home | login | register | DMCA | contacts | help | donate |      

A B C D E F G H I J K L M N O P Q R S T U V W X Y Z
А Б В Г Д Е Ж З И Й К Л М Н О П Р С Т У Ф Х Ц Ч Ш Щ Э Ю Я


my bookshelf | genres | recommend | rating of books | rating of authors | reviews | new | форум | collections | читалки | авторам | add

реклама - advertisement



Античная мифология в ее историческом развитии

ОТ АВТОРА

Предлагаемая вниманию читателей книга является попыткой наметить новые пути в подаче античной мифологии, которые не сводятся ни только на одно научное исследование, ни только на популярное изложение, как оно обычно понимается. Научное исследование в области античной мифологии обычно читается узким кругом специалистов. Кроме того, исследование по классической филологии требует от читателя не только знания первоисточников, знания нескольких языков, древних и новых, но еще и возможности сосредоточить в своих руках большое количество греческих и римских текстов, без владения которыми невозможно и думать об оценке и критическом восприятии такого исследования. С другой стороны, популярное изложение античной мифологии всегда понималось как пересказ для детей или для юношеского возраста античных мифов вне всякой их истории и толкования, с отбором этого материала в ограниченных условиях возрастного подхода и неизвестно на основании каких источников, не говоря уже о больших дозах субъективного вкуса и писательской манеры излагателя. Не отрицая этих двух подходов к античной мифологии целиком и даже признавая их необходимость с известных точек зрения, автор предлагаемой книги избрал несколько другой подход к предмету.

Автор предлагает вниманию своего читателя не что иное, как именно первоисточники античной мифологии, т. е. с самого начала становится на путь научного исследования. При этом, однако, он старается строить свое изложение так, чтобы читатель мог сам вместе с ним пройти по всем запутанным ходам этих первоисточников, чтобы он мог критически освоить предлагаемые тексты первоисточников и делать свои собственные выводы независимо от автора. Конечно, если вооружиться знанием

языков и надолго засесть в библиотеках, то можно найти большинство из этих текстов в филологических исследованиях, обзорах, руководствах, словарях и индексах, не говоря уже о самой античной литературе. В зтом отношении автор шел навстречу читателю, стараясь всячески облегчить ему {возможность) овладеть этим безбрежным морем античных текстов. Вследствие этого для специалиста в предлагаемой книге многие материалы окажутся уже известными, уже подобранными и так или иначе проанализированными, но, повторяем, эта книга писалась не только для узких специалистов. Эта книга писалась для всякого образованного человека, который не успел или не сумел обратить достаточно серьезного внимания на античную мифологию, но который хотел бы не просто ограничиться сказками для детей, а еще захотел бы посмотреть, как эта античная мифология реально существовала в истории, в каком виде она появлялась, развивалась и погибала и как она была связана с умственными и жизненными интересами тогдашнего общества и человека.

Автор книги, конечно, дает известное освещение материалов и первоисточников со своей точки зрения. Поскольку, однако, в этой книге широко применяется цитирование самих первоисточников, всякий читатель с некоторым гуманитарным образованием и с интересами в области литературы и истории вполне сможет уже и сам убедиться, насколько правильно толкование автора. Давая известное толкование мифам, автор предлагаемой работы считает свое освещение только одним из возможных подходов к античной мифологии. Свое толкование текстов из античной литературы он хочет рассматривать как призыв к свободной работе над ними, к творческому подходу к филологическим материалам.

Во вводной части работы автор знакомит читателя с тем подходом к античной мифологии, который, с его точки зрения, наиболее отвечает современному состоянию науки. Именно автор не мыслит античной мифологии вне строго проводимого историзма. Автор не мыслит античной мифологии вне ее связи с жизнью общества, с его материальными и духовными потребностями, с той или иной исторической базой. Автор считает такой подход к античной мифологии тем минимумом, без которого вообще нельзя о ней говорить как о научной дисциплине.

Но конечно, этот минимум не исключает, а, наоборот, предполагает и другие методы исследования, хотя бы, например, метод теоретико–литературный, эстетический, историко–культурный, сравнительно–мифологический, археологический, языковедческий и т. д. Пользоваться сразу всеми методами, которые только возможны при изучении античной мифологии, невыполнимо силами единоличного автора. Но известный минимум, необходимый для научной разработки предмета, здесь дается.

Две другие части работы имеют своей целью применить современную научную методологию на практике исследования двух больших, но совершенно конкретных проблем античной мифологии. Это — проблема Зевса, но опять–таки не всего Зевса, которого невозможно охватить в одном томе, но только одного из архаических Зевсов, именно Критского, с тем чтобы показать, как на лоне дикой архаики постепенно создавались красивые и пластические образы античной мифологии и как они потом входили в античное сознание, чтобы сохраниться по крайней мере на два тысячелетия.

Далее — проблема Аполлона. Сначала в его общенародном развитии, а потом специально и в его литературном развитии. Мы рекомендуем читателю обратить особенное внимание именно на историко–литературное развитие античного Аполлона. Приводимые здесь тексты для многих античных писателей являются исчерпывающими или близкими к этому; особенно это проводилось в отношении поздних и менее известных писателей. Иной раз автору приходилось ограничиваться только главнейшими текстами. Именно здесь, просматривая эти многочисленные тексты, иной раз повторяющие друг друга или содержащие разного рода смысловые оттенки, читатель может сам судить о том, как развивался Аполлон, что создавалось нового в ту или иную эпоху и что повторялось из прежних эпох, как постепенно возникала традиция для тех или иных мифологических мотивов и концепций, как эта мифология после своего яркого расцвета постепенно падала, превращалась в литературный прием, становилась общей фразой. С другой стороны, в последние века античности пытались реставрировать богатое прошлое в целях борьбы с новыми религиями и их новой мифологией.

Материалы первоисточников даются и в пересказе, и с критикой, а часто в их точном переводе. В книге использованы не только общеизвестные писатели вроде Гомера, трагиков, историков или философов, но и все малодоступные и никогда не переводившиеся ни на какие языки античные словари, все античные мифографы, у которых как раз и содержится систематическое изложение мифов с приведением множества всякого рода драгоценных деталей и вариантов. Так, целиком использованы Аполлодор, оба Гигина и все мифографы вплоть до так называемых Ватиканских мифографов, относящихся уже к VII в. н. э. Наконец, использованы все древние комментаторы античных писателей, так называемые схолиасты, от которых дошли до нас десятки объемистых томов комментариев. Особенно ценными оказались и потому наиболее использованы автором схолиасты к Гомеру, Пиндару, Эсхилу, Софоклу, Еврипиду, Каллимаху, Ликофрону и Вергилию. Ни один приводимый автором античный мифологический мотив не остался без–подкрепления цитатами из одного или из нескольких первоисточников.

Автор предлагаемой книги, переполненной античными материалами, конечно, не мог выражать на каждом шагу свое критическое к ним отношение. Критика источников — это специальная область, требующая для себя также и специального исследования. Тем не менее автор много думал над каждым источником, прежде чем использовал его в подобающем ему месте. Читатель сам убедится, что поздние авторы в целях реставрации старинной мифологии часто пользуются как раз наиболее старыми мифами. Это весьма ощутительно выступает особенно в историко–литературных частях работы, где фигурирует не та или иная догадка автора, но конкретный текст со своим вполне определенным содержанием. Но и без этого автор всегда старался отделить в позднем источнике черты, связанные с его поздним появлением, и дойти до того зерна, которое сохранилось с древних времен. Это и есть критика источников, которой автор постоянно пользовался, хотя ее систематическое проведение и не входило в его задачу.

В заключение необходимо сказать, что античная мифология является слишком сложным и мало разрабатываемым у нас предметом, чтобы автор мог надеяться на окончательное разрешение в его книге тех или иных проблем. Стремясь к возможной полноте приведения материалов и их интерпретации, автор всегда прекрасно сознавал и невозможность охватить предмет целиком, и предварительность своих построений. Упущения и всякого рода недостатки могут оказаться в любом месте предлагаемой работы· За указание их автор заранее благодарит читателя.

ВВЕДЕНИЕ. ОСНОВНЫЕ ВОПРОСЫ АНТИЧНОЙ МИФОЛОГИИ

НЕОБХОДИМЫЕ ИСТОРИЧЕСКИЕ УСТАНОВКИ

I.

1. Недостаток традиционных изложений. Основным вопросом настоящего исследования является связь мифологии с общественно–экономической формацией, очень часто игнорируемая во многих работах и руководствах. Даже лучшие наши учебники по древней истории иногда излагают античную мифологию в заметном отрыве от породившей ее исторической среды, так что остается совершенно непонятным, почему люди в течение столь продолжительного времени могли мыслить мифологически и для чего им понадобилось такое странное представление о мире.

2. Почему первобытный человек переносил на природу свои общинно–родовые отношения? Человеку, жившему в условиях первобытнообщинного строя, были понятными и наиболее близкими только общинно–родовые отношения. На основании этой понятной ему действительности он и рассуждал о природе, обществе и обо всем мире. Наиболее убедительным для него объяснением природы было объяснение с помощью родственных отношений. Вот почему небо, воздух, земля, море, подземный мир — вся природа представлялась ему не чем иным, как одной огромной родовой общиной, населенной существами человеческого типа, находящимися в тех или иных родственных отношениях и воспроизводящими собой первобытный коллективизм первой в истории общественно–экономической формации. А это и есть не что иное, как мифология, зародившаяся и процветавшая именно на ранних ступенях первобытнообщинного строя.

3. Традиционное объяснение мифологии. Обычное объяснение мифологии сводится к тому, что она есть продукт незрелого мышления, далекого от установления и использования законов природы. Однако само это состояние мышления требует для себя объяснения. Остается непонятным, почему вдруг понадобилось человеку привлекать для объяснения природы и общества столь странные методы. Ведь всякое объяснение есть сведение непонятного на понятное. Но почему же вдруг оказалось понятным, что Солнце есть бык, а Луна — корова или что гром и молния не есть просто гром и молния сами по себе, но — орудия в руках Зевса или Юпитера? Наши историки приводят такого рода мифы десятками, но никто не отвечает на вопрос, почему все эти фантастические вымыслы были в свое время (и притом в течение тысячелетий) объяснением природы и общества для всех тех, кто тогда задумывался о причинах происходящего.

4. Абстрактно–метафизический характер обычного взгляда на первобытное одушевление природы. Точно так же ничего не говорят обычные рассуждения о том, что первобытный человек одушевлял природу, обожествлял природу, пользовался антропоморфизмом и т. д. Прежде всего совершенно непонятно, почему это вдруг понадобилось ему одушевлять или обожествлять природу. То и другое вовсе не есть такое уж простое миропонимание, которое было бы понятно само по себе.

Говорить просто об одушевлении или обожествлении весьма недостаточно. Ведь силы природы здесь не только одушевлены, но, будучи одушевленными, находятся между собой в очень определенных взаимоотношениях. А иначе получается одушевление совершенно не мифологическое, совершенно абстрактное. Тут одушевляются не просто отдельные предметы, существа, но именно те, которые находятся между собой в известной связи, в родственных отношениях, являются друг для друга родителями или детьми, братьями или сестрами, дедами или внуками, предками или потомками; и, кроме того, все вместе они образуют универсальную родовую общину, основанную на первобытном стихийном коллективизме. Вот эта–то конкретность и теряется из виду, когда говорят о всеобщем одушевлении, антропоморфизме, анимизме, политеизме и т. д.

5. Первобытный стихийно–нерасчлененный коллективизм как источник формирования мифологии. Только привлечение самой родовой общины первобытных времен для целей понимания мифологии может разрешить все эти обычно остающиеся неразрешенными загадки. Только приняв во внимание первобытный стихийный коллективизм ближайших родственников как нечто максимально понятное для тогдашнего мышления, мы можем уловить, понять скрытые пружины этого мышления, его внутреннюю логику и его столь чуждые для нас результаты. В самой родовой общине нет ничего мифологического и нет ничего чудесного, волшебного или магического. Но стоило только перенести общинно–родовые отношения на природу (а не переносить их на природу первобытный человек не мог, поскольку они были для него единственно близким и понятным), как вся природа вдруг становилась мифической и магической, вдруг наполнялась живыми существами, но по своей огромности и силе уже бесконечно превосходившими человека и потому часто получавшими вид всякого рода чудовищ и страшилищ.

6. Перенесение на природу общинно–родовых отношений в их исторической конкретности. Мифологию весьма неохотно понимают как перенесение на природу общинно–родовых отношений. В тех же случаях, когда это признается, оно понимается большей частью буквально и грубо, как простое повторение обычных земных отношений. Но в самой родовой общине и в самих кровнородственных отношениях первобытного общества, в самом коллективизме того времени вовсе нет ничего мифологического, т. е. нет ничего чудесного или магического. Если Гефест есть только кузнец, перенесенный с земли на небо, то в нем нет ровно ничего мифологического, как и в обыкновенном кузнеце на земле. И если Деметра есть организатор земледелия, то и она не имеет никакого отношения к мифологии, как не имеют к ней отношения и все земные организаторы и руководители земледелия.

Марксистско–ленинская теория учит, что мифология есть мышление на определенной ступени человеческого развития, а мышление невозможно без обобщения. Марксистско–ленинская теория говорит о единстве языка и мышления. Ленин отмечает: «Всякое слово (речь) уже обобщает» («Философские тетради», 1947, стр. 256).

«Миф» по–гречески и значит не что иное, как «слово». Миф, следовательно, есть всегда то или иное обобщение, и те существа, о которых повествует мифология, всегда являются тем или иным обобщением, поскольку им как чему–то общему всегда подчиняется определенная область действительности как совокупность того или иного множества или даже бесконечного числа частных явлений.

Ленин подчеркивает: «Идеализм первобытный: общее (понятие, идея) есть отдельное существо. Это кажется диким, чудовищно (вернее: ребячески) нелепым… Подход ума (человека) к отдельной вещи, снятие слепка (— понятия) с нее не есть простой, непосредственный, зеркально–мертвый акт, а сложный, раздвоенный, зигзагообразный, включающий в себя возможность отлета фантазии от жизни; мало того: возможность превращения (и притом незаметного, не сознаваемого человеком превращения) абстрактного понятия, идеи в фантазию (в последнем счете = бога)> («Философские тетради», стр. 307).

В этих словах Ленина выражена вся сущность мифологии как системы первобытного мышления. Первобытный человек, перенося общинно–родовые отношения на всю природу и мир, мыслил эти отношения в уже обобщенном виде. Но род еще не мыслится здесь отвлеченно, т. е. дифференцированно–логически. Род есть тут пока бесконечное объединение предков и потомков. Перенесенный в таком виде на природу и мир и в то же время играющий роль логического общего понятия, он и является мифологией, т. е. тем или иным богом, демоном или героем, которые являются обобщением определенной области действительности и которым так или иначе подчиняются частные явления этой области действительности.

7. Буржуазные теории мифологии. Мифология, таким образом, не является каким–нибудь случайным и новым привеском первобытного мышления, но есть необходимая идеология вообще всей общинно–родовой формации.

Марксистско–ленинское понимание мифологии помогает пониманию односторонности и уродливости буржуазных теорий мифа (солярная, антропологическая, фрейдистская и пр.), всегда выдвигающих на первый план какой–нибудь один абстрактный момент человеческого мышления или восприятия жизни вместо обобщенно данной, конкретной и живой исторической действительности общинно–родовой формации.

У нас иной раз говорят, что солярная теория основана на абсолютизировании зрительного восприятия неба и что поэтому она слишком абстрактна для первобытного мышления. Это совершенно правильно. Но абстракцией чего является это зрительное восприятие? Говорят, что зрительное восприятие, взятое само по себе, слишком изолировано и слишком далеко от цельного человека. Но от чего именно оно изолировано и что это за цельный человек был в первобытные времена? Вот тут–то и нельзя обойтись без привлечения первобытной родовой общины в ее целом, во всем характерном для нее коллективизме средств, орудий производства, во всем коллективизме распределения труда и распределения его продуктов. А кроме того, зрительное восприятие еще не есть мышление и совсем не обладает теми обобщительными функциями, которые необходимы для всякого мифологического мышления. Такой же критике необходимо подвергать и другие буржуазные теории мифологии, и прежде всего популярную на Западе психологическую теорию Леви–Брюля.

II. МИФОЛОГИЯ В ЕЕ ИСТОРИЧЕСКОМ СТАНОВЛЕНИИ

1. Традиционное представление мифа в виде того или иного неподвижного образа. Другим основным принципом нашего исследования является рассмотрение мифологии не как неподвижной картины, пусть хотя бы и прекрасной, но как вечно становящегося человеческого мышления, отражающего собой такую же текучую, такую же беспокойную и творчески развивающуюся историческую действительность.

Обычно большинство представляет себе Аполлона красивым юношей с артистической наружностью и с лирой в руках, Афину Палладу — как деву–воительницу, Афродиту — исполненной женственности и привлекательности и т. д. Историческое исследование обнаруживает, что все такого рода образы относятся далеко не ко всем эпохам античного мира, а только к некоторым и даже являются иной раз достоянием какого–нибудь одного, определенного периода.

2. Общая линия и периоды мифологического развития. Постараемся проследить каждый мифологический образ, начиная с его зародышевого состояния, переходя к его развитой и цветущей форме и кончая его разложением, внутренним опустошением и гибелью.

Все эти образы рассматриваются не изолированно, но как элементы более или менее обширных периодов общего мифологического развития греков. В связи с этим устанавливается: 1) древнейшая дофессалийская основа античной мифологии, порожденная еще периодом матриархата, или, употребляя термины археологии, периодом палеолита и неолита; далее — 2) фессалийская основа в связи с восходящим патриархатом и централизацией мифологии вокруг горы Олимп и с переходом от старинной титанически–циклопической архаики к художественно развитому и героическому антропоморфизму; 3) в дальнейшем, в связи с разложением общинно–родовой формации, — изнеженные и утонченные (имея в виду разложение родовой знати) формы героизма, после чего наивная мифология гибнет и переходит в натурфилософию, продолжая, однако, 4) играть огромную служебную роль в качестве художественной формы для рабовладельческой идеологии (греческая классика) и для декаданса умирающей античности (эпоха эллинизма).

Таким образом, античная мифология рассматривается решительно во всех периодах ее развития, без малейшего принижения одного периода в сравнении с другим.

3. Древнейшая эпоха. Ввиду засилья разного рода буржуазных теорий приходится особое внимание обращать именно на эти начальные периоды и давать им более подробную характеристику.

Как только появился человек, т. е. как только в развитом животном организме забрезжил свет сознания, так уже появились и все основные логические категории мышления, как бы низко ни было развито это первобытное мышление. Вопрос может стоять только исторически: когда, где и как развивается человеческое мышление, т. е. когда, где и как оно расчленяется, дифференцируется, осознается, т. е. когда, где и как начинают более раздельно функционировать те или иные его категории, которые до того были в состоянии нерасчлененном, расплывчатом, несамостоятельном?

В те или иные эпохи выступают особенно заметно одни категории и не выступают другие.

Начальный период первобытного мышления с этой точки зрения весьма интересен. Человек здесь еще не выделился из природы, в нем еще очень плохо отчленяется «я» и «не–я». Человек здесь еще не осознает себя более или менее самостоятельной субстанцией, но скорее только атрибутом, или, попросту говоря, одним из внешних признаков природы. Такое состояние начального мышления зависит от состояния производительных сил первобытного общества, которое тоже сначала всецело находится в зависимости от окружающей среды.

4. Собирательско–охотничнй период. Исследователи часто сбиваются на абстрактное понимание первобытного общества и ограничиваются простым указанием на низкое состояние производительных сил в это время. Однако здесь нельзя ограничиться только указанием на низкое состояние производительных сил (низким оно было после этого еще несколько тысяч лет). Энгельс дает в этом отношении четкое определение: производительные силы в этот период находятся на уровне собирательско–охотничьей экономики. Так понимаемые производительные силы первобытного общества в конкретной форме обрисовывают зависимость человека от природы, наличествующие тут взаимоотношения «я» и «не–я» и отсутствующую здесь в расчлененном виде категорию субстанции.

5. Оборотническая логика. Первоначально понятие субстанции еще не выделилось из общей смутной и не–расчлененной сферы человеческого мышления и сознания. Человек еще не находит этой субстанции ни в чем окружающем. Но отсутствие подобной категории характерно только для его логического мышления, но не для жизненной его ориентации (в последнем случае даже животные вполне расчленяют предметы и так или иначе ими пользуются). Но что же получается в результате такого неразвитого функционирования категории субстанции?

Получается то, что ни в какой вещи человек не находит ничего устойчивого, ничего твердо определенного. Каждая вещь для такого сознания может превращаться в любую другую вещь, и каждая вещь может иметь свойства и особенности любой другой вещи. Другими словами, всеобщее, универсальное оборотничество есть логический метод такого мышления. Здесь отражалась нерасчлененность первобытного коллектива, безусловная и всесторонняя зависимость индивидуума от его родовой общины [1]Не отчленяя себя от своего коллектива, первобытный индивидуум мыслил и самого себя, и всякий вообще индивидуум в состоянии быть носителем любых качеств и свойств любых других индивидуумов и даже всего коллектива.

И это было прогрессивно, потому что до этого не было еще [2]совсем никакого мыслительного расчленения предмета, а была только звериная, чисто инстинктивная ориентация в окружающей среде.

6. Природа оборотничества. Отдельный человек не отделял себя ни от своей общины, ни от природы. Он мыслил себя носителем сил этой общины и этой природы. А раз он носитель не только своих собственных сил, но и всего другого в той или иной мере, в тех или иных размерах, это значит, что он может мыслить себя каким–нибудь другим индивидуумом (одним или многими), мыслить себя носителем его сил и находиться во власти иллюзий такого перевоплощения, или оборотничества. Таким образом, разгадка первобытной оборотнической логики, а также и разгадка всего чудесного и волшебного в первобытном мышлении заключается в материальных основах первобытного общества, в стихийном коллективизме собственности, труда и распределения продуктов труда среди ближайших родственников по крови.

7. Стихийно–множественная семантика мифа. Не следует удивляться тому, что наши источники, которыми мы располагаем, приписывают той или другой мифологической фигуре множество весьма разнообразных признаков и свойств. Зевс оказывается и небом, и землей, и воздухом, и морем, и подземным миром, и быком, и волком, и бараном, и орлом, и человеком, а иной раз просто жуком или каким–нибудь геометрическим телом. Аполлон тоже и свет, и тьма, и жизнь, и смерть, и небо, и земля, и баран, и волк, и мышь, и еще сотни всяких предметов и явлений. Здесь господствует принцип «всё есть всё» или «всё во всем». Это естественно для так называемого стихийного коллективизма, т. е. первобытной нерасчлененности индивидуума и общества или индивидуума и природы, перенесенной на всю природу. Отдельный индивидуум мыслит себя носителем каких угодно сил, т. е. мыслит себя и все прочее магически.

8. Позднейшая эпоха. Производящий характер ее хозяйства. Выше говорилось о самой начальной ступени мифомышления, когда человек сознавал себя только пассивным орудием природы и когда производительные силы, т. е. сам человек с орудиями производства, не могли четко противопоставить себя окружающей природе. Обо–ротничество исчезает, как только человек начинает резко и принципиально различать «я» и «не–я», т. е. когда он не растворяется в природе, но себя ей противопоставляет и когда каждая вещь становится для него тем самым твердо определенной вещью, допускающей одни свойства и исключающей другие.

Теперь производительные силы общества находятся на уровне не просто собирательства и охоты, но производящего хозяйства. Человек уже постигает конструктивно–технический принцип данной вещи или данного явления природы, отделяя тем самым идею вещи от самой вещи, и уже может пользоваться принципом этой вещи или этого явления для того, чтобы сознательно создавать, производить для собственного потребления.

9· Переход от фетишизма к анимизму. Что же возникает в мифологии в результате упомянутой дифференциации вещей и явлений? Что возникает в результате отделения идеи вещи, или, выражаясь мифологически, демона вещи, от самой вещи? В мифологии здесь впервые появляются индивидуальные образы со своим собственным субстанциальным содержанием и со всеми своими второстепенными и третьестепенными свойствами и атрибутами. Раньше Афина Паллада была чем угодно; теперь же она богиня войны, художественно–технической мудрости и крепко организованной патриархальной общины. Теперь она уже не сова и не змея, но то и другое становится теперь ее атрибутом. Зевс теперь уже не просто гром и молния; он — блюститель героического правопорядка, и для него гром и молния — только атрибуты. Раньше Гефест был самим огнем и массой других предметов; теперь же он — бог огня, а огонь — только один из многих его атрибутов. Здесь возникает необходимость для всякого историка–мифолога изучать рудименты предыдущих социальных эпох в каждом мифическом образе. Без этого твердого и определенного представления о вещах и их принципах первобытный человек не мог бы и стать к ним в определенные отношения, не мог бы побеждать силы природы. Без этого мифология, которая всегда является верным отражением материальной жизни общества, тоже никогда не отделила бы демона вещи от самой вещи, т. е. никогда не перешла бы от фетишизма к анимизму, т. е. никогда не выработала бы столь богато представленных по всему земному шару и чрезвычайно развитых, чрезвычайно живучих форм полидемонизма и политеизма.

Таким образом, этот процесс индивидуализации и обособления самостоятельных богов и демонов особенно заметно мог проявляться только при переходе от собира–тельско–охотничьего хозяйства, т. е. от периода присвоения готового продукта, к периоду производящего хозяйства, когда человек уже начинал уметь сам изготовлять для себя необходимые продукты помимо находимых им в природе в готовом виде. Вот почему развитая антропоморфная олимпийская мифология не была возможна ни в период палеолита, ни в период неолита, но только в период палеометалла, когда производящее хозяйство, начавшееся гораздо раньше, впервые дало значительные результаты и стало ведущим началом тогдашней культуры и жизни.

10. Основные объективные закономерности мифологического развития. Материальные закономерности. Когда работник классической филологии приступает к исследованию античных мифов, желая при этом остаться на путях самостоятельного исследования, он оказывается среди безбрежного моря разношерстных фактов — археологических, этнографических, лингвистических, искусствоведческих, литературных, овладение которыми представляет значительные трудности. Неудивительно поэтому, что многие авторы в этой области ограничиваются простым описательством и эклектизмом или узкими, до чрезвычайности мелкими проблемами. Однако марксистско–ленинская теория обладает всеми ресурсами для того, чтобы ориентироваться среди этого безбрежного моря, не впадая ни в описательство и эклектизм, ни в преждевременные и плохо обоснованные схемы.

В этой области прежде всего не нужно спешить с обобщениями. Конкретное исследование обнаруживает бесконечную пестроту и разнообразие мифологического процесса в разных точках земного шара. На сегодняшний день надо ограничиться только теми необходимыми закономерностями, которые твердо установлены в исторической науке, потому что пустое место сегодня назавтра может оказаться заполненным огромным количеством археологических находок и всяких других аргументов, что, правда, на послезавтра может оказаться вновь ограниченным в результате еще новой аргументации или еще новой интерпретации уже полученных фактов.

Три объективные закономерности в развитии первобытного общества во всяком случае занимают сейчас твердое место в науке, и без них нельзя обойтись и в мифологии.

Во–первых, это переход от собирательско–охотничьего хозяйства к производящему. Во–вторых, переход от каменного века к веку металла, т. е. палеолит, неолит, па–леометалл и неометалл. И в–третьих, переход от матриархата к патриархату. Где, как и когда совершались эти переходы и где, как и когда они совпадали или не совпадали — это проблема конкретного обследования данного уголка земного шара, и проблема очень зыбкая, зависящая от тысяч всяких случайностей исследования, решающаяся сегодня так, а завтра совсем иначе. Но наличие этих периодов первобытного развития не может подвергаться сомнению; и мифолог обязан разыскивать отражение этих эпох в изучаемой им первобытной мифологии.

11. От фетишизма к анимизму и от хтонизма к героизму. Две другие закономерности исторического развития тоже не могут подвергнуться сомнению. Это, во–первых, переход от фетишизма к анимизму и, во–вторых, переход от хтонизма к героизму. Мы не можем начинать прослеживать мифологическое развитие прямо с анимизма, если под ним понимать веру в самостоятельное существование всякого рода духов, т. е. демонов и богов.

Зарождение мифологии начинается с представления одушевленными самых обыкновенных физических предметов, т. е. с фетишизма, что вполне соответствует первоначальному господству внешних чувственных ощущений и определяется добыванием жизненных ресурсов в готовом виде в природе путем собирательства и охоты. В сравнении с этим анимизм есть уже высокая ступень мифологической абстракции, когда демон вещи отделен от самой вещи.

Вначале человек находится во всецелой зависимости от природы и потому все мыслит состоящим из земли или из ее порождений. Это мы и называем хтонизмом (от греческого слова chthon, что значит «земля»). Этот хто–низм в дальнейшем сменяется при более самостоятельном положении человека в природе тем, что обычно зовется героизмом, героическим веком или героической мифологией.

Между хтонизмом и героизмом залегает огромная переходная эпоха, когда демон вещи, который и есть для первобытного человека идея вещи, уже отделился от нее и потому получил уже невещественное развитие, а с другой стороны, этот демон по своему содержанию все еще продолжает отражать хаотическое нагромождение природных явлений, которые все еще остаются непонятными, ужасающими, всесильными. Это весьма популярная, очень живучая и, можно сказать, никогда не умиравшая в античности (пусть хотя бы в виде только рудиментов) мифология чудовищ и страшилищ, которой греки и римляне не брезговали до последних дней античного мира.

12. Общее направление в развитии мифологии. Развитие мифологии шло прежде всего от простого к сложному, что объединялось также и с развитием от внешнего к внутреннему. Вместе с этим шло также развитие от хаотического, дисгармоничного или, выражаясь мифологическим языком, от титанически–циклопического к упорядоченному, соразмерному и гармоничному, к олимпийскому, к царству Зевса, Афины Паллады и Аполлона.

Когда, где и как наступали все эти переходные моменты и когда, где и как они совпадали или не совпадали, это может быть установлено только в редких случаях и не всегда поддается точному и научному учету.

Указанные линии развития нельзя понимать метафизически, неподвижно или изолированно. Они могут служить прежде всего целям ориентации в обширнейшем материале, подвижными координатами для характеристики того или иного мифа. Это всегда лишь некоторого рода тенденции развития, которые в данном месте и в данное время могут быть и могут не быть и даны в бесконечно разнообразных размерах.

III. КОМПЛЕКСНЫЙ МЕТОД И ГЕОГРАФИЧЕСКОЕ РАСПРЕДЕЛЕНИЕ

1. Понятие исторического комплекса. Античная мифология должна рассматриваться исторически не только в смысле разделения ее на периоды, но и в смысле установления разновременных рудиментов в пределах каждого отдельного мифа. Буржуазная наука, оперируя историческими категориями, обыкновенно рассматривала их как бы в овеществленном виде, когда они оказывались не только неподвижными, но и взаимно изолированными. Отсюда получалось механистическое разделение периодов [3]истории, механистическое разделение слоев исторического процесса, изолированное представление событий, учреждений, деятелей и т. д. В области фольклора это приводило к монолитным и неподвижным характеристикам тех или других мифологических, сказочных, былевых или бытовых мотивов, как будто каждый такой мотив явился в готовом виде.

Но каждый момент истории отнюдь не является чем–то изолированным и плоским; он содержит в себе известного рода рельеф, указывающий как на прошлое, так и на будущее. Каждый исторический момент всегда есть некоторого рода комплекс прошедшего, настоящего и будущего, в котором происходит борьба старого и нового. «Да кто же не знает, — указывал В. И. Ленин, — что если рассматривать какое угодно общественное явление в процессе его развития, то в нем всегда окажутся остатки прошлого, основы настоящего и зачатки будущего?» (Сочинения, т. I, стр. 162.).

Также и в каждом мифе необходимо отыскивать как рудименты, т. е. остатки прежних эпох в той или иной степени своей интенсивности, так и ферменты того нового, что возникает в дальнейшем развитии данного мифа. Изучение рудиментов уже давно не является в мифологии новостью. Однако случайное и неметодическое указание рудиментов, особенно вне всяких исторических связей, практикуемое в буржуазной науке (да и то далеко не всегда и с постоянными оговорками), в крайнем случае может приводить только к подбору сырых материалов. Поэтому понимание мифа как живого отражения живой человеческой практики только и может дать правильную картину исторического развития античной мифологии, в которой исследование рудиментов и ферментов должно занять первое место среди всех других научных установок.

Каждый античный миф представляет собой исторический комплекс разного рода мотивов прогрессивного и регрессивного характера. Необходимо исследовать в каждом мифе ведущую прогрессивную тенденцию и сопровождающие его рудименты, остающиеся в нем в том или ином виде от самых разнообразных предыдущих ступеней его развития, действующих в нем с самой разнообразной интенсивностью и данных в самых причудливых сочетаниях и переплетениях.

Следовательно, во–первых, надо раскрыть отражение социальной действительности в центральном содержании мифа, в его, так сказать, ядре, или зерне. Во–вторых, выявить разного рода второстепенные мотивы, окружающие центральное содержание мифа в виде тех или иных оболочек, слоев или вообще сопровождающих моментов разной степени древности, т. е. так называемые его рудименты.

2. Ядро мифа как орудие развития и борьбы. Центральное содержание мифа есть всегда как бы фокус, или точка пересечения самых разнообразных социальных сил. Уже по одному такому мифическому ядру можно видеть предшествующую ему часто огромную историческую перспективу. Центральное содержание, ядро мифа, есть узел, и порой весьма сложный, разнообразных социальных отношений, и распутывать его часто бывает нелегко. Всякий миф есть такое построение, в котором сконденсировано и дано в виде одной напряженной равнодействующей силы целое множество самых разнообразных исторических продуктов и образований. Мы понимаем миф как результат целого ряда эпох и орудие развития и борьбы.

3. Мифы в их историческом развитии. Возьмем такой миф, как порождение Зевсом Афины Паллады в полном вооружении из своей головы, после того как он проглотил свою забеременевшую супругу Метиду. Здесь мы увидим остатки фетишизма и каннибализма, предшествующие развитому патриархату, и свидетельство о патриархате, т. е. о примате мужского индивидуума над женским, и символику мудрости верховного божества, и, наконец, гротеск позднейших времен свободомыслия на границе развала общинно–родовой формации и начального периода греческой классики. Ядро этого мифа — целый комплекс и фокус самых разнообразных исторических эпох, начиная с дикого матриархата и кончая эстетикой поздней греческой цивилизации.

Возьмем образ критского Минотавра. Этот Минотавр — человек с бычачьей головой. Уже одно это заставляет отнести происхождение данного образа к тем временам, когда человек мало и плохо отличал себя от животных, т. е. ко временам раннего матриархата. Но вот этот Минотавр изображается со звездами и сам носит название Звездного. Значит, здесь перед нами уже огромное космическое обобщение. Далее, этого Минотавра убивает Тезей, один из самых крупных представителей греческого героического мира. Тут перед нами уже период героизма; а героизм в мифологии никак не мог появиться раньше выдвижения мужского индивидуума в социально–политической практике первобытного общества, т. е. никак не раньше периода патриархата. В довершение всего изобразительное искусство на Крите дает нам указание на то, что Минотавр был просто маской и театральной костюмировкой. А это свидетельствует о том, что Минотавр понимается уже как сценический персонаж, как театральная условность.

О том же говорит и миф о похищении Европы Зевсом в образе быка. Уже наличие разных вариантов этого мифа указывает на различные периоды образования этого мифа. Там, где Зевс является просто быком, очевидно, мы имеем дело с эпохой древнего зооморфизма, т. е. с весьма ранним периодом родового общества. Но другие источники говорят, что сам Зевс не есть бык, но только превращается в быка для похищения Европы. Очевидно, здесь дальнейшая ступень в развитии животной мифологии. Третьи источники говорят, что Зевс даже и не превращается в быка, а только для похищения пользуется неким быком. Далее, потомством Зевса и Европы являются такие критские герои, как Минос и Радамант. С их именами связаны многочисленные историко–политичес–кие, историко–военные и историко–моральные представления. Перед нами тут, несомненно, уже период героизма, т. е. патриархата с очень сильными остатками магизма, зооморфизма и вообще стихийно–природной мифологии. И таких исторических моментов в данном мифе можно найти еще немало. Стоит указать хотя бы только на рафинированное и утонченное изображение брака Зевса и Европы в позднейшей античной литературе, которое несет на себе все признаки античного декаданса. Или стоит только обратить внимание на то, что Европа — дочь финикийского царя и что, значит, здесь в мифе отражены какие–то критско–финикийские отношения (поскольку этот брак совершается именно на Крите). Братья похищенной царевны разыскивают ее в разных направлениях, а один из них, Кадм, появляется в европейской Греции, в Фивах, где убивает дракона, основывает город и становится родоначальником многочисленных фиван–ских героев. Это отражение европейско–азиатских отношений в середине II тысячелетия до н. э. Словом, рассматривая миф как результат ряда эпох, с точки зрения разработки мифологии в связи с историей народов, приходим к выводу, что перед нами сложнейший исторический комплекс: в одном образе живая летопись тысячелетней исторической жизни.

Так понимаем мы центральное содержание всякого мифа с точки зрения развития и борьбы, или, что то же, как результат целого ряда исторических эпох.

4. Рудименты мифа. Один и тот же мифологический мотив можно называть и центральным содержанием мифа, и мотивом второстепенным. Для эпохи последовательного зооморфизма отождествление Солнца с быком есть центральное содержание мифа о Солнце, точно так же как и совиный вид Афины Паллады есть центральное содержание мифа об этой Афине. Но для периода Гомера понимание Солнца как быка было бы уже рудиментом, так как центральное содержание мифа о Солнце было здесь уже другое, а именно антропоморфическое; и совоокость Афины Паллады у Гомера уже только рудимент, поскольку центральное содержание мифологии Афины стало уже совсем иным. По тому, какие рудименты сопровождают центральное и прогрессивное содержание мифа, по тому, к какой эпохе они могут быть отнесены, по тому, в каком отношении и насколько центральное ядро мифа ушло вперед в сравнении с этими рудиментами и на какие передовые социальные силы оно указывает, — по всему этому мы и судим о мифе как об орудии развития и борьбы, как о продукте столетий и тысячелетий. Рудименты только дополняют и детализируют общую картину мифа как фокуса живых исторических сил. Они, как обертоны, делают полнозвучным и полноценным основной тон, или аккорд, которым является данный миф.

5. Классификация рудиментов мнфа. Античная мифология в ее наиболее цветущем, так называемом классическом, состоянии представляет собой мифологию героическую, а не стихийно–фетишистскую и не стихийно–демоническую (последние два типа мифологии назовем хтонической, или архаической, мифологией). Она связана с периодом восходящего патриархата. Перечислим главнейшие типы хтонических, т. е. матриархальных, рудиментов в этой классической, т. е. героической, мифологии.

Таковы прежде всего генетические рудименты. Ахилл — сын морской царевны. Ио — дочь аргосской реки Инаха. Эгина — дочь реки Асопа. Эак — от Зевса и Эгины. Мирмидоняне (ахейское племя) — от муравьев; сюда же отнесем жертвоприношение Пелопса, варку его членов, съедение его плеча Деметрой и замену съеденного плечом из слоновой кости.

Совсем другого рода субстанциальные рудименты, основанные на отождествлении разного рода предметов или существ. Луна — корова, Солнце — бык, Инах — река и царь Аргоса, Асоп — река и царь, Атлант — Тита–нид, царь крайнего Запада, и гора, поддерживающая небесный свод.

Многочисленны ипостасные, или заменительные, элементы: Агамемнон — ипостась Зевса, также Трофоний или Амфиарай; Ифигения — ипостась Артемиды; Ио — ипостась Изиды.

Огромное количество рудиментов имеет метаморфоз–ный, или оборотнический, характер. Зевс вступает в брак с Данаей в виде золотого дождя, с Семелой — в виде грома и молнии, с Европой — в виде быка, с Немезидой — в виде лебедя, с Персефоной — в виде змея; Гера превращает Ио в корову, Дафна превращается в лавр, Ниоба — в скалу, Гиацинт — в цветок и т. д.

Иконографическими рудиментами необходимо считать те, которые относятся к внешнему виду данной мифологической фигуры: змеиный хвост у Кадма, рога и копыта у Пана, совиные глаза у Афины и коровьи у Геры; серебряные или чешуйчатые ноги у Фетиды, бычачья голова у Минотавра, лошадиное туловище у кентавров.

Атрибутивные рудименты — это те, которые некогда были самим этим божеством, демоном или героем и впоследствии отделились и закостенели в виде внешнего придатка к данной фигуре: орел и Ника–Победа около Зевса, сова или змея около Афины, кукушка около Геры, лавровая ветвь на голове у Аполлона.

Наконец, имеется огромное количество функциональных рудиментов — названий каких–либо орудий, постоянно сопутствующих тому или иному мифологическому образу. Конечно, их граница с атрибутивными рудиментами не всегда ясна, и тем не менее это весьма определенная и очень яркая категория. Сюда относятся: перун Зевса, лук и стрелы Аполлона, трезубец Посейдона, жезл и крылатые сандалии Гермеса, крылатые сандалии у Афины и Персея, изображение Горгоны на груди у Афины, львиная шкура у Геракла.

Установление и анализ всех таких рудиментов классической мифологии раскрывает в самой отчетливой форме центральное и прогрессивное содержание и значение каждого мифа, оттеняя, углубляя и делая более выпуклым его ведущее значение, а с другой стороны, выступает в наглядной форме также и все ближайшее окружение этого мифологического ядра, его смысловой фон, более или менее закостеневший и во всяком случае устаревший, отошедший на задний план, указывающий на свою былую жизнь и минувшую самостоятельность. Некогда все эти боги, демоны и герои были неодушевленными предметами, растениями, животными, астрономическими телами, теми или другими небесными явлениями, стихийными силами в воздухе, на земле и под землей или на море; но на стадии так называемого классического периода мифологии все эти предметы и явления и силы природы теперь выделились в самостоятельные окаменелости и стали простыми орудиями, украшениями, атрибутами, а часто и вообще малозначащими придатками ведущего, прогрессивного ядра мифа. Разгадать их былую значимость — это значит раскрыть данный миф как орудие развития и борьбы, как результат ряда эпох.

В свете подобного анализа античный миф предстает как живой исторический комплекс разного рода прогрессивных и регрессивных тенденций, расположенных в нем по степени их социальной значимости и силы проявления. Развитие и борьба даны не только в непосредственном или сублимированном содержании мифа, но и в самой его структуре, поскольку в данном случае уже само взаимное расположение входящих в него элементов по их силе и с той или иной их социальной перспективой показывает, как отразилась соответствующая историческая действительность.

6. Ферменты мифа. Рудимент мифа отражает его прошедшее, фермент же указывает на будущее развитие мифа и свидетельствует об его движущих силах.

Если взять «Теогонию» Гесиода и последовательно рассматривать изображаемый в ней теогонический процесс, то решительно каждый его момент указывает на перспективу дальнейшего развития. Так, порождение Землей из себя Неба и бесконечная плодовитость этого Неба уже таит в себе большие возможности появления разного рода мифологических фигур. Когда появились Титаны, то для греков это было тем временем, когда плодовитость' Неба уже не мыслилась столь бесконечной и когда для нее были поставлены определенного рода границы. Вместе с тем неподвижная сосредоточенность в себе титанического мира уже таила возможность появления ее полной противоположности, а именно творческого и сознательно–волевого мироустроения Зевса. Появление в центре космоса такой фигуры, как Зевс Олимпийский, свидетельствовало о возможности появления от него множества разного рода героев, которые и должны были перестроить весь мир согласно героическим Зевсовым законам, вопреки господствовавшим до тех пор непонятным и непобедимым стихиям.

Ехидна у Гесиода (Theog. 295—305) — полузмея–полу–дева, прекрасная, но зловредная, ненавистная людям. Этот мотив отвержения Ехидны богами есть прогрессивный элемент в мифе, свидетельствующий о стремлении человека взять власть над стихийными силами природы. Тантал наказан за человеческую жертву. Это, несомненно, тоже фермент, свидетельствующий о прогрессе морали. Эриннии с их кровавой местью —тоже предвозвестницы будущего развития моральных принципов. Мотив очистки Авгиевых конюшен в мифологии Геракла — также свидетельство растущей победы человека над природой. Прометей у Гесиода (Theog. 507—567) представлен в виде элементарного обманщика, захотевшего перехитрить самого Зевса. Это имеет мало общего с позднейшим эсхиловским Прометеем, да и сам Гесиод относится к этому Прометею отрицательно. Однако уже то одно, что кто–то борется с Зевсом ради людей, конечно, является прогрессивным моментом, потому что в дальнейшем именно из этого и возникает вся эсхиловская концепция Прометея, устраняющая гесиодовскую элементарность и наполняющая образ Прометея идеями человеческого прогресса и цивилизации.

7. Более широкое понятие мифологического комплекса. Мы рассматривали взаимоотношения составляющих миф элементов главным образом хронологически. Но это отнюдь не единственная точка зрения на предмет, хотя она и самая важная. Между составляющими миф элементами можно устанавливать самые разнообразные смысловые связи. И этих связей такое множество, что давать им всем какую–нибудь характеристику в настоящем кратком изложении нет никакой возможности. Остановимся лишь на разделении элементов мифа по степени их смысловой близости, начиная с внешнего нанизывания вполне разнородных элементов и кончая их претворением в одно монолитное и нераздельное целое.

а) Комплекс–интерполяция — это комплекс, состоящий из вполне дискретных (отдельных) элементов, связанных более или менее механически. Этот мифологический комплекс можно называть и иначе, лишь бы только была выражена эта разнородность и смысловая отдаленность входящих в миф элементов. Само собой разумеется, что эта механичность здесь очень условна. Она может зависеть от того, что нам просто еще неизвестны все те мотивы, которые заставили в свое время создавать такой комплекс. Может быть, таких вполне механических комплексов и вообще не существует; а существуют они, может быть, только потому, что мы в настоящее время еще не умеем понять их более органически. Во всяком случае переход от комплекса–интерполяции к тому или иному объединению всех элементов интерполяции, например к тому, что можно было бы назвать комплексом–компиляцией или монолитно–художественным комплексом, — весьма постепенный и совершается путем незаметных сдвигов, так что резкие разделения между всеми этими типами комплексов установить совершенно невозможно.

б) Наилучшим примером комплекса–интерполяции является гомеровское представление о тенях в подземном мире, как мы его находим в знаменитой одиннадцатой песне «Одиссеи». Здесь можно найти почти всю историю представлений о тенях умерших.

Наиболее древним надо считать здесь представление души в виде птицы. Правда, это представление дается здесь по преимуществу в виде только сравнения с птицами. Но всякое сравнение в мифе всегда указывает на былое тождество. Именно (605 и сл.) души умерших мечутся над Гераклом так, как мечутся птицы в страхе по воздуху. Чтобы отогнать тени женщин, Одиссей пользуется мечом (231 и сл.), здесь тоже, возможно, намек на то, что они летают. В стихах 36—43 прямо говорится, что души умерших «слетаются» на кровь, приготовленную Одиссеем. Поскольку основное представление о тенях у Гомера другое, а именно — как о тенях, лишенных памяти и речи, то издаваемые тенями ужасающие крики (43, 632 и сл.), возможно, тоже относятся к представлению о них как о птицах.

Далее встречаемся с представлением (218—222), согласно которому души умерших трактуются как порхающие тени и бессильные сновидения (ср. 49). Это представление тоже фетишистское. Но, правда, душа уже мыслится бестелесной (Одиссей поэтому не мог даже обнять свою мать, 204—208), тем не менее эти души–тени оживают после принятия крови, получают дар речи и мышления и начинают помнить все свое прошлое. Так, например, Одиссей питает кровью тень своей матери (153 и сл.) и знаменитых женщин (225—235).

Третью ступень представления о душе умерших встречаем (у Гомера) в повествованиях о душах знаменитых героев (385—568). Эти герои поражают своей чрезвычайно развитой психикой и глубокими переживаниями, которые они сохраняют и в Аиде. По–видимому, это уже не настолько бессильные тени, тем более что Гомер даже не говорит о принятии ими крови. Возможно, конечно, что это случайный пропуск. Агамемнон (390 и сл.) видит своими глазами Одиссея и плачет, а в дальнейшем патетически рассказывает всю свою трагическую историю. Ахилл (540) радуется извещению о своем сыне, а Аякс (544 и сл.) злобствует на Одиссея по поводу былой земной победы над ним этого последнего. Точно так

Четвертая ступень говорит о еще большей самостоятельности души в загробном мире. Души продолжают свои земные занятия. Орион (Од. 572—575) преследует диких зверей так же, как это делал он на земле. Минос же (568—571) производит даже суд над новыми умершими. Здесь уже нет и не может быть никакого упоминания о принятии крови для оживления души. Тиресий, правда, принимает кровь (95—99) и даже говорит об ее значении для умерших (148 и сл.), но сам он выступает как великий пророк, т. е. точно так же, как и на земле, при жизни.

Особую, пятую группу образуют грешники (576— 600): Титий, Тантал и Сизиф. Они способны чувствовать боль и действительно подвергаются ужасным страданиям. Значит, это не просто беспамятные и бесчувственные тени, а главное — сразу же привлекает внимание та очень высокая мораль, с точки зрения которой они осуждены на свои страдания. Мораль эта далеко выходит за пределы не только фетишизма, но даже и анимизма, потому что человеческая душа мыслится здесь полноценным существом с весьма развитой индивидуальностью. Недаром в науке довольно прочно держится убеждение, что этот отрывок о грешниках есть позднейшая орфическая интерполяция.

Наконец, еще новую ступень представлений о загробном мире находим в странном рассказе о Геракле (601 — 627). В Аиде находится его тень, правда, довольно могучая, с луком и стрелами, с роскошно отделанной перевязью, мрачная и готовая каждую минуту стрелять из лука. Она тоже не нуждается в крови. Геракл заговаривает здесь с Одиссеем. Но сам он в то же время, оказывается, находится на Олимпе, женат на богине юности Гебе и живет счастливо. Это странное совмещение двух разнородных ступеней мифологического развития не раз подвергалось обсуждению в науке и вызывало немало смущений. Кажется, правы те, кто предполагает здесь сознательное намерение со стороны автора «Одиссеи» примирить два несовместимых представления. (Это вообще характерно для гомеровского эпоса.).

Можно по–разному интерпретировать эти намеченные нами шесть ступеней развития мифологии загробного мира. Возможно, что это вовсе не есть механическое нанизывание разных ступеней и что везде тут проводится какая–нибудь одна обобщающая тенденция. Однако установить эту тенденцию не так просто, и вообще очень трудно представить себе чисто механическое объединение совершенно разных ступеней. Во всяком случае это наилучший пример для того, что мы называем комплексом–интерполяцией. А чтобы превратить эту интерполяцию в художественное целое или хотя бы в простую компиляцию, для этого требуется специальное и весьма углубленное исследование.

в) Комплекс–компиляцию мы понимаем как такой комплекс, в котором объединение элементов, противоположных или вообще несходных, уже определенным образом мотивируется, в то время как комплекс–интерполяцию надо понимать как объединение в одно целое чуждых друг другу элементов без всякой мотивировки. Комплексом–компиляцией может быть как целый и большой миф, так и отдельные мифические фигуры.

Для первого случая приведем тот миф о Елене, который впервые был изложен Стесихором и в дальнейшем был развит в целую трагедию Еврипидом. Раньше этого мы имеем общеизвестную гомеровскую версию похищения Елены Парисом, начавшуюся после этого Троянскую войну и встречу после ее окончания Елены с ее законным супругом Менелаем. Совсем другое представление о Елене заключалось в том, что Елена — богиня или демон, рожденный самим Зевсом от Немесиды, богини мести, почитавшейся как в Спарте, так и вне ее. Это исключало всякую авантюру со стороны Париса (в Спарте даже говорили о бегстве Елены от Париса). Версия Сте–сихора и Еврипида объединяет оба эти представления с определенной мотивировкой, почему мы и считаем это компиляцией: Парис похищает не Елену, но ее призрак, Менелай после войны встречается именно с этим призраком, а в дальнейшем он встречается с настоящей Еленой, призрак же уходит на небо. Получается новая версия, в которой сохраняется весь троянский миф, но в котором Елена мыслится высоконравственной женщиной.

Что касается отдельных фигур, то в качестве комплекса–компиляции мы бы привели Зевса — Агамемнона, как он почитался в Лакедемоне (Tzetz. Lycophr. 1369, Clem. Alex. Protr. II 38). Независимо от того, получилась ли эта фигура путем раздвоения первоначального хтони–ческого Зевса или путем объединения двух изначально разных существ (этой трудной проблемой мы здесь не занимаемся), все равно здесь перед нами два мифических элемента, объединенных в одно целое и мотивированных как одно целое мифическое существо. Другим примером такой же компиляции может послужить Зевс Трофоний, тоже хтонический; подробное описание его пещеры мы находим у Павсания (IX 39—40). Аполлон, Артемида и Латона первоначально были демонами совершенно разного происхождения, никак между собой не связанными. Их объединение в том виде, что Аполлон и Артемида являются детьми Латоны от Зевса, по нашей терминологии, есть мифический комплекс–компиляция. Сама олимпийская семья богов, образовавшаяся в результате объединения европейских и малоазиатских божеств, есть тоже компиляция, поскольку присоединенные азиатские божества стали трактоваться как дети Зевса и Геры.

г) Оба типа мифологических комплексов, интерполяция и компиляция, а также и бесконечно разнообразные приближения то к одному, то к другому такому типу встречаются в античной мифологии решительно на каждом шагу. Диомед то вступает в бой с богами и ранит их (Ил. V 330—339, 846—864), то заявляет о невозможности вступать в борьбу с богами (596—606, ср. 128—132, 339—444). У Гесиода Земля то сохраняет жизнь своих детей Титанов (в лице Кроноса), то восстанавливает против Титанов их же собственных детей, т. е. олимпийцев. Титаны то низвергнуты в Тартар, а то без указания на их освобождение из Тартара вступают в бой с олимпийцами. Мойры у того же Гесиода являются то дочерьми Ночи, то дочерьми Зевса. Две Горгоны — бессмертные, но третья, Медуза, почему–то смертная. Прометей то мыслится наказанным раз навсегда, без всякой надежды на освобождение, то освобождается Гераклом. Во многих таких случаях мы, вероятно, имеем дело с интерполяцией в самом буквальном смысле слова, т. е. с позднейшей механической вставкой в более ранний текст без всякой осмысленной с ним увязки.

8. Монолитно–художественные комплексы, а) Как незаметно совершается переход от комплекса–интерполяции к комплексу–компиляции, так постепенно и незаметно происходит переход от этого последнего типа к монолитно–художественному. Это не значит, что первые два типа комплексов всегда обязательно нехудожественны. Они могут быть в высочайшей степени художественными, но когда мы говорим об этих двух типах, то составляющие их элементы настолько различны и самостоятельны, что они сами собой бросаются в глаза и требуют анализа не в том смысле, как их разделить и представить в отдельности, но как их объединить и представить в виде целого. Совершенно противоположное этому находим мы в том, что мы называем монолитно–художественным комплексом. Здесь тоже имеются свои элементы мифа, составляющие его целое, но требуется произвести специальный анализ, чтобы их формулировать и представить в раздельном виде. Поэтому мы и называем такие комплексы не просто художественными, но монолитно–художественными.

б) Прежде всего в качестве переходного звена от интерполяции и компиляции к монолитно–художественному комплексу мы укажем на то, что можно было бы назвать полярным комплексом. В нем противоположные по смыслу элементы никак не случайны, но в силу именно общей их художественной идеи даны сразу и во всей своей противоположности, и во всем своем тождестве. От первых двух типов здесь сохраняется резкое различие элементов, доводимое здесь до полной смысловой противоположности. С третьим же типом комплекса этот полярный комплекс совпадает нераздельным единством всей своей идеи и трудно анализируемой художественной цельностью.

По Гесиоду (Theog. 736—739), в Тартаре залегают все начала и все концы всего сущего. Полярность здесь сама собой бросается в глаза; но она дана здесь в то же самое время в виде настолько цельного и нераздельного образа, что требуется специальный анализ для понимания этого текста. Далее, самый светлый бог Зевс вступает в брак с самой темной богиней Персефоной, и от этого брака — Загрей. Этого Загрея еще младенцем растерзывают Титаны и поедают его тело. Но из золы испепеленных Зевсом Титанов происходят люди, которые поэтому самому являются носителями и титанического и диони–сийского начала. Афина — Горгона убивает Горгону и оттого сама перестает быть Горгоной. Янус у римлян — тоже бог всякого начала и конца, одновременно смотрящий и назад, и вперед. Либитина — любовь и смерть одновременно.

Таких примеров можно было бы привести очень много.

в) Прекрасным примером монолитно–художественного комплекса является образ Сирен у Гомера (Од. XII 40—54, 166—200). Это — полуптицы, полуженщины. Живут они на отдельном острове и поют такими завлекающими, чарующими голосами, что всякий путник высаживается на берег, но Сирены тут же его уничтожают. Поэтому на берегу у них целые горы человеческих костей и гниющих останков. В этом образе совмещаются художественный восторг и гибель, т. е. красота и смерть.

С другой стороны, у Гомера здесь, несомненно, совмещаются различные эпохи культурного и социального развития. Наряду с отдаленнейшим фетишизмом и людоедством мы находим характерную для Гомера высокоразвитую эстетическую культуру. У Гомера нередко совмещаются отголоски самых разнообразных периодов культурно–социального развития. Совмещение это не эклектично, а монолитно–художественно. Гомер уже начинает выходить за пределы общинно–родовой формации и тем самым начинает относиться к ней сознательно, эстетически, а иной раз даже иронически. Так, в приведенных выше текстах о Сиренах помимо всего прочего наличествует еще и развлекательно–сказочный момент, который сводит почти на нет все страхи и ужасы старинного фетишизма и демонизма.

г) Приведем еще образ Нарцисса из Овидия (Met. Ill 346—510). Миф о Нарциссе, по–видимому, развился главным образом в период эллинизма. Кроме Овидия мы имеем только позднейшие основанные на Овидии рассказы у Стация, Авсония, эпиграмматистов, а также у Лак–танция и Ватиканских мифографов. Все эти источники весьма мало прибавляют к Овидию; несущественны также и сообщения Павсания и Конона (римского грамматика времен Августа, в извлечениях Фотия). Безусловно, Овидий не является создателем этого мифа, но воспроизводит и совершенствует более ранних эллинистических поэтов (установить их невозможно), которые писали на ту же тему.

Ядро мифа о Нарциссе таково. Прекрасный юноша Нарцисс был очень холоден по натуре и всегда отвергал любовь и дружбу и женщин, и мужчин. Однажды, увидев свое изображение в ручье, он влюбился в него и, не будучи в состоянии общаться с предметом своей любви, умер от тоски на берегу ручья. На месте его смерти вырос цветок такой же холодной и безжизненной красоты — нежно и сильно пахнущий нарцисс. Несомненно, Овидий ради полноты картины многое выдумал от себя. Так, весь эпизод с нимфой Эхо, которая тоже погибла от безнадежной любви к Нарциссу, вероятно, сочинен самим Овидием или присоединен им к мифу о Нарциссе из другого источника. Таково же, вероятно, предсказание Тиресия, что Нарцисс доживет до глубокой старости в том случае, если не увидит сам себя.

Миф о Нарциссе обычно и читается и излагается как обыкновенный забавный рассказ, без проникновения в его сложную сущность. Однако исторический подход к мифологии обнаруживает в этом мифе неожиданную глубину и художественное отражение определенного момента в истории общественного развития. Перед нами здесь прежде всего изображение крайнего индивидуализма.

Отдельная личность достигает небывалой изоляции, углубления в себя. Даже в природе человек не находит ничего другого, кроме себя. Под покровом наивного мифа, рассказанного в невинных мифо–эпических тонах, таится здесь небывалое общественное разложение: человек всецело охвачен иллюзией отрешенности от всего окружающего.

Но миф в том виде, как он рассказан у Овидия, содержит и нечто иное. Он содержит критику и даже полное ниспровержение этого индивидуализма. По мифу, Нарцисс жесточайшим образом наказан, причем наказание это проводится не кем иным, как самой богиней судьбы Немезидой. Следовательно, миф хочет сказать, что такова уже судьба всякого индивидуализма, который потерял питание от живой действительности и который гибнет в тюрьме собственного уединения, ограничивая себя немногими и скудными ресурсами своих внутренних переживаний.

В такой редакции миф о Нарциссе — всецело продукт эллинизма, эллинизма мудрого, осознающего свои гнилые корни. Раньше эпохи эллинизма этот миф, конечно, не мог быть таким. Ни классика, ни тем более архаика не могли давать подобного рода концепций индивидуализма, поскольку для этого не было никаких общественных условий. Но целиком миф о Нарциссе едва ли отсутствовал до эллинизма. Здесь он был, вероятно, в форме каких–нибудь рассказов о нелюдимом герое, погибшем от собственной нелюдимости, но без подчеркивания всех крайностей индивидуализма. Можно построить целую историю этого мифа вплоть до перехода фетишистского представления о цветке на ступень красивого антропоморфизма. Этого делать мы не будем. Перспектива мифа в глубь времен совершенно ясна. Окончательность и не–возвратимость превращения Нарцисса в цветок указывает на замечательный момент гибели мифологии вообще и перехода ее на совершенно новую ступень — на ступень поэзии.

д) Сказанное о предыдущем мифе может быть отнесено и к мифу об Иакинфе, или Гиацинте.

Античные материалы о Гиацинте дошли до нас тоже только из эпохи эллинизма, от Овидия (Met. X 162—219) и Филострата Младшего (15). Свойственная этим авторам утонченная эротика и весьма изощренный художественный стиль повествования — первое, что бросается в глаза. Но это не должно заслонять другие, более древние моменты, сгущенные здесь в один цельный и нераздельный миф.

Этот эллинистический декаданс есть только один из компонентов анализируемого образа. По выделении его остается очень развитой антропоморфизм, связанный не только с очеловечением явлений природы, но и с изображением их в красивых и выразительных тонах. Такой антропоморфизм во времена общинно–родовой формации не мог быть очень древним. Он говорит о тех эстетических вопросах, которые могли появиться только в период ее разложения и которые характерны для Гомера.

Третьим компонентом является в мифе о Гиацинте участие Аполлона. Аполлон, гласит миф, влюблен в Гиацинта. Бог света, бог искусства и пророчеств тоже выступает здесь в чрезвычайно очеловеченном виде, со всеми страстями, свойственными влюбленному юноше. Миф гласит о гармонии этого бога мирового порядка со стихийным миром, представленным здесь в виде цветка.

Но здесь присоединяется еще и четвертый мотив, разрушающий эту гармонию. Миф говорит, что Аполлон во время игры с Гиацинтом нечаянно его убивает, попав ему диском в голову. Диск этот направил в голову Гиацинта завистник Аполлона Зефир, бог одного из ветров. Следовательно, власть Аполлона над стихийным миром трактуется здесь не как абсолютная. Аполлон глубоко скорбит и печалится по поводу смерти своего друга. Но и на этом миф не кончается.

У Павсания (III 19,4) мы находим один драгоценный мотив. На жертвеннике Гиацинта в Амиклах имелось изображение: боги ведут Гиацинта на небо (вместе с его сестрой, умершей еще раньше его). Это свидетельствует о том, что мифология Гиацинта оценивает его смерть положительным образом, трактуя его гибель вместе с его возрождением и спасением. А отсюда недалеко уже и до того пятого компонента в этом образе. Его вполне отчетливо формулировал Овидий в самом начале своего рассказа о Гиацинте. Миф о Гиацинте (как и множество других античных мифов) трактует нам о вечном возвращении и вечном круговороте жизни в природе. Между прочим, этот момент довольно ясно представлен и в мифологии самого Аполлона (согласно нашему исследованию мифологии Аполлона). Но и этим не исчерпывается богатейший комплекс мифологии Гиацинта, дошедший до нас из эллинистической литературы.

В–шестых, в этом мифологическом комплексе мы имеем элементы, указывающие как на глубокую древность мифа, так (в–седьмых) и на период гибели мифологии. Именно, в Амиклах издавна справлялся многодневный праздник под названием Иакинфии, о котором можно прочитать у Атенея (IV 139d) и упоминания о котором мелькают у Еврипида, Ксенофонта, Геродота, Павсания и др. Мы не будем здесь воспроизводить античные данные о богатейшем ритуале этого праздника, но общее мнение ученых, как и мнение самих греков, относит происхождение этого праздника к глубочайшей старине, когда ведущим племенем были дорийцы, и даже еще до них. Поскольку праздник этот связан с разгаром лета и с культом Аполлона, он обязательно связывался с расцветом производительных сил природы и уходил в хтони–ческую глубину мифологии.

Однако в том мифологическом комплексе, которым мы располагаем из эпохи эллинизма, Гиацинт является не только свидетельством хтонического начала в мифологии, но и свидетельством ее рационалистического конца.

Именно (в–восьмых) миф гласит о появлении на могиле Гиацинта печального цветка того же названия. Это превращение обычно очень мало оценивается в мифологической науке. Известен весьма популярный в эпоху эллинизма литературный жанр превращений. Этих мифов с превращением дошло до нас настолько много, что они уже расценивались в науке и в публике просто как некоторого рода забавный литературный прием. От одного Овидия таких мифов дошло до нас около двух с половиной сотен. Несомненно, в эпоху эллинизма это часто является только литературным приемом и ничем другим. Но здесь речь не о мифологическом превращении на той его первобытной ступени, когда оно отражало всеобщую веру в оборотничество, в постоянное превращение одних предметов в другие, а на той его ступени, когда превращение мыслилось для данного предмета окончательным и когда предмет уже не мог вернуться в какое–нибудь свое прежнее состояние.

Антропоморфический образ терял свой антропоморфизм и превращался во что–нибудь неживое или в какоенибудь растение, животное. Из мира, таким образом, уходила сказочность и волшебность, уходили разумные, с большой внутренней жизнью, полной всяких событий, Гиацинты и Нарциссы. Вместо них оставались только цветы, смутно напоминавшие о былом этих Гиацинтов и Нарциссов, их борьбу, страсти, любовь, ненависть, их жизнь и смерть. Не есть ли это конец всей мифологической истории, конец живой и буквальной мифологии, превращение ее в безобидную, более рациональную натурфилософию? Тут перед нами новая эпоха, переход от реальной и наивно понимаемой мифологии к поэзии, которая даже в своих самых реалистических формах никогда не может быть буквальной, но всегда есть та или иная условность, та или иная фантазия. Создавая в таком большом количестве мифы о превращениях, и притом об окончательных превращениях, не допускавших никакого возврата в прошлое, греки печально расставались с наивностью старой веры. Они сознавали всю необходимость новых, гораздо более трезвых и научных воззрений, все еще красивых и одушевленных (но уже только поэтически, а не мифологически одушевленных). Эта тонкая печаль сквозит у Овидия, который в своем очень сложном и скептическом отношении к мифологии не утратил грусти об ее невозвратном прошлом.

Такой представляется эта комплексная мифология Гиацинта. В ней, конечно, не только указанное нами, а гораздо большее число различных исторических компонентов.

9. Географическое распределение. Точно так же одним из основных методов исследования античной мифологии является учет ее географического распределения и исторических особенностей каждой местности. В традиционных изложениях мифологии, правда, иной раз указываются те или иные местности, к которым приурочиваются античные мифы. Так, например, Эдипа нельзя оторвать от Фив, мифы о Тезее относят к Афинам, о Ме–нелае и Елене — к Спарте и т. д. Тем не менее такое при–урочивание отличается чисто формальным характером и ровно ничего не дает для характеристики самой мифологии. Чтобы такое географическое приурочивание подлинным образом обогащало мифологию, необходимо учитывать историю отдельных местностей Греции и их социально–культурные особенности в ту или иную эпоху.

Благодаря этому создается некоего рода особая дисциплина, которую можно назвать географической мифологией. [4]

IV. БОРbБА СТАРОГО И НОВОГО В МИФЕ

В результате применения указанных выше методов античная мифология должна рассматриваться как летопись вечной борьбы старого и нового, как повесть о человеческой жизни, о ее радостях и горестях, о ее творчестве и труде, о вечном стремлении человека к лучшему будущему.

Даже самая примитивная мифология, т. е. даже самый примитивный фетишизм, была целой революцией человеческого сознания и мышления, переходившего от звериной нерасчлененности «я» и «не–я» к чисто человеческому разделению этих областей, т. е. к возникновению человеческого общества вместо прежнего звериного стада. И в течение тысячелетий фетишизм был передовым достижением.

Но с развитием производительных сил человек начал учиться отделять идею вещи от самой вещи. Это привело к отделению от фетиша его демонической сущности, к разрушению фетишизма и к созданию новой мифологии, мифологии самостоятельных богов, демонов и героев, т. е. повело к классическому политеизму и полидемонизму. И это было опять новой революцией в человеческом мышлении. Фетишизм оказывался уже слишком примитивным. У Гомера видно, как низко расцениваются древний фетишизм и древняя магия; передовым является теперь уже героизм и героическое понимание самих божеств.

Наступило и такое время, когда отсталым и реакционным стал трактоваться и этот героический век и когда вместо антропоморфных богов и демонов выступили живые материальные силы природы и началась греческая классическая натурфилософия.

Так ведущие мотивы мифологии, которые для одной эпохи являлись революционными, передовыми, становились в другую эпоху реакционными, отсталыми, покамест античная мифология не погибла вся целиком, уступив место другим, более передовым формам человеческого мышления. О таком крушении старых мифологических представлений, о гибели старых богов и рассказывают нам многие мифы.

Когда Эдип разгадал загадку Сфинкса, Сфинкс бросился в море; когда Одиссей (или Орфей