельно. Старший командир мог тебя аттестовать или не аттестовать на должность, присвоить звание или не присвоить, наградить или не наградить, определить твое место службы на выбор: Киев или Сахалин, мог вообще, под шумок очередной компании по наведению дисциплины, написать такой рапорт, что ты вылетишь из армии без пенсии, а то и угодишь под суд. Понятно, что в этих условиях старшие офицеры, действуя по Марксу, занимались перераспределением награбленной собственности или экспроприацией экспроприированного по принципу: “Твое – мое, но мое не твое”. Так изъял у меня трехствольное охотничье ружье начальник политотдела воздушной армии генерал-майор Проценко, которого я видел первый раз в жизни, но которому кто-то сообщил, по-видимому, Соин, страдавший синдромом зависти, о моем трофее. Ну как не отдашь ружье улыбающемуся и намертво прилипшему к тебе генерал-майору, отрекомендовавшемуся заядлым охотником, во власти которого отправить тебя с семьей к черту на кулички?

Жаркая дискуссия возникла у Смолякова с Соиным, когда наш штатный грабитель, и по совместительству начальник штаба, заявил командиру полка, когда мы ехали на совещание в дивизию, что везет нас, голодранцев, из уважения. Смоляков взбеленился и начал кричать, что все имущество в полку принадлежит ему. Соин показал ему комбинацию из двух рук.

После чего Смоляков вытащил его из-за руля, и усадил шофером бывшего с нами солдата. Речь шла о старом французском “Ситроене”, по-моему, произведенном еще до революции, без конца стреляющем и чихающем, который я назвал “Антилопой-Гну”. Дискуссия началась с того, что мы покритиковали Соина за техническое состояние машины, а он заявил: “Зато она моя!”

Но все это были мелочи, по сравнению со строевым смотром автотранспорта на площадке возле штаба корпуса, устроенного Иваном Подгорным. Весь старший офицерский состав, имеющий автомобили, выстроился возле своих четырех колес.

Возле штаба корпуса в обе стороны раскинулись около сотни машин. Любой автомобильный музей Европы мог бы позавидовать пестроте экземпляров. Чем выше чин, тем роскошнее лимузин сверкал за его спиной. За спиной Гейбы, нашего командира дивизии, стоял новый “Вандер”, командир полка Михайлюк разжился “Опель-Адмиралом”. На этой стоянке он выглядел лучше всех. У начальника штаба дивизии полковника Суякова были почти новенький “Вандер” и “Опель-Капитан”. Обилию детей в семье немецкого магната можно было только позавидовать. За спиной многих офицеров стояли машины БМВ разных поколений. Помню, еще машины “Зауер” – три кольца, имевшие весьма представительный вид. Было немало и чешских машин “Праг” и 'Татр”, в ряду которых моя была самой потрепанной. Возивший меня шофер, паренек, пришедший к нам из штрафного батальона, где чудом остался жив и искупил свою вину, скептически постучал сапогом по скату нашей “Татры” и сказал: “Эта дрянь никому не потребуется”. Так и вышло. Зато моим коллегам пришлось пережить немало волнительных минут.

Как известно, в нашем отечестве весь бандитизм, организованный с размахом, производится от имени государства. На его авторитет сослался и Иван Подгорный, полномочия которого мы не могли ни проверить, ни оспорить. Иван в краткой речи сообщил, что все, добытое нами на “поле боя”, принадлежит государству и требуется для важных государственных нужд. Что именно требуется государству немедленно, определит лично он и здесь, на месте, по его приказу эти машины будут отгоняться направо на специальную площадку. Расхаживая вдоль строя, как журавль среди индюков, Подгорный с садистским удовольствие палача, в полное распоряжение которого поступал осужденный и остается только решить: задушить ли его сразу или, продлевая удовольствие, сначала оторвать яйца, сочувственно заглядывал в глаза владельцам сверкающих лимузинов и укоризненно ныл: “Зачем вам, командиру полка “Опель-Адмирал”? Я вам другую машину дам, а ее поставьте направо”. Бедный Михайлюк хлопал ртом, как рыба, выброшенная на песок, смертельно бледнел и пробовал что-то лепетать, но Подгорный шел уже дальше, а машину отгоняли направо. Михайлюка совсем не утешало, что, как пояснил ему Подгорный, на этих машинах ездят только генералы да члены правительства. Машина действительно была хороша. На этом же смотре я надавил пальцем на ее черное лаковое крыло и она сразу же плавно закачалась на рессорах.

Таким образом, Иван экспроприировал все более или менее приличные экземпляры автомобилей. “Полковник Суяков, начальник штаба дивизии!” – отрапортовал наш женолюб, видимо, желая прикрыть должностью сверкающий за его спиной “Вандер”. Но это была явно не та должность, которая могла произвести впечатление на Ивана. “Знаю, знаю”, – сказал Подгорный. “Отгоните машину направо, вам другую дадут”. Действительно, “штыки” Подгорного суетились возле нескольких экземпляров всякого автомобильного хлама. С добытым транспортом Иван Подгорный обошелся по государственному: его “штыки” отогнали всю колонну в Венгрию, где продали за два с половиной миллиона пенго, на которые, в свою очередь, накупили всякого золотого хлама у голодных будапештцев.

Судя по кривой карьеры Ивана, он все же умел делиться добытым с кем надо. Недаром после войны служил в инспекции, контролирующей полеты авиации союзников по воздушному коридору над Восточной Германией в Западный Берлин. Германия тогда была настоящим Эльдорадо для всех мародеров. И скрыться от загребущих рук Ивана было просто невозможно. Уже когда наш корпус раскассировали, отправив две дивизии вместе со штабом и командиром корпуса в Болгарию, якобы против английских империалистов, оккупировавших Грецию, а на самом деле для прокормления, нашу же дивизию, определили в Одессу, то Иван и там нас нашел со своими шкурными проблемами. В один прекрасный день к нам в полк заехало два автомобиля: один черный, а другой темно-вишневый. Сопровождавший их капитан предъявил нам записку Подгорного на имя Смолякова, в которой тот просил заправить баки этих автомобилей под самую завязку и дать канистры с горючим в путь. С горючим у нас в полку было туго, а требовалось литров 200. Слили из баков боевых самолетов и зарядили Ванькины трофеи, порекомендовав в дороге поменять часть авиационного бензина на автомобильный и заливать эту смесь в баки, чтобы мотор не перегревался. Как выяснилось из рассказа сопровождавшего машины капитана, машины гнались в Таганрог, к отцу Подгорного. Учитывая, что еще в Венгрии и Чехословакии во дворе особняков Подгорного всегда стояло несколько новых машин, что ему стоило выделить для отца пару первоклассных автомобилей? Что ж, все мной рассказанное лишний раз подтверждает, что эти семьдесят лет исторического сбоя, когда Россия шла по бездорожью, мы находились в руках самых настоящих бандитов и уголовников, живших по своим законам. Случалось, что трофейная одиссея приобретала детективный характер. Как-то в графский дворец, где мы жили, неподалеку от аэродрома в Тапо-Серт-Мартон, что возле города Цигледа, явились крестьяне, которые прониклись к нам уважением после изгнания румын и раздачи зерна, и сообщили, что, по их сведениям, в стенах подвалов графского дворца замурован клад. Инициативу захватил в руки Соин – главный полковой мародер. Прихватив с собой уполномоченного особого отдела в нашем полку и ординарца, Соин опустился в мрачные обширные подвалы. Несколько дней, мигая фонариками и коптя потолок факелами и свечами, наши кладоискатели обстукивали все стены подряд. Наконец, уполномоченному особого отдела, которого уже заждалась подруга из батальона обслуживания, это дело надоело. Но Соин был неутомим. И в конце концов, что-то выстукал. Меня эти дела мало интересовали, больше торчал на аэродроме, но в политотделе корпуса к изысканиям Соина не остались равнодушными. Старикашка, очередной начальник политотдела нашего корпуса, полковник Горбунов, при следующей встрече поинтересовался: “Что это у вас там Соин занимается грабежом? У нас есть сведения, что он нашел клад в стене подвала. Там есть золотая подкова, усыпанная бриллиантами. Пусть срочно представит ее командиру корпуса на исследование”. Я хорошо представлял, что “исследовать” подкову Иван Подгорный станет в собственном кармане и скажет при этом: “Зачем она вам, эта подкова?”. А уж чья бы мычала, насчет грабежа, а Горбунова молчала. Он сам раздобыл, неизвестно откуда, две легковые машины экстракласса, и доверху набил их разным барахлом. Его имущество день и ночь охранял огромный дог, со страхолюдной рожей, огромными клыками и маленькими ушами.

Но тем не менее, приказ был получен, и я пригласил Соина. Валька-разбойник засмеялся. Он гордился признанием его авторитета, как знаменитого добытчика трофеев. “Да ну их, эта подкова без всяких бриллиантов! Придумали! Просто дуга из желтого металла, полученная графом за успехи его лошадей в скачках. У Блажевича лучшие лошади в Венгрии. Я завтра буду в корпусе, захвачу подкову, покажу этим болванам” Уж не знаю, что там Валька показывал, но вернулся улыбающийся, и больше никто в корпусе о подкове не вспоминал.

Что касается разговоров о грабеже, то они отскакивали от Соина, как снаряды нашей артиллерии среднего калибра от брони наступавших немецких танков, как мне приходилось это видеть в 1942-ом году под Волчанском. Ударит снаряд в лобовую броню танка, выбьет целый сноп искр и с воем отрикошетит или свечой уйдет вверх. Наши артиллеристы бьют и попадают, а немецкие танки идут вперед. Не так ли погибли курсанты под Жутово, возле Сталинграда в июле 1942-го года?

А улыбался Валька недаром. Как потом мне рассказывал его ординарец, в подвальном тайнике обнаружился сервиз на 12 персон из серебра и золота. Соин поделился предметами графского сервиза с особистом, и все было шито-крыто. Так что подкова – пустяк. Валька мог отдать ее Ивану Подгорному. Думаю, если бы можно было потрясти сундуки Соина, увенчанные амбарными замками, которые он всюду таскал с собой, то Алладдин бы позавидовал. Был там огромный набор немецких наград, в том числе целый ящик фашистских железных крестов, подобранных в Крыму, ковры, ружья, радиоприемники, пишущие машинки, фотоаппараты, разнообразные боеприпасы, целый ворох членских билетов нацистской партии и многое, многое другое. Я сам некоторое время таскал с собой несколько немецких железных крестов, пару членских билетов нацистской партии, тоже подобранные в Крыму, пачку фотографий Гитлера и его приближенных на разных этапах их карьеры. Но потом я, чтобы особисты не приклеили чего-нибудь, повыбрасывал все это добро, о чем сейчас жалею. Валька Соин был не таков. Загребущие руки этого парня, который еще в 14 лет сумел пройти путь от смазчика паровой молотилки до ее машиниста и кочегара буквально за три дня, не знали замков или дверей, которые нельзя было открыть или подорвать.

Но так уж устроена наша жизнь, что никто не получает у нас сполна: не герои, ни грабители. Реальная цена добытого Соиным за рубежом составляла огромные суммы, и почти все это, уже дома, при помощи девальвированного рубля и системы цен, которая, в соответствии с зарплатой, превращала что угодно в мусор, пошло прахом. Часть Валькиных трофеев по дешевке продала его первая жена, вдова погибшего еще до войны на аэродроме в Судилково летчика. Это под Шепетовкой, где служил Валька. Ей нужно было кормить детей. Однако, эта женщина, переоценив силу Валькиных привязанностей, совершила роковую ошибку. Реализовав часть Валькиных трофеев, дело было в Зельцах, она накрыла неплохой стол, за который Соин пригласил все дивизионное начальство. Первое слово предоставили его жене, которая сразу же продекларировала, что с мужем у нее все в порядке. А гадюка-Зойка, фронтовая подруга Вальки, о которой она прослышала, пусть подавится от злости. Сегодня мы гуляем на деньги, оставшиеся от продажи Зойкиных вещей. Валька психанул и заявил, что она не стоит Зойкиной подметки. Напрасно наши начальники во главе с Гейбой потирали руки, предвкушая выпивку с закуской, вместо этого произошел грандиозный семейный скандал. Валька бросил жену и уехал под Москву к Зойке, кругленькой коротышке, у которой голова, казалось, совсем не имела шеи. Из-за этой Зойки Валька хлебнул горя и даже был разжалован из подполковника в майоры: в Тирасполе один из летчиков стал опрашивать однополчан, выясняя, кто еще не спал с Зойкой. За это Соин выбил ему два зуба. Под Москвой сокровищ Соина, реальная цена которых была бы сейчас сотни тысяч долларов, как раз хватило на приобретение дрянненькой дачи и советской машины “Победа”. Потом Соины не прижились и под Москвой, и подались в Урюпинск (там мы получали технику перед началом Сталинградской битвы – я воевал еще в 43 истребительно-авиационном полку), на родину Валентина. Здесь на песчаных берегах Хопра, работая в местном аэропорту, и закончил свою карьеру наш неутомимый мародер, кладоискатель и начальник штаба полка Валентин Петрович Соин, умерший в 70-ые годы от рака. Что за удивительная страна! Нет в ней счастья ни подлецам, ни проходимцам, не Героям! Бедный ходит, проклиная все на свете, а богатый прячет свои доходы и жует булку с ветчиной под одеялом.

Для чего же существовала вся эта система, от которой никому не было радости? Недавно по телевизору показали, как скучно, хотя и в достатке, но как уныло и стандартно жили люди, правящие нами. Неужели огромная страна, неизвестно, зачем корячилась только для того, чтобы могли вовсю жить и все себе позволять, живя в Париже или Риме, дети десятка высокопоставленных чиновников? Но ведь даже, если смотреть на дело с чисто практической стороны, то все равно наша страна способна принести радость гораздо большему количеству людей – ресурсы позволяют. Но так и прожили: в дураках у дураков, в холуях у холуев, пряча друг от друга жалкие трофеи и достатки, все равно натыкаясь всюду на завистливые взгляды, слушая сплетни и пересуды.

И все же, как ни крути, все в мире движется по законам, открытым Марксом. Да здравствует бородатый мудрец, впитавший в себя все лучшее, что выработало человечество! Ведь если разобраться, то Ваня Подгорный и все другие наши высокопоставленные вымогатели, безжалостно отнимавшие у младших по должности и званию добытые ими трофеи, всего лишь выполняли задачу по перераспределению добытой в процессе производства прибыли из марксового “Капитала”. А разница между действием экономических законов Маркса при социализме и капитализме была в том, что в мире капитала перераспределяется прибыль, а значит, худо ли, бедно ли, заработанное – к этому принуждает экономическая необходимость. А у нас роль этой необходимости – в дележе, в чистом виде выполнял Ваня Подгорный и десятки тысяч других старших офицеров и генералов славной русской армии, гордой традициями Александра Невского, Суворова, Кутузова, о которых вдруг вспомнили под Сталинградом. Впрочем, скажем ради объективности, что прозвище “грабь-армия”, которую наши пропагандисты неизменно относили к вермахту, в принципе, может быть применена к любой армии мира, оказавшейся на чужой территории.

Необходимость пробивает себе путь через толпу случайностей. Конечно, было случайностью, если кому-то из нас удавалось добыть ружье, фотоаппарат, приемник или машину. Но вот то, что лучшую часть добычи у нас неизменно отнимали вышестоящие начальники, было суровым, но объективным историческим законом перераспределения капитала в наиболее рентабельную сферу. Так что не будем обижаться на Ваню Подгорного. Он не более, чем исполнял объективный экономический закон, который через него проводился.

Вскоре местное население принялось разбирать автомобили и, смазывая, прятать их в подвалы и чердаки. Мне показывал это один из чехов, архитектор Носислава. Но наши мародеры забирались и туда. Да что говорить, если уже после войны к нам, в 5-ую воздушную армию, числившуюся тогда под номером 69, прислали с понижением одного очень высокопоставленного генерала, который, находясь в Австрии, посетил один из музеев, где ему понравилась огромная хрустальная историческая люстра. Он приказал ее “завернуть”, и “штыки” “завернули” люстру и, погрузив в самолет, доставили ее в Москву. В квартире генерала выяснилось, что люстра занимает в комнате пространство как раз от потолка до пола, и ее пришлось перерезать пополам, укоротив вдвое. Но проклятые западные газетчики пронюхали об этом факте и расписали-пропечатали в своей желтой прессе нашего красного генерала. Генерала сняли и послали воспитывать личный состав воздушной армии. Люстру пришлось снова соединять, везти в Вену и цеплять на ее законное место. Уже когда мы были в Одессе, то на “Школьный” аэродром один за одним садились “именные” “ЛИ-2”, загруженные разными генералами, чьи “штыки” потоками выгружали мебель, антиквариат, посуду, музыкальные инструменты, даже корыта для стирки белья, много стекла и посуды. Тема эта бесконечная, и я еще вернусь к ней, описывая исход нашей дивизии из зарубежных далей к себе на родину.

А пока был май, было село Носислав под городом Брно, по которому колобком катался наш главный мародер Валя Соин. До чего противный был человек, земля ему пухом. Как-то, будучи еще в Ростове, назвал приблудного пса, который крутился при полку, “Зимовеем”. А Зимовей, это была фамилия начальника связи полка – майора. Если Соин не полюбит кого, то он съедал его с большой яростью. Валька ходил по полку и громко орал: “Зимовей, Зимовей!”, зовя пса, а нередко являлся и начальник связи. Майор Зимовей принялся мне жаловаться. Правда, этот конфликт разрешился сам собой: когда мы с Соиным кружились на мотоцикле по Ростову, бедное животное бежало за нами и, поскользнувшись, не успело перебежать дорогу перед грузовиком – оказалось под колесами. Верность опасна. Однако таких людей-собак, как Валя, обычно любят командиры, на их фоне они выступают добренькими дядями. А те, как считается, держат дисциплину. Хотя, какая это дисциплина. Толку от нее мало. А что касается трофейной эпопеи, то при желании, можно найти ей оправдание: немцы, венгры и румыны грабили наши жилища с не меньшим азартом. В Венгрии мы нередко находили наши самовары и другие вещи. Попытаться оправдать можно. Не до конца, конечно. Вот жаль только, что на войне обычно убивают и грабят совсем не тех, кто виноват.

Однако время шло, чехи стали все активнее сопротивляться нашим мародерам, появилась полиция. Как-то под утро Валя Соин прикатил на своем “Опеле” с вытаращенными глазами: очередная попытка разжиться барахлишком чуть не закончилась печально. По Вале стреляли, и пуля пробила верхнюю часть “Опеля”.

Следует сказать, что и я к этому времени разжился маленькой машинкой “Опель-Олимпия”. С поля боя под Брно мне притащили большую и длинную, неуклюжую машину. Эти две старые машины – плюс упоминавшаяся “Татра”, да еще плюс литров десять хорошего вина, купленного мною у хозяйки, я отвез на фронтовой склад трофейной техники, которую восстанавливали в цехах одного из автомобильных заводов Брно. Комендант склада забрал мою рухлядь, плюс вино, и я стал владельцем маленькой, аккуратной, довольно новой машины, которую подремонтировал тут же в цеху завода за полмешка муки и кусок сала. Лет через десять наши, освоив вывезенный в Союз опелевский завод, стали выпускать такие же машины под названием “Москвич”. Все было точно такое, только хуже сделано.

К осени дело запахло нашим отъездом из Чехословакии: пришел приказ перебазироваться нашему полку в Одессу, а братским полкам в местечко Зельцы, ближе к Молдавии. Мы стали собираться, но предварительно решено было съездить на поле боя исторического сражения под Аустерлицем, он же Славков, расположенный неподалеку от Брно. Здесь у великолепного памятника воинам всех государств, павшим в этом знаменитом сражении, мы еще раз убедились, как все-таки хорошо, что Наполеон был гениальным полководцем. Личный состав нашего полка наглядно продемонстрировал, во что превратили бы русские войска нашу старушку Европу, захвати они ее еще в те времена. Наши ребята выскочили из четырех трехтонок и очень мало интересуясь окружающим историческим пейзажем, сразу накинулись на вишневые деревья, усеянные спелыми ягодами, посаженные четырехугольником вокруг комплекса. С веселым гоготаньем наши ребята обломали ветви деревьев, и сложили их в кузова машин, пока я осматривал историческую достопримечательность. Пришлось строить полк и стыдить народ. Но, пожалуй, больше всего застыдился я сам, когда подошел смотритель-чех и вежливо стал говорить: “Не ругайте их, ведь это же русские. У меня есть пилка, лестница и специальная мастика. Я обрежу поломанные ветви, и все приведу в порядок…” Да, многое объясняют во всем мире эти слова: “Ведь это же русские”. Как мало хороших воспоминаний стоит за ними для окружающих нас народов, хотя и сделали немало для их блага, крови немало пролили, такой же красной, как спелые вишни на ветвях, которые набросали наши ребята в кузова трехтонок.

Недели за две до отъезда мы принялись укомплектовывать наш эшелон. Имущества набралось немало – кроме войскового, еще внушительная барахолка. Вроде бы барахла много, а посмотришь, того нет и другого, хотя одних легковых машин в нашей дивизии было штук 50. Да плюс к легковым еще и спецмашины. Я знал, что в Союзе голод, и принялся всерьез запасаться продовольствием. Ночью подъехали в Судеты, где стояло множество домов, брошенных немцами, и главный полковой “штык”, ординарец командира полка Владимир Харитонов приволок два эмалированных бидона, килограммов по 25 смальца в каждом. Потом Харитонов прикатил бочонок с вином. Вино оказалось красным, клубнично-ягодным. Впрочем, Харитонов сам рассказывал, что не всегда приходилось грабить уже брошенные немецкие хозяйства, хорошо организованные и богатые. Нередко ему приходилось, заходя в дом, наводить на хозяев дуло автомата, так же, как, скажем ради справедливости, делали немцы на нашей территории в гораздо больших размерах, и брать все, что требовалось. В принципе, очень скоро немцев, построив в длинные колонны, позволив взять только то, что могут унести, пешим порядком переправят на германскую территорию. Их имущество все равно должно было пропасть.

Именно в Судетах получил хозяйство батрак Мартын. Конечно, с судетскими немцами обходились не очень любезно, особенно не любили их чехи, но не нужно забывать, что именно эти немцы, фактически, были той спичкой, от которой загорелся пожар второй мировой войны. “Судетский вопрос” был в числе самых первых, поставленных Гитлером. Именно судетские немцы призвали на чехословацкую землю Гитлера в ходе референдума. Чехам, да и себе на голову. Но разве определишь, в чем конкретно виноват немец, на которого навел автомат наш сержант Харитонов? Человек – песчинка в потоке истории. Он отвечает за все, независимо от того, что думал о происходящем. Даже люди, которые, казалось бы, повелевают историей, не более, чем такие же песчинки, только размером побольше.

Немцев грабили на “официальном” основании. В небольшом судетском селе, состоящем из одной улицы добротных домов, мы подкатили к сельсовету, я забыл, как он у чехов называется. Здесь всем распоряжался пожилой чех, вооруженный автоматом “ППШ”. Мы скромненько сообщили председателю сельсовета, что хотим кое-что взять у немцев. Он махнул рукой: “Берите”. Мы толковали о том, о сем, когда в управу забежала очень решительно настроенная молодая немка и принялась протестовать, как я понял, против очередного грабежа: судя по всему, наша команда “штыков” была далеко не первой. Председатель весь побагровел от ярости, и принялся орать на немку по-немецки. Когда она выбежала, он закурил и, махнув рукой, объяснил: они обращались с нами гораздо хуже, чуть что – получай пулю. Таким образом, наши трофеи были как-то освящены согласием властей. Жизнь все замыкала в свои круги.

Именно из Судет наши “штыки” вскоре привезли пятнадцать великолепных черно-белых коров, которых мы сдали на разделку и переработку здесь же, в Брно. Условия были такими: работникам разделочного цеха доставались все субпродукты и шкура, а мы получали полторы тонны прекрасной тушенки, упакованной в банки из желтой жести. Моя доля составила 26 килограммов. Эту тушенку мы с женой ели еще через полгода в Монино, под Москвой. Тушенка вышла первоклассная. Старик Голыгин, представляющий трудовую деятельность самым малым минимумом усилий, на квартире которого мы жили в общей комнате и спали зимой на полу – выручали чешские перины, ворчал, шамкая беззубым ртом: “Вот кто пироги ест и тушенку кушает”. Таков был финал освободительного похода. Я предлагал деду продукты: и привезенные, и из пайка, если он освободит мне каморку, в которой жил единолично, но Голыгин бил себя в грудь и заявлял, что у него еще молодое сердце, и эта комната бывает ему нужна для времяпровождения с бабкой. Старый рассейский принцип: по возможности все иметь, не перетруждаясь и ничем не поступаясь. Из-за него мы и работали всю жизнь, как каторжники, обычно впустую.

Но вернемся в Брно, августа 1945-го. Меня вызвал командир дивизии Гейба и принялся очень ласково со мной обходиться. Я сразу насторожился – какую же свинью мне хотят подложить? Когда Гейба принялся расхваливать мои визиты в Ростов, то я стал догадываться. Действительно, мне предстояло со всем полком перелететь в Одессу, но потом на самолете “ПО-2” вернуться в город Галац на румынской территории, куда пойдет наш эшелон с автотранспортом, штатным и трофейным. Здесь мне нужно будет выстроить колонну специальных и легковых машин, перевезти ее через границу и довести до Одессы, где базировался наш полк, а вторая половина колонны должна была взять курс на Зельцы, где сели два других полка, и находился штаб дивизии и политотдел. Город Зельцы, в котором я побывал позже, поразил меня своим безлюдьем. Стояли прекрасные дома, но с совершенно пустыми, забитыми досками окнами. Потом я узнал, что до войны здесь жили евреи, и немцы их уничтожили. А на окраине Зельц уродился прекрасный урожай винограда. Выяснилось, что в 1943 его прикопали хозяева на зиму, а откапывать весной было уже некому. Лоза пробила земляной холмик самостоятельно и принесла прекрасный урожай. Я почему-то вспомнил севастопольских женщин, рожавших от немцев – жизнь берет своё вопреки всему. Да и что такое для Вселенной вся эта колоссальная мясорубка во всемирном масштабе, погубившая десятки миллионов человеческих жизней, в которой мне пришлось участвовать? Мгновение. Эпизод.

Должен сказать, что именно здесь, за границей, моя фамилия, Панов, стала причинять мне некоторые неудобства. Ведь следовало соблюдать повышенную бдительность. Ко мне опять, как и в Качинской летной школе, стали приставать с вопросами: а не из дворян ли я? Я советовал сверхбдительным товарищам из вышестоящих инстанций поинтересоваться у моего деда-прадеда, и сообщил то, что знал, о происхождении нашего рода из рассказов, пожалуй, самого грамотного в нем, моего дяди по отцу, Владимира Яковлевича Панова. Хочу отметить, что само появление этой книги во многом стало возможным из-за интереса, который проявляли к моей фамилии, явно не вписывающейся в пролетарский колорит, компетентные органы. Мне стало интересно: что я за фрукт такой, и откуда взялся? Конечно, считалось надежнее иметь фамилию Иванов или Петров – эти уж точно не из дворян. Но жизнь еще раз показала узость и глупость наших классовых подходов. Как раз рядовой Петров, оружейник одной из эскадрилий нашего полка, и подкузьмил нас с особистом, хотя у него на лице было написано, что парень из отдаленной деревни, без претензий, возможно, даже чуть-чуть туповат, а значит – наш в доску. Петров был худощавый высокий мужчина, смуглолицый, лет тридцати. Еще в имении Чаба-Чуба у него завязался нешуточный роман с вдовой-венгеркой. Политработники имели директиву ГЛАВПУРа – не допускать никаких контактов наших военнослужащих с местным населением, особенно с женщинами. Я вызвал Петрова и стал его наставлять: ведь дома семья и дети. Конечно, наставлять было не с руки, начинать нужно было с командующих фронтами. Петров криво улыбался и объяснял, что, мол, балуется и дело такое… Однако венгерка принялась упорно переезжать за Петровым по местам нашего базирования и даже оказалась на квартире у одной из женщин в Носиславе, уже на территории другого суверенного государства. Я снова принялся беседовать с Петровым, который уверял, что все будет в порядке. Петров разоткровенничался и сообщил, что здесь ему нравится: и природа, и люди, и организация хозяйства, и устройство быта, и венгерка. Мне самому за рубежом нравилось, и я не принял всерьез слова Петрова, на всякий случай объяснив ему лишь, что наша страна самая великая и лучшая. Словом, летят перелетные птицы… Но на всякий случай я вызвал нашего особиста, который переживал очередную фазу бурного романа с девушкой Тоней из батальона обслуживания, и предложил ему проверить: уж не шпионка ли приблудившаяся к нам венгерка? Будучи крупным экспертом в этих вопросах, “особняк” скоро доложил, что там любовь в чистом виде. Ладно, согласился я, если что, с тебя первый спрос. Ведь Петров обещает привезти венгерку к нам в Союз, приводя пример из моих родных мест, видимо, что-то пронюхав: когда наши казаки воевали на Кавказе, то нередко брали себе в жены женщин из горских народов. Так случилось с прадедом моей жены Веры Антоновны, привезшим черкешенку.

Перед нашим отъездом из Носислава домой Петров дезертировал. Он оставил записку, что домой решил не возвращаться и будет жить за рубежом. Эта любовная пара, как в воду канула. Искать Петрова было некому, да и особого желания ни у кого не возникало. Тем более, что многие в душе, конечно, понимали, что не так уж не прав Петров. Русским всегда жилось за рубежом лучше, чем в России. Это подтверждали нам многие земляки, осевшие здесь по разным причинам – несколько поколений русской эмиграции. Всем им жилось лучше, чем дома. Еще одна интересная особенность нашей русской истории. Плохо было только тем, кто пытался осесть у нас в России, надеясь на ее, все никак не сбывающееся, светлое будущее. Даже удивительно: все вроде бы есть, а толку нет. Любопытно, как сложилась судьба солдата Петрова? Как сумел он среди степняков-мадьяр продолжить свой корень, которому неуютно и зябко, как всем нам, стало в родной почве? Во всяком случае, он не должен был умереть от голода в 1947, как снова умерли миллионы людей на Украине, думаю, что вряд ли его репрессировали, как во время нового витка арестов, раскрутившегося у нас дома в конце сороковых. Думаю, что ему не пришлось еще много лет собирать каждую крошку хлебной пайки. Говорят, что патриотизм – последнее убежище негодяев? Неужели и приманка для дураков? Сколько людей, и я сам, без конца попадались на эту приманку, которую готовили люди, и понятия не имевшие о самом идеале.

Доставалось из-за “дворянской” фамилии и моему брату Ивану, человеку несомненно способному, созданному для экстремальных ситуаций, недаром под Севастополем командовал минометной ротой, когда все офицеры погибли. Но в обычной жизни Иван был прям, резок, чудаковат и эксцентричен. Он мечтал служить в Севастополе, но оказался на Каспии, в Баку. Именно здесь его шуточки и проделки, наряду с фамилией, создали ему славу организатора контрреволюционного заговора с целью поднять восстание на каспийском флоте. “Пановщину” клеймила газета “Бакинский рабочий”, призывая вырвать это явление среди моряков с корнем. Спасла Ивана малограмотность – первый признак пролетарского происхождения. Иван, кое-как посетивший два класса и один коридор церковно-приходской школы, писал чрезвычайно коряво, делая в каждом слове по две ошибки. Когда ему предъявили обвинение, то он восторженно выкрикнул: “О, придумали! Молодцы!” Именно это окончательно сразило бдительных чекистов. Перед ними был явно свой парень, несмотря на “дворянскую” фамилию.

Но попадались нам и настоящие дворяне – офицеры белой армии, осевшие в Чехословакии. Были и пленные русские офицеры, оставшиеся здесь еще со времен первой мировой войны. Один из таких офицеров, уж не знаю, из каковских, бывший поручик царской армии, а теперь человек лет пятидесяти и гражданин Чехословакии, встретился мне во время моей поездки по Брно.

Каждый из нас тащит тяжкий груз своей судьбы по дорогам, которые выбираем, идя вверх или срываясь под тяжестью обстоятельств. Этот человек, оказавшись за границами России, сделался офицером уже чехословацкой армии, командиром артиллерийской батареи. Почти двадцать лет он готовился к войне против немцев и не сделал даже выстрела. Он был женат на чешке, имел двух дочерей, одна из которых вышла замуж и сделала его дедом. Но он часто говорил по-русски и почти ничем не отличался по манерам и привычкам от наших земляков. Судя по его словам, когда мы тягались с немцами на Украине и под Сталинградом, не только дома держали за нас кулак. От наших неудач болели сердца у всех русских, живущих за границей. Неужели падет Россия, столетиями бывшая символом могущества и неисчерпаемых возможностей? Страна, принадлежностью к которой, странное дело, вопреки всему, было принято гордиться. Хорошо быть русским за границей, но не в самой России и не среди русских. В Париже жили дворяне, туда же устремлялись сынки и дочери нашей партийной номенклатуры. Даже правящий класс не мог обустроить в России жизнь, которую он считал достойной. После Сталинграда зарубежные русские опять возгордились нашей страной, а совсем недавно, когда через Брно проходила тысяча танков нашей гвардейской танковой армии, то бывший русский поручик стоял на улице, глядя на этот грандиозный парад и время от времени плакал от восхищения. Это были совсем не фанерные танки с дрынами вместо пушек, о чем твердил Геббельс. Это была, несомненно, могучая армия великой страны. Русские зарубежья могли снова гордиться Россией, но только русские, оставшиеся дома, знали, чего стоят эта армия и это могущество. Прежде всего, они стоили нам всем жесточайшей несвободы.

Вообще, удивительна славянская судьба. Там, где славяне создают мощное государство, как в России или Польше, они сразу попадают в неволю к соплеменникам, а стоит им жить свободными племенами, как славяне излучины Дуная или полабские славяне в X веке, как они сразу становятся добычей закованных в броню рыцарей или хищных степняков. Видимо, не хватает в самом характере славянина внутренней твердости, позволяющей быть сильным в условиях свободы, и генерировать эту силу из самого себя. Как будто создано славянство, как проводник этой силы, для чего оно должно группироваться, если хочет быть сильным в огромном государстве, управляемом деспотами. Эта историческая ловушка расставлена уже многие столетия. И выбор невелик: свои господа или чужие. Наступит ли в грядущем столетии время, когда самый многочисленный этнос Европы перейдет в новое качество и начнет служить не только передатчиком, но и генератором жизненной стойкости и силы? Интересно было бы увидеть.

Мы попрощались с бравым поручиком, остающимся в комфортабельном зарубежье, и начали собираться туда, где судьба России всегда складывалась хуже всего – домой, на Родину.

Итак, наступил момент погрузки. На платформах выстроились специальные машины, забитые имуществом и барахлом. Здесь же сверкали разноцветные автомобильные трофеи. Несколько товарных вагонов до самой крыши были загружены сахаром, мукой, оконным стеклом, об отсутствии которого в Союзе нас предупреждали, мебелью, листовым железом, посудой и стеклом в огромных ящиках, новыми стиральными корытами, тюками с одеждой с надписью, кому именно принадлежит этот тюк, и многим, многим другим. Я вез перины, подушки, которые купил у чехов. Можно улыбнуться. Но следует представить, насколько военные усилия истощили и без того бедную страну. Об этом много написано, но я не стану повторяться.

А мы были молоды и хотели жить. Эшелон тронулся потихоньку: через Чехословакию, Венгрию, Румынию под охраной наших автоматчиков, полковых девушек и солдат, неплохо устроившихся среди мебели, а я отправился сообщать “папе” и “маме” радостную новость о своем окончательном отъезде. Все эти дни “папа” и “мама” ходили в хорошем настроении. Надо отдать им должное: они провожали меня по-славянски. “Мама” сварила несколько банок великолепного абрикосового варенья и дала мне три банки с широким горлышком для моей жены – трех, двух и однолитровую. “Мама” готовила абрикосовое варенье на жаровне, постепенно накаляя на малом огне, перемешивая абрикосы с удаленными косточками деревянной лопаткой. В день перед моим отлетом на нашу половину пришли “папа” и “мама”. “Мама” принесла большой поднос, сплетенный из лозы, на котором в центре стояла бутылка красного вина литра на два, обставленная кренделями с запеченным в середине яйцом, на которых лежали две палки сухой колбасы с пучком ароматных трав в середине и килограмма два копченых свиных ребрышек. Все это добро, как я понял, было из стратегических резервов “мамы” и “папы”, которое они не очень-то показывали в обыденной жизни. “Ты еще не пил такого вина”, – сказал “папа” и предложил мне взять с собой живого поросенка – свиноматка хозяев, месяца два, как опоросилась, и великолепные молочные поросята были уже килограммов по восемь весом. Поросенка в кабину истребителя не возьмешь, и я отказался. Мои проводы смахивали на кубанские традиции, но помятуя, что я в Моравии, благоразумно опустил руку в карман и достал кроны. “Мама” не стала отказываться. Я вообще не помню случая, чтобы она отказалась от денег. Мне эти кроны уже были ни к чему, завтра в полет, и я, не считая, отдал довольно плотный бумажный сверток “маме”. Как я понял, она была своеобразным атаманом у женщин нашей улицы. Когда мне потребовались подушки и перины, стоило ей обойти соседок, и со всех сторон понесли постельные принадлежности, набитые великолепным пухом моравских гусей, для которых бедняг обдирают еще живыми. Один гусь, как объясняли мне хозяйки, дает до тридцати граммов пуха. Я нюхал подушки, вручал 15 крон и складывал их в большой мешок.

Ординарец Сашка ехал поездом, шофер Ерышев был при машине, а мне сам Бог велел садиться снова в кабину истребителя.

Серым деньком начала сентября “ЯК-3”, застоявшиеся без полетов, рванули под самую кромку облаков, и мы грозным строем пошли на север к Кракову, где должны были дозаправиться. Аэродром возле древней столицы Польши стационарный и очень хорошо оборудованный немцами, с бетонными полосами и рулежными дорожками, служил тогда огромным перевалочным пунктом для нашей авиации. Не стану описывать красоты готического Кракова, как лес стояли шпили костелов, украшенные каменной резьбой. Как близко исторические корни наших народов. Краков всего за несколько сотен километров от Карпат, где арабские историки еще в пятом веке нашей эры впервые упомянули о славянах, земли которых традиционно входили в Киевскую Русь. Но как далеко успели мы уже разойтись за минувшие столетия! Польша попала в орбиту влияния Запада, а Россия, наследница Киевской Руси, все еще ориентировалась на уже не существующий Константинополь, да оглядывалась на свой колоссальный азиатский тыл. Поджарые, бодрые ксендзы были так не похожи на наших неповоротливых бородатых батюшек. Впрочем, это дело вкуса.

Краковский аэродром охраняла рота наших автоматчиков и нам, летчикам, настоятельно не рекомендовали выходить в город, где действуют бандеровцы и профашистские элементы. Думаю, что бандеровцев в Кракове не было, просто это название стало нарицательным для всех действующих против нас партизан. Скорее всего, речь шла об отрядах Армии Краевой, действующей от имени эмигрантского польского правительства, против наших ставленников – Берута и прочих. Польша окончательно отказывалась считать нас освободителями и особенно после того, как мы грубо полезли в ее внутренние дела. Пролей мы за них еще хоть океан крови, но: как бы они еще добрались до Германии – совершенно резонно рассуждали поляки. Ночью вокруг аэродрома началась бешеная стрельба, били автоматы и тяжелые пулеметы, рвались гранаты. Наутро рота охраны принесла трупы двух молодых поляков, участвовавших в ночном нападении на наш аэродром, где к тому времени скопилось около трехсот самолетов. Нашей авиации над краковским аэродромом было, что воронья. Всю ночь мы не спали. Под аккомпанемент стрельбы сидели одетыми в приаэродромной гостинице, приготовив оружие. К нам со Смоляковым в комнату на втором этаже поднялся перепуганный Гейба. Действительно, на первый этаж ворваться или забросить гранату было проще. Словом, в освобожденной нами Польше завязались непростые узлы, и мы взлетели с краковского аэродрома не без чувства облегчения. Дозаправившись на аэродроме возле Львова, мы взяли курс на Бельцы, где переночевали. Мы были дома, на территории Союза. Наш дом предстал нам в мрачном обличье: все разбито, разорено и никто ничем не занимается. Страна напоминала бегуна, бегущего уже давно из последних сил и просто рухнувшего на землю от безмерного напряжения. Казалось, все материальные и духовные силы народа исчерпаны на десятки лет вперед. Но нужно было жить дальше. Впрочем в Бельцах мы еще чувствовали себя в чем-то как за границей, а в то же время, привыкнув жить за границей, мы постепенно стали считать и заграничные страны своим домом. Понятия границ и суверенитетов были очень условными.

Расстояние от Бельц до Одессы составило 550 километров, почти полная заправка наших баков. Как нам сообщили, в районе Одессы гроза, и идет дождь. Мы переждали до обеда, когда нам передали, что погода улучшилась и решили лететь, в крайнем случае, “перепрыгнув” через грозовой фронт. Казалось бы, полет не предвещал никаких особых переживаний – не на бой же лететь, а в солнечную Одессу-маму, к себе домой. Когда мы со Смоляковым обсуждали план перелета полка, то отметив, что ребята как-то слишком расслабились, решили: Платон будет лидером, а я полечу сзади, замыкающим, чтобы посмотреть за техникой пилотажа, и на всякий случай. Вдруг кто-то пойдет на вынужденную посадку – где и как приземлился.

Но черт меня дернул связаться с авиационным теоретиком. Майор Мясков, редко летавший в бой, был дивизионным пилотом-инспектором по технике пилотирования. Мясков очень любил демонстрировать свои летные возможности, находясь на земле, и видимо, от безделья, решил организовать мой образцовый взлет. Труся впереди моего самолета и растопырив руки, он долго вел меня на взлетную полосу, направляя против ветра, в чем я совершенно не нуждался. Чтобы не порубить Мяскова винтом, я все время пользовался воздушным тормозом и потому, когда Мясков с видом человека, оказавшего мне серьезную услугу, дал старт, то выяснилось, что воздух из баллона почти весь вышел, отчего шасси убрались всего лишь наполовину. Положение – хуже не придумаешь: можно садиться на шасси, можно садиться на брюхо, но нельзя сесть на шасси, выпущенные наполовину, это верный каюк. К счастью, воздушный компрессор ОКА-50 оказался исправен и скоро создал воздушное давление в системе – шасси убрались. Но пока я мудохался из-за заботливого майора Мяскова, полк уже потерялся в мглистом небе. Я дал полный газ, и добрый мотор “ЯК-3”, по-прежнему деревянного, так и не догнали мы за всю войну немцев, делавших алюминиевые “Мессершмитты”, сотрясая корпус, разогнал мою машину почти до шестисот километров. Над Одессой я появился уже ближе к вечеру – наступала темнота. А здесь, как на грех, наш парень, садившийся последним, забыл выпустить шасси, и его самолет, севший на брюхо, занял середину посадочной полосы. Пока я крутился над аэродромом, выбирая место для посадки, горючее в баке почти закончилось. Да еще наши разгильдяи забыли привести в порядок Центральный Одесский Аэродром, заросший бурьяном почти в метр, и без всяких обозначений ни днем, ни ночью. Аэродром напоминал поле для выгона скота. Наверное, ребята из аэродромной службы местной воздушной армии, в основном, пили вино и ловили триппер у молдаванок. Когда я садился на землю, уже укрытую темнотой, то, естественно, принял верхушки зарослей бурьяна за посадочный уровень. И потому посадил самолет на три точки примерно на метр выше положенного. Машину сильнейшим образом и, совершенно неожиданно для меня, подбросило. Я с трудом досадил ее до взлетного-посадочного поля. Словом, мы были дома, где местные роздолбаи могли угробить любого из нас с не меньшей степенью вероятности, чем немецкие пилоты. Но если от тех, изучив за много лет манеры и замашки, мы хоть знали, чего ожидать, то свои оболдуи проявляли чудеса изобретательности, создавая аварийные ситуации там, где их не могла бы придумать самая воспаленная фантазия.

Конечно же, победителей-освободителей никто не встречал. Недаром говорят в армии: не спеши выполнять – отставят. Наш батальон аэродромного обслуживания моего знакомого Либермана тащился где-то по грязным дорогам, а местным властям было не до нас – Одессу захлестывала волна бандитизма. Полночи провалялись мы под плоскостями, где укрывались от моросящего дождя, как под Броварами в 1941-ом, а потом, наконец, молодые пилоты сходили в разведку и доложили, что неподалеку есть казармы, где имеется солома. Там мы и переночевали, конечно, набравшись вшей в беспризорных помещениях, стоявших без окон и дверей. Я пытался дозвониться в горком партии, попросить помощи, но с таким же успехом можно было звонить в рельсу, висящую возле казарм. Наконец дозвонились до военного коменданта города Одессы, который ленивым тыловым голосом сообщил, что никаких заявок на наш полк не поступало, и он ничего не знает. Прочее не его забота. Эх, Родина, дым твой сладок и приятен! Но разве что только дым. Болтаясь по разным буржуазным заграницам, в которые несли светлое будущее, мы отвыкли от родных хамских порядков и были неприятно шокированы. Тем более, летчики остались без ужина и завтрака.

Были и другие неприятные сюрпризы. Наш командир полка Платон Смоляков прихватил с собой в кабину небольшой чемоданчик, куда, судя по всему, сложил наиболее ценные трофеи. Когда после ночлега во вшивых казармах мы подошли к самолету, то Платон обнаружил, что чемоданчику, как говорят в Одессе, приделали ноги. Кто же “тиснул”, плод многомесячных трудов “штыка” сержанта Харитонова? Скорее всего, свои. Атмосфера мародерства, двойная мораль очень разлагала людей. Платон долго сокрушался, плевался и переживал. Его можно понять, но потеря принадлежала к числу безвозвратных. Я заглянул за бронеспинку своего истребителя и с облегчением обнаружил, что пишущая машинка, добытая в Будапеште, а также угощения “мамы” на месте.

Утром мы прошлись по Одессе-маме и поели жареных бычков с помидорами, продававшихся прямо на Дерибасовской. Все поля возле Одессы краснели помидорами. Вообще, изобилие овощей и фруктов было удивительным. С ним могло сравниться разве что изобилие шпанья и бандитов. В городе практически было осадное положение. Военные власти пытались навести порядок. На всех перекрестках стояли наряды автоматчиков во главе с офицерами, которые проверяли документы у всех прохожих, насортировывая за день три-четыре вагона, которые заполнялись подозрительными элементами и отправлялись в Сибирь. Тем не менее, на рассвете всякого дня на улицах Одессы находили несколько трупов людей, ограбленных и убитых бандитами. Одесса, как масляный фильтр в самолете, стала отстойником всего уголовного элемента нашей армии. Сюда, к морю, теплу, овощам и грабежам слетались и дезертиры-казаки, не отловленные в Венгрии, и бойцы штрафных батальонов, чудом оставшиеся живыми, и московское шпанье, которому неуютно стало в столице, и бывшие полицаи, живущие на нелегальном положении.

Через некоторое время наши доблестные пилоты-освободители еще больше почувствовали глубокую благодарность Родины. Уразалиев, молодой и активный холостячок, принарядившись в новый костюм, привезенный из Чехословакии, серый в яблоках, и заломив лихую шляпу, поправляя для солидности пестрый галстук и постукивая по одесским мостовым туфлями фирмы “Батя”, пустился, бродя по Дерибасовской, в амурные игры. Перемигиваясь с одесситками и ища возможности для более близкого контакта, он, видимо, наскочил на какую-то наводчицу. Девушка завела Уразалиева в какой-то переулок, где его уже ожидали трое громил. Доблестного пилота, зверски, как в окопном рукопашном бою, даже без особой необходимости, избили и вытряхнули из серого в яблоках костюма, не забыв прихватить и все прочее. Сколько людей погибло в те годы из-за такого пустяка, как костюм или наручные часы. Я отыскал Уразалиева после трехдневных поисков в одном из госпиталей, забитых ранеными, устроенном в здании школы. Весь забинтованный, в синяках и кровоподтеках, бедный Уразалиев плакал, слезы лились из единственного раскосого темного глаза, виднеющегося из-под бинтов, и жаловался на “падлюк”. Прежде, чем найти Уразалиева, я обошел десятки госпиталей и насмотрелся всяких ужасов: безруких, слепых, безногих солдат, покатом лежащих на полу в больших залах на соломе, которые, это было совершенно очевидно, никому не были нужны и ничего хорошего их в этой жизни уже не ожидало. Я охрип, громко крича в этих скорбных залах: “Уразалиев!”. Ведь не велось почти никакого учета раненых – их было так много. Наконец, в здании школы, превращенной в госпиталь, в углу кто-то жалобно замяукал, как голодный бродячий котенок: “Товарищ комиссар, я здесь”. Уже будучи замполитом, я никак не мог отучить ребят называть меня комиссаром, а начальство косилось на это слово, враждебно относясь к “комиссарскому” духу. Уже через несколько лет командующий Приволжским военным округом генерал-лейтенант Николай Михайлович Корсаков поднимал меня на большом совещании и предупреждал, требуя бросить свои “комиссарские замашки”. Нас, политработников, просто не знали, куда приткнуть и лупили при каждом удобном случае. Но это я к слову. А тогда я забрал Уразалиева, и в родном полку на летном пайке он быстро пришел в норму, что вряд ли произошло бы в госпитале на супе-брандахлысте и шрапнельной перловой каше.

Однако, наши ребята решили дать урок одесской шпане. Константинов и пара ребят из его эскадрильи приоделись на европейский манер и решили повторить маршрут Уразалиева, положив в карманы своих элегантных пиджаков по паре заряженных пистолетов. Эти ребята выполняли роль подсадных уток. А сзади шло человек пять вооруженных до зубов. Уразалиев был штурманом. Дело пошло по накатанной колее, видимо, одесская шпана работала на конвейере. Как только объявились громилы, взявшие в оборот первого “подсадного”, ребята обнажили стволы и одного из налетчиков сразу уложили на месте, а двух других тяжело ранили. Видимо, у одесской шпаны неплохо работала разведка, потому что через несколько дней на одесском пляже “Аркадия” к Тимохе Лобку присоседились две довольно мрачные на вид личности и сообщили, что они фронтовики, чистящие “фраеров”, а летчиков-фронтовиков они уважают, трогать не собираются, и мы совершенно напрасно застрелили пару их ребят. Пусть летчики ходят спокойно, но только в форме, чтобы одесские бандиты не путали их с “лягавыми” и “фраерами”. Родина продолжала поить нас березовым соком.

Через несколько дней после нашего прибытия в Одессу в полк сообщили, что в Галац прибыл наш эшелон. Мне придется лететь его встречать, поскольку поезд не мог перебраться на нашу более широкую колею. Я летел с облегчением. Начпрод батальона, армянин, кормил нас мясом, которое до этого, как у него на родине в Армении, было зажарено, сложено в бочки и залито говяжьим жиром. Продукт имел специфический запах: не плохой, и не хороший, но незнакомый. Пахнет по-другому, и все. Мы ели это мясо крайне неохотно, хотя начпрод и уверял нас, что вся Армения ест такое мясо и похваливает.

“ПО-2” благополучно протащил меня над безграничными кукурузными полями, и скоро мы оказались над мутным Днестром с желтыми глинистыми берегами, на одном из которых пристроился город Галац. Разгрузка нашего эшелона уже шла полным ходом, батальон обслуживания прислал несколько десятков машин. Каждый суетился возле своего именного имущества. Вскоре колонна отвалила от рампы и, растянувшись почти на километр, подъехала к понтонной переправе. Я следовал во главе колонны, на машине подполковника Семенова, марки “Прага”, в которой громоздились приемники, без конца прижимающие повизгивающего здоровенного охотничьего пса по кличке Каро.

На нашем берегу был порядочек, и из помещения, сооруженного возле единственного пограничного столба, вылез майор-пограничник. Он с тоской и завистью посмотрел на всю нашу кавалькаду и спросил: “Это все ваше?” Я видел, как у майора при виде автомобилей буквально потекли слюни. Повторялась история нашего возвращения из Китая, но на это раз я был гораздо лучше вооружен: Гейба оформил целую пачку документов с печатями на каждую машину. Получалось, что все эти машины составляют неотъемлемую часть боевой мощи нашей дивизии. Майор-пограничник даже вспотел, настолько у нас все было в порядке. Потом, выполняя роль санитарного инспектора, поинтересовался: везем ли мы пух-перо? По характеру вопроса я понял, что надо отвечать, и честно, открыто, глядя майору в глаза, думая в это время о своих подушках и перинах, ответил, что никакого пуха и пера мы не везем. Потом, отвечая на следующий вопрос, сообщил, что не везем и собак. Как назло, именно в это момент Каро высунул голову из открытого окошка и громко гавкнул. Этот лай стоил нам радиоприемника. Майор уцепился за имеющийся предлог и сначала просил машину, но убедившись, что все машины именные, попросил приемник или собаку. Пожалев охотничье сердце Семенова, я отдал один из своих приемников, которых было три: два больших и один маленький. Майор махнул рукой, и вся наша кавалькада под нашим бдительным контролем, мы стояли в сторонке, пересчитывая машины, пересекла понтонный мост и, растекаясь во все стороны, понеслась по родным пыльным дорогам. Сколько, еще на румынском берегу, я ни инструктировал наших шоферюг, чтобы на родной земле они сразу выстроились для получения указаний, но, оказавшись на своем берегу Днестра, все они повели себя, как лошадь, которой под хвост попала шлея: самоходом рванули в разные стороны, зная свой маршрут еще заранее и спеша немного гульнуть в пути. К счастью, все они благополучно добрались до расположения наших полков.

Я остался со своим шофером, на своей миниатюрной “Олимпии”, и еще некоторое время задумчиво смотрел вслед уносящейся в облаках пыли нашей трофейной дивизионной кавалькаде. Мне исполнилось тридцать пять лет, я был замполитом полка, летчиком-истребителем, провоевавшим почти пять лет из своих тридцати пяти. Позади был самый бурный и насыщенный период моей жизни. Да и можно сказать, жизнь. Хотя впереди была еще целая жизнь, но это была уже другая жизнь: с другими законами, проблемами, ощущениями, даже запахами. Я стоял на берегу Днестра и явственно чувствовал, что именно здесь замкнулся очередной круг моей судьбы. Что было дальше? Если совпадут многие обстоятельства, в частности будет желание читателей, которым я, конечно, изрядно надоел своим длинным повествованием, то я расскажу и об этом.


Страница девятая. Битва на юге | Русские на снегу. Судьба человека на фоне исторической метели | Послесловие.