на главную | войти | регистрация | DMCA | контакты | справка | donate |      

A B C D E F G H I J K L M N O P Q R S T U V W X Y Z
А Б В Г Д Е Ж З И Й К Л М Н О П Р С Т У Ф Х Ц Ч Ш Щ Э Ю Я


моя полка | жанры | рекомендуем | рейтинг книг | рейтинг авторов | впечатления | новое | форум | сборники | читалки | авторам | добавить



Страница седьмая. От Харькова до Сталинграда

Русские на снегу. Судьба человека на фоне исторической метели

Итак, война открыла мне следующую сцену, подмостками которой стал город Харьков и его окрестности. Места эти стали славянскими только в 18-ом столетии. Некогда на месте Харькова находилась столица половецких племен Шаракунь, в которую кочевники – половцы съезжались пережидать свирепые зимние морозы и для больших торгов. Места эти мало похожи на веселое Приднепровье. Степи, овраги, заросшие дубняком, небольшие реки, стремящие мутноватую воду по извилистым руслам. Еще в середине 17-го столетия русские цари пока неуверенно пробовали ступить в эти земли, столетиями бывшие вотчиной кочевников. При царе Борисе Годунове на окраине Слободянщины пограничным городом был Цареборисов, от которого нынче не осталось и следа. Именно здесь, недалеко от Изюма и Белгорода, проходила знаменитая засечная черта – дымные костры на укреплениях, предупреждавшие русских поселенцев о приближении врагов. Так длилось до поры, пока русская армия, обученная Петром европейскому строю, не шагнула уверенно в украинские степи. Словом, России не впервые встречать врага именно на этих рубежах. Уж не знаю, – то ли какой-то роковой геологический разлом проходит по этой земле, то ли по другой причине, но она необыкновенно обильно впитывает кровь солдат. Таких мест на карте не так уж и много. В 1941 году мы обороняли Харьков, в 1942-ом пытались вернуть и потерпели оглушительное поражение: опять по глупости кремлевского стратега и его желающих отличиться подпевал. Зимой 1943-го в тяжелом бою забрали, было, город назад, но снова попали под тяжелый удар немецкого танкового капкана и выскакивали в марте, бросая людей и технику. В августе 1943-го все-таки выдавили немцев из индустриального сердца Украины, как нередко называли город, занимавший второе место в Союзе после Ленинграда по металлообрабатывающей промышленности.

Харьков, бывшая столица страны, находится на восточной окраине Украины. Область заселена слобожанами, – разноплеменным людом, которые после неудачи походов Богдана Хмельницкого и последовавших затем тяжелых лет разорения жили слободами на пустующих землях Московского государства. Город раскинулся на ровной местности, пересекаемый тремя ленивыми речушками, которые, по уверению самих харьковчан, хоть лопни, но не текут. Унылый пейзаж провинциального, губернского российского города, каким Харьков оставался еще долгие годы, взорвали громады заводов, первенцев первых пятилеток, дома министерств времен столичного бытия Харькова, архитектурные очертания которых, говорят, напоминают ноты первой строки “Интернационала”, самая большая в Европе площадь Дзержинского, капитальная гостиница “Интернационал”.

Итак, нашей эскадрилье пришлось волею военной судьбы оказаться в еще вчера тыловом Харькове, полуукраинском, полуроссийском огромном промышленном городе, к которому стремительно приближались немецкие механизированные колонны.

Я обратил внимание, что все тыловые удальцы, не нюхавшие пороху, очень легки на язык, смелы и дерзки в формулировках. И потому в Харькове нас встретили холодно. На пустом Центральном аэродроме бродила обленившаяся от безделья обслуга. Появился какой-то помятый от пьянки комендант и, разглядывая утомленных от длинного, рискованного полета, потрясенных пережитым летчиков нашей эскадрильи, ежащихся от холода в легких регланах и летнем обмундировании, через губу принялся бурчать, что кормить он нас не собирается и неизвестно откуда взявшиеся летчики, прилетевшие на потрепанных “Чайках” – не дезертиры ли они? Обычная сцена в русской армии, где руководящее чиновничье хамье всегда помыкало людьми воевавшими. Я узнал, что штаб ВВС Харькова расположился в центре города в Доме Промышленности на Промплощади. Поскольку нас не желали кормить, а заикаться о теплой летней одежде было просто глупо, я направился к командиру батальона аэродромного обслуживания майору Пушкарю, оставив своих ребят в переполненной казарме батальона аэродромного обслуживания.

Майор Пушкарь оказался здоровенным и очень компанейским украинцем, уже слегка пришибленным заботами о все новых и новых группах авиаторов, сваливающихся ему на голову с огромным желанием есть, пить, спать. Пушкарь меня внимательно выслушал и сказал, что я со своими ребятами, пускай и без аттестатов и командировок, могу, конечно, направиться в аэродромную столовую, но беда в том, что она рассчитана человек на 50, а на довольствии стоит раз в пять больше народу. Повара уже несколько суток не смыкают глаз, но чтобы, скажем, поужинать, нужно с самого утра занимать место в столовой. Спать нам предстояло на голых койках в солдатской казарме, не раздеваясь.

Введя в курс этих невеселых перспектив, Пушкарь достал откуда-то, по-моему, из под стола, бутылку водки, поставил два стакана и, водрузив на стол в качестве закуски кусок сала, предложил мне выпить. Очевидно, Пушкарю хотелось немного расслабиться и забыть о заботах, превышающих его реальные возможности. Оказавшийся самым старшим по возрасту и званию в эскадрилье, взяв на себя заботу о своих ребятах я, конечно, не мог себе позволить одуреть от стакана водки. Наотрез отказавшись выпивать с гостеприимным тыловиком, я принялся разыскивать штаб ВВС. На одном из этажей четырнадцатиэтажного Дома Промышленности – самого высокого здания в Харькове, я встретил начальника политотдела штаба полковника Пушкина, с которым был хорошо знаком. Дело в том, что этот Пушкин был в Василькове начальником политотдела истребительной бригады, в которую входил наш полк. Затем, в результате реорганизации, Пушкин оказался в Харькове, а теперь на его голову, как осколки метеорита, свалились десять летчиков нашей эскадрильи. Пушкин был уже в годах – лет 55-ти, сухонький мужичок, боязливый по характеру и не любящий суеты, прекрасно пригревшийся в тыловом Харькове. Он был участником Гражданской войны, сроду не сидел в кабине самолета, по аэродрому бродил в длинном, до пяток, летном реглане, видимо напоминавшем ему кавалерийскую молодость. Я вкратце рассказал Пушкину об изменениях в нашем стратегическом положении и попросил помочь обеспечить эскадрилью всем необходимым – мы прилетели налегке.

От всех этих сообщений авиационный кавалерист, совершенно обалдел и испуганно вытаращил глаза – его спокойная жизнь явно заканчивалась. Потом он спросил меня первое, что почему-то всегда взбредает в голову тыловым крысам при виде фронтовика, которому, по их мнению, видимо, на роду написано, вечно находиться под огнем и искать геройскую смерть от пули или осколка, положив живот вдали от их глаз за их жизненный комфорт: “А не удрали ли вы с фронта?” Я объяснил Пушкину, который явно не тянул по сообразительности и интеллекту на авторитет своего знаменитого однофамильца, что Киев сдан, фронт рухнул, и немцы стремительно приближаются к Харькову. “Ничего подобного быть не может: Москва ничего не сообщала! И вы бросьте распространять вредную пропаганду!”

Этот старый оболваненный дурень, хватко усвоивший дешевые демагогические лозунги и манеры вышестоящих, не боящихся сдавать десятки городов и безумно губить армии, но как огня опасавшихся носителей “паники”, недоверчиво осмотрел меня с головы до ног и заявил, что помочь не может. Потом повернулся ко мне спиной и направился с площадки между этажами, на которой мы стояли, куда-то вверх, видимо читать газеты, где прославлялись успехи Красной Армии или ковыряться в носу. Я остался стоять как обгаженный. Мне почему-то вспомнился тот же Пушкин, восторженно хихикавший, когда я рассказывал после возвращения из Китая о наших боевых делах.

Вообще, дебилизм нашего пригревшегося на теплых должностях “народа”, его умение и обезьянья сноровка в копировании подлых приемов наших политических вождей удивительны.

И замашки эти до сих пор с нами. Разве не исключали из партии за дезертирство людей, посмевших вывозить детей из зараженной зоны после Чернобыльской катастрофы? Разве не расценивались как проявления паники всякие разговоры о повышенной радиации? Разве не проводился первого мая 1986-го года знаменитый парад под радиоактивным облаком в Киеве? Разве во время землетрясения в 1974 году, в том же Киеве, выскакивавшие из домов очумевшие люди не кричали: “Нужно звонить в ЦК!”, будто этот уважаемый, якобы выборный орган, распространил свою власть и на земные недра, откуда можно вызвать самого бога Плутона, чтобы заслушать его на бюро.

Не солоно хлебавши, в тяжелом настроении, голодный и уставший, а главное, мучимый дурными предчувствиями, связанными с дальнейшим ходом войны, с хамством тыловых крыс, откровенно не желающих накормить десяток боевых летчиков, вырвавшихся из адского котла, ради покоя собственной задницы, всячески оскорбляя их и понося, я возвратился на аэродром. Создавалось такое впечатление, что было, в общем-то, типично для советской системы, что никакой фронт и никакие летчики местному начальству не нужны. Ему и так хорошо. Немало пришлось перестрадать нашей армии и нашему народу, принести неисчислимые жертвы, чтобы в наших Вооруженных Силах появилось какое-то подобие просто разумных порядков. Если такой ценой народу приходилось платить за очевидные вещи, то, что удивительного в его нынешнем духовном и материальном истощении. Людей могли схватить и расстрелять за разговоры, которые покажутся сомнительными, а целую боевую эскадрилью бросить на произвол судьбы – и взятки гладки. Казалось бы, всю эту сволочь устроило бы больше, перестреляй нас всех немецкие мотоциклисты, ворвавшиеся на броварской аэродром.

Я посоветовался с командиром, мы еще раз заглянули в солдатскую столовую на аэродроме, забитую народом и решили направиться в ресторан “Интернационал”, при одноименной гостинице. Кто-то нам сказал, что там можно пообедать за рубли. Наша десятка летчиков голодная, небритая и немытая, увешанная планшетами и личным оружием, поплелась по улице Сумской. Промозглая осенняя темнота сгущалась, фонарей не зажигали – немцы летали над Харьковым. Город жил ирреальной жизнью, между войной и миром, принимая все новые толпы беглецов из киевского котла, но никаких серьезных приготовлений к обороне Харькова мы не заметили. Уж не знаю, была ли это, как любили говорить тогда, преступная беспечность или начальство тупо ждало команды из Москвы, не спешащей признать гибель киевской группировки… Наши штабы работали с оперативностью жирафа, до которого информация доходит лишь на седьмой день.

Драки в армии совсем нередкое дело. Вся обстановка принуждения человека человеком, вся неестественность его отрыва от нормальной жизни, плюс отечественные садистские наклонности, понуждают и склоняют многих к мордобою. А здесь еще моральное потрясение и озлобление, деморализация армии, несшей тяжелые поражения.

Самой знаменитой армейской дракой, которую мне когда-либо приходилось видеть, стала драка в тот осенний день 21-го сентября 1941 года в ресторане харьковской гостиницы “Интернационал”. Большой зал ресторана, разделенный в центре двумя рядами монументальных колонн, поначалу был почти пуст. Мы попросили потесниться двух слегка прикрытых одеждой молодых женщин, сидевших за крайним столом (вопреки утверждениям всяческих теоретиков научного социализма, проституция в нашей стране и не думала умирать, меняя лишь формы и методы) и всей эскадрильей уселись за стол, накрытый накрахмаленной скатертью, на котором как в доброе мирное время, была расставлена посуда и лежали приборы. В предвкушении еды ребята расслабились и кто-то вспомнил два грузовика с деньгами, которые прикатили на наш броварской аэродром перед самым взлетом. Военные финансисты просили нас принять на борт тонн пять денег. Но жизнь была дороже, да и технической возможности не было – людей оставляли, какие уж там деньги. Финансисты отъехали метров на двести от стоянки самолетов, соорудили целую гору из мешков с деньгами и, облив их бензином, подожгли. Мешки сгорели, а купюры разного достоинства, сложенные пачками, гореть не захотели. Мы взлетали, разбрасывая воздушными потоками от винтов целые вороха подгоревших купюр, которые метались по аэродрому, будто осенние листья. На эти денежки мы могли бы хорошо гульнуть в ресторане “Интернационал”, – шутили ребята. А дотошные финансисты в Броварах просили не просто взять деньги, а еще и расписаться о их приемке. Однако, денежные знаки переставали уже что-либо стоить, страна, как и в конце перестройки, все увереннее переходила на купоны, карточки, талоны и натуральный обмен, называемый нынче “бартер”. Поначалу мы оживленно беседовали, восседая за давно невиданным нами цивилизованным столом, но постепенно оживление спадало, а голодные желудки бурчали все сильнее. На улице окончательно стемнело, и зал все больше заполнялся разнообразными группами военных. Люди входили грязные, заросшие, потрясенные, неся на плечах ручные пулеметы, которые ставили у стен, раскладывали между столами автоматы, сумки с патронами, даже ящики с боеприпасами. Скоро вокруг нашего стола уже стояла целая толпа, претендующая на места. Военные заполнили все проходы. В зале стоял равномерный мощный гул голосов, облаками поднимался табачный дым, которому было некуда деваться – окна прикрывали большие темные портьеры светомаскировки. Я пошел на кухню, где кипела работа, и отнюдь не аппетитно пахло чем-то кислым, нашел заведующего и потребовал нас обслужить. Тот сообщил мне, что скоро нам принесут вареную рыбу с кашей. Наконец, принесли пересоленную пшенную кашу комками, в сопровождении весьма дурно пахнущих рыбьих голов. Да, это была совсем не та еда, которую здесь подавали еще недавно капитанам харьковской индустрии, проституткам и партийно-советскому активу. Но делать было нечего, и мы с отвращением жевали сухую кашу.

Вдруг за колоннами, слева от входа, возник сильный шум. Сначала дискуссия велась осмысленно: напористые голоса танкистов обвиняли пехоту в трусости – она бежит с поля боя, оставляя танки без прикрытия, и они становятся легкой добычей немецкой артиллерии. Язвительные голоса пехотинцев обвиняли танкистов в неумелости, а артиллеристы ругали и тех и других. Чувствовалось, что дискуссия очень подогревается содержимым объемистых фляг со спиртом, которые висели на поясах у многих. При отступлении нередко оставались запасы спирта, выдаваемые на фронтовые сто грамм, и всякий брал, сколько мог. Голодные люди хлебнули огненного зелья и буквально потеряли головы. Дискуссия шла по нарастающей, подкрепляемая истерическим матом и вдруг, мощным протуберанцем, всплеснулась драка. Заревели истерические голоса. Затрещали столы, зазвенела посуда, захлопали выстрелы. Как обычно, пар выпускался не в ту сторону. Наши ребята колотили друг друга, что всегда у них здорово получалось. Зазвенели люстры, разбиваемые пулями, и ревущий ком драки, как лесной пожар, принялся расползаться по ресторану.

Сначала мне удавалось удерживать своих ребят за столом, и наша чинно сидящая эскадрилья была островком благоразумия в море психоза, охватившем ресторанный зал. У ребят нервно дергались руки и ноги, они то и дело порывались вскочить, но я строго орал на них: “Сидеть!” Как обычно, провокатором стал самый паршивенький и плюгавый, не представляющий никакой ценности в драке, летчик Котлов из молодого пополнения, о котором я забыл упомянуть. Этот пигмей, дрянно летавший, плохо воспринимавший приказы, объект постоянных насмешек летчиков эскадрильи, весьма смахивающий на обезьяну среднего размера, вдруг подхватился и побежал в сторону драки, видимо, желая самоутвердиться и показать, наконец, чего он стоит. Начало было положено, и удерживать далее нашу авиационную эскадрилью от сухопутной драки было уже выше моих сил. “Там наш летчик!” – завопил командир Вася Шишкин, сам любивший выпить и подебоширить. Шишкин вскочил и кинулся в драку, а за ним и все прочие. Я тяжело вздохнул и почесывая свой комиссарский затылок, стал осторожно, от колонны к колонне, приближаться к месту, где одуревшие от алкоголя, голода и тяжести поражений люди, в основном офицеры, обменивались зубодробильными ударами, выясняя, к сожалению, не на поле боя с немцами, а в ресторанном зале, чей род войск смелее. Моя опаска была не напрасна: по залу посвистывали пули, выщербляя колонны и разбивая хрустальные люстры. Впрочем, на полу, усыпанном битой посудой, сорванными со столов скатертями и денежными знаками, которые валялись пачками, уже лежала пара убитых, которых дерущиеся топтали в горячке драки. На моих глазах произошла интересная метаморфоза: драка, спаявшаяся как кусок плазмы и зажившая по каким-то своим внутренним законам и факторам, зависящим от силы, ловкости и инициативы дерущихся, вдруг сконцентрировалась наподобие огромной медузы, составленной из нескольких сот человек, и в центре ее образовалась гора из спрессованных в разных позах людей, медленно вращавшаяся по часовой стрелке. Я подошел к этому архитектурному сооружению и принялся высматривать в свалке своих ребят. Мне повезло. Мелькнули торчащие кверху знакомые сапоги Шишкина и кусок его желтой меховой летной безрукавки. Я ухватил болтающиеся ноги Васи и изо всех сил напрягся, пытаясь вырвать из вращающегося клубка своего командира. Но не тут-то было: в эту драку, как и во все паскудные жизненные ситуации, было гораздо легче попасть, чем из нее выбраться. Медуза не отпускала Васю.

В это время на вершине кучи дерущихся, как из жерла вулкана, возник полковой комиссар с черными петлицами и большими красными звездами на рукавах. Воздевая к небу руки он испустил жалобный вопль: “Товарищи, спасайте, помогите выбраться! Растащите драку!” Медуза дерущихся заколебалась и сразу же втянула в себя кричащего комиссара.

В этом время в моем правом глазу засветились тысячи искр от удара нанесенного сзади. Я обернулся и увидел Чернецова, стоящего с пистолетом в руке. Мне сразу припомнились прозвучавшие перед самым ударом два пистолетных выстрела. А через несколько секунд из кучи-малы жалобно закричал Вася Шишкин: “Комиссар, спасай, меня ранили”. Я сразу же спросил у Чернецова: “Это ты меня ударил?” Он категорически отрицал. Вести следствие не было времени. Не было и прямых доказательств или свидетелей. Но, конечно же, со мной и командиром свел счеты злобная и мстительная каналья Чернецов, боявшийся летать и решивший отомстить нам за постоянные попреки.

Мой правый глаз заплыл, а Васе Шишкину пуля Чернецова пробила мякоть двух ног ниже колена. Разбираться с этой сволочью времени не было – взорвалась подлючая бомба замедленного действия, заложенная в нашу эскадрилью Шипитовым, который уже сидел в бомбоубежищах Москвы. Поручить бы ему самому воспитывать Чернецова. Я внимательно присмотрелся к дерущимся, пытаясь определить, куда внутреннее течение драки может вынести Васю Шишкина. Получалось, что он должен был оказаться с противоположной стороны. Я стал осторожно обходить драку, давя сапогами посуду и денежные купюры. Здесь на моем пути попалась колоритная сцена: на другой половине зала пехотный старший лейтенант, бил по лицу женщину, которая держала за ручку раскрытый чемодан с деньгами. Пачки здоровенных, красных тридцаток веером рассыпались по полу. Их топтали, не обращая никакого внимания. Я поймал пехотинца за душу и поинтересовался, за что он бьет плачущую женщину. Дыша на меня перегаром и тараща безумные глаза, он стал что-то объяснять о ее аморальном поведении. Пришлось сильно толкнуть пехотинца, и он улетел куда-то под столы.

Дальше – больше: на столе, оставленном нашей эскадрильей, пристроился какой-то майор и, установив немецкий авиационный пулемет, трудолюбиво заправлял в него длинную ленту патронов, все время заедавшую. Майор явно собирался открывать боевые действия в ресторанном зале, но сказывалось отсутствие опыта и знания материальной части. Когда я подошел к нему и спросил в кого он собирается стрелять, то майор, мирный на вид человек, но находящийся в ужасном служебном ажиотаже, сообщил мне, возясь с затвором пулемета, что он начфин полка, перевозящий деньги, а здесь в зале совершено нападение на его кассира, ту самую женщину с чемоданом, полным денег, и он этого так не оставит. Зная настырность финансистов и бухгалтеров и представляя, что может наделать пулеметная очередь в плотной людской массе, я, из-за отсутствия времени на разъяснительную работу, просто по-кубански развернулся, отступив слегка назад и залепил финансисту в ухо кулаком правой руки. Майор покатился между столов, а вот с пулеметом нужно было что-то делать. Я взял это небольшое, компактное, но очень скорострельное оружие за ствол и в задумчивости постучал о пол его нижней частью. Пулемет, который никак не мог заработать в руках у финансиста, видимо, почувствовал знакомую авиационную руку и дал очередь, пришедшуюся в потолок. Меня обсыпало осколками лепнины. Тогда взяв пулемет осторожно, как ядовитую змею, я подошел к окну, отодвинул штору затемнения и выбросил его в открытое окно. Обходя кучу дерущихся по кругу, я снова увидел мелькнувшую Васину безрукавку и на этот раз уже мертвой хваткой вцепился в его ноги. Завершающее усилие, и я вырвал из гущи драки нашего доблестного стонущего командира. Драка совершила еще один оборот и, как мельничный жернов, перемоловший зерно, выбросила наших летчиков. Мы подхватили командира и, оттащив в сторону, усадили у стены.

Вася громко стонал и говорил: “Митя, пуля засела в правой ноге – вот она где печет”. Мы сняли с геройского аса штаны и действительно обнаружили в мякоти левой ноги пониже колена пулевое отверстие насквозь, из которого сочилась кровь и входной канал пули в другой ноге. Полевая хирургия была незатейливой. Я прижал ногу Шишкина, в которой застряла пуля. Вася завопил, а пуля стукнула о пол. Некоторое время мы ее с интересом рассматривали, а потом принялись рвать нижнюю рубашку Васи на бинты. Замотав полосами грязноватой рубашки ноги командира, мы подхватили его, передвигающегося слегка ракообразно, и направились к большим входным дверям ресторана. Едва приоткрыли одну створку, как сразу обнаружили за дверями красные околыши фуражек, а под ними полные сладострастного ожидания физиономии местных энкаведистов. Увидев меня, они призывно заулыбались и делали приглашающие жесты. Представители сурового революционного меча в целях сбережения собственной шкуры избрали самый простой путь: вместо того, чтобы полезть в зал и попытаться разнять дерущихся, поймать кое-кого из людей, пытающихся выбраться из этой катавасии, повесить на них всех собак, сделав зачинщиками, и отрапортовать по начальству, проявив информированность, храбрость и находчивость. Я захлопнул дверь, а энкаведисты поспешили ее запереть вовсе, предоставляя возможность фронтовикам перестрелять друг друга в этой мышеловке. К несчастью, они успели заметить наши голубые петлицы и, спеша хлопнуть по сапогу, сразу настучали куда-то наверх, что, мол, дерутся авиаторы, хотя мы то как раз пытались уйти от драки. А она, тем временем, продолжалась: неизвестно, за что товарищи по оружию, в разнообразных живописных позах душили друг друга за горло, били руками и ногами, бодали головами, метали один в другого стулья, а отдельные дураки даже стреляли из пистолета.

Наша эскадрилья уже устала от этого живописного зрелища и, как настоящие герои, мы решили идти в обход – через кухню. Видимо, наш вид был настолько живописен, что многочисленные работники кухни, решившие, что добрались и до них, побросав ножи, ложки и прочий поварской инструмент с визгом и криком принялись разбегаться, прячась в кладовых, а кое-кто полез даже под паровые котлы. Сначала мы удивились подобной реакции, но потом, вспомнив, что почти у каждого из нас в руке зажат пистолет, поняли, в чем дело. Мы потыкались в разные кухонные двери, но все они были заперты. Роль Ивана Сусанина сыграла одна из официанток, которая показала нам двери и лестницу, ведущую вниз, во внутренний двор гостиницы. К сожалению, этот двор представлял из себя идеальную мышеловку. Высокие каменные стены смыкались возле дощатых ворот метра четыре высотой – если считать вместе с аркой над ними. Мы выбрали летчика поменьше, по моему, Леню Полянских и, раскачав, швырнули его вверх. Леня, было, зацепился за верх створки ворот, но сказалась недостаточная физическая подготовка, и он упал вновь нам на руки. Тогда мы пошли другим путем: мне пришлось выполнить роль Атланта. В очередной раз выручало кубанское молоко, степная закалка и регулярные тренировки позвоночника, путем водружения на него чувала с зерном. Я стал возле стены, упершись в нее руками, а ногами в землю. На мои плечи забрался идущий вторым по весовой категории, Михаил Бубнов. Это сооружение составило требуемые три с половиной метра. По нам, немилосердно топча сапогами по плечам и спине, полезли прочие ребята. Первый летчик, вылезший на вершину ворот, скромно поинтересовался, как ему спускаться. Я посоветовал прыгать. Парень прыгнул на улицу, испустив при этом недовольный вопль, связанный с приземлением. Вторым полез Лешка Романов, которому вручили шелковый шарф, сделанный из полосы парашютной материи, которым я заматывал свое довольно капризное горло во время полета. Лешка укрепил шарф на вершине ворот, и он очень помогал нашим ребятам спускаться и подниматься на ворота. Вася Шишкин, ужасно матерясь, забрался на ворота самостоятельно, подталкиваемый всей эскадрильей, а уже с ворот упал прямо на руки ожидающим его ребятам. Как политический капитан нашей эскадрильи, я лез последним, при помощи своего же шарфа. Таким образом, наша геройская эскадрилья форсировала свои Альпы и оказалась на воле – в духе лучших заветов гениальных русских полководцев.

В полной темноте мы двинулись по Сумской улице в сторону Центрального аэродрома, неся на руках раненого и стонущего командира. Ночка выдалась – специально для разгула темных сил. По улицам Харькова шастали бандиты, разыскивающие брошенные квартиры, моросил дождик, разрываемый яркими молниями поздней грозы, совсем обнаглевшие немецкие пилоты крутились над городом, даже в такую мерзкую погоду бросая зажигательные бомбы, перемежая их осколочными и фугасными. По ним била наша зенитная артиллерия, по небу шарили лучи прожекторов. Словом, ночь гудела на все голоса – зловеще и тревожно. Был уже час ночи, но город не спал под эту какофонию. Война пришла и сюда. Пришла надолго. На одном из углов мы, к собственному глубокому удивлению, обнаружили работающую аптеку. Сквозь щели в драпировке просачивались слабые лучи света. Над дверями чуть светился стеклянный, матовый шарик с надписью “Аптека”, на боку которого был изображен еще и красный крестик. Нам явно было сюда. Позвонив в дверь, мы ввалились всей гурьбой, перепугав фармацевтов. Сначала они отнекивались, но затем мы все-таки убедили их оказать помощь нашему командиру, которого поразила пуля с немецкого бомбардировщика. Они взялись за дело: позаливали Васе раны универсальным хирургическим средством двух мировых войн – раствором йода. В знак благодарности Вася забористо их обматерил, дико скрипя зубами от боли. Видимо где-то в аптеке все же был телефон, и воспитанное десятилетиями стремление к помощи чекистам сделало свое дело. Оказалось, что энкаведисты засекли нас и на кухне ресторана, где официантка рассказала, что здоровый комиссар со звездами на рукавах выводил через кухню группу летчиков с пистолетами в руках. Словом, когда мы направились к выходу из аптеки, возле него уже стояла пара легковых машин и полуавтобус “кичман” для перевозки арестованных. Уставив на нас стволы револьверов, человек восемь энкаведистов ласково приглашали нас сдать оружие и сесть в автобус. Я приказал оружие не отдавать, а транспортом красноголовых воспользоваться, никакой вины за нами не было.

Покружив по улицам Харькова, мы оказались в небольшом дворе, с которого поднялись на второй этаж каменного дома. В большой комнате за столом сидел полковник НКВД, сразу же поинтересовавшийся, кто из нас старший. У командира были прострелены ноги, а я, хоть и на пиратский манер замотал шарфом один глаз, но все же был старшим политруком и единственный носил шпалу – звание соответствовало капитанскому. С меня был и спрос.

Глубокомысленный полковник принялся расспрашивать меня, как и что. Я рассказывал, убеждая, что мы отнюдь не организаторы ресторанной драки, в которой погибло несколько человек и есть раненые. Тем временем энкаведисты оживились, хлопотливо втащили в комнату еще один стол и принялись допрашивать летчиков, составляя протоколы. Видимо они днем хорошо выспались и делали любимую работу с явным удовольствием. А мои ребята, падающие с ног от усталости, сели прямо на пол вдоль стен. Вася Шишкин потихоньку стонал, самодельная перевязка набухала кровью. Я одернул реглан, многозначительно погладил комиссарские звезды на рукавах, прокашлялся, чтобы хорошо поставить голос и, по возможности уверенным тоном, стал объяснять полковнику, что мы эскадрилья боевых летчиков, вырвавшихся из киевского окружения, к драке имеем косвенное отношение и самое умное, что он может сейчас сделать, это отвезти эскадрилью на аэродром, где летчики отдохнут, а командиру будет оказана медицинская помощь. Но полковник не отставал: “А почему вы оказались здесь, а не в Киеве?” Я достал из планшета карту, развернул ее на столе полковника и принялся объяснять: “Да просто потому, что Киев уже занят противником, а наши войска окружены. Колонны немцев движутся к Харькову, мы наблюдали их здесь, здесь и здесь. Полтава горит, на северном аэродроме уже сидят немцы. Кое-где по маршруту движения противника мы наблюдали наши пушки, прикрытые жидкими пехотными цепями. Войск очень мало”. Энкаведист вроде бы начал “врубаться”. Длинным взором он посмотрел на вдруг вытянувшиеся физиономии своих подчиненных и, видимо, не прочитал на них никакого путного ответа, после чего принялся распоряжаться: “Летчиков на аэродром, у нас остается комиссар. В наш грузовик грузить ящики”. Автобус увез ребят на аэродром, а полковник уже явно без прежнего энтузиазма снова принялся приставать ко мне, что да как было в ресторане. Рассказав ему об этом раз пять подряд, я практически перестал отвечать на его вопросы, сообщив, что я без сна, голодный и ничего нового сообщить не могу. “Что же мне с вами делать?” – простонал полковник, явно просчитывающий в уме маршруты отступления из Харькова. “Да что со мной делать. У меня на аэродроме стоит боевой самолет. Там мое место”. В итоге с меня взяли расписку, что я появлюсь, неизвестно зачем, завтра в 12 часов дня и отвезли на аэродром. Войдя в казарму, на полу которой была постелена солома, я убедился, что в Харькове оказался уже почти весь наш 43-й истребительно-авиационный полк, во главе с доблестным командиром Тимохой Сюсюкало, громко храпевшим, лежа на спине. Я пристроился неподалеку и никак не мог заснуть. Сутки выдались те еще. В них уместился перелет из киевского котла и полет над горящей Полтавой, множество бесед с тыловыми деятелями, от которых можно было сойти с ума, грандиозная драка в ресторане, где мне подбили глаз и беседы с нудными энкаведистами. Наконец, часа в три ночи я заснул.

На следующее утро фортуна, вроде бы, повернулась ко мне лицом. Неподалеку от столовой я встретил знакомого по Китаю советника по авиации, а ныне командира дивизии, перелетевшей на харьковский аэродром, Петра Анисимова, бывшего уже полковником. Пристроившись за Петром, я благополучно позавтракал в отдельной комнате для командного состава. Мой визит в харьковское НКВД превратился в лекцию для его сотрудников по поводу обстановки на фронтах. В той же комнате, где меня допрашивали ночью, собрался весь наличный состав стражей революции. Я повесил на стену свою летную карту и подробно рассказал им обстановку на фронте: по каким маршрутам движутся немецкие колонны, где идет артиллерия, где танки, где мотопехота, а где румынская конница. Лица энкаведистов все более вытягивались и они стали тревожно спрашивать меня: что же будет? Что я мог им ответить? По ходу лекции мне подали чаек, для освежения гортани, и стали сочувствовать по поводу моего глаза. Расстались мы друзьями.

Следующие три или четыре дня я лечил свой глаз в аэродромной санчасти – попеременно мне закапывали то атропин, то альбуцид и дело, вроде бы, пошло на лад. Вася Шишкин в госпиталь идти отказался, доверившись заботам медсестры. Через несколько дней он уже начал потихонечку ходить, раскорякой добирался до кабины истребителя, а, оказавшись в кабине, как прирожденный летчик, действовал уже автоматически и, видимо, в состоянии нервного напряжения боли не чувствовал. Тимофей Сюсюкало несколько раз приставал к нему по поводу его передвижения “раскорякой”, но Вася, между прочим отвечал, что мол, сапоги жмут. Тимоха так и остался в неведении по поводу наших ресторанных приключений.

Как я уже упоминал в предыдущих главах, именно в это время, как рассказывали мне ребята – летчики, в Харьков прилетал Сталин, посоветовавший одевать на трактора металлические колпаки, превращая их, таким образом, в танки. Толку из этого, конечно, же, выйти не могло. А немцы, действуя методично, как удав, который проглотил слишком большой кусок и нуждается в подготовке к потреблению следующего, принялись концентрировать войска на подступах к Харькову, постепенно охватывая город. Пока я лечил свой глаз, ребята перелетели с харьковского Центрального аэродрома на аэродром в районе Ахтырки и начали вылетать на штурмовку противника. Время от времени нам приходилось сопровождать единственный бронированный штурмовик “ИЛ-2”, имевшийся в распоряжении командования Юго-Западного фронта, которым руководил к тому времени маршал Тимошенко. Честно говоря, я не ожидал ничего особенно хорошего от солдафона, стригшего налысо и загонявшего в казарму молодых летчиков перед войной по приказу 0362. Несколько молодых ребят от обиды за утерянные шевелюры и разлуку с молодыми женами, в знак протеста, даже повесились.

Сил в распоряжении Тимошенко было не густо, они остались в киевском котле, который помог создать немцам наш гениальный стратег. К этому времени в Харьков потоком хлынули окруженцы, выбравшиеся из котла. В наш полк вернулись техники Соловьев, Сергеев, Стаин, кое-кто из летчиков “безлошадников” – младший лейтенант Мамка и другие. Вышел из окружения и комиссар второго истребительного полка Иван Павлович Залесский, с которым потом меня надолго свяжет боевой путь.

В эти же дни, примерно в конце сентября 1941-го года, я получил тяжелый удар судьбы. Опять ее указующий перст замаячил среди вихря военных событий. Ну, кто, например, мог бы специально организовать, чтобы я, идя по Сумской, в компании знакомца по Китаю Васи Ремнева, который к тому времени летал на ПО-2 в роли связиста и обещавшего перебросить меня из Харькова на аэродром в Ахтырку, обратил внимание на небольшую бумажку, белевшую на столбе. А эта бумажка оказалась с номером полевой почты нашего полка: 27306-С. Я зашел во двор ближайшего здания и разыскал нашу полевую почту: комната была завалена мешками с письмами, нужными солдату на фронте, как хлеб или табак. Впрочем, здесь были и мешки с нашими письмами, которые мы писали своим семьям, еще находясь в киевском котле. Удивительная штука судьба: сколько всего ценнейшего мы потеряли, на наших глазах тоннами сжигали деньги, как никому не нужный хлам, а вот письма, полные любви, боли, милых сердцу каждого подробностей о жизни близких людей, каким-то чудом, вместе с нашими совершенно мирного вида почтарями, благополучно вырвались из адского котла и оказались в Харькове, да еще и попались мне на глаза. Я представился, и мне выдали полтора мешка писем в адрес летчиков, техников и солдат нашего полка.

Я притащил эти письма на аэродром, где Вася Ремнев готовил к полету свой “ПО-2”. Вася сообщил мне, что полетим к вечеру: вокруг Харькова шарят “Мессера”, а под вечер мы благополучно проскочим в сумерках. Как я понял, этот рейс был нужен Васе для поддержания собственного престижа на аэродроме. Доблестный связник Вася, позже переквалифицировавшийся в чекиста, охранявшего заключенных, был необыкновенно хитрым человеком. Его было не ухватить ни немцам, при виде которых в воздухе Вася сразу садился возле ближайшего кукурузного поля, для чего разрисовал свой самолет в цвет, сливающийся с местностью – типа “зебра”, ни собственному командованию, от которого Вася, не дожидаясь приказа, дернул из под Киева и приземлился в Харькове. На Центральном аэродроме Вася вел жизнь вольного стрелка, никому ничем не обязанного и никому не подчиняющегося: он подружился с комендантом аэродрома, подкатил самолет под ангар, стал на все виды довольствия и ожидал дальнейшего развития событий.

“Ну, их всех на хер, пусть летают, только меня не трогают, а я как-нибудь над самой землей” – изложил мне, как старому приятелю, свою философию Вася. Но, конечно, его явное безделье начало вызывать недоуменные вопросы на аэродроме и рейтинг Васи явно подскочил, когда он взялся перевезти на своем “кукурузнике” старшего политрука с двумя мешками. В сгущающихся осенних сумерках, на бреющем полете, мы проскочили от Харькова до Ахтырки, где и благополучно приземлились на полевом аэродроме. Перед рассказом о печальном в моей жизни, к чему приступать, честно говоря, не хочется, немного отвлекусь – поговорим о жизни и людях.

С началом войны летный состав раздвоился: выяснилось, что летчики, много шумевшие перед войной, рвавшиеся в дальние перелеты в Арктику, вдруг испытали явное отвращение к встречам с немецкими истребителями, а уж зенитный огонь вызывал у них просто аллергию. Все эти крикуны смолкли. На первый план вышли работяги, которых в мирное время никто не замечал и не отличал. Именно они сделали войну в воздухе. А закончилась война, и снова наступило время крикунов, которые пошли вверх и снова стали оболванивать и тюкать работяг. Такова уж, видно, особенность нашей общественной системы: хитрозадые проходимцы всегда наверху. В этом смысле нужно отдать должное Васе Ремневу: он никогда не строил себе никаких иллюзий и своей жизненной философии, сводящейся к стремлению остаться живым и жить неплохо, от надежных товарищей не скрывал.

Я находился в числе надежных. Когда перед войной Вася решил жениться, то обратился ко мне за советом. Мы договорились, что во время одного из эскадрильских походов в московский театр, мы как раз прибыли из Китая и болтались в столице, сочиняя доклады и донесения, он покажет мне свою невесту, сестру товарища по летной школе. Мне предстояло дать оценку Васиной избраннице – Катюше, на китайском языке: “Хо – хорошо, или “пухо” – плохо. Катюша оказалась явно не в моем вкусе: маленькая, хиленькая, кривоногая. Я сигнализировал Васе: “Пухо”, о чем впоследствии всегда сожалел. Не советую кому-либо выступать арбитром и оценщиком в любовных делах, которые являются глубоко личными. Через пару дней Вася явился довольный и сообщил, что женился на Кате. Впрочем, я честно пытался предостеречь товарища – единственное оправдание. Жили Вася и Катя плохо: часто ругались и грубили друг другу, но жили. Подробности их бытия меня мало интересовали, но Вася постоянно рассказывал мне, что Катя холодна, как лягушка, да и чего от нее ожидать, если даже летом она все норовит надеть теплые чулки, желая согреть свои вечно холодные ноги. И, тем не менее, они благополучно прожили несколько десятилетий и вырастили сына Сашу, ровесника нашего Шурика. Перед войной Катя уехала из Василькова в Москву к маме на роды и попросила нас сохранить два чемодана с вещами – в основном китайскими. Когда наши семьи эвакуировались из Василькова в начале войны, то Вера успела отдать эти чемоданы Васе, который уже в середине сентября забросил их на какой-то грузовик к знакомому шоферу, пытающемуся выскочить из окружения. Куда-то канули и грузовик, и шофер, и вещи – ничтожные пылинки в ревущем пламени.

Уже в 1947-ом году мы были в гостях в Москве у Ремневых. Посидели, поговорили, вспомнили. И Катя не смогла сдержать старой обиды – несчастливой судьбы тех чемоданов. Она с болью сказала: “Неужели вы не смогли взять наши вещи?” Вася резко ее оборвал. Что сделаешь, чтобы понять, как обесцениваются все земные ценности и блага под бомбами и пулями, это нужно разок попробовать, чего впрочем, никому не желаю. Подвыпивший Вася, служивший тогда начальником большого лагеря заключенных где-то в Сибири, все сообщал, что не будь он засекречен, такое бы нам рассказал, хотя мы категорически отказывались от этих его повествований. Вера все пыталась объяснить Кате ситуацию, в которой она поспешно грузилась в телячий вагон поезда, уходящего из Василькова: двое маленьких детей, свои собственные вещи, больная мать, немецкие бомбардировщики, охотившиеся за эшелоном. Думаю, бесполезно. А сейчас, вспоминая Васю, я еще раз думаю о том, какими мелкими людьми совершались огромные преступления. Как легко за сытый паек заставить человека держать за колючей проволокой тысячи себе подобных, а чаще всего – и лучше его самого.

Но вернемся в осенний день 1941-го года на аэродром в Ахтырку, где меня окружили летчики, узнавшие о содержании привезенных мешков, и уже пристраивались в них рыться. Я поразгонял их и взялся раздавать письма в определенном порядке: доставая их из мешка и выкрикивая фамилию, откладывая в сторону письма погибших. Ребята поворчали, но примирились с таким порядком. К тому времени у меня, как летчика и комиссара, скажу без ложной скромности, уже был некоторый авторитет в полку. Тимоха Сюсюкало не раз конфиденциально сообщал мне, что вообще-то: “Пантелеевич, тебе бы быть комиссаром полка, а не этому дураку Гоге Щербакову”.

От природы я обладаю прекрасной памятью и возможностью усваивать и передавать разнообразную информацию. Наряду с вдруг проявившимся интересом к астрономии, меня всегда привлекала международная информация – лекции на эту тему с личным составом я проводил лучше всех в дивизии, порой пересказывая слово в слово накануне услышанную лекцию заезжего пропагандиста из округа или даже столицы. К чему я все это говорю? Я уверен, что мы, славяне, очень способный народ и несомненно достойны лучшей доли. Думаю, что если в итоге сложнейшего процесса, который проходит сейчас, нам все-таки удастся добиться равновесия между свирепым чудовищем власти и личностью человека, его личной свободы во всех областях, дела, несомненно, пойдут на лад.

Я закончил раздавать письма и отложил свои в сторону – Вера посылала мне их в дороге по мере продвижения эшелона с эвакуированными. Лучше бы мне не читать этих писем. В одном из них Вера сообщала, что в дороге умер наш сын Шурик, не проживший на белом свете даже одного года. Не стану живописать свое душевное состояние, всякий мужчина понимает, что значит рождение сына, в котором ты будто-бы повторяешь себя самого, и что значит его смерть. Это была, пожалуй, самая тяжелая для меня потеря за все время войны, и следует сказать, что именно с того дня, когда я плакал на аэродроме в Ахтырке, я возненавидел немцев уже по-настоящему, и ничего хорошего им от меня ожидать не приходилось. Шурик простудился в телячьем вагоне, в котором их везли мучительно долго, и заболел менингитом. Вера пробовала спасти сына, легла с ним в больницу, где их поместили в каком-то холодном коридоре, и вскоре сын умер. Вера похоронила его на кладбище села Красный Яр под Сталинградом. Появилась в этой великой войне еще одна маленькая, дорогая для меня, могила. Следует сказать, что такой была судьба почти всех грудных детей, уехавших в эвакуацию. Командовавшее нами быдло умело лишь вдохновлять и бросать нас в бой, как дрова, но не умело создать элементарные условия, чтобы сохранить семьи и накормить голодных, впавших в отчаяние фронтовиков, в приступе отчаяния убивавших друг друга в ресторанном зале.

Но делать было нечего – война катилась дальше, рядом каждый день погибали тысячи людей. Должен сказать, что неизвестно, чем бы кончилось появление на нашем фронте огромной бреши после удаления немецкими хирургами в генеральских погонах киевского выступа, не выручи нас родная природа. Харьков и его окрестности вдруг превратились в одно огромное озеро. Будто разверзлись хляби небесные. Холодные дожди лили не переставая. Немецкая техника увязла в грязи и продвигалась, как будто в замедленной съемке. Немцев удерживала, по сути одна распутица. Наш аэродром разместился рядом с “птичьей долиной”, на дне которой протекала речушка, впадавшая в Северский Донец. По дну долины в селах Борисовка, Писаревка и Томаровка размещались огромные птицеводческие совхозы – сотни тысяч кур, гусей и уток, для пропитания жителей Харькова. Немцы продвигались по этой долине, а мы постепенно отступали на восток в сторону Белгорода, перелетая с аэродрома на аэродром, квартируясь в “птичьих селах”, где объедались утятиной, гусятиной и курятиной. Это был редкий на войне случай, когда директора совхозов, буквально, совали в руки нашим хозяйственникам ящики с битой птицей – вареные куры горами лежали в летной столовой на больших блюдах. И все же поглотить всего, не оставив ничего немцам, нам не удалось, несмотря на прямо-таки геройские подвиги, совершаемые некоторыми ребятами, которые съедали по курице за один присест. За всем этим куриным пиршеством, наша, вконец разладившаяся, связь только через три дня принесла весть о падении Харькова.

Стало ясно, что дело начинает пахнуть керосином – проигрышем всей войны. Падение Харькова, за который стоило биться гораздо яростнее, чем за Киев, а его отдали как бы, между прочим, означало не просто потерю территории и престижа, а мощнейшей производственной оборонной базы и крупнейшего в этой части страны арсенала. Не погуби мы свои войска под Киевом, из-за твердолобости грузинского ишака, немцы могли бы обломать о Харьков зубы, так же, как о Ленинград и Сталинград – у города-богатыря были для этого все возможности. В Харькове я наблюдал, как день и ночь с его заводов вывозилось оборудование на восток страны. Но не знаю, сколько и чего успели вывезти.

В первых числах октября пал Белгород, недалеко от которого, на аэродроме возле села Большое Троицкое, находилась наша эскадрилья. Особой боевой работы в то время не было – нас прижимали к земле дожди и туманы, а наземные войска увязли в грязи. Километрах в трех от нашего аэродрома, на восточном берегу Северского Донца, расположился новый огромный элеватор, где хранилось огромное количество зерна, муки и крупяных изделий. Наши подожгли его с перепугу, и две недели шапка дыма стояла над величественным сооружением. Погибал вырванный у крестьян хлеб, без которого уже начали умирать с голоду в Ленинграде после пожаров Бадаевских складов. Немцы не захватили элеватор, и нашим пришлось его тушить.

Фронт стабилизировался по реке Северский Донец. Как обычно, немцы захватили высокую правую сторону реки, поросшую лесом, там укрепились и безнаказанно обстреливали прекрасно просматриваемые позиции наших войск, которые, не ведя активных боевых действий, несли большие потери. Всю зиму наши войска получали продовольствие с той части элеватора, которая не успела сгореть. Летне-осенняя кампания практически закончилась. Она так утомила и обескровила войска обеих сторон, что их редкие линии постреливали, время от времени, друг по другу и ограничивались действиями разведгрупп.

И вдруг снова стало слышно о героической пятой армии, которую мы оставили сражающейся к северу от Киева, под командованием генерала Потапова. Наше командование получило информацию, что дивизии Потапова и в этой ситуации не пали духом и по лесам, долинам и руслам рек упорно пробиваются к Северскому Донцу на соединение со своими. Обстановка чрезвычайно сложная – немцы долбят армию всеми видами оружия, сам генерал Потапов убит или захвачен в плен. И все же наши войска продолжают движение и уже выходят на рубеж Северского Донца. Нам было поручено сбросить командованию войск, которые, якобы, находятся уже в нескольких километрах напротив нас через реку, вымпел с пакетом, в котором был план скоординированного прорыва фронта ударами с востока и запада для выхода потаповцев из окружения. Сырым дождливым осенним днем, в первых числах октября 1941-го года, летчик нашего полка младший лейтенант Бахтин взял в кабину своего “И-16” длинный красный вымпел и вылетел на поиски потаповцев, чтобы сбросить вымпел в указанном ему районе, при условии, что он обнаружит окруженцев. Нам с аэродрома было видно, как Бахтин кружится над указанным ему районом, видимо, не находя окруженцев. По нему вели огонь со всех сторон: может быть даже и немцы, и наши. Затем завеса дождя скрыла от нас западный берег Северского Донца, и мы напрасно ожидали возвращения Бахтина. Больше ничего не было слышно и о потаповцах. Бывает предел любой силе и любой доблести, особенно когда приходится действовать в одиночку. А самого Потапова, крепкого коренастого генерал- лейтенанта, здорово помятого жизнью, что читалось на его лице, мне приходилось встречать после войны в штабе Приволжского Военного Округа, в Куйбышеве, на одном из совещаний. Это был настоящий, а не дутый, как нередко бывало, герой минувшей войны, прошедший плен и многие другие испытания, но которого при всем желании невозможно было объявить предателем или добровольно сдавшимся немцам. Потапов, бывший тогда в 1950 году заместителем командующего округом, держался скромно. Видимо ему вполне хватало того, что он уже хлебнул в жизни, и к какому-либо шуму вокруг своей особы он не стремился.

Следует сказать, что все время распутицы погода не позволяла вести активные боевые действия. Только несколько раз вылетали на разведку в “птичью долину” и по дорогам Белгород-Харьков, Белгород-Обоянь. А положение нашего аэродрома в селе Большое Троицкое было не из самых благоприятных: село далеко, а немецкая артиллерия с позиций на высоком берегу доставала летное поле. В начале октября наш полк перелетел на аэродром Левая Россошь, южнее Воронежа, а затем на аэродром Клиновец, недалеко от села Короча, выполнявшего роль районного центра. Распутица сменилась морозами, все застыло и окоченело, а для нас наступила длительная пауза в боевой работе. Эпицентр военных событий переместился под Москву. И бензин, и боеприпасы и материальную часть, и личный состав перебрасывали туда. Из эпицентра военной грозы нас вышвырнуло на ее тихие задворки. Вышвырнуло живыми, и за это спасибо. Из наших двух потрепанных авиационных полков: 43-го истребительно-авиационного полка, состоящего из 15-ти устаревших самолетов “И-16” и “Чаек”, и 135-го легко-бомбардировочного полка в количестве 12-ти машин “СУ-2”, а также группы “кукурузников” “ПО-2” к всеобщему смеху стяпали-сляпали 21-ую воздушную армию под командованием генерал-майора Зайцева, которого замещал во время отсутствия полковник Степичев, а начальником политотдела был батальонный комиссар подполковник Онуфриков, которого вдохновлял и направлял член Военного Совета полковник Гультяев. Приказы и наставления по вверенным войскам рассылал начальник штаба полковник Дьяков. Вся эта смехотворная руководящая надстройка, выросшая над несколькими десятками потрепанных устаревших самолетов, объяснялась очередной структурной реорганизацией, которая взбрела в голову кому-то в Москве: по этому замыслу выходило, что при каждой сухопутной армии должна создаваться одноименная воздушная, а на нашем участке оборону держала 21-ая армия, которой командовал генерал-лейтенант Гордов, низкорослый, худощавый крикун и матершинник средних лет, участник еще Гражданской войны, которому бы воевать с басмачами – немцы обижали нашего генерала – без конца его обманывали и колотили. Через несколько месяцев Сталин решил поставить под его командование, в качестве командующего фронтом, наши войска, отступавшие в междуречье Волги и Дона. Результат был печальный. Пулеметной матершины немцы опасались мало. Так вот, именно благодаря этой идиотской реорганизации, не отвечающей не только возможностям нашей разгромленной авиации, но и элементарным правилам ведения современной войны, где авиация и танки действуют большими массами, ни к кому не прикрепляясь, мы стали воздушной армией, а наши начальнички, совершенно всерьез, вообразили себя армейским командованием и принялись руководить и вдохновлять. А поскольку в армии было всего несколько десятков самолетов, то покоя от них не было.

Но дураки – дураками, а воевать нужно. Мы уже столько отдали в долг немцам, что непонятно было, как будем возвращать назад. С аэродрома Клиновец мы часто летали на передовую в районе Белгорода и Обояни на бомбежку и штурмовку живой силы и техники противника. Однако, много ли навоюешь пятью устаревшими, латаными-перелатаными “Чайками”, оставшимися в нашей эскадрилье. А для “И-16” работы почти не было, “Мессера” не показывались, занятые под Москвой.

Успехи наших войск в Московском сражении несколько подняли наш боевой дух. Мы отдохнули и, честно говоря, даже хотелось поскорее вновь скрестить оружие с воздушным противником. Жаль только – не было на чем. В марте нам сообщили, что на аэродром собирается совершить массированный налет авиация противника, появившаяся на этом участке фронта, и мы перелетели на аэродром Чернянка – отскочили подальше от линии фронта, откуда один-два раза в день вылетали для сопровождения 135-го бомбардировочного полка, которым командовал майор Корзинников. За время нашего пребывания в Чернянке аэродром Клиновец оборудовали для полетов в сырую погоду – поле посыпали щебнем, полученным после разборки церкви в селе Короча. Ясно было, что взлетая по обломкам камней, которые видели тысячи крещений и смертей, нам удачи не видать. Огромную, красиво построенную церковь, долго рвали динамитом, а она стояла, будто сделанная из стали. В конце концов, величественное строение порушили и засыпали обломками кирпича прямо на черноземе взлетно-посадочную полосу шириной метров 100, а длиной в километр. Весной, когда задули теплые ветры, обломки кирпича ушли в грязь, перемешавшись с землей, и весь труд пропал даром, просто испортили великолепный массив чернозема. Пришлось, наверное, после войны хлебнуть с ним горя местным земледельцам. Чернянский же аэродром пытались сохранить в рабочем состоянии в условиях распутицы другим способом: накрывая его толстым слоем соломы, надеясь, что лед под соломой будет таять медленнее. Но солома создавала парниковый эффект и лед таял под соломой даже лучше, чем в обычном поле, да и ветер разбрасывал самодельное покрытие. На период распутицы мы практически остались без аэродрома и могли вылетать только ранним утром, когда немного примораживало.

В начале марта первая эскадрилья нашего полка под командованием капитана Мельникова штурмовала колонну румынской конницы на шоссейной дороге Белгород – Харьков в районе села Казачья Лопань. “Ишачков” первой эскадрильи поддерживали наши пять “Чаек”. На земле лежал глубокий снег, погода была неважной, снег трусил из облаков, видимость ограниченная до километра. Наверное, именно поэтому несколько сот румынских кавалеристов совсем не ожидали нашего появления.

Мы удачно положили реактивные снаряды по дороге, и конница рассыпалась по местности, поросшей редким лесом и кустарником. Бедные лошади увязали в снегу по самое брюхо, бились и вставали на дыбы, пытаясь спастись от разрывов реактивных снарядов и пулеметных струй. Немало “мама-лыжников”, которым явно было нечего делать в российских пределах, положили мы в этот день. Но и сами понесли тяжелую потерю. Летчик первой эскадрильи Савченко, один из самых храбрых и умелых пилотов, умудрившийся во время обороны Киева, в атаке “свечой” сбить немецкий аэростат под Васильковым, о чем я уже рассказывал, и здесь атаковал врага в числе первых. После того, как он, пройдясь пулеметными струями по румынской коннице, выходил из пикирования, как обычно, вроде бы невзначай, из облаков вынырнули два “Мессера”, один из которых принялся подстраиваться к Савченко. Несколько мгновений, и немец сократил, летя с упреждением, расстояние между собой и “И-16”. Последовала длинная очередь автоматической пушки, и охваченный пламенем “Ишачек” полетел к земле. Так геройски погиб пилот Савченко. Мы кинулись гнаться за “Мессерами”, но они сразу же вновь нырнули в облака.

Через пару месяцев куда-то девался из нашей эскадрильи и лейтенант Петя Киктенко. В паре с Мишей Деркачем, который был ведущим, они проводили разведку на шоссе Белгород – Харьков. Миша оглянулся – нет ведомого. В последние месяцы Петя Киктенко не раз подходил ко мне с жалобами на слабое здоровье, из за которого он не может летать, и мы нередко оставляли его на аэродроме, направляясь на боевые задания. Но больше всего Петя сокрушался о судьбе своей молодой жены, оставшейся где-то в селе неподалеку от Днепропетровска, откуда Петя был родом, впрочем, как и Миша Деркач. Не знаю, что случилось с Киктенко, но он был настолько подавлен своими переживаниями и постоянно находился в состоянии такой депрессии, что легко предположить – улетел к своей жене. Если я не прав, то думаю, Бог и история меня простят.

В начале марта 1942 года наша эскадрилья попрощалась со своими “Чайками” – оставалось всего три машины. Добрая часть моей летной боевой биографии связана с этой, не очень казистой на вид, воздушной этажеркой, оказавшейся довольно эффективной в боевых условиях. Но все в жизни проходит, ушло и время наших “Чаек”. На фронт начали поступать современные штурмовики, которые нужно было прикрывать, а тягаться с “Мессерами” “Чайке” было явно не по силам. Тимоха Сюсюкало сообщил, что перегнать “Чайки” из 21-ой воздушной армии в 5-ую воздушную армию под командованием полковника Горюнова, базирующуюся в Донбассе, километрах в 150-ти от нашего аэродрома, доверено мне. Я поблагодарил за доверие и стал собираться в путь.

Со мной летели Миша Деркач и Петр Киктенко. Это было за несколько дней до таинственного исчезновения Петра – даже если он позже перелетел линию фронта, стремясь встретиться с женой, ей – Богу, не знаю, со всей ли яростью его осуждать. Парень уже несколько месяцев был под огнем, насмотрелся смертей товарищей, а сколько сволочи, незнакомых со смертной тоской фронтовика, сидевшей в тылу, и готовой нас осудить и судить, даже никогда не слышало свиста пули, мирно проводило время возле своих жен. Хочу быть правильно понятым: тыл тяжко трудился и страдал, наравне с фронтом, но, сколько там было “окопавшихся”, нашедших свою тепленькую норку в огромной административно – идеологической системе. Шут гороховый, будущий Генеральный секретарь нашей партии Костя Черненко, тоже где-то околачивался, вдохновляя на подвиги замученных тыловых баб.

Но я отвлекся – прощальный полет наших трех “Чаек” проходил маршрутом на аэродром Валуйки. Весеннее солнце уже весело разъедало лежащий на полях снег, небо первозданно голубело. Предчувствие весны, как по мне, еще лучше ее самой. Деркач и Киктенко, два молодых парня с Днепропетровщины, резвились в воздухе, как два шаловливых щенка. Летя по сторонам моего самолета, они совершенно забыли, что мы летим вдоль линии фронта, где шарят “Мессера” – то переворачивали самолет вверх брюхом и летели в таком положении, то заваливали его на крыло, то меняли дистанцию между мною, прокладывающим курс, и своими машинами. Это был прощальный полет наших “Чаек”, в котором ребята демонстрировали все возможности этой маневренной машины. Я показывал им кулак, но в душе особенно на них не сердился, будто чувствовал, что эти молодые, полные жизни и народного юмора хлопцы, им было всего по 21 году – один вскоре погибнет, а другой исчезнет бесследно.

Аэродром в Валуйках принял в то время довольно крупные авиационные силы. Здесь базировалась авиационно-штурмовая дивизия полковника Забалуева, оснащенная в основном “Чайками”, которые мы сдавали им, чтобы эти самолеты в большой массе было легче обслуживать, так же поступали и другие авиационные части Юго-Западного фронта, и несколькими штурмовиками “ИЛ-2”, уже начавшими прибывать на вооружение небольшими партиями. Здесь же был и штаб 5-ой воздушной армии, которой командовал полковник Горюнов, через несколько лет вышедший в большие авиационные командиры. Я с интересом посматривал на летчиков дивизии Забалуева – знаменитых “забалуевцев”, которые гордо вышагивали по летной столовой, позванивая звездами Героев Советского Союза. Дивизия попала на вершину очередной пропагандистской волны, которую по приказу из Кремля поднимала наша пропаганда, желая поддержать порядком упавший боевой дух Красной Армии. По-прежнему проводился тезис, что причина наших поражений, отнюдь, не в неумелом командовании и слабой технике, а в том, что одни – герои, а другие нет. Многие позволяли оболванить себя этой пропагандой, и драка в харьковском ресторане была в ее русле. На Юго-Западном фронте учебно-показательной стала штурмовая дивизия Забалуева. Где-то под Харьковым, в конце января 1942-го года, немцы проводили частную наступательную операцию по захвату одной из узловых железнодорожных станций. Видимо, не добившись успеха и оказавшись в невыгодном тактическом положении – продвинувшиеся части было сложно снабжать и поддерживать огнем артиллерии и ударами авиации, германское командование решило отвести свои войска назад, чтобы не тратить даром порох перед решающим весенним наступлением. Таким образом, немцы отступили, что по тем временам было редчайшим случаем. А именно в этом районе, штурмуя отступающие порядки противника, действовали “забалуевцы”. Им и приписали немецкий отход, который наша пропаганда превратила в беспорядочное, чуть ли не паническое бегство. И теперь ребята – штурмовики, поверившие в свои редчайшие доблести, прямо-таки не знали, что делать со своей славой, о которой несколько недель трубили все газеты. Одиннадцать летчиков дивизии, согласно Указу Президиума Верховного Совета СССР получили Золотые Звезды.

Я с удивлением присматривался к этим, вдруг надувшимся, парням. И не без обиды про себя думал: ведь наша эскадрилья прошла адское горнило киевской обороны, потеряла в боях более половины летчиков, а нас, уцелевших чудом, наградили только орденами Красного Знамени.

Ну, да ладно, все еще впереди. И я отправился в летную столовую, где сначала чуть не уселся за стол, предназначенный для высшего руководства. Впрочем, вскоре от этого стола ко мне подошел офицер и попросил явиться к завтракавшему командующему воздушной армии. Я подошел и представился. Горюнов поинтересовался, куда девалась четвертая “Чайка”, которую мы должны были пригнать. Пришлось сообщить, что эту машину сжег механик Мозговой, который в зимнее время следил за тем, как подогревается ее мотор нагревательной лампой, похожей на большой примус. Мозговой был знаменит тем, что, видимо, следовал старинному украинскому анекдоту, согласно которому есть смысл мыться только летом, а зима – сколько там той зимы, стоит подождать, пока на прудах растает лед. Естественно жить в одной казарме с Мозговым было не слишком-то удобно, но он упорно придерживался той точки зрения, что вряд ли стоит ходить в баню – ведь все равно будешь грязный. Пришлось мне, в качестве комиссарской нагрузки, водить Мозгового в баню и следить, как он с ворчанием снимает свою черную, как земля, нательную рубашку. Так вот, этот Мозговой, бывший вообще великим разгильдяем, оставил лампу, согревавшую мотор “Чайки”, под прикрытием брезента, вернее утепленного чехла, и самолет загорелся. Мы, было, кинулись его тушить, но обнаружили, что на крыльях “Чайки” висят ракеты, полный комплект – восемь штук. Пришлось подождать, пока самолет догорел. К счастью, ракеты не взорвались. Мозговой “дорого” заплатил за свое разгильдяйство – военный трибунал осудил его на десять лет. Впрочем, никто не знает своей судьбы. Свое наказание Мозговой отбывал по месту службы в нашем авиационном полку – куда можно было послать фронтовика дальше фронта, где, того и глядишь, сложишь голову.

К вечеру я вернулся в хату, где на постеленной на пол соломе мы собирались ночевать. За тридцать рублей я купил у хозяйки большой кувшин молока на ужин. И только отвернулся, как мои бравые асы Петя Киктенко и Миша Деркач подняли вокруг кувшина невообразимый шум, вплоть до драки. Выяснилось, что они конкурируют в борьбе за вершок – сливки, собравшиеся в горловине кувшина. Пришлось мне принимать Соломоново решение: я взял ложку и поболтал ею в кувшине, основательно перемешав молоко.

В конце марта 1942-го года на наш аэродром Клиновец, где мы совсем уже было наладили спокойную размеренную жизнь, внезапно нагрянула девятка “Ю-88”, которые застукали наши самолеты сидящими на земле. На аэродроме в этот момент находилось штук двадцать “И-16”, частично новых, частично после капитального ремонта на Воронежском авиационном заводе, полученных нами взамен “Чаек”. “Юнкерсы” сыпанули бомбами на нашу стоянку и, удивительное дело, хоть бы один “Ишачёк” при этом пострадал. Бомбы, вырывшие воронки и перемешавшие землю со снегом, легли куда угодно, только не по цели. В этом смысле механик Мозговой оказался гораздо более опасным врагом нашей доблестной авиации, чем девятка “Юнкерсов”. Никогда не знаешь в жизни, кто окажется твоим самым опасным врагом. Впрочем, как правило, это бывают свои. В тот день “Юнкерсам” не повезло еще раз. По маршруту движения бомбардировщиков – с севера на юг, зенитчики, прикрывающие наш аэродром, установили недавно полученные орудия мелкокалиберной зенитной артиллерии. Эти неказистые пушчёнки яростно плевались в небо тридцатисемимиллиметровыми снарядами – автоматическими сериями по пять штук. Это оружие оказалось чрезвычайно эффективным. Почти не было выпущенной обоймы, в которой хотя бы один снаряд не попадал в цель. Так и в тот раз: один из снарядов угодил в мотор “Юнкерса” и горящий бомбардировщик приземлился возле села Яблунево. Самолет сгорел, а экипаж был пленен.

Пригревало солнце, земля постепенно освобождалась от снега, и ясно было, что вскоре военная гроза снова забушует в полную силу. Судя по тону нашей пропаганды, наше командование было настроено воинственно и верило, что, получив кое-какую технику и пополнение, Красная Армия с наступлением весны пойдет вперед, громя врага. Это не совпадало с настроениями фронтовиков, которые чувствовали, что немцы попрежнему очень сильны, отнюдь не собираются мириться с неудачей под Москвой, и обращаться с ними нужно крайне осторожно. К сожалению, в стратегическом плане взяла верх залихватская точка зрения, призывавшая наступать на противника, сторонником которой был и Сталин. Если бы наши войска к весне 1942 года организовали глубоко эшелонированную оборону и использовали накопленную технику в контрударах, то, как показал дальнейший опыт, толку было бы гораздо больше. По-моему, вся наступательная эйфория, охватившая наше высшее политическое руководство, да и часть командования весной 1942, объяснялась скорее страхом перед врагом. Видимо, наш Юго-Западный фронт продолжал считаться второстепенным, Сталин концентрировал лучшие войска неподалеку от Москвы. Поняв эту его слабость, немцы перенесли главный удар на юг. Об отношении к нашему фронту я могу судить еще и потому, что почти все пополнение, поступавшее к нам зимой и весной 1942 года, особенно в пехоту, состояло из дивизий, укомплектованных из жителей среднеазиатских республик. Трагедия этих людей – восточных дехкан, трудолюбивых, покладистых людей, со всеми свойственными им достоинствами и недостатками, явно не приспособленных к условиям современной войны, плохо обученных, не привыкших переносить суровые российские холода, – еще заслуживает отдельного описания.

В феврале 1942 года, засидевшийся без дела и без геройских подвигов командующий 21-ой наземной армии генерал-лейтенант Гордов, видимо, желая направить победный рапорт в столицу, задумал операцию местного значения – досадить немцам, перерезав железную и шоссейную дороги Обоянь – Белгород – Харьков, которые выполняли у немцев роль рокадной дороги. Операция с самого начала была обречена на провал. Было ясно, что немцы не примирятся с подобным вклинением в свои боевые порядки, и найдут способ срезать этот выступ местного значения. Но наши спецы, маршал Тимошенко во фронтовом масштабе, и, видимо, кто-то в Москве, поддержали инициативу бравого генерала. К фронту потянулись пехотные дивизии. Бесконечными колоннами шла среднеазиатская пехота, бойцам которой вся эта война триста лет была не нужна. Наступление должны были поддерживать несколько десятков танков Т-34, и американского производства, по-моему, “Матильда”, тракторы перекатывали огромные емкости с горючим, сваренные в виде огромного перекатывающегося колеса, тянули кое-какую артиллерию. Эти ресурсы поберечь бы на весну, но, видимо, рассчитывали, что немцам воевать зимой несподручно. Может быть, так оно и было бы, не отличись бравые фронтовые шофера, порой весьма смахивающие на разбойников с большой дороги. Дело в том, что на станцию Новый Оскол к моменту наступления было подвезено несколько тысяч пар хороших черных, добротно вываляных, валенок. Эта обувь в ходе боев в зимние холода ценилась гораздо дороже любого оружия. Шоферюги, перевозившие валенки из вагонов в среднеазиатские дивизии, пользуясь безропотностью и плохим знанием русского языка их бойцами, да и многими командирами, умудрились пустить “налево” и пропить большинство этих валенок. Признаться, я был поражен, когда в селе Клиновец к нам стали стучаться в дверь избы, где мы, летчики, квартировали, пехотинцы-среднеазиаты, обутые в кирзовые сапоги и ботинки с обмотками. При морозе градусов 25-ть, зима выдалась холодная, это была верная смерть. Хозяин, старик Кривенко, вышел из избы и сообщил пехотинцам, что у него квартируют летчики и для пехотинцев места нет. Мы думали, что пехотинцы найдут себе другое помещение для ночлега, но в село вошла большая воинская часть, и все было уже занято. Солдаты, видимо, бывшие в состоянии глубокой депрессии, к которой прибавился восточный фатализм, принялись устраиваться во дворе под навесом – настлали соломы и пытались согревать друг друга теплом своих тел. Скоро хозяин обнаружил, что пехотинцы не шевелятся, а кое-кто из них уже и не подает признаков жизни. Он обратился ко мне, и мы с Мишей Бубновым, при помощи хозяина, принялись заносить среднеазиатов в избу. Мы настлали соломы на полу в крошечных комнатках и стали укладывать солдат штабелями. Через несколько часов они стали подавать признаки жизни, а к утру ожили. На рассвете к нам зашел их командир, русский по национальности, благодарил за то, что спасли его солдат, и сообщил, что человек пятьдесят пехотинцев из его части, так и не найдя пристанища, замерзли насмерть. И это без всяких боев. Я поинтересовался у одного туркмена, что он чувствовал, замерзая возле нашей избы. Он сказал, что ему было хорошо и очень хотелось спать. Так природа проявляет к замерзающим людям милосердие, которого они не находят у себе подобных. Такие вот были эпизоды в великом сказании о дружбе советских народов, которым нас десятилетиями потчевали.

Не лучше сложилась судьба и пехотинцев, которые остались живы той ночью. В лютую стужу, без валенок, разворованных шоферней, без особой артиллерийской и танковой поддержки, их бросили в атаку на немецкие пулеметы. Километров пятнадцать они наступали по глубокому снегу. Немцы подпустили их к железной дороге, в насыпи которой оборудовали хорошо спрятанные артиллерийские позиции, и положили в снег густым артиллерийским огнем. Среднеазиаты лежали в тридцатиградусный мороз, в глубоком снегу, без валенок, засыпаемые немецкими снарядами. Следуя своим религиозным правилам, они бросались ко всякому убитому, нередко это, очевидно, были родственники, и начинали молиться возле него.

Пунктуальные немцы, наблюдавшие всю эту картину в цейсовские прицелы и бинокли, сразу накрывали такие кучи артиллерийскими снарядами. Мало кто из тех пехотинцев вернулся с поля, которое назвать полем боя у меня не поворачивается язык, скорее поле массового убийства, главными авторами которого, как ни грустно говорить, были свои же. Невиданно жесток, даже без нужды, бывает русский человек к инородцам. А потом еще удивляется, что его не везде любят и привечают. Конечно же, наступление превратилось в массовое бегство, и вскоре наши войска отошли на прежние позиции, потеряв тысяч пятнадцать убитыми. Вот здесь и гадай, то ли жестокость и разнузданность, нередко свойственная русским, породила Сталина, то ли Сталин стал одним из ее творцов. После провала этого наступления, когда поступила кое-какая информация, в войсках был зачитан, тепло встреченный всеми, приказ Сталина № 0198, согласно которому все лица, виновные в хищении войскового имущества, что привело к срыву боевых операций, расстреливались перед строем. Так поступили с семью фронтовыми шоферами, толкнувшими налево валенки. Глубже ковыряться не стали потому, что наверняка пришлось бы расстреливать многих дядь в солидных воинских званиях, без участия которых такая крупная “Панама” была бы не под силу фронтовым шоферюгам. Как обычно, нашли стрелочников и исполнителей. А добраться до организаторов было не так просто. Кое-кто восхваляет строгость времен Сталина. Истинная брехня. Крупная рыба и тогда, если можно так выразиться, выходила сухой из воды. Сталинский приказ действовал до конца войны, и немало всякой мелкой рыбешки попалось на его крючок.

С мартовскими лучами солнца, судьба совершенно неожиданно бросила и на меня свой теплый луч. Во время выступления с докладом перед личным составом батальона обслуживания, я обнаружил, что один из офицеров, секретарь партийной организации батальона Корчагин, оказался моим старым знакомым, ахтарцем. Мы отвели душу, вспоминая свою родную Кубань. Этот батальон аэродромного обслуживания, командиром которого был майор Прокопович, дал вскоре о себе знать летчикам нашей боевой эскадрильи – выяснилось, что все девушки из его состава болеют “скобелем” – банальной чесоткой. А самое главное, что они воспринимают это как одну из обычных фронтовых тягот и даже не собираются лечиться. Я спросил одну, без конца почесывающуюся, молодую особу: “В чем дело?” Эта девушка, работающая поваром в летной столовой, беззаботно ответила: “Болеем чухоницей”. Как известно, “чухоница” передается при рукопожатии. Уж не знаю, видимо, наши летчики здоровались с девушками за руку, но скоро зачухался весь личный состав эскадрильи, в том числе и я, ни с кем кроме летчиков за руку не здоровавшийся. Уровень культуры нашего личного состава был таков, что многих пришлось отлавливать и лечить от чесотки принудительно.

Пригревало солнце, и боевые действия все более оживлялись. Было ощущение раскручивания какого-то гигантского маховика, неумолимо набиравшего обороты. В конце апреля 1942-го года наш полк перелетел с аэродрома Чернянка на аэродром возле села Великая Михайловка, где сейчас разрабатываются залежи Курской Магнитной Аномалии. Именно здесь погиб Миша Деркач. Это был один из самых смелых и перспективных летчиков нашей эскадрильи. Своенравный характер и энергия били у него через край. Лучше бы их обращать в адрес немцев. Но, согласно славянской традиции, эти прекрасные качества частенько обращаются против себя самого. 20-го апреля 1942-го года мы, двумя звеньями “И-16”, сопровождали на бомбежку семерку легких бомбардировщиков СУ-2 135-го полка. Правое звено вел я, а левое Миша Деркач. Наше командование получило информацию, что на небольшую железнодорожную станцию на нашем участке фронта подошел немецкий эшелон. Мы зашли на бомбежку удачно, даже несмотря на то, что летчик – раздолбай-бомбардировщик, шедший крайним справа, вдруг ни с того ни с сего, видимо перепутав рычаги, сбросил бомбы в чистом поле. Остальные шесть машин отбомбились точно по станции, над которой выросла шапка желтого дыма. Редкая удача – нас никто не обстреливал, и не пытались догнать истребители противника. Все бы ничего, если бы не то, что произошло еще при подлете к линии фронта, когда мы шли на бомбежку. Звено, ведомое Деркачем, вдруг резко снизилось и полетело над самой землей на бреющем, потом вновь поднялось и стало на положенное ему место, так повторялось несколько раз. Миша явно лихачил. Закончилось все это лихачество плохо. Самолет Деркача ударился о землю и перевернулся. Летчик вылетел из кабины и отлетел метров на семьдесят.

С тяжелым настроением летели мы дальше на боевое задание, даже удачная бомбежка не радовала. Вернувшись на аэродром Чернянка, я принялся отчитывать ведомых Деркача: зачем выделывали все эти фигуры? Они объяснили, что следовали за командиром, а тому, видно, некуда было девать молодую удаль. Я собрал команду и на полуторке выехал на место катастрофы самолета Деркача. Как ни странно, но “Ишачек”, перевернутым лежащий на лесной поляне, подлежал ремонту, а Мишу Деркача мы поблизости не нашли. Местные жители рассказали, что его подобрали проезжавшие артиллеристы и отвезли в госпиталь в село Короча Белгородской области. Я внимательно осмотрел место катастрофы. По-моему, она произошла из-за того, что Миша, не рассчитав высоту буквально на полметра, принялся винтом своего самолета молотить верхушки деревьев. Я и раньше замечал, что в случае таких катастроф лес будто бы засасывает машину летчика. Обследовав двигатель Мишиного самолета, я увидел, что оборваны провода, ведущие к двум свечам зажигания. В принципе, это могло быть объяснением маневров Деркача, возможно, он проверял исправность своего самолета и, убедившись в непорядке, решил сесть, да неудачно. Путаясь в вершинах деревьев, самолет резко потерял скорость, а значит, все свои аэродинамические свойства и управляемость. Вырвавшись из лесного массива, он резко ткнулся носом о землю. Да плюс ко всему Миша, нарушив инструкции, не пристегнулся в кабине самолета двойными ремнями, которые могли бы спасти ему жизнь. Как бы там ни было, но предчувствие подсказывало мне, что вряд ли я увижу живым нашего чубатого молодого упрямца. К сожалению, так и вышло. В госпитале села Короча, который располагался в средней школе, врач, человек с каким-то отрешенным лицом, сообщил, что после того, как Мишу привезли артиллеристы, он прожил всего два часа. Умерших в этом госпитале далеко хоронить было не принято – братская могила была здесь же во дворе. Я заплатил какие-то деньги и три местных жителя за полчаса вырыли во дворе отдельную могилу, пробовали соорудить гроб, но не было, из чего. Плотно укутали Мишу в брезент и опустили на дно его последнего пристанища. Немного погрустили у свеженасыпанного холмика и поехали воевать дальше. Перед самыми похоронами Миши к нам подошел врач, и явно обрадовавшись оказии, сообщил, что в госпитале только что умер какой-то диверсант и, чтобы не возиться, просил похоронить его вместе с Деркачем. Мы наотрез отказались. Если эти строки когда-нибудь попадут на глаза Мишиным родственникам, то они будут знать, где он похоронен. В то время посылать сообщение о его гибели, что входило в мои комиссарские обязанности, было некуда – Днепропетровщина была оккупирована немцами.

Кому смерть, а кому праздник. Именно к этому времени на груди нашего командира Васи Шишкина засверкала звезда Героя Советского Союза, полученная из Москвы. Слов нет – Вася был храбрым парнем и хорошим летчиком. Но таких в нашей эскадрилье было примерно половина, а героем стал именно Вася. Почему? Да потому что Вася, призадумавшись, более или менее раскусил технологию производства героев в нашей армии и понял, что в жизни нет ничего случайного: стать героем, как и девушке выйти замуж, нужно суметь. И Шишкин принялся обмозговывать, как воплотить в реальность эту свою давнюю мечту. А здесь в нашу эскадрилью заглянул разъезжающий по частям корреспондент фронтовой газеты “Красная Армия” Михаил Розенфельд, молодой, высокий холеный еврей. Он был не дурак выпить и побалагурить. Видимо, ему очень льстила дружба молодого командира эскадрильи, и они с Васей сделались – не разлей водой. Перед самой сдачей Харькова они умудрились несколько раз “погудеть” в ресторане “Интернационал” за счет Васи, принципиально не отсылавшему деньги по аттестату очередной жене (рассказ о них заслуживает отдельной страницы). Заезжал к нам Миша Розенфельд и на аэродром в Клиновец. Кроме поклонений Бахусу, их с Васей объединял еще и общий интерес: Мише нужен был хлесткий материал в газету, а Васе – Звезда Героя. Таким образом, Шишкин вышел на отдаленные рычаги разветвленной еврейской мафии, которая в любом государстве стремится оставаться на втором плане, потихоньку решая дела первостепенного значения. Скромные еврейские бухгалтера, литредакторы и врачи-стоматологи умело нажимают на руководящие кнопки в любом государстве, перебирая власть и управляя политиками и грозными диктаторами, как в кукольном театре. Цепочка замыкается и переплетается таким образом, что и представить трудно. Тонок этот древний народ, терпелив и вкрадчив. Думаю, что репрессии, которые на них обрушил Гитлер, а потом и Сталин, во многом объясняются именно бешеной ревностью этих диктаторов, не желавших ни с кем делить власть, особенно со своими самыми реальными конкурентами. Боже упаси обвинять меня в антисемитизме. Но ведь таковы евреи, у которых нам многому нужно учиться, только вот вряд-ли получится. Недаром Ленин отмечал, что русские нередко талантливы, а евреи просто умны.

Следствием нежной дружбы Васи с Мишей стало появление в газете “Красная Армия” (или “Красной Звезде”?) в январе 1942-го года большого подвала с рассказом о героических подвигах воздушного аса Василия Шишкина, который над населенным пунктом Чигры, почему-то один на один, встретился с несколькими немецкими истребителями и, после былинного поединка, сбил новейший немецкий истребитель – двухмоторный пушечный “ME-110”. Мы прочитали этот опус и разинули рты. Мало того, что наша “Чайка”, по сравнению с “ME-110”, соответствовала бамбуковой китайской джонке рядом с линкором, но где находятся эти самые Чигры? Мы долго искали их на карте и нашли километрах в 250-ти к северу от нашего аэродрома Клиновец. Туда сроду не залетали наши латаные – перелатаные, битые – перебитые “этажерки”. Все принялись смеяться над тем, как ловко Вася Шишкин упрятал свои героические подвиги. Вместе со всеми смеялся и сам Шишкин, объяснивший мне следующее: “Ну их на хер, Пантелеевич, по честному все равно ничего не получится”.

А Миша Розенфельд не терял времени даром. Вырезка с его материалом уже пошла по еврейской эстафете из одних, не испорченных мозолями, шустрых рук в другие – всякий знает, как важно приделать бумаге ноги. В конце концов вырезка приземлилась в вышестоящих штабах и превратилась в представление Васи Шишкина, за компанию с “забалуевцами”, к званию Героя Советского Союза. Не задержалась она и в Президиуме Верховного Совета СССР, а уж мотавшему козлиной бородкой Калинину, “всесоюзному старосте”, фактически игрушке в руках ловких клерков, как и все грозные руководители, было все равно, что подписывать. Таким образом, наш Вася стал Героем. Бог ему в помощь, он, как и многие другие, заслужил не одну Звезду, а гораздо больше. Мы отнеслись к этому с юмором: никто не знал, будет ли завтра жив твой боевой товарищ, радующийся сегодня блестящей цацке. Просто я немножко показал, как в нашей армии делались Герои. Вася Шишкин был первым Героем в нашей 21-ой воздушной армии, и потому ее командующий – Зайцев, вручил ему Звезду и орден Ленина с большой помпой. Не успели мы обмыть это дело, как в наш полк из Президиума Верховного Совета СССР пришла бумага, прошедшая через вышестоящие штабы, по-моему, за подписью секретаря Президиума Горкина, в которой нам предлагалось, по всей форме, представить документы еще только на награждение Васи Шишкина званием Героя Советского Союза. Ну и ловкачи евреи! Недаром пил водочку Миша Розенфельд: Вася Шишкин получил Золотую Звезду и орден Ленина на основании одной только газетной вырезки. А еще говорят, что у нас бюрократическое государство!!! Просто нужно уметь жить в этом государстве. Я оказался стрелочником и пару дней пыхтел, вместе с командиром полка Сюсюкало, наскребая всяческие факты для жизнеописания нашего героя Васи Шишкина. Даже ноги, простреленные в ресторанной драке, легли в боевые строки представления, как подлые проделки пилотов немецких истребителей. Со временем Вася забыл, как он получил эту Звезду, и стал совершенно всерьез уверять, что действительно совершил нечто необыкновенное. Несколько раз после войны я вежливо напоминал ему эту историю – Вася очень обижался и психовал.

Если за что и стоило давать Васе звание Героя Советского Союза, то это за геройские атаки на женщин, каждую десятую из которых, он, утомившись ловить триппер (при жизни Васи не публиковать!), делал своей женой. Уже из летной школы в Борисоглебске, где он окончил курсы командиров звеньев в 1936-ом году, Вася привез маленькую, шуструю, довольно симпатичную женщину. Им дали комнатку. Но скоро Вася запсиховал – жена никак не беременела. Правда, после исследований стало ясно, что виноват в этом сам Вася, последствием хронического триппера которого стала неподвижность сперматозоидов, а, как известно, чтобы сделать свое дело, они должны вращаться со скоростью винта истребителя.

Но, тем не менее, преодолеть антипатию к своей первой жене Вася не смог, и она уехала из Киева. Вообще, Вася пошел в свою маму, на которую был похож: вреднющий, липучий и нудный кацапский курнопей, хитрый мужичок с Южного Урала. Летчики его не любили, но Вася плевал на симпатии и антипатии и свое дело знал туго. Я, как комиссар, старший по званию и возрасту, неосознанно применял к Васе политику кнута и пряника: то пытался сглаживать резкости его характера, то начинал его воспитывать, чему Вася вообще-то поддавался. Видимо жена убежала еще из-за противного характера Васи, который мог загнать в стресс кого угодно. Второй жертвой Васи стала маленькая пятнадцатилетняя Аня с Южного Урала, по-моему, из района Шадринска, которую Вася прихватил с собой, уезжая из дому в последний день отпуска. Впервые мы увидели Аню, когда она, которую мы приняли за случайно зашедшую в его комнату дочку кого-то из соседей, намазывала пальцем сливочное масло, которое доставала из банки, полученной Шишкиным как паек, на кусок хлеба. Я думаю читателю уже ясно, что психологический тип Васи был “вампир”, и вскоре Аня, после целого ряда приключений и скандалов, даже жила одно время у моей жены Веры, когда я был в Китае, подалась на родину. Ее сменила красивая блондинка Нина, похожая на популярную в те годы актрису Карлу Доннер, игравшую в кинокартине “Большой вальс”. Правда, Нина слегка заикалась, но это ее не портило. Вася подобрал Нину на скамейке в военном городке, где она сидела, рыдая после ссоры с мужем, действительно, могу подтвердить, дурноватым летчиком первой эскадрильи. Вася успокоил Нину, выяснил причину ее отчаяния и заявил, что дело можно легко поправить – он берет ее в жены. Они зажили на удивление дружно, но Вася снова начал психовать по причине отсутствия детей. С началом войны Нина уехала на Урал к Васиной матери. Весной 1942 года Вася получил от матери письмо, прочитав которое, прямо на аэродроме заплакал и поделился со мной извечным мужским горем: “И эта оказалась блядью!”. Я стал успокаивать Васю и выяснять: в чем дело? Оказалось, что Васина мама, въедливая старушка, сообщила ему, что Нина уехала на тачанке с райвоенкомом в Шадринск для оформления получения денег по аттестату, и ее двое суток не было дома. Такие проститутки в семье Шишкиных не ко двору, – резюмировала мать. Со слезами на глазах Вася согласился с родительницей, о чем не раз вслух впоследствии сожалел. Он написал Нине разводное письмо и отозвал аттестат. Наученный опытом, пяток своих следующих отношений с женщинами Вася не оформлял официально, просто объявляя очередную женой, а прогоняя, сообщал, что “поиздержал на нее много денег”. Оказавшись в 1943 году в Москве, наш неказистый Вася, теребивший Звезду Героя, с большим трудом сумел охмурить свою жену Марию Михайловну, которая работала на авиационно-диспетчерском пункте при Центральном аэродроме. Вася привез Марию на фронт и начал скандалить, воспитывая ее недозволенными методами. Будучи по национальности белоруской, а значит, человеком очень терпеливым, Мария сумела найти тихие заводи и экологические ниши в буйном нраве нашего эскадрильского героя.

Мы гонялись за “Мессершмиттами”, а в апреле 1942 года они прилетели к нам сами. Две машины, одна была старого образца и слегка потрепанна, а другая новенькая, выработав горючее, совершили посадку километрах в двенадцати от нашего полкового аэродрома в районе села Короча. Пехотинцы пленили летчиков, а самолеты доставили на наш аэродром. Сначала немецкие летчики пытались повесить нам лапшу на уши, по поводу того, что они добровольно перелетели к нам, но мы заглянули в пустые баки, и все стало ясно. Это были совсем молодые ребята, и им, видимо, действительно было стыдно признаваться, что заблудились, ведь немецкие авиаторы уже тогда наводились в полете при помощи радиолокаторов. Чтобы заблудиться и сесть на территорию противника в нормальную погоду, нужно было быть действительно крупными специалистами. На новом самолете “ME-109”, форсированном, последней модели, мы обнаружили самую современную, но не исправную приводную систему, видимо, немецкие пилоты полностью ей доверились, а действовать самостоятельно были не обучены. Вот в чем и был секрет их блудежки. Случается, что и чрезмерная техническая оснащенность бывает опасной. Мы решили внимательно осмотреть более современный “Мессер” и даже сделать на нем по паре кругов над аэродромом, сочтя, не без оснований, что будет очень полезно представлять себе состояние немецкого летчика и его возможности в воздушном бою. Да и было интересно, что же это за техника, используя которую немцы нас без конца гонят и колотят, отчего наше настроение, несмотря на усиленную партполитработу, уже опустилось ниже средней отметки. Однако, не так-то легко было освоить немецкую технику. Первым сюрпризом была неизвестная нам, но широко распространенная на Западе, система защиты от дураков. Нам пришлось подложить под крылья “Мессера” бочки, накрытые подушками, чтобы убедиться, что шасси, например, убираются только при работающем моторе. Да, плюс ко всему, наши технари без конца открывавшие и закрывавшие капот масляного радиатора, расположенного внизу под мотором, повредили штуцер масляного шланга, и потому, когда Вася Шишкин первым поднял “Мессер” в воздух и сделал на нем первый круг над аэродромом, то мотор немецкого истребителя, оставшийся без масла, задымился и Шишкин пошел на посадку. Тем наши полеты и закончились. Немецкие истребители были разобраны и поездом отправлены в Москву.

Земля просыхала, и над нашими головами вновь собирались военные грозы. Уже после войны я прочитал, что именно в эти дни Хрущев утверждал у Сталина план харьковского наступления, а Гитлер в приказе по войскам сообщал, что, как только позволят погодные условия, он начнет решающую операцию лета 1942 года против России. Не стану останавливаться на всех многочисленных просчетах и неумелости нашего командования – были совершены, причем уже не в первый раз, казалось, все ошибки, какие только можно совершить. Главные силы нашей армии прикрывали Москву, где Сталин ждал удара, а на юге напряжение стремительно нарастало. На нашем участке фронта появился грозный воздушный противник, группа немецких асов под покровительством командующего 4-м воздушным флотом “люфтваффе” знаменитого летчика еще времен Первой Мировой войны, соратника и приятеля Геринга, Рихтгофена. Немцы их называли И-группой истребительно-бомбардировочного крыла ZG-1. Мы сразу почувствовали их тяжелую руку. Эти десятки пилотов стоили многих сотен. До полусотни их самолетов базировалось на аэродроме севернее Белгорода. Это были, в основном, самые современные истребители “МЕ-109-Ф” и грозный двухмоторный “МЕ-110”. Наше командование, видя, какие потери мы несем в воздушных боях, решило нанести по группе Рихтгофена, как мы его называли, внезапный удар ранним утром на ее аэродроме. Собственно говоря, уже по одному появлению команды Рихтгофена на нашем участке фронта можно было догадаться, что именно здесь немцы расчищают воздушное пространство для будущего наступления. Об эффективности работы этой группы, входящей в 4-й воздушный флот, дает представление такой факт: в конце апреля – начале мая с ними собрался тягаться наш братский второй авиационный истребительный полк под командованием Александра Ивановича Грисенко. За пару дней немецкие асы сбили в полку Грисенко более двух десятков только что поступивших на вооружение “ЛАГ-3”, составлявших главную ударную силу полка, при этом почти не понеся потерь. Растрепали они и другие авиационные части и подразделения. Теперь, вроде бы, дошла очередь и до нас – немецкие асы передвинулись от Харькова к Белгороду. Они не давали нам летать, без конца атакуя и нанося потери. Это были отборные летчики, имевшие богатый боевой опыт, отлично экипированные и летавшие на то время на самых лучших в мире машинах “Мессерах” и “Фоккерах” – последний давал до 650-ти километров скорости. Кроме того, все эти самолеты были пушечными. Да и боевой дух у немцев, вдохновленных победами, был не чета нашему – они прошли почти тысячу километров вглубь нашей территории, и сейчас теснили нас на границе Украины с Россией. И вот этих опытных, раскованных воздушных акробатов наш пожилой и, прямо скажем, глуповатый, не садившийся на наших глазах ни разу в самолет, генерал-майор авиации Зайцев хотел купить на такой дешевый трюк, как налет на рассвете.

Немного отвлекусь: да, мы дрались честно, с яростью и стойкостью славян, и было удивительно, что немцы еще не разнесли вдребезги всю нашу армию. Но бывало обидно, когда узнавали, на чем летают и как живут немецкие летчики. В Киеве был случай, когда раненные немецкие пилоты рассказывали лежавшим здесь же, в госпитале, нашим, какие дачи и какие автомобили им принадлежат, и что им не приходится думать о жилье и куске хлеба. Дело закончилось дракой. Но боевой дух – боевым духом, а плитка шоколада очень помогает летчику. Мы же порой месяцами сидели на щах и каше, в то время как шеи тыловых интендантов разрывали воротнички гимнастерок. Но это, между прочим.

Итак, 12-го мая 1942 года, еще до рассвета, семь бомбардировщиков СУ-2 135-го легко-бомбардировочного полка, прикрываемые восемью самолетами “И-16” нашей второй эскадрильи 43-го истребительно-авиационного полка поднялись в воздух и на заре полетели на выполнение боевого задания, которое можно сравнить с попыткой изнасилования негодными средствами или решением кролика атаковать льва. Этот день запомнился мне на всю жизнь. Пожалуй, более тяжелого боя, в котором я, по крайней мере, раз двадцать имел стопроцентные шансы погибнуть, в моей жизни не было. То, что этого не случилось, объясняю лишь тем, что иначе было записано в книге моей судьбы.

Мы летели, освещаемые солнечными лучами, но над землей еще висела ночная дымка. Лететь было всего ничего: двадцать километров, или три-четыре минуты. Как назло, контуры леса в районе аэродрома в двух местах были очень похожи друг на друга и их легко было перепутать. Как будто бы недалеко от берега Северского Донца кто-то изогнул затейливый татарский лук, с вогнутой серединой и двумя почти одинаковыми полукружьями по краям. Аэродром находился слева, я хорошо это знал потому, что взлетал с него и на него садился еще до нашего отступления. А вот навигатор – штурман бомбардировочной группы, летевший на ведущем самолете, видимо знал местность хуже, и становилось совершенно очевидным, что он перепутал полуокружья, очень похожие друг на друга, и мы пролетаем мимо немецкого аэродрома, поворачиваясь к нему боком. Цель оставалась от нас слева. Конечно же, на наших самолетах не было радио, и в считанные секунды практически не было никакой возможности указать штурману на его грубую ошибку, которая была очевидна всем летчикам нашей эскадрильи, которые принялись взволнованно кренить наши “Ишачки” с крыла на крыло, пытаясь подать знак бомбардировщикам, идущим ошибочным курсом. “Аэродром слева!” – ужасно матерясь, кричали наши ребята в кабинах и плевали в сторону, но штурман бомбардировщиков упорно гнул вправо. Я сделал попытку войти в строй бомбардировщиков и довернуть его левее. Но меня не поняли, и пилоты бомбардировщиков показывали кулак, жестами предлагая стать в строй своей эскадрильи. Наконец, штурман бомбардировщиков хлопнул себя по лбу, и мы поняли, что он убедился в ошибке. В тот момент до цели было от трех до пяти километров. Старший группы бомбардировщиков опять принял идиотское решение: пытаться сделать второй круг над целью и все-таки произвести бомбометание. Я посмотрел влево: дымка рассеялась, и с двух тысяч метров были прекрасно видны длинные шлейфы пыли, которые тянулись за поднимавшимися с аэродрома немецкими истребителями. Денек обещал быть жарким. Нам было уже не до жиру, а быть бы живу, но бомбардировщики упорно тянули на цель, где уже ничего не было, кроме опустевшего полевого аэродрома. Пока мы описывали круг, немецкие истребители как раз набрали высоту в две тысячи метров и были, тут как тут.

Наши “Ишачки” были разбиты на две группы. Первую вел Вася Шишкин. В нее входили Романов, Борисов и Киктенко. Эта группа, шедшая в одном строю, отвечала за непосредственное прикрытие бомберов. Я вел вторую, “сковывающую”, группу, в которую входили Бубнов, Полянских, Фадеев и Швец. Истребители противника, в случае их атаки, были нашей заботой. Кусочек не из сладких. Именно моя группа и встретила десятку форсированных “ME-109”, которые атаковали то нас, то бомбардировщиков. Мы атаковали немцев, сбивая им прицел и направление атаки, не давая поджигать бомбардировщики. Хотя, конечно, нашим стареньким “Ишачкам”, вооруженным четырьмя пулеметами, тяжело было тягаться с форсированными “Мессерами”, оснащенными швейцарскими автоматическими пушками. Постепенно весь этот ревущий рой самолетов, плюющийся в друг друга огнем и завывающий моторами на виражах, уходил на восток, переваливая через линию фронта. После одной из атак я, на долю секунды, посмотрел вниз и с облегчением убедился, что мы уже над нашей территорией.

А положение моей сковывающей группы стремительно ухудшалось. Дело в том, что ведущий группы бомбардировщиков, втравивший нас в эту воздушную западню, теперь принял самое простое решение: побросав бомбы куда попало, бомберы дали полный газ и стали уходить со снижением, что сразу же сделало их скорость значительно больше нашей. Вскоре СУ-2 растянулись стремительно удирающей кишкой на несколько километров, летя с огромным разрывом друг от друга. Мы, практически, лишались последнего шанса уцелеть, который состоял в том, чтобы бомберы стали плотным строем и создали плотную огневую завесу из своих турельных пулеметов, а мы атаковали истребителей, которые пробовали бы к ним пробиться. Эта была наша единственная возможность достать огнем своих пулеметов немецких “коллег”, скорость машин которых превосходила нашу в полтора раза, я уже не говорю об убойной мощи их пушек. Наша несчастная четверка “Ишачков” крутилась в диком хороводе. Хорошо было только то, что большинство немецких истребителей не тратили время на наших “курносых”, а стремительно проносились мимо – вдогонку бомберам. Я понял, что дело становится совсем дрянным, когда к месту воздушной драки подоспела еще одна десятка немецких истребителей, грозных “МЕ-110”. Этот мощный, двухмоторный, истребитель вооруженный двумя пушками и четырьмя крупнокалиберными пулеметами, был самым сильным истребителем немецкой авиации, главным врагом тяжелых стратегических бомбардировщиков союзников – американских и английских “Летающих крепостей”, немало которых опрокинул горящими на немецкую землю неподалеку от разбомбленных немецких городов. Наш “Ишачек” рядом с ним выглядел просто комахой. Впрочем, имелась и у нас надежда на успех, ведь неподалеку был доблестный Герой Советского Союза Вася Шишкин, который, судя по бойкому описанию его собутыльника Миши Розенфельда, уже завалил такого воздушного крокодила на своей “Чайке” над неизвестным нам населенным пунктом, а значит, имел опыт борьбы с этой машиной и знал ее слабые места. Но краем глаза я заметил, что наш отважный Кавалер Золотой Звезды пристроился к мудрому руководителю группы бомбардировщиков и тоже набрав скорость, на форсаже со снижением, стремительно покидает поле боя, видимо, не считая достойным ввязываться в него такому заслуженному воздушному асу.

Единственное, что давало нам шанс уцелеть – хорошая маневренность “Ишачков”. Как воробьи среди ворон, порхали мы между пушечными трассами “Мессеров”, при этом умудрялись как мотыльки – толкунчики еще и крутиться вокруг наших задних бомбардировщиков, пытаясь их прикрыть. Воздушный бой переместился южнее районного села Короча, где находился штаб нашего полка и сидела первая эскадрилья под командованием капитана Жени Мельникова. Естественным было бы поднять эту эскадрилью нам на помощь, но Тимоха Сюсюкало, стоя на КП вместе с заместителем командира по летной части Сорокиным и батальонным комиссаром Гогой Щербаковым, наблюдали за воздушным сражением, в которое не имели никакого желания ввязываться, разинув рты. Уж не знаю: то ли Тимоха смертельно испугался, то ли боялся, что весь наш полк перемолотят в воздухе, и ему будет просто некем командовать, но наш “доблестный” командир просто бросил вторую эскадрилью на съедение немцам, которые подбрасывали все новые подкрепления. Наверное, с земли все это очень напоминало охоту хортов за зайцами. И наши полковые быдляки, забывшие, где в самолете находится кабина, наслаждались зрелищем. Как раз к этому времени на поле боя появилась еще одна восьмерка “Мессершмиттов” и выходило, что на каждый самолет нашей эскадрильи приходилось по четыре немца. А если учесть, что половина наших “Ишачков”, во главе с героем Васей Шишкиным оторвались от преследования и вместе с пятью бомберами на бреющем полете ушли на аэродром Великая Михайловка, то на каждый из наших четырех самолетов, прикрывавших оставшиеся два бомбардировщика, приходилось по восемь “Мессершмиттов”. Куда ни повернешь голову – везде тебя берут на прицел или чертят свой маршрут дымные пушечные трассы. Положение было безнадежным. Думаю, нас не сбили сразу только потому, что немцев было слишком много, и они мешали друг другу, спеша разделаться с нами. Наконец, увидев, что быстро не получается, немцы применили следующую тактику: два “Мессершмитта” атакуют нашего “Ишачка” слева и справа, беря его в клещи, а другие два немецких истребителя атакуют бомбардировщик. “СУ-2” имел на своем борту всего один пулемет и был прикрыт неважно. Правда, имелось у него и по пулемету на плоскостях, да вот только неясно, зачем они ему, ведь пикировать этот самолет отнюдь не собирался, а вот сзади наши мудрецы – конструкторы поставили всего один пулемет. Возможно, это исходило из теории наступательной войны и представления о боевых действиях, как о движении только вперед, принесших столько бед нашей армии. Вскоре я, сопровождая бомбардировщик, идя левее его на сто метров и метров пятьдесят выше, был взят в клещи двумя “МЕ-109-Ф”. С двух сторон они вели по мне пушечный огонь, от которого я спасался, бросая свой “ишачок” то вверх, то влево или вправо, а после удачного маневра и сам пытался атаковать немецкие самолеты, открывая огонь из четырех пулеметов своей старенькой, как и большинство в нашем полку, после капитального ремонта, машины. И только успевал отбиться, как бросался на помощь бомбардировщику, сбивая прицел немецкого истребителя своим огнем. Это повторялось многократно, и ничего удивительного, что вскоре я был весь мокрый от пота. Сердце бешено колотилось, мотор работал с перегревом, хотя были открыты все жалюзи и денек был не из жарких. Дело было – табак, но сердце билось исправно, руки – ноги работали, самолет был цел, и я готов был потягаться с асами Рихтгофена, которым при встрече мог бы тоже рассказать немало интересного из опыта воздушных боев на истребителе.

Мой подшефный бомбардировщик был пока цел, а вот летящий справа от меня попал под огонь из всех стволов “МЕ-110” и, загоревшись, рухнул на землю недалеко от села Короча. Потом загорелся один наш истребитель. Толя Швец долго тягался с четырьмя “МЕ-109-Ф”, но силы были слишком неравными, и в конце-концов они его подожгли на глазах трусливой сволочи, нашего командира полка Тимохи Сюсюкало. Толя погиб смертью храбрых, и мы похоронили его недалеко от села Великая Михайловка. Помощи не было ниоткуда, и мы изнемогали. Расчетное время полета подходило к концу, мы дрались с немцами уже почти час, и горючего оставалось на дне бака. Видимо, шло к концу и горючее у “МЕ-109-Ф”, которые стали выходить из боя. Но самый опасный противник – шесть самолетов “МЕ-110”, упорно атаковали нас, видимо, имея в баках горючее и не желая уходить из боя без добычи. К счастью, последний бомбардировщик, которого я прикрывал, вдруг резко перешел на бреющий полет, практически слившись с лесистой местностью, и на полном газу стал уходить в сторону своего аэродрома, посадку на который он скоро благополучно совершил.

Я был бы не против последовать его примеру, да было уже и пора, судя по остаткам топлива, но стоило мне попытаться взять курс на свой аэродром, как один из “МЕ-110-х” меня обязательно догонял и навязывал воздушный бой. Было такое впечатление, что шестерка этих грозных машин играла с нашими двумя “Ишачками”, моим и Лени Полянских, как кошка с мышью, видимо решив, в конце концов, сбить нас на закуску удачного для них воздушного сражения. Да вот только, тем и интересна война, что пока ты не пал духом, исход боя всегда в тумане, нередко даже вопреки реальному раскладу сил. Постепенно получилось так, что мы с Леней Полянских остались один на один каждый со своим противником. Видимо, два немецких пилота решили вызвать нас на турнир, как на рыцарских поединках. И вот мы организовали две парные карусели и принялись кружиться, щупая возможности и умение противника короткими очередями. Если представить себе мое единоборство с немцем, как схватку двух систем, то до чего же более мощную систему представлял немец, чей самолет уверенно рассекал воздух. Как я уже упоминал, он был двухмоторный, с двумя пушками и четырьмя крупнокалиберными пулеметами. Но когда я присмотрелся, то обнаружил, что в кабине сзади имеется еще и стрелок, орудующий крупнокалиберным турельным пулеметом. Мой самолет “И-16” имел четыре пулемета “ШКАС”, два из которых стреляли через винт, а два с плоскостей пулями калибра 7.6 миллиметра. Кроме того, летчик противника был прекрасно прикрыт бронированной кабиной спереди и сзади, а мой “Ишачок” отличался полной пулепробиваемостью, – был обклеен фанерой. Казалось, мои шансы на успех минимальные. Но делать было нечего и, будучи храбрым по необходимости, я на своем мотыльке, обшитом “монококом”, как тогда называли авиационную фанеру, вступил в бой с бронированным крокодилом.

Если в шахматах обычно принято ходить пешкой, стоящей впереди королевы, то первый шаг летного поединка всегда начинается с попытки зайти в хвост противнику. Так и сделал немец, зайдя ко мне снизу с задней полусферы. Я стал в крутой вираж. Противник повторил мой маневр, и мы сделали в таком положении два круга, осматривая друг друга. Каждый из нас все сильнее тянул на себя рычаги управления, чтобы зайти противнику в хвост и первому открыть огонь. Весь этот бой проходил на высоте от ста до двухсот метров восточнее села Короча. Моторы наших самолетов работали на полную мощность: сектор газа моего двигателя был дан вперед до упора, а жалюзи охлаждения полностью открыты. Должен сказать, что поскольку мой самолет был легче, я приобрел преимущество в скорости маневра и первым зашел в хвост “Мессера”, пилот которого явно проявил самоуверенность, полностью положившись на подавляющее техническое превосходство своей машины, и не учел некоторых специфических моментов. Когда я приблизился к задней полусфере самолета противника и начал брать его в свой прицел, то стрелок из кабины открыл по мне интенсивный огонь. Меня спасло только то, что мы находились в глубоком вираже, и центробежная сила прижимала стрелка к днищу его кабины, сбивая прицел. Крупнокалиберные пули веерами летали вокруг моего “Ишачка”, но я остался невредим, благодаря тому, что и цель, и стрелок находились в постоянном движении. В принципе это было огромной удачей. Наконец, я поймал в прицел капот самолета противника и ударил по нему из всех своих четырех пулеметов. Трассирующие пули, заложенные в ленту, помогли мне определить, что я удачно накрыл цель. Первым видимым результатом стрельбы был задравшийся кверху ствол пулемета стрелка из зада кабины, что обычно бывает, когда он убит. Немецкий пилот, видимо, понял, что все будет не так уж просто, и резко, свечой, взмыл вверх. Честно говоря, я надеялся, что его боевой запал исчерпался, и он оставит меня в покое, позволив благополучно дотянуть до своего аэродрома на остатках горючего. Но это явно был день несбывающихся надежд. Немец снова зашел мне в хвост, навязывая бой, и мы опять сошлись в глубоких виражах. Пилот “Мессершмитта” принялся маневрировать, меняя мощность работы своих двигателей, входя в левый глубокий вираж, резко уменьшал обороты левого двигателя, соответственно поступая и с правым, когда ложился в правый вираж, одновременно увеличивая мощность другого, противоположного двигателя. В результате этих маневров самолет противника значительно уменьшил круг виража, и мне становилось все труднее и труднее ускользать из его прицела, даже несмотря на меньший вес и лучшую маневренность моей машины. Немец будто бы затягивал на моей шее воздушную петлю, и, видимо, понимая, что моя песня спета, несколько расслабился. В результате чего, уже не опасаясь моего огня, свободно и расслабленно принялся переходить из левого виража в правый, на какое-то мгновение определив свой самолет в прицел моих пулеметов. У меня не было времени думать, что это мой последний шанс. Я просто, со скоростью электрической искры, нажал на гашетку, и все мои четыре пулемета плюнули огнем, угодив немцу по левому мотору и бензобакам. “Мессер” мгновенно загорелся и, сделав левый разворот, стал уходить на запад в сторону своего аэродрома возле Белгорода. Пораженный таким фантастическим успехом и буквально опьяненный ощущением удачи, я, было, кинулся его преследовать, но, посмотрев на стрелку показателя горючего, сразу же бросил это дело. И, тем не менее, я еще успел увидеть, как, отлетев километров за десять от места нашей схватки, “Мессер” начал разваливаться на куски: от сильного жара у него отвалилось левое крыло, и самолет, с высоты примерно ста метров, рухнул на землю. Из огненного шара выкатился еще один горящий двигатель. Эта победа была вершиной моего летного триумфа, стократ усиленного тем, что когда я посмотрел на землю, то увидел, что по дороге пылит наша стрелковая часть, солдаты которой меня неистово приветствуют, подбрасывая в воздух пилотки. На протяжении нескольких секунд я был вне себя от счастья еще и потому, что немножко поддержал престиж авиации, который, отнюдь не по нашей вине, был весьма низок у пехотинцев, артиллеристов и танкистов. Даже говорили, что до войны были героями летчики, а на войне – танкисты.

Но ошибется читатель, если подумает, что мои приключения того тяжелейшего дня подошли к концу. Недаром говорят: “Выручи человека, а уж он найдет, как тебе напакостить”. Не успел я немножко отдышаться, как в поле моего зрения оказался Леня Полянских, который уже явно изнемогал в воздушном поединке со своим “Мессером”. “Ну, здесь дело будет проще – ведь нас двое” – подумал я, и бросился ему на выручку. Но стоило мне перехватить противника на себя, казалось, предоставляя возможность ему зайти в хвост немцу, как Леня вышел из воздушного боя и ушел на наш аэродром, а я остался один на один с новым противником, на которого у меня уже почти не было боеприпасов, горючего, да и, честно говоря, сил. От обиды на Леню у меня даже дыхание перехватило. Ну, да ладно, простим ему, вскоре погибшему – над одной из донских переправ возле станции Иловля сбитому “Мессерами”.

По летному почерку я сразу почувствовал, что мой второй противник отнюдь не подарок. Я сделал два глубоких виража и, понимая, что бак практически пуст, стал выходить из боя на свой аэродром. И вот здесь мне пришлось убедиться, что кто-то за меня крепко молится. При выходе из виража с левым доворотом на восток, я попал под пушечную струю пилота “Мессершмитта”, который с большим мастерством сумел, практически на одном месте, развернуться и с дистанции метров в семьсот поразить моего “Ишачка”. Подобного я не ожидал, решив, что с такой безнадежной дистанции немец и стрелять не станет, но он оказался мастером маневра и воздушной стрельбы. Я остался жив чудом. Пушечно-пулеметная струя выбила из крепления один из моих верхних пулеметов, который улетел неизвестно куда, повредила мотор, в лохмотья посекла гаргрот моего самолета – от задней бронеспинки до хвоста, чудом не переломив сам самолет. Одна из пуль пробила воротник моего летного реглана, а уже на земле солдат – парашютоукладчик нашел еще одну пулю, пробившую парашют. С резким понижением я принялся выходить из боя, но, думаю, что моя песня была бы спета, если бы у немца в баках было побольше горючего. Еще немного погонявшись за мной, он отстал.

Думаю, что можно представить, в каком состоянии я, минут на двадцать позже всей группы, приземлился на аэродроме возле села Великая Михайловка. Ноги подкашивались, когда я вылез из кабины, а когда присел на пеньке под деревцем, уже покрытом весенней зеленью, то колени долго тряслись, и я ничего не мог с ними поделать. Мотор моего самолета настолько перегрелся, что продолжал работать, будто с ума сошел, еще минут десять, даже когда техник перекрыл бензокран. Я ушел в сторону от стоянки, лег на самолетный чехол и мгновенно заснул – будто в глубокий колодец провалился. Чтобы понять, как спит боевой летчик, только что ушедший от двадцати смертей, нужно, не дай Бог никому, попробовать. Найти подходящих слов я просто не могу. И вот из этого глубокого колодца, возрождающего мой организм, сна меня вдруг стали вытаскивать: без устали теребили, расталкивали и пытались поставить на ноги. В конце концов, я все-таки встал, пошатываясь, с трудом заставляя открываться глаза.

Что же за чрезвычайные обстоятельства побудили меня поднимать? Оказывается, на наш аэродром пожаловал еще один зритель воздушного боя: начальник политотдела нашей 21-ой воздушной армии полковник Николай Михайлович Щербина – среднего роста, шустрый, с усиками под носом под Чарли Чаплина, на которого он слегка смахивал. Что же хотел этот политический киноактер, о котором я упоминаю, работая над этой книгой, за полкилометра от улицы Энгельса 54 города Львова, где жил после войны Щербина? Но что мог хотеть от меня начальник политотдела армии, сроду не садившийся в самолет и назначенный на свою должность после работы пропагандистом Киевского Особого Военного Округа – наши войска проигрывали сражение за сражением, а политработники повышались в должностях будто вороны, прыгающие по ветвям. Во время Киевского котла Щербина, у которого было много времени для просчета вариантов сохранения жизни, раньше всех оказался в Харькове. Теперь он требовал от меня политдонесения и рассказа о воздушном бое – никак не мог потерпеть несколько часов, чтобы удовлетворить любопытство. Заплетающимся языком я вкратце рассказал ему о прошедшем бое. Щербина поахал, поцокал языком и пожалел трех коммунистов, погибших в этом бою. Да, что он мог еще сказать, совершенно не разбираясь в том, чем мы занимаемся в воздухе.

К вечеру этого же дня, когда я немного выспался, на наш аэродром привезли тела этих самых погибших коммунистов, наших товарищей – летчиков: Анатолия Швеца и штурмана одного из легких бомбардировщиков – тело пилота сгорело дотла. Это был высокий красивый мужчина, с синими глазами, похожий на Тухачевского, очень спокойный по характеру, хороший товарищ и храбрый летчик. К сожалению, не помню его фамилию. А с Толей Швецом мы воевали с самого начала. Это был коренастый, медвежьего телосложения, с толстой шеей, слегка неповоротливый, с добрым мягким характером, молчаливый, очень надежный и стойкий в бою, но, к сожалению, слегка флегматичный, редко вертевший головой в разные стороны, а главное, – не желавший понять этой своей главной ошибки, несмотря на все мои замечания, парень. Я хорошо знал Толю, одно время со своей женой – москвичкой они жили в одной квартире с моей семьей. Незадолго до своей гибели он вернулся из госпиталя, получив ранение во время одного из вылетов в конце марта. Помню, сел самолет на лыжах, а Толя не вылазит из кабины. Мы подошли к нему, а он не может стать на ноги: эрликоновский снаряд разорвался между его ног прямо в кабине и пронзил осколками мякоть. Когда мы вытащили его из кабины, то унты были полны крови. Летчики подхватили его, положив руки на свои плечи, и понесли как большого доброго мишку, сходство с которым усиливали крупные черты лица.

Если разбираться в причинно-следственных связях, то смерть Толи, конечно же, на совести Тимохи Сюсюкало, наблюдавшего с земли, как нас избивают в воздухе, но так и не поднявшего в бой первую эскадрилью. Командир первой эскадрильи Женя Мельников даже сам хотел взлететь нам на помощь, но Тимоха ему не разрешил.

Когда я в лоб спросил Тимоху о причине его поведения, то он отделался смешками да ужимочками и своей любимой поговоркой по поводу войны без потерь не бывающей, выпячивая свою геройскую грудь колесом, украшенную орденами Ленина и Красного Знамени, полученными за Испанию, которая оказалась сущими шуточками, по сравнению с кашей, заварившейся на нашей собственной земле. Мы похоронили своих друзей по всем правилам воинского ритуала, под залп салюта. После похорон кусок не лез никому в горло, и все сидели будто окаменевшие.

Но этот бой стал важной вехой в моей биографии летчика: он показал, какие нагрузки еще придется выдерживать в ходе этой войны и где предел моих возможностей. Ведь летчик должен знать свой организм, как и мотор самолета. Этот бой стал для меня своеобразной точкой отсчета – если человеку легче переносить трудности, зная, что было хуже, то и летчику легче побеждать врага, зная, что были испытания и посерьезнее.

Самый тяжелый за всю войну мой воздушный бой уходил в прошлое, и постепенно, как у нас обычно бывало, стали появляться его “истинные” герои, которые сидя на земле, оказывается знали, как и что нужно было делать. 15 мая в нашу эскадрилью, которая базировалась отдельно от штаба 43-го истребительно-авиационного полка, прибыли Тимоха Сюсюкало и Гога Щербаков. С важным видом Тимоха принялся делать разбор боя, который наблюдал с земли и указывать, что это было не так, а то не эдак. Тимоха постепенно оправился от пережитого на земле испуга и вошел в раж, устраивая нам форменный разнос.

Мы долго терпели Тимохин словесный блуд, но потом я не выдержал и все-таки поинтересовался: так почему же, собственно, не поднялась нам на помощь первая эскадрилья? Тимоха заюлил и стушевался. Окончательно загнал его в угол Вася Шишкин, который прямо обвинил Тимоху, бросившего нас в бою. Герой Советского Союза был фигурой, и Тимоха окончательно, как говорят китайцы, потерял лицо. Однако своего собутыльника решил активно поддержать батальонный комиссар Гога Щербаков. Похлопав для порядка себя ладонями по опухшей от пьянства физиономии, он подошел ко мне после разбора нашего полета и принялся, сделав серьезную мордашку, читать мне идеологическую мораль, о том, что я не обеспечил партполитработу и высокий боевой дух эскадрильи, в результате чего имеется боевая потеря, в воздушном бою погиб кандидат в члены ВКП(б), лейтенант, товарищ Анатолий Швец. Должен сказать, что демагогия подобного рода являлась обычной уздой для строптивых комиссаров. Что отвечать на возведенные в ранг закона рассуждения, подобные исследованию влияния света луны на загробный мир. Но для наших отцов – командиров денек выдался не из удачных. Мы все были взвинчены до предела и явно рвали узду. Выслушивать идеологическое му-му от пропойцы и труса, хотя и вышестоящего комиссара, у меня, чуть не погибшего в бою и готового лететь в новый бой, не было никакого настроения. Я довольно резко спросил Гогу, сколько боевых вылетов он сделал за войну и сколько провел воздушных боев с самолетами противника? Рожа Гоги сразу вытянулась. Потом он овладел собой и фальшиво захохотал, переводя разговор в русло шутки о том, что немцы наломали хвоста нашей эскадрилье. Я посоветовал Гоге не болтаться по аэродрому, а летать на боевые задания. На этом мы и расстались. Должен сказать, что это были с моей стороны опасные разговоры. Наши штабные и идеологические гниды умели и любили сводить счеты со строптивыми. У них были для этого все условия: время, неограниченная власть, демагогия, вошедшая в закон, да и безотказное НКВД, в конце концов, которому нужно было выполнить план по трусам и паникерам. Однако, всякому терпению есть предел. Кроме всего прочего, после этого разговора я понял, что повышать меня в должности будут только в самом крайнем случае, что для офицера немаловажно.

А как умеют наши быдлячки, пришедшие к власти, расправляться с крикунами, перехватившими у партии ее острое монопольное оружие, большевистскую критику, мне было известно еще на примере ахтарского уличного оратора Егора или Йорки, Шляхова. На протяжении нескольких лет он не давал спокойно жить местной партийной аристократии, неустанно ее разоблачая с большевистских позиций. Что только не делало районное руководство, желая заткнуть Йорке рот, но он всегда так аргументированно ссылался на последнее выступление товарища Сталина, что подкопаться к нему было просто невозможно. Да и был прав по сути – наши местные начальнички демонстрировали чудеса тупости и бесхозяйственности. Народ бурчал и видел в Йорке Шляхове своего заступника, избрав его в единственный выборный орган, якобы не имевший прямой коммунистической направленности – профсоюзы, а потом, когда коммунисты с большим трудом выгнали его из профсоюзов, то ему, по желанию населения, доверили раздачу продовольственных карточек, сделав начальником соответствующего бюро. Здесь Йорка демонстрировал, ко всеобщему удовольствию, чудеса коммунистической принципиальности, отказав в выдаче хлебной карточки даже собственной матери, как неработающей. Когда наши зажравшиеся партократы убедились, что земные блага Йорку не интересуют, они просто организовали на него донос, и в 1937 году “Черный ворон” ночью подъехал к дому Шляхова, и он исчез неизвестно куда. Последнее слово все равно осталось за структурами, с которыми, с их же позиций, пытался бороться честный коммунист Йорка Шляхов. Атаки эти были бесперспективны. Какая может быть идеология у партии, живущей по законам мафии?

Действуя именно по этим законам, Тимоха Сюсюкало и Гога Щербаков, видимо, все же решили сломать рога нашей строптивой эскадрилье и ударить нас козырным тузом. 16 мая на наш аэродром прикатил сам автор “гениального” плана налета на немецкий аэродром, о наличии на котором группы Рихтгофена мы узнали от заблудившихся и плененных летчиков “Мессершмиттов”. Сам Зайцев мало разбирался в тактике воздушного боя и возможностях нашей техники, как правило, строптивых летчиков не назначали на должности командующих, за редкими исключениями, наподобие Хрюкина, а делали ими начальников штабов, которые проявляли способности ловких царедворцев. Судя по манерам и ухваткам, Зайцев тоже был со стороны. Его оценки и рассуждения по поводу минувшего боя не могли вызывать ничего, кроме улыбки у всякого летчика. Он рассуждал на уровне главного биллиардиста Союза Семы Буденного. Но чисто внешне все было поставлено солидно. Зайцев проводил индивидуальные беседы с каждым летчиком, участвовавшим в бою, делая при этом строгое лицо, надуваясь и отпуская глубокомысленные замечания. По-видимому, Тимоха и Гога уже навели его на меня, как главного бунтаря и закоперщика, да и не станешь же ругать Героя Советского Союза Васю Шишкина. Потому Зайцев заявил, что я, как командир сковывающего звена, не проявил инициативы и находчивости в бою и не атаковал взлетающих с белгородского аэродрома истребителей противника, что могло бы существенно повлиять на исход воздушного боя.

Рассуждения нашего бравого генерала напоминали стратегические замыслы мальчишки, играющего в солдатики, и я не выдержал, ввязался в дискуссию, объяснив командующему, что, во-первых, возможности нашей техники абсолютно не позволяли успеть к моменту взлета “Мессеров” – чтобы опуститься с двух тысяч метров до бреющего полета, требуется немало времени. За это время уже поднявшиеся в воздух немцы посбивали бы все наши бомбардировщики, которые я не имел права бросить, согласно Боевому Уставу ВВС. Это наверняка закончилось бы военным трибуналом и расстрелом. Такие маневры, какие предлагает нам командующий, по силам лишь фантастическому кораблю каких-нибудь марсиан. Единственный выход из этой ситуации был бы пустить впереди нас, прикрывающих бомбардировщиков, нашу первую эскадрилью, оставшуюся на земле – для блокирования взлета самолетов противника, до чего стратеги из штаба армии допереть не могли. Командующий на все мои аргументы отвечал примерно следующее: “А может быть, немцы и не сбили бы наши бомбардировщики…. А может быть, вы все-таки успели – бы”. О чем было говорить с этим “стратегом”? Должны были пролиться еще целые реки крови, пока на хотя бы основные посты в нашей армии были поставлены более-менее компетентные люди, а не “теоретики”, привыкшие лизать задницу вышестоящим. Впрочем, я ничего другого и не ожидал от Зайцева, утверждавшего – в результате того, что я не сумел сковать десяток “Мессершмиттов”, сбили наш бомбардировщик. Я вежливо напоминал этому дуралею, что немцев, огневая мощь которых превосходила мою примерно в сто раз, было в десять раз больше, но он как попугай, продолжал твердить свое.

Из-за идиотских приказов этого дурака я чуть не погиб еще в феврале, в Волчанске, когда Зайцев, прослышавший, что на станцию Волчанск прибудет эшелон с танками для поддержки наступления, о котором я уже рассказывал, решил посадить наш полк недалеко от места разгрузки, что делало его великолепной мишенью для немецкой авиации. Я вылетел в Волчанск на “ЛИ-2”, вместе с пятью техниками и имуществом. Хотя лететь должен был Гога, но он, как обычно, пьяный шатался по аэродрому, рассуждая о неизбежности нашей будущей победы. “Мессера” на пару минут опоздали, чтобы сбить наш транспортник, а потом налетела девятка “Юнкерсов” и долго долбила бомбами с пикирования Волчанский аэродром и станцию, которые были у них на примете. Они разбили рампу для выгрузки танков, несколько пустых вагонов и вдребезги разнесли летную столовую, убив повара. Я как раз собирался зайти в эту столовую, чтобы дать заявку, а потом передумал. Только закончилась бомбежка, как позвонили из штаба армии и сообщили, что командующий передумал передислоцировать наш полк на аэродром в Волчанск – кто-то объяснил ему нелепость этого решения. Думал – передумал, а мне все это могло стоить головы. Как участник событий берусь утверждать, что собственные руководящие дураки были не менее грозным противником наших войск, чем немецкая армия, и многие из них вполне заслужили от Гитлера старших офицерских званий и высоких наград.

Тем временем Хрущев нарисовал Сталину план разгрома Харьковской группировки противника и освобождения города. Логика рассуждений Никиты Сергеевича весьма смахивала на логические построения нашего авиационного стратега. Все в этом плане было прекрасно, но вот только было непонятно, каким образом наши войска, в случае атаки с флангов, отобьют наступление немецких танковых группировок? Очевидно, и усатый стратег, и его будущий преемник, по лысой голове которого Еська любил постучать курительной трубкой, демонстрируя его умственные возможности, надеялись на нечто эдакое… А наши армии, укомплектованные во многом среднеазиатской пехотой, начали наступление на Изюмо-Барвенковском направлении, к югу от Харькова. Вторая группировка, севернее Харькова, наступала на село Муром, имея задачей выйти на шоссе Белгород – Харьков. В первые три дня войска имели успех. Уж не знаю, то ли сказалось превосходство в живой силе, то ли внезапность, то ли коварные немцы специально загоняли побольше наших в мешок, но наши войска уверенно пошли вперед, охватывая Харьков. В эти дни мы постоянно вылетали на сопровождение наших легких бомбардировщиков 135-го полка, наносивших удары по боевым порядкам противника, а также для проведения воздушной разведки. Южная группировка стремительно преследовала врага, продвинувшись на сто одиннадцать километров, и захватила Красноград. Честно говоря, меня это даже тревожило: немцев было не узнать, уж очень быстро и легко они отступали. Но наше командование, опьяненное собственной пропагандой, легко клюнуло на эту, не очень хитрую, приманку. Как известно, все это закончилось таранным ударом двух немецких танковых группировок из района Краматорска, вырезавших образовавшийся в их фронте аппендицит. В меньшем масштабе повторилась трагедия Киевского котла. Время шло, но наше командование ничему не училось. Опять повторились тяжелые бои в окружении (выходили отдельными группами), разгром и плен. Сгинул в этом новом адском котле и добрый приятель Васи Шишкина Миша Розенфельд, фронтовой корреспондент, писавший о боевых подвигах наших воинов. Земля ему пухом. Никаких шансов уцелеть у него, конечно, не было: немцы в подобных случаях заставляли всех пленных расстегивать штаны и внимательно рассматривали их приборы на предмет обрезания. Впрочем, может быть Мише поначалу удалось затесаться среди среднеазиатов, религия которых, как и иудейская, требовала исполнения такого обряда.

В нашем фронте вновь образовались огромные бреши, в которые устремились немецкие войска. Именно в это время бесследно пропал Киктенко. Казалось, повторяется ситуация лета 1941 года. Наши войска отчаянно сопротивлялись, но, теснимые противником, теряли позицию за позицией. Мы пытались им помочь, работая с аэродромов “подскока” в районе Изюма и Барвенково. Однако, фронт продолжал рушиться. Курская группировка немцев, состоящая из нескольких пехотных и танковых дивизий, прорвала наш фронт и пошла на Воронеж. В то же время из района Волчанска и Валуек немцы успешно продвигались на восток к Дону. На ровной местности, нам, летчикам, как на стратегической карте, отлично был виден замысел противника – организовать нашим войскам огромный котел в междуречье Дона и Северского Донца, где находились тогда почти три четверти сил Юго-Западного фронта. В этом котле могло оказаться больше войск, чем даже в киевском окружении. Война прикатила на земли, которые лет сто назад покинули мои предки по линии Пановых и двинулись на благодатную Кубань. Но Воронеж оказался крепким орешком. Немцы жестоко бомбили город и круглосуточно обстреливали его из дальнобойной артиллерии, но так и не сумели захватить. Действуя по принципу ручья в весеннее половодье, ищущего слабое место, противник резко повернул свою механизированную группу в долину Дона и пошел на юг. Таким образом, мешок не получился, и наш полк вместе с войсками Юго-Западного фронта выскочил из междуречья Северского Донца и Дона, заняв оборону по восточному берегу последнего. Таким образом, хорошо было хотя бы то, что уже не все у немцев начало получаться, а мы не всегда стали сами лезть в организуемые ими “котлы”. На восточный берег Дона вышли несколько наземных армий и несколько сот танков, занявшие там оборону. Фронт временно стабилизировался, и наш полк получил приказ сдать свои оставшиеся одиннадцать самолетов “И-16” другому авиационному полку, а экипажам убыть в город Урюпинск, Сталинградской области, для получения новых самолетов “ЯК-1”. Это, конечно, была еще не та техника, на которой было любо-дорого бить немцев, как, например, “ЯК-3” или “ЯК-9-У”, но все-таки превосходившая устаревшие довоенные модели – “Чайку” и “И-16”, на которых мы провоевали первый, самый тяжелый год войны.

В этих краях я оказался за время войны второй раз. Первый раз в октябре 1941-го года, когда разыскивал свою семью – тогда наш полк стоял на аэродроме Левая Россошь, возле Воронежа. Как раз крестьяне окрестных колхозов передали нашему летному полку фронтовые подарки: гусей, сало, окорока, вареных и жареных кур, хотя, наверняка, и у самих было не густо. Уже срывался снежок, и эти продукты могли долго храниться. Я знал, что где-то поблизости находится моя эвакуированная семья, и решил попытаться встретиться с женой и дочерью, по которым очень соскучился, а заодно и подкормить их. Я обратился к командиру дивизии Янсону, который уверял, что он прибалт, но вскоре исчез на пилотируемом им самим легком бомбардировщике 135-го полка в неизвестном направлении, еще раз подтвердив, что у немцев в Прибалтике глубокие корни. Я получил разрешение и принялся снаряжать небольшой польский кукурузник ПВС-26, на котором, если читатель помнит, Алексей Романов вылетал из киевского котла. Вместе со мной стал собираться инженер полка Наум Маркович Шустерман, тоже разыскивающий свою семью. Мы загрузили в кабины несколько гусей, пару окороков, куски сала, десяток кур. Но, к сожалению, мне не повезло с самого начала. Знаменитый механик Мозговой, который по поручению Шустермана готовил наш самолет к полету, не позаботился слить грязь из стеклянных отстойников топливной системы. Минут через тридцать полета, когда мы находились над поросшим лесом глубоким яром, мотор зачихал, давая перебои. Я оглянулся на смертельно перепуганного Наума и принял решение возвращаться на аэродром. Еле-еле дотянул до посадки и сразу же обнаружил причину неисправности. Механик Мозговой, чья расхлябанность чуть не стоила нам жизни, стоял с индифферентным видом и что-то бормотал в свое оправдание. Можно было конечно залепить ему в ухо, но в следующем полете он мог напакостить специально. Мы плюнули и на следующий день вылетели снова. На этот раз мы благополучно добрались до Борисоглебска, где Шустерман встретился с семьей. А я знал, что моя семья в поселке Красный Яр, Сталинградской области, где аэродрома не было. Оставив самолет на местном аэродроме, где у меня нашлись знакомые – в городе Балашове Саратовской области, я поездом добрался до поселка Красный Яр. Здесь меня ожидало главное разочарование, выяснилось, что на квартире у почтового работника, украинца по происхождению, адрес которого у меня был, моих не оказалось. Целые сутки я предпринимал все, чтобы найти хоть какие-нибудь концы: послав две безответные телеграммы с оплаченным обратным ответом на юг и на север в эвакуационные пункты в Куйбышеве и Сталинграде, где моя семья могла пройти по учетам, опросил десятки людей, кто-то из которых мог что-то знать, и все безрезультатно. Делать было нечего. Я сходил на маленькую могилу к Шурику, где постоял и поплакал. Затем отдал все свои мясные ресурсы, которых моим хватило бы на целую зиму, без всякого энтузиазма понаблюдал, как хозяйка принялась распоряжаться ими, а тощий хозяин взялся за обе щеки наворачивать сало и копченого гуся, и двинулся на вокзал. Стояли жестокие морозы, а в вагоне было примерно так же, как и вне его. Немного подумав, я пристроился в подручные к кочегару паровоза – меня приняли на эту льготную должность, учитывая мое летное происхождение, фронтовое прошлое и огромные летные очки на кожаном шлеме. До самого Балашова я грелся, подкидывая уголь в топку паровоза и осваивая секреты “огненной подушки” топки паровоза. В Балашове откуда-то появился заместитель нашего начальника штаба по разведке, старший лейтенант, с которым я и полетел на нашем польском трофее в условиях минимальной видимости – до пятисот метров. С неба сыпал снежок. Но учить меня летать в любых условиях было не нужно, и через некоторое время мы приземлились на своем аэродроме.

И вот судьба снова гнала меня в те места, с которыми были связаны не самые лучшие воспоминания. Именно здесь, в древних степях над Волгой, недалеко от бывшей столицы Золотой Орды, снова должна была решиться судьба России, и нам предстояло основательно выяснить с немцами свои весьма запутанные отношения. Ведь нельзя сказать, что и они на Волге были совсем чужие – из этих мест только что выселили сотни тысяч их единокровных братьев, поволжских немцев.

А события на фронте приобретали все более крутой оборот. Немцы быстро пошли на Кавказ. Не стану перечислять перипетии стратегической обстановки. А пока лишь отмечу, что немцы снова захватили Ростов, и весь участок фронта от Воронежа до Ростова заполыхал огнем и пришел в движение, покатившись к Волге. Постепенно от Ростова и Воронежа немецкие силы сконцентрировались в направлении к Сталинграду и, повторяя успехи казачьей армии генерала Краснова, принялись теснить нас по ровной, как стол, степи, в районе большой излучины Дона. Наши разрозненно бросали в бой дивизию за дивизией, сгоравшие в топке набравшего динамику немецкого наступления. В огне этих событий предстояло сгореть многим моим родственникам и землякам. Почти все призывники из Ахтарей попали под Сталинград. Здесь сложил свою голову мой дядя Григорий Панов, командир пулеметной роты, и муж моей единственной сестры Ольги Пантелеевны, Семен Платонович Ивашина, командовавший стрелковой ротой, а также муж моей двоюродной сестры Клеопатры, армянин, носивший украинскую фамилию.

Семен Ивашина сначала был ранен и потерял три пальца на правой руке, оторванные пулей, но остался указательный. И вот, бесчисленная банда тыловых врачей и военных комиссаров, ведавших пополнением фронта, ссылаясь на то, что указательный палец уцелел, а значит, стрелять может, снова послала его на фронт. Вторая пуля угодила Семену в рот и наискосок вышла возле шеи. Но и этого оказалось мало. И Семена, снова подлечившегося и снова во главе стрелковой роты, фронтовая должность, которая могла тягаться по убыли офицерского состава только с должностью командира взвода, снова поставили под огонь в районе Сталинградского завода “Красный Октябрь”, откуда живым не выходили. Не исключается, что я, не раз летавший над огромным столбом дыма, стоявшим над “Красным Октябрем”, попадал в поле зрения своего друга и родственника Семена Ивашины.

Но все эти грозные события были еще впереди, а пока наш полк два дня пробыл на хорошо знакомом аэродроме Левая Россошь, откуда на автомашинах был переброшен на железнодорожную станцию Бутурлиновка, поместье воеводы Бутурлина, немало повоевавшего вместе с войсками Богдана Хмельницкого. Из Бутурлиновки мы на поезде переехали на станцию Урюпинск Сталинградской области, где к нам к середине июня начали поступать “ЯК-1', изготавливаемые на бывшем Саратовском комбайновом заводе, перешедшем на выпуск самолетов. Мы, не теряя времени, приступили к изучению новой материальной части, и к 13 июля 1942 года почти все летчики нашего полка уже вылетали на “ЯК-1”. По всем существующим нормам нам предстояло около двух недель осваивать новую технику: произвести по десять вылетов по кругу и на пилотаж, два-три полета на стрельбу по конусу и по наземным мишеням. Однако, пришлось учиться пилотировать и стрелять уже в бою. Как только вышестоящее командование узнало, что мы поднимаем в воздух “ЯК-1”, как уже к вечеру 13-го июля поступил приказ из штаба 16-ой воздушной армии Сталинградского фронта, куда переместился эпицентр сражений на всем советско-германском фронте и где многое решалось, предписывающий нам немедленно перелететь на полевой аэродром “Совхоз Сталинградский”. Наш полк опять оказался не просто на быстрине военных событий, а в их ревущем огненном смерче. Уже к вечеру 14-го июля 1942-го года мы доложили в штаб 16-ой воздушной армии о выполнении приказа. Наш полк вошел в 220-ую, будущую Первую Сталинградскую истребительную дивизию, которой командовал полковник Утин, а начальником политотдела был товарищ Топоров. Уже на следующее утро мы встретились с “Мессершмиттами” в районе станции Иловля, где немцы переправлялись через Дон по понтонным мостам. Над переправой стояла такая же густая завеса зенитного огня, как и над Окуниновским мостом. Мы, в основном, прикрывали группы штурмовиков “ИЛ-2”, начавших появляться на фронте и уже чувствительно обрушивавших на немцев огонь реактивных снарядов и пушек. К Сталинграду подходили две ударные немецкие армии: 6-ая общевойсковая и 4-ая танковая. Их прикрывали отборные авиационные соединения. Огненный ком немецкого наступления катился по степи в сторону Сталинграда. События носили характер натянутой струны и мелькали, как в калейдоскопе.

Несмотря на все усилия наших войск, геройские контратаки и упорную оборону, что нам прекрасно было видно с воздуха, они катились по степи, как перекати-поле при сильном ветре. Все попытки блокировать немцев, переправляющихся через Дон, как и усилия наших войск на Окуниновском плацдарме, были тщетны.

Как обычно, немцы обошли наиболее сильную группировку, удерживающую Воронеж и, найдя слабое место, вырвались на степные просторы, создав двойное преимущество в силах. Да плюс ко всему высокая подвижность немецких соединений. Нам с воздуха было прекрасно видно, как они, при помощи сотен и тысяч большегрузных грузовиков, умело маневрируют резервами, сосредотачивая пехоту и танки на стыке наших частей, затем наносят авиационно-артиллерийский удар и переходят в наступление. И уж не знаю, чем объяснить, возможно, знаменитым сталинским приказом 0227, запрещающим какие-либо отступления, но к исходу каждого дня боев немцы оказывались на возвышенностях, а наши в низине. Нам бы отойти на следующую гряду холмов и создать устойчивую оборону, но отступать было нельзя ни на шаг под угрозой расстрела. Утром немцы снова концентрировали силы и опрокидывали наших, удерживающих невыгодные позиции, терявших в ходе отступления и командные высоты, на которых можно было закрепиться. Думаю, если бы ход сражения доверить квалифицированным командирам, то толку было бы гораздо больше, чем от душераздирающего сталинского приказа, обрисовавшего весь трагизм нашего положения, все наши колоссальные потери, учреждавшего заградительные отряды, стрелявшие по отступающей пехоте, расстрелы перед строем без суда и следствия и призывавший повысить ответственность командиров и комиссаров за порядок в воинских частях и подбор в них кадров. Приказ появился, а наши войска продолжали отступать. Мы знали, что в тылу нарастает ропот на нашу армию. Конечно, в тылу рассуждать было легче. В отличие от того, о чем трубила наша пропаганда, немцы по-прежнему были сильнее, более мобильны и лучше руководили войсками. По-прежнему у них была прекрасная связь и бесперебойное снабжение войск. В этом, а не в большей или меньшей храбрости, обычно заключается секрет успеха на войне. Храбрости нашим солдатам было не занимать. Нам с воздуха было прекрасно видно, что пехота дерется самоотверженно. Немногочисленные танки армии Москаленко, действующие в излучине Дона, не отсиживаются в холодке, а без конца в бою, но, что могли сделать наши солдаты, если в решающий момент и в решающем месте они обычно сталкивались с подавляющим превосходством оснащенного и экипированного врага. Маленькая деталь: я обратил внимание, что между наступающими немецкими цепями, параллельно им, постоянно разъезжают грузовые машины и очень крепкие вездеходы небольшой грузоподъемности. Я поинтересовался у наших наземных командиров, что это за транспорт, и они сообщили: у противника принято постоянно раздавать своим наступающим солдатам горячий кофе и бутерброды, а раненых эти же машины сразу подхватывают и увозят в сторону ближайшего госпиталя для оказания медицинской помощи. Насколько увереннее идет солдат в бой при такой о нем заботе. Наши же стриженные ребята, которых толпами бросали в бой, очень часто сутками довольствовались глотком теплой противной воды из фляги, да ржаным сухарем и истекали кровью в степи в случае ранения. Ну и, как обычно, немцев на этой ровной как стол донской степи оказалось просто больше – их генералы снова обманули наше командование. Немецкое наступление тремя огромными огненными смерчами, пыль и дым от которых поднимался почти на полтора километра вверх, катилось по степи с трех сторон. По ходу движения немецких войск горели села и поля созревшей пшеницы, разрывы снарядов выбрасывали вверх удушливые облака тротилового дыма. Одна группировка двигалась от Ростова через Котельниково на Жутово, вторая – от станицы Тормосино, третья – катилась вдоль Дона со стороны Воронежа. Все они стремились к Сталинграду. Наше командование, наконец, поняло, что Сталинградское направление стало главным и решающим, и принялось активно подбрасывать, откуда могло, свежие дивизии, пытаясь притупить острие немецкого наступления и отвлечь удар на другие направления.

В излучине Дона все эти сражения выглядели с воздуха, как медленное движение по выжженной степи огромных, медленно вращающихся смерчей. Мы, летчики, почти не работали по наземным целям, потому что в большой излучине Дона поле сражения в первые же минуты закрывалось плотной пеленой пыли и дыма и определить своих и чужих было практически невозможно, тем более, что пехота дружно приветствовала всякий самолет с двух сторон. В свое время под Киевом у меня буквально из-под носа ушло несколько большегрузных немецких грузовиков, полных пехоты, которая, как казалось, восторженно приветствует мой самолет. Не так-то легко было различить в дорожной пыли, чьи это грузовики с пехотой, и только после посадки техники показали мне пять пробоин в моем самолете от пуль “приветствующих” меня. Разберись я вовремя – наделал бы мяса реактивными снарядами. Но летчик, в каком-то смысле должен действовать по врачебному принципу: “не повреди” – лучше упустить врага, чем ударить по своим.

Под Сталинградом сошлось многое: и личные амбиции диктаторов, и стратегически важный путь по Волге, ведущий к бакинской нефти, и неизбежное падение боевого духа нашей армии в случае потери города. Должен сказать, что в излучине Дона, где мы весь месяц сдерживали наступление немцев, прежде чем они вышли к Сталинграду, пожалуй, впервые за всю войну у нас стало возникать ощущение чувства слияния своей судьбы с судьбой России. Без всяких сталинских приказов становилось ясно, что мы обороняемся на последнем рубеже, и если фронт лопнет под Сталинградом, то дальше хаос и развал страны. Уже в излучине Дона все мы это прекрасно понимали. Речь шла уже не о судьбе партии или диктатора, а о судьбе России и, пожалуй, впервые с начала войны так ярко проявился именно национальный характер славян, которым будто бы свойственно самим ставить себя на грань гибели, а потом побеждать вопреки всему.

В один из жарких дней начала августа, к вечеру, я, избранный к тому времени секретарем партийного бюро полка, вел бюро, на котором мы распекали начальника штаба полка Мирошникова, который выпивал и гонялся за поварихами и официантками, а ведение штабной документации отложил на второй план. Это вносило некоторый сумбур в функционирование нашей части. Мирошников, как водится, оправдывался, клялся исправиться, а когда приходилось вовсе туго, просто тупо молчал, что, как я заметил, является самым прекрасным методом обороны в подобных случаях. Мы выговаривались, спускали пар и даже начинали искать за Мирошникова выход из ситуации, смягчая тон, а он все лишь глаза на нас таращил. В разгаре этой проработки я решил немного сбавить тон, и опасаясь повторения случая с заместителем начальника штаба по разведке, франтоватым майором Гуляка, который, не так давно заразившись гоноккоком Нейсера (триппером), с перепугу взял и застрелился. Авиатор, покончивший с собой из-за такого пустяка, был подтверждением тому, как напряглись наши нервы. Этот случай и стал одной из основных претензий к начальнику штаба, который ничего внятного пояснить не мог по поводу своего помощника, с которым они были два сапога пара. Третьим к ним примыкал комиссар полка Гога Щербаков.

В разгар наших венерических разборок на командном пункте полка затрещал телефон. Наземное командование, на участке которого мы дислоцировались, срочно просило помочь: немцы только что навели понтонную переправу возле поселка Иловля и уже начали переправлять на восточный берег Дона свои войска, отгоняя сильным артиллерийским огнем с противоположного берега нашу пехоту. В воздух поднялись четыре штурмовика “ИЛ-2”, сидевших на соседнем аэродроме неподалеку от нашего, и нужно было их прикрыть от “Мессеров”, которые барражировали над переправой. Для прикрытия штурмовиков поднялась первая эскадрилья в составе четырех самолетов во главе с командиром Женей Мельниковым на “ЯК-1” и два наших “Яка”, пилотируемых Леней Полянских и Иваном Фадеевым. Штурмовики удачно поработали, разорвав ракетами и пушечным огнем понтонную переправу, а основной удар истребителей противника пришелся на наших ребят, на которых “Мессера” накинулись, как разъяренные осы. В сумерках над Доном закрутился яростный хоровод дерущихся истребителей. Бой закончился два на два: загорелись и рухнули два “Мессера”, а вслед за ними машина Лени Полянских и летчика первой эскадрильи, очень неказистого на вид, худого, ходящего развинченной походкой, но очень веселого и юморного, первого комика и весельчака полка, парня по фамилии Мамка. Леня Полянских, на которого, честно говоря, я еще немного обижался за тот бой под Белгородом, сбил “Мессера” и дрался так отважно, что после его падения, немцы, на чьей территории упал горящий “ЯК-1”, приказали похоронить его со всеми почестями, как героя. Меня мучила совесть, что я не полетел с ребятами, а погряз в пучине партийно-политической работы, которая засасывала меня все глубже, а Вася Шишкин, как я заметил, после получения Звезды Героя, стал заметно терять интерес к боевым вылетам, видимо, считая, что и с одной Золотой Звездой ему после войны будет житься неплохо.

Следует сказать, что все эти Звезды и шум вокруг них, очень плохо действовали на их обладателей. Вася, например, уже под Берлином, даже направился к маршалу Жукову выпрашивать вторую Звезду, правда, неудачно, а уж цифра сбитых им лично немецких самолетов после войны росла в геометрической прогрессии. Вася – мой боевой друг, но истина дороже, да и типичен этот пример для наших авиационных героев.

Так погибли Леня Полянских и наш главный весельчак и анекдотчик Мамка, над рассказом которого о выходе из киевского котла под видом какого-то сельского недоумка и простачка, на которого он весьма смахивал – никто, не зная его, не подумал бы, что он летчик, сбрасывая боевые стрессы, рвал животы весь полк. Мамка, который уверял, что его отвисшую нижнюю губу изуродовал конь копытом, выходя из окружения, даже пристроился одно время к технику немецкого самолета на аэродроме в качестве подсобного рабочего, собираясь угнать “Мессер”. Так бы и вышло, обучи нас наши вышестоящие начальники, мучимые манией секретности, хотя бы запуску двигателя вражеского истребителя. Мамка пытался подсмотреть как это делает немецкий летчик, но тот заметил и, почувствовав что-то неладное, прогнал его. С гибелью Мамки на аэродроме стал еще реже звучать смех.

Переправа под Иловлей продолжала надувать нарыв немецкого плацдарма на восточном берегу Дона, и весь наш полк перебазировался на площадку полевого аэродрома неподалеку, откуда мы, по несколько раз в день поднимались сопровождать штурмовики, разрывавшие своими огневыми ударами понтоны – в конце-концов, немцы бросили это дело и перестали наводить переправу именно в этом месте. Каждый день мы встречались над переправой с “Мессерами”, с которыми крутились над Доном в огненных хороводах. Скоро мы заметили, что вниз по Дону от Воронежа сюда приземлились наши старые знакомцы “группа Рихтгофена”. Да, II-ZG-1 авиагруппа была, тут как тут. Мы узнали их по рисункам на их “Мессерах”: огромный крокодил заглатывает краснозвездного “Ишачка”, или наш самолет, охваченный прицелом. Были и другие: драконы, акулы с разинутыми пастями, очень часто осы, и прочие устрашающие атрибуты. Острый глаз летчика запоминал и узнавал эти рисунки. А скоро мы сбили один самолет противника, летчик которого попал в плен, уже возле Сталинграда на восточном берегу Волги, и он подтвердил, что группа Рихтгофена, тут как тут – базируется на аэродроме в районе Абгонерово и возле села Плодовитое, а другая часть – на аэродроме Воропоново, возле самого Сталинграда. Это означало, что именно сюда смещается направление главного немецкого удара, и наши потери в воздушных боях сбитыми истребителями снова будут составлять один к пяти в пользу немцев.

Именно в это время прорвала наш фронт и начала стремительно двигаться со стороны Ростова группировка противника под командованием генерала Паулюса. Пытаясь парировать удар, наше командование подбрасывало в район прорыва все, что только могло. Мы получили в первые дни августа 1942-го года боевой приказ – срочно перебазироваться в район полевого аэродрома Жутово, – ровной площадки, обрамленной звенящими седыми ковылями и зарослями полыни. Только успели расположиться – я вылетел первым на “ЛИ-2” с передовой группой в составе 12-ти человек: шести полковых девушек-солдаток и шести офицеров, как неподалеку от аэродрома, со стороны железнодорожной станции, расположенной на реке Аксай, загрохотало. Оказалось, что немцы снова прорвали фронт, и танки пошли на наш аэродром. Первым предвестием предстоящего отступления, как обычно, было лихорадочное движение грузовиков к фронту и от фронта на большой скорости в облаках пыли. Батальон обслуживания, который должен был прилететь вслед за нами или даже раньше нас, куда-то запропастился, и вся моя команда, разместившаяся в хатах села Жутово, казачьего донского села, скоро стала изнывать от голода. Я хотел купить кое-что из съестного, хотя бы молока, но артиллерийские вспышки, всю ночь освещавшие горизонт, и все нарастающий гул орудий явно не способствовали уверенности местных жителей в стабильности советского рубля. Да и не очень-то жаловали военных местные жители – донские казаки, для многих из которых Красная Армия так и осталась вражеской, еще со времен Гражданской войны. Чтобы выяснить обстановку, я направился на железнодорожную станцию и попросил телефонистку связаться со станцией Котельниково, со стороны которой звучала канонада, но телефонистка сообщила мне, что Котельниково уже занято немцами. Следовало делать выводы.

Вскоре наступила ночь и, пользуясь прохладой и темнотой, в сторону Котельниково прошли два полка нашей пехоты. А под утро колонна зеленых трехтонок, к которым были прицеплены пушки с длинными стволами – новенькие противотанковые орудия, видимо, только с конвейера, привезла в Жутово курсантов Сталинградского артиллерийского училища. По селу зазвучали свежие молодые голоса. Ребята, вчерашние десятиклассники, подобранные один в один, франтовато носящие военную форму, принялись рыть округлые углубления для своих пушек, которые они устанавливали в три ряда, один за другим, с промежутком метров в двести, стволами на запад в сторону Котельниково. Я, как летчик, подобно кошке, падающий на четыре лапы и сразу определяющий, где бы ни оказался, стороны света, выяснил это по солнцу.

Я подошел к окапывающимся ребятам и с удовольствием смотрел на их свежие лица, полные отваги, на чистые, даже отглаженные, гимнастерки и слушал их слова, полные молодого задора: “Пусть придут немцы, мы им покажем”. Все это было так не похоже на вид и настроение солдат-фронтовиков: грязных, измученных, небритых, в пропыленных гимнастерках, пугливо поглядывающих на небо в ожидании немецкой авиации. И в то же время я с грустью смотрел на этих ребят, прекрасно представляя, какой огненный смерч на нас накатывается. Самое грустное, что в немецких танках могли сидеть такие же немецкие молодые ребята, у которых также не было другого выбора.

Но война войной, а обед по расписанию. Это расписание для команды, руководимой мною, было нарушено уже почти на 36 часов, именно столько длился наш невольный пост. От голода в животе бурчало все сильнее. Вдруг на полевую площадку аэродрома в Жутово приземлился “ЯК-1”, из соседней дивизии 16-ой воздушной армии, пилот которого передал мне записку от Тимохи Сюсюкало. В ней сообщалось, что грандиозный замысел: для отражения немецкого наступления посадить в Жутово полк истребителей и большую группу штурмовиков под командованием командира корпуса полковника Степичева, который приезжал для рекогносцировки аэродрома, и мы ходили с ним по летному полю, провалился. Становилось ясно, что немцы быстрее захватят Жутово, чем мы успеем обжить местный аэродром. Тимоха, в своей записке, предлагал мне возвратиться на аэродром в район Иловли. Наш “ЛИ-2”, привезший всю команду, вместе со штабной документацией и некоторым инвентарем, сразу же улетел обратно, и выполнение распоряжения Тимохи означало стосорокакилометровый марш, по огромной дуге с заездом в Сталинград. Никакого транспорта в моем распоряжении не было, а вести свою группу по ужасной жаре и пыльным степным дорогам, которые простреливались немецкой авиацией, пешим ходом, было бы просто безумием. Да и измученных, голодных людей далеко не уведешь. Было ясно, что программа-минимум предполагает необходимость добыть обед, а программа-максимум заставляет дождаться ночи. Если, конечно, немцы раньше не ворвутся в Жутово, и нам не придется вступить в бой, используя несколько автоматов и пистолеты, которые были в наличии.

Я всегда замечал, что голод обостряет изобретательность. Ясно было, что деловая жизнь села Жутово концентрируется на железнодорожной станции, где был небольшой зерновой элеватор тысяч на пять-восемь тонн, наполовину полный зерном нынешнего урожая. На станции меня ожидал приятный сюрприз: команда девушек-солдаток, вооруженных трехлинейками, охраняла продовольственный склад. На путях стояло вагонов двадцать с продовольствием: разгружались мешки с огромными черными каменной твердости сухарями, здесь же резался скот, мясо которого грузили на машины и отвозили полевым кухням полков, державшим оборону на передовой. Надо сказать, что к этому периоду войны фронтовая норма, если ее удавалось получить, была уже достаточно солидной и составляла дополнительный стимул для пребывания солдат, буквально умиравших с голоду, в резервных полках, на передовой. Как всегда, Сталин зрил в корень. Весь этот продовольственный оазис возглавляла женщина-офицер, старший лейтенант интендантской службы, очень строгой наружности с длинными густыми волосами. Вдохновляемый бурчащим от голода желудком, я сразу же определил тактику и, подойдя к продовольственной Пенелопе, лихо козырнул и шутливо представился, отметив про себя, что мои две шпалы на петлицах – майор, которого мне присвоили в Короче (батальонный комиссар соответствовал этому званию), и комиссарские звезды на рукавах произвели некоторое впечатление, равное двум мешкам сухарей. Их начальник склада согласилась отпустить мне после объяснения обстановки. На мясо моего обаяния явно не хватало. Но я не отступал, продолжая тары-бары и ища брешь в обороне противника. В конце концов, старший лейтенант поинтересовалась, есть ли в моей команде парикмахер? Зная, что прическа имеет самое непосредственное отношение к сердцу женщин, я сразу заявил, что, кроме пилотирования самолетов и политико-воспитательной работы, парикмахерские ножницы являются моей третьей специальностью, что обеспечило моей изголодавшейся команде полную корзину говяжьих субпродуктов: бычью голову, хвосты, потроха и требуху, а также бычье сердце, полученное благодаря пути, найденному к сердцу строгой интендантши. Пока девушки моей команды варили в котле наваристый суп, я, при помощи огромных потемневших от старости ножниц, найденных где-то в селе, стриг продовольственную начальницу и ее подчиненных. Постриг двоих, отхватив волосы высоковато, но они остались довольны. Не имея опыта, я больше нажимал на антураж: раздобыл белую простыню, которой накрывал своих клиенток и устрашающе щелкал ножницами как заправский парикмахер. Третья девушка садиться на табуретку отказалась, и я отправился в расположение своей команды.

Не успели мы похлебать наваристого супа с размоченными в нем сухарями, как нам сообщили, что на аэродром прибыл и располагается наш батальон обеспечения – БАО. Я встретился с его командиром и пояснил обстановку. Комбат сразу сообразил, что к чему, и приказал загружать машины, готовясь к отъезду в обратную сторону – до приезда в Жутово он явно не знал о новом приказе командира полка. Когда я поинтересовался, собирается ли он прихватить с собой мою команду с ее имуществом, то выяснилось, что в его планы это явно не входит.

Вдруг, будто нервная судорога пробежала по селу – на горизонте, в ровной степи, километрах в пяти от Жутово потянулись пыльные шлейфы и задвигались черные точки – подходили немецкие танки. Расшвыряв наши стрелковые подразделения по сторонам, и оставив их потрясенными и дезорганизованными, немецкий танковый клин пробил оборону и стремительно катился по степи к Сталинграду. Зазвучали протяжные команды артиллерийских начальников на позициях, занятых курсантами. По окраинам села стали ложиться первые снаряды танковых пушек, а в ответ забухала противотанковая артиллерия курсантов. Вообще, раз уж бросили в бой будущее нашей армии, курсантов, молодых ребят, которым через полгода предстояло стать командным костяком нашей артиллерии, то дело явно пахло керосином.

Исчерпав все аргументы и ссылки на жалобы командующему в дискуссии с комбатом БАО, я принялся расстегивать кобуру пистолета. После этого мы получили старенькую трехтонку с одним скатом вместо двух на задних колесах и выскочили на ней из села Жутово в сторону Сталинграда. Не знаю точно, как сложилась судьба пареньков-курсантов и девушек с продовольственного склада. Через несколько месяцев мне рассказывали, что вроде бы, после двухчасового боя немецкие танки, обойдя артиллерийские позиции с флангов, ворвались в Жутово и подавили почти всех его защитников. Думаю, что трудно было молоденьким, не имеющим фронтового опыта, хотя и храбрым паренькам противостоять бывалым немецким танкистам. Ребята шли в бой как на праздник, а их ждали суровые будни.

По дороге камеры нашего грузовика без конца лопались, и мы латали их при помощи раскаленного поршня. Во время одной из таких остановок, авиатор из проезжающей машины сообщил, что наш полк базируется на аэродроме Воропоново под Сталинградом, куда мы и направились, к счастью, избежав налетов немецкой авиации, занятой в это время поддержкой своих наступающих танков.

Аэродром в Воропоново представлял из себя грустное зрелище: не так давно по нему нанесли удар три девятки “Юнкерсов”. Догорали две большие казармы, в пламени которых погибло немало наших раненых бойцов, собранных там для дальнейшей отправки в госпиталь. Здесь же погиб и замполит эскадрильи 2-го истребительного полка капитан Журавлев, пытавшийся спрятаться в щель, отрытую на аэродроме, куда точно легла немецкая бомба. Тогда я еще не знал, что эта смерть, одна из многих в тот день, окажет непосредственное влияние на мою судьбу. Среди взлетного поля, изрытого бомбами, стоял самолет с красным капотом, изрешеченный осколками. Ребята из второго полка, которые собирались базироваться в Воропоново и уже готовили аэродром для приема своих самолетов, рассказали мне, что еще вчера здесь стоял истребительный полк “ЯК-1” под командованием Василия Сталина, сына вождя, куда собрали лучших асов советской истребительной авиации, прилетевший под Сталинград, чтобы показать, как нужно воевать. В первых же воздушных боях “краснокожие” асы потеряли половину машин вместе с летчиками, а после налета немецких бомбардировщиков вообще пали духом. Одно дело быть асом в Москве, а другое – под Сталинградом. Видя такое дело, главком ВВС срочно куда-то упрятал этот полк, явно не тянущий на показательный. Тем не менее, генерал Васька Сталин (иначе его летчики не называли), сражаясь с зеленым змием после войны, постоянно живописал свои геройские подвиги под Сталинградом.

Сталинград – это был еще и самый высший взлет боевой формы немецкой армии, и я могу подтвердить, что тяжесть ее ударов была велика. Немцы воевали, будто в порыве какого-то дикого вдохновения, на волне которого долго не удержишься. Видно они чувствовали, что это их последний шанс. Здесь же, в Воропоново, я встретил ахтарца по фамилии Волевач, финансиста, коллегу моего дяди Владимира Яковлевича Панова, который служил начфином одного из батальонов аэродромного обслуживания. Волевач был старшим лейтенантом. Мы вспомнили Ахтари и будто освежились душой.

Выяснилось, что наш полк действительно садился в Воропоново вместе со вторым полком, но улетел обратно на аэродром “Совхоз “Сталинградский”. Наши полки будто метались вокруг Сталинграда, помогая нашим войскам отражать натиск врага, быстро смыкавшего кольцо. На следующий день, проехав через Сталинград, я увидел, что на подступах к городу уже ведутся активные земляные работы по созданию трех оборонительных обводов. В конце концов мы добрались на наш аэродром в “Совхоз “Сталинградский”.

Казалось, все оборачивается против нас, даже самолеты начинают летать без летчиков. Например, еще на аэродроме в Иловле техник, регулирующий двигатель истребителя, оставил мотор работающим, а сам вылез из самолета. Видимо, от вибрации сектор газа сам пошел вперед, прибавил обороты мотора и самолет пошел на взлет, без летчика в кабине. Хорошо, что техник, молодой сильный парень, понимая, что дело для него может окончиться трибуналом, кинулся вслед за убегающим “Яком” и поймал его за левое крыло. Возникла ситуация, которая, когда я ее описываю сейчас, напомнила мне сражение канонира с взбесившейся, сорвавшейся со всех тормозов бронзовой пушкой, коронадой, когда она металась по палубе корвета, попавшего в бурю, сокрушая все вокруг, описанная Виктором Гюго на первых страницах романа “Девяносто третий год”. Наш механик, держал за крыло убегающий “Як”, который, рубя воздух пропеллером, как гигантский, рассерженный шмель, крутился вокруг него. К этой паре – сражающимся человеку и самолету, было не подступиться, крутящийся самолет рубил воздух винтом и кружил по взлетному полю колесами, угрожая изрубить в куски и переехать всякого. Дело могло бы обернуться еще большей бедой, если бы самолет вдруг врубился в строй других машин, застывший на стоянке. Но подобно канониру, описанному Гюго, наш техник, который после войны жил в Риге, заслуживал не только расстрела, но и ордена одновременно. Улучив краткое мгновение, когда колесо самолета задержалось в какой-то выемке на аэродромном поле, он кошкой вскочил на крыло, и чудом удержавшись на нем, нырнул в кабину. Вдруг, заживший своей жизнью, будто бы взбунтовавшийся самолет, застыл на месте. Так уж устроенно, что если человеку или армии не везет, то человека предают самые близкие люди, а против армии начинает бунтовать ее собственная техника.

Но мы были полны решимости переломить свою судьбу и все-таки выиграть эту, кажется, уже много раз проигранную войну. Все было против нас: и географическое положение Сталинграда, растянувшегося на 60 километров по берегу Волги, и гладкая, как стол, донская степь, идеальная для действия немецких танков, по которой уже гнали казаки Краснова в Гражданскую войну моего отца Пантелея, вместе со всеми красными войсками, и огромные наши потери, но мы будто обретали второе дыхание, знакомое спортсменам: чем больше нас били, чем больше мы отступали, тем яростнее сопротивлялись.

Интересное дело, чем хуже шли дела на фронте, тем больше поджимали хвост особисты, понатыканные в войсках, а чем лучше шли дела и, казалось бы, уменьшалось у них работы, тем больше неизвестно откуда взявшихся “врагов”, они обнаруживали. Под Сталинградом, как и под Харьковом, особисты поджали хвост и испуганно поглядывали по сторонам, как будто выбирая удобное место для форсирования Волги вплавь. Впрочем, когда мы были в Жутово, выяснилось, что наш полковой особист, высокий худой еврей Гриша, имевший звание капитана, как раз-то и не умел плавать. Обсуждая ход боевых событий, мы с ним пришли к выводу, что если немецкий клин вдребезги расколет наш участок фронта, и Сталинград будет захвачен, а это было весьма вероятно, то нам придется пробираться к берегу Волги и форсировать ее вплавь. Такое нежное товарищество с особистом возникло у меня потому, что мы рассудили совершенно правильно: если прочих немцы просто захватят в плен, то чекиста-еврея и комиссара сразу повесят. Общность реальной жизненной перспективы сделала нас закадычными друзьями и заставила держаться ближе друг к другу. Желая выручить нового приятеля, я повел его на речку Аксай – учить плавать. После моих длительных усилий Гриша научился держаться на воде по-собачьи, чего для форсирования Волги, конечно, было маловато, но мы договорились, что Гриша будет одной рукой держаться за мою спину. Расстроганный таким участием в его судьбе, когда мы обсыхали на берегу, Гриша разоткровенничался со мной: “Пантелеевич, держись ближе к особым отделам, дружи с особистами. Ведь мы самое сильное, что есть у нас в стране”. Я помалкивал – Гриша был недалек от истины.

И потому, думаю, если бы не чрезвычайные события лета 1942 года, моя следующая невольная встреча с особистами могла бы не пройти мне даром. Совпало сразу два фактора. Первый. Похоже было, что существованию нашей геройской эскадрильи в прежнем составе, когда хоть некоторые ребята воевали с самого начала войны, приходит конец. “Киевлян” оставалось всего пятеро из одиннадцати: Шишкин, я, Бубнов, Фадеев и Алеша Романов. За войну мне пришлось как оси, вокруг которой крутится колесо, сменить по несколько составов частей, в которых воевал. Воздушная мясорубка прогоняла перед глазами сотни лиц летчиков, со многими из которых и познакомиться толком не успевал, как парень уже летел в горящем самолете к земле. Но эти ребята – “киевляне” были мне особенно дороги, возможно, потому, что были еще из мирной жизни, о которой мы сейчас вспоминали, как о земном рае. Потери командного состава в авиационных частях были настолько велики, что даже такие малоприспособленные для карьеры люди, как ваш покорный слуга, что, как я надеюсь, читатель понял из моего повествования, шли вверх, хотя и не так быстро, как ребята, умевшие решать эти вопросы при помощи выпивок и подношений. Сама ситуация, когда жареный петух клюнул, куда следует, заставила наших кадровиков, наконец-то, пусть и на короткое время, обратить внимание на воюющего человека.

В нашем братском втором полку, с которым рядом мы шли из под Киева – им командовал побывавший в Китае полковник Александр Иванович Гисенко, человек удивительной судьбы, работавший в 20-е годы даже в кинобригаде, но смертельно не любивший летать в бой, случилась неприятность. Грозные приказы командования воздушной армии, обращавшие внимание на то, что командиры полков, не бывая в боях, даже не могут грамотно сделать разбор причин наших неудач, сделали свое дело. И Саша Грисенко, скрипя сердцем, подобно Тимохе Сюсюкало, полез в самолет. На истребителе “ЛАГ-3” он вылетел в излучину Дона 10-го августа 1942-го года, в составе полка, в котором к тому времени оставалось самолетов меньше, чем на одну эскадрилью. Не имея боевого опыта, Грисенко сразу попал под огненную струю “Эрликона”, и мелкокалиберный снаряд оторвал ему ногу пониже колена. Грисенко сумел посадить самолет и сразу же попал в госпиталь, на чем его летная карьера была закончена. Через полгода он, передвигаясь на протезе, появился в штабе дивизии Утина в должности заместителя командира дивизии.

Второй полк остался без командира. Пришлось командовать полком комиссару, боевому летчику Ивану Павловичу Залесскому, родом из Великих Лук. Единственная кандидатура на замещение вакантной должности комиссара полка был замполит эскадрильи Журавлев, но он погиб во время бомбежки на аэродроме в Воропоново. Кадровики начали искать кандидатуру на стороне.

Полковник Щербина, тот самый, который так некстати разбудил меня на аэродроме, отдыхавшего после отчаянного воздушного боя, вспомнил обо мне. Должен сказать, что я совершенно согласен с Микояном, который сравнивал чиновников с воронами, сидящими на дереве: спугнешь их очередным сокращением или реорганизацией с одной ветки, а они уже уселись на другую – повыше. Грозные приказы требовали, чтобы представители партийно-политической элиты в армии имели боевой опыт, но Щербина, далеко не самый плохой из представителей этого племени, мне даже симпатичный, как человек, видимо, взаимно, однако не имевший никакого боевого опыта и летной квалификации или хотя бы авиационно-технического образования, чистый пустобрех, уже был к тому времени начальником политотдела, другой – 8-ой воздушной армии, воевавшей под командованием моего земляка генерал-майора Хрюкина, куда с некоторых пор входил второй истребительно-авиационный полк, с которым от самого Киева мы шли вместе. Замечу, что все возможные воинские соединения в тот период не имели стабильного характера: будто ветер солому, война сгоняла в кучи подразделения, из которых формировались полки, дивизии, армии в зависимости от множества факторов. Словом, вокруг моей кандидатуры начались какие-то шевеления, чуть было не оборвавшиеся встречей с особистами.

Дело в том, что вокруг аэродрома “Совхоз “Сталинградский”, куда уже приземлилось множество наполовину растрепанных авиационных частей, были большие бахчи, урожай с которых никто не спешил собирать. Мое сердце кубанца сладостно сжималось при виде огромных полосатых арбузов, глянцеватая темно-рябая кожура которых блестела на солнце – знаменитый камышинский сорт. Рядом, будто подмигивали желтыми глазами, великолепные дыни. Весь летный и технический состав срочно вооружился холодным оружием, и началась вакханалия уничтожения плодов щедрой волжской земли. Великолепные арбузы, лопающиеся от первого же прикосновения ножа, помогали нам переносить убийственную жару. Страшно было представить, каково сейчас приходится в степи нашей пехоте и танкистам.

За уничтожением очередного полосатого арбуза, размером с небольшого поросенка, на столах, сколоченных прямо под открытым небом, в тени дерева, я вдруг встретился со своим старым приятелем Иваном Мамыкиным. С Мамыкиным мы летали в соседних эскадрильях еще до войны в Киеве, а в Василькове служили в соседних полках. Иван был парень из Донбасса, попробовавший шахтерского хлеба, тело которого, как боевые награды, украшали шрамы, нанесенные кусками угля в двух завалах, в которых пришлось побывать. Мало того, что Иван по характеру был вспыльчивым и реактивным человеком, довольно грубым, да плюс ко всему он проникся шахтерской психологией, которая предполагает, что лучше сегодня все сказать прямо, чем носить что-то за пазухой – задавит в шахте, и не успеешь облегчить душу. Иван резко высказывался по многим поводам, очевидно от “черного ворона” его спасало только то, что сложилось следующее мнение: ну что с него возьмешь – такой уж человек Мамыкин. От боя он не отлынивал, дрался храбро, имел несколько побед в воздушных боях и присматривавшие за нами энкеведистские крысы его не трогали. Ко времени нашей встречи он был комиссаром эскадрильи, как и я, рассматривавшимся на должность комиссара полка, которая никогда бы ему, как и мне, не светила, не проведи немцы основательную селекцию рядов нашей армии. Словом, мы с Иваном находились в том приятном состоянии раскованности, почти свободы, когда прошлое на тебе вроде бы уже не висит и спроса за него нет, а будущее в тумане. На душе легко и спокойно, а предстоящее, кажется, будет лучше минувшего. Да и психология офицера предполагает определенное удовлетворение от продвижения по служебной лестнице. Мне было уже 32 года, десять из которых я практически не вылазил из кабин самолетов разных типов, два года провоевал, уйдя от сотен смертей. Пора бы кем-то всерьез и покомандовать.

Уж не знаю что, возможно усиленная солнечная радиация, очень повлияла на Ивана Мамыкина, с которым мы ели арбуз: его полемический и публицистический дар раскрылся в полной мере. Я в основном занимался тем, что рассекал на части полосатого красавца и пережевывал сладкую мякоть, а Иван, захлебываясь соком, поносил всех на свете. Он объявлял, не очень греша при этом против истины, что нет больших дураков на свете, чем наше армейское и фронтовое командование, при котором мы дошли до Волги. Я помалкивал. Отработав эту злободневную тему, Иван перешел к новой, еще более опасной – выяснении истинной роли военных чекистов и контрразведчиков в боевых делах нашей армии. Распалившийся Иван объявил их сволочами, падлюками и врагами, пообещав пристрелить своего полкового “особняка”, как мы их звали, если он еще раз сунет свой нос в летные дела и, сидя на земле, попытается гноить летчиков, летающих в бой. Когда мы, закончив арбуз, вставали из-за своего стола, я заметил офицера в небольшом звании, тоже поглощающего арбуз, который весь сосредоточился, стараясь не пропустить ни одного нашего слова, хотя и отвел глазки в сторону.

Эти полемические филиппики Ивана Мамыкина имели для меня, через пару часов, самое неожиданное продолжение. Я стоял в лесопосадке и с интересом наблюдал, как кавалер ордена Ленина, полученного в одной из первых командировок в Китай, когда орденов давали больше, инженер одного из авиационных полков Пехов, соорудивший из примуса и разнообразных авиационных трубок и бачков, самогонный аппарат, перегоняет на нем бывшую в употреблении тормозную жидкость, отделяя глицерин от спирта, и тут же наливает в стакан полученный чистый алкоголь, отправляя его в рот – то собственный, то своего командира полка, коренастого крепкого подполковника. Я отказался от зелья, но сам процесс вызывал мое довольно сильное от природы любопытство. Пехов покраснел, уже покачивался и нетвердо стоял на ногах, но справлялся с контролем за работой агрегата. После войны, уже будучи инженером дивизии в Риге, Пехов умер от пьянки. Мой созерцательный процесс прервал начальник политотдела нашей 220-ой истребительно-авиационной дивизии, сроду не сидевший в кабине самолета, старший батальонный комиссар – три шпалы, Топоров. Он долго бегал по полю аэродрома, разыскивая меня, а увидев, принялся истошно и перепуганно кричать, сообщая немало нового и интересного: “Товарищ Панов, я думал вы порядочный человек! Как вам не стыдно! Вы такую ахинею разводите против советской власти, а еще являетесь комиссаром эскадрильи, воспитателем личного состава, которого мы собирались рекомендовать комиссаром полка. Что вы говорили о работниках особого отдела?” Я понял, что наводчик явно перепутал меня с Иваном Мамыкиным и, не выдавая его, стал категорически отказываться: “Я ничего не говорил о работниках особых отделов, приведите людей, которые бы это слышали”, – что было чистой правдой.

Мы подошли к домику политотдела дивизии, где находилась редакция дивизионной многотиражки. Из здания вышел сам начальник контрразведки дивизии в звании подполковника. Его сопровождал тот самый офицер, который, блудливо отведя глазки в сторону, шевелил ушами, слушая нашу беседу с Иваном Мамыкиным. “Слухач”, увидев меня, что-то прошептал на ухо начальнику контрразведки дивизии, и тот, подойдя к нам, сказал Топорову: “Это не тот, комиссар”. Здесь я вылил все свое раздражение на Топорова, заявив, что он оскорбил меня, только что прилетевшего после воздушного боя над Доном без всяких оснований и всяких прав на это. Топоров завилял: “Бывает, товарищ Панов, бывает, извини, я погорячился”.

А тут, как назло, появился и Иван Мамыкин, проходивший мимо здания политотдела. “Слухач” возбужденно задергал ножками, и вскоре Мамыкин оказался перед ясными очами всей компании. Топоров снова возбудился и накинулся на Ивана: “Это вы в столовой распускали антисоветчину? Это вы обсуждали коммунистов-разведчиков, которые с нами, рискуя жизнью, воюют против врага!?” Иван секунду помолчал, как человек, еще не понявший, что его ужалила оса, а потом завелся с полуоборота: “Это я антисоветчик! А они за советскую власть?” – Иван указал на “слухача” и начальника контрразведки – “Пошли на стоянку, у нас как раз стоит “Спарка”, я любого из них возьму в заднюю кабину и полетим в бой за советскую власть, посмотрим, кто ей больше предан”. Морды особистов, явно не ожидавших такого оборота событий и таких вопросов по сути поднимаемых проблем, вытянулись. Уязвленный начальник контрразведки, нерешительно согласился лететь. Конфликт стал затухать. Иван и контрразведчик, нервно одергивающий хвост своей гимнастерки, торчащей из под ремня, направились в сторону стоянки полка, где на самолетах уже прогревались моторы для вылета в излучину Дона. Уж не знаю, о чем они толковали, размахивая руками, но метров через пятьдесят контрразведчик вдруг резко отошел от Ивана в сторону и, что-то рассерженно бурча, вернулся, пройдя мимо нас, и нырнул в свой домик контрразведки, сердито хлопнув дверью.

Через пару часов, полк Ивана, потеряв несколько машин, вернулся из боя. Разгоряченный Иван вылез из кабины и, встретив меня, поделился впечатлениями: “Весь зад самолета искромсали “Эрликонами”. Будь я на спарке – там бы сидела эта гнида. Он мне заявил, что у него свои дела, а у меня свои”.

Через несколько дней Ивана назначили комиссаром полка, а еще через две недели в воздушном бою над Доном с превосходящими силами истребителей противника, его самолет был сбит, и охваченный пламенем, вместе с пилотом, ударился о землю на донском берегу, так хорошо описанном Шолоховым. Конфликт Ивана с “особняком” исчерпался сам собой. Единственным утешением служит лишь то, что храбрый и славный парень Иван Мамыкин, незадолго до своей смерти выложил все, что накипало на душе у нас, фронтовых летчиков. Земля ему пухом. У Ивана был настолько крутой характер, что перед самой войной в Василькове его молодая жена – еврейка, убежала от него, оставив Ивану ребенка – грудного мальчика. Иван все вспоминал жену лихим словом, сетовал на мягкий женский характер, не способный выдержать его темперамента, и нанимал для присмотра за сыном кормилицу и няню.

Через пару часов после наших дискуссий с “особистами” в компании с Иваном Мамыкиным, меня разыскал Гога Щербаков. Как всегда радостно, что было свойственно этому хитрому неунывающему алкашу, сообщил: “Митька, приехал заместитель начальника политотдела восьмой воздушной армии подполковник Мешков и забирает тебя комиссаром полка в восьмую воздушную армию. Все документы на тебя уже оформлены и находятся у Мешкова. С тебя причитается”. На Гогу мне было плевать, а вот как попрощаться с ребятами, следовало подумать. К тому времени Алеша Романов, бывший адъютантом нашей эскадрильи, уже выбыл из боевого строя: во время боя осколком “эрликона” ему оторвало мизинец левой руки. Но если мой друг и родственник Семен Ивашина пошел в пекло и без трех пальцев на правой руке, то хитрый кацап Лешка Романов, пользуясь своей пустяковой потерей, надолго нырнул в госпиталя, а потом, договорившись с тыловыми врачами, получил справки, согласно которым летать больше не мог и до конца войны на фронте не появлялся. Его заменил лейтенант Александров, хороший летчик, прибывший к нам после госпиталя. До этого Александров воевал в первой эскадрилье Мельникова.

Александров сообщил мне, что рыбаки на берегу Волги, находящейся примерно в километре от аэродрома, поймали здоровенного полутораметрового осетра весом более 20-ти килограммов и хотят за него двести рублей. Я сразу выложил требуемую сумму, и осетр стал украшением нашего прощального ужина.

Огромную рыбу приготовили под моим бдительным наблюдением и по моему рецепту. Я с грустью подумал о своей несостоявшейся карьере рыбного инженера. Осетрина таяла во рту, выписанная нами тройная порция водки быстро исчезала в желудках наших пилотов и кое-кого из руководства технического состава, пришедших меня проводить. Мы сидели за наскоро сколоченными столами прямо под открытым небом, в свете огромной луны, вышедшей на чистую, без облачка, небесную сферу. Вдали, у Сталинграда, уже грохотало, и никто не мог знать – не последний ли это ужин в его жизни. Ко мне подошел Миша Бубнов, заместитель командира эскадрильи, мой ведомый и в Китае, и под Киевом, и под Харьковым, да и здесь в излучине Дона, и сказал: “Эх, комиссар, ты мой комиссар, как мне жалко с тобой расставаться. Вместе мы были непобедимы”. Миша обнял меня, поцеловал и заплакал. Мы расставались, как родные братья. Да, собственно, и были ими: ведь ведущий с ведомым связаны одной веревочкой на жизнь и на смерть.

Думаю, что Миша предчувствовал свою судьбу. Мы прощались 22-го августа 1942-го года, а уже 24-го сентября, почти в годовщину смерти моего сына Шурика, Миша, над Сталинградом, уже будучи командиром нашей эскадрильи, сопровождал на боевое задание вместе со всей эскадрильей девятку штурмовиков. “МЕ-110”, болтавшийся над землей где-то в дыму горящих сталинградских заводов, вынырнул свечой, атакуя из нижней полусферы, и точно попал пушечным и пулеметным огнем по Мишиному “Яку”, который сразу разлетелся на куски. Не знаю, был ли Миша убит прямым попаданием или разбился при падении о землю. Вечная ему память.

Думаю, что смерть Миши ускорило и то обстоятельство, что ему просто не с кем было теперь воевать в паре, когда опытные летчики оберегают друг друга. Нашу эскадрилью да и весь 43-й истребительно-авиационный полк принялись буквально растаскивать. Через несколько дней после моего назначения комиссаром полка был назначен командиром 512-го полка 16-ой воздушной армии Вася Шишкин. Ушел на полк и командир первой эскадрильи Женя Мельников.

Дело дошло до того, что вместе с молодыми летчиками в нашу эскадрилью, которой командовал тогда Миша Бубнов, прислали даже четырех девушек-пилотесс. Девчата старались, как могли, но скоро “Мессера” посбивали их всех в боях над горевшим Сталинградом. Это была дурацкая затея, из-за которой погибали и опытные пилоты, которых некому было прикрыть. Вскоре 43-й истребительно-авиационный полк был настолько растрепан и обескровлен, что его сняли с фронта, вывели в резерв и послали в Новосибирск на переформирование, откуда он вынырнул лишь в апреле 1943-го года на Кубанском плацдарме. К тому времени в моем родном полку из знакомых оставался только инженер Шустерман и один техник самолета. Гибель Тимохи Сюсюкало я уже описывал, а Гогу Щербакова в конце-концов выгнали с должности комиссара полка за несоответствие занимаемой должности и разжаловали в капитаны. Начальник штаба Мирошников схватил триппер, подумал-подумал, да и последовал примеру своего заместителя по разведке, неожиданно застрелившись. Нам, летчикам, было не до этих глупостей.

Наутро, 23-го августа 1942 года, я забросил свои летные пожитки в кузов потрепанной полуторки, в кабину которой уселся подполковник Мешков, и мы отправились в Сталинград, чтобы представиться в штабе 8-ой воздушной армии и получить предписание для назначения в полк. Местность возле Сталинграда холмистая и овражистая. Наша полуторка, завывая мотором и поднимая облака пыли, бодро неслась, повторяя все изгибы рельефа, по проселочной дороге. Движение было очень оживленным. Мы обогнали стрелковую дивизию, шедшую со стороны Камышина в Сталинград, и я с грустью отметил, что основной ее костяк – пожилые и солидные люди с усами или совсем юные солдатики. Неужели наши потери настолько велики, что мужчин в цветущем возрасте уже почти не осталось? Несколько машин, обгонявших растянувшуюся стрелковую дивизию, вытянулись в колонну. И в этом время я услышал тяжкий гул “Юнкерсов”, перекатывающийся по степи. На бомбежку Сталинграда заходили три вражеские девятки. Северную часть города, где был расположен Тракторный завод, выпускавший и ремонтировавший танки, прикрывало несколько батарей тридцатисемимиллиметровых мелкокалиберных зенитных пушек, стрелявших сериями по пять снарядов, о которых я уже рассказывал. Зенитчики поставили по ходу движения бомбардировщиков плотную огневую завесу. Один бомбардировщик, в мотор которого угодили снаряды, загорелся и, охваченный пламенем, потянул в сторону станции Гумрак, уже захваченной немецкими танкистами и, как я позже выяснил, со всего маху ударился о землю. Второй немецкий бомбардировщик задымился, но экипажу удалось сбить пламя, и машина ушла в сторону немецкого расположения. Дело было в районе сел Ерзовка и Дубовка. Несмотря на потери, немецкие бомбардировщики вывалили свой груз по городу, а несколько машин, отделившись от общего строя, сбросили бомбы по нашей передвигающейся пехоте, которая по сигналу: “Воздух” рассыпалась по степи и заметных потерь не понесла.

Наши пять автомашин, из которых водители выжимали все лошадиные силы, неслись по степной дороге, все дальше удаляясь от места бомбежки, и я уже подумал, что опасность миновала. Но не тут-то было: в воздухе появились немецкие истребители, четверка “ME-109-х” (немцы чаще летали четверками, в отличие от наших троек), которые, очевидно, решили “поздравить” свежеиспеченного комиссара полка с повышением. Немецкие пилоты работали методично и основательно: они, кружась, парили над нашими несущимися грузовичками, не спеша выбирали жертву – грузовик в конце колонны, и пикировали на него, зажигая и разнося в щепки пулеметным и пушечным огнем. Наша машина мчалась в голове колонны, и потому я смог наблюдать, как “Мессера” сожгли сначала одну машину, а потом вторую, которые, охваченные пламенем, сваливались в кювет. Немцы уже принимались за третью машину с хвоста колонны, и выходило, что наша очередь подвигается. Сам не раз занимаясь этой работой, я прекрасно понимал, что самое разумное в этих обстоятельствах не ждать, пока тебя разнесут в щепки, а резко остановиться и, бросив машину, разбежаться по степи, где залечь, сливаясь с местностью. Летчику скоростного истребителя не так легко охотиться за такой мелкой блохой, как человек, прячущийся в степи. Я принялся стучать кулаком, а потом и рукояткой пистолета по кабине, подавая сигнал сидящему в машине Мешкову, предлагая остановить машину, но смертельно перепугавшийся заместитель начальника политотдела, сроду не летавший в самолете, а бывший из пустобрехов, никак не мог понять, чего же я хочу, а только таращил из оконца дверцы безумно выпученные от страха глаза. Потом, уж не знаю, зачем, может быть следуя примеру героев фильмов про Чапаева и Щорса, именно так поддерживающих дисциплину в войсках, на этих фильмах выросли многие поколения наших политработников, он вытащил из кобуры пистолет, и навел на меня его дуло, угрожая застрелить.

Чтобы успокоить разбушевавшегося “политрабочего”, я показал ему свой “ТТ”, рукояткой которого стучал по кабине и жестами объяснил, чего хочу. Машина остановилась, и выскочивший из кабины Мешков неистово завизжал: “Ты что! Я тебя застрелю!” “Ты что, дурак, нас сейчас всех застрелят немцы, видишь заходят по нашей машине – быстро в степь!” Мы отбежали метров пятьдесят от нашей машины и залегли в кювет. С нами ехали еще трое: два корреспондента и один пропагандист, из них два еврея. Бедные ребята побледнели, как мел. “Мессера”, увлекшись погоней за проскочившей мимо нас четвертой машиной, которую вскоре и подожгли, не стали возвращаться, чтобы разделаться с нашей – возможно, боеприпасы были на исходе, а, возможно, им не улыбалось кружиться над кюветами, выкуривая оттуда залегших политрабочих, полетели искать цель посерьезнее – их хватало.

Так мы остались живы. С трудом отыскав в дальнем кювете забежавшего туда журналиста – еврея, который с перепугу впал в состояние шока и не отзывался на наши призывы, лежа в кювете, заросшем бурьяном, мы двинулись дальше, испытывая приятное чувство миновавшей нас верной гибели. Но приключения этого дня только начинались. Не успела наша полуторка намотать на колеса километра три дороги, как мы оказались в новой переделке. С левой стороны, проходящей по низине, на возвышенности вдруг принялись неторопливо выползать наши танки. Они стреляли болванками, которые с воем проносились над нами, а затем задом уползали назад в складки местности. Честно говоря, сначала я подумал, что это просто в неудачном месте отстреливают свои пушки танки, прошедшие ремонт на Сталинградском Тракторном заводе, огромные корпуса которого были в низине, неподалеку от наших стрелявших танков. Я даже выругал в душе танкистов, не нашедших более удобного места для отстрела орудий. Но, повернув голову направо от дороги, я обнаружил, что примерно в километре маневрируют в складках местности и ведут огонь по нашим танкам, другие, которые ничьими быть не могли, кроме как немецкими. Как они здесь оказались? Ведь согласно всем бывшим у меня сведениям, немцы еще километрах в шестидесяти от Сталинграда, в районе станции Гумрак.

Но стрелявшие немецкие танки были реальностью. Одна из воющих болванок, выпущенных из немецкого танкового орудия зацепила наш грузовик, смахнув задний борт, улетевший, неизвестно куда. Мы, прижавшиеся к кабине, уцелели чудом – нашу судьбу решили миллионные доли секунды, определявшие траекторию полета немецкой болванки. К счастью, наш шофер не стал останавливаться, и полуторка, дико завывая мотором, через пару минут проскочила район танкового боя, и снаряды не выли над нашей головой. Мне стало ясно, что в ближайшей сводке Совинформбюро уже пойдет речь не о боях на Сталинградском направлении, а в самом Сталинграде. Мы стали свидетелями знаменитого боя, когда рабочие тракторного завода сели за рычаги танков и остановили прорвавшуюся к городу немецкую танковую колонну.

Замелькали деревянные домишки окраинных кварталов города. Полуторка завиляла по извилистым городским улицам. Мы были в Сталинграде.


Страница шестая. В кровавой круговерти | Русские на снегу. Судьба человека на фоне исторической метели | Страница восьмая. Над волжской твердыней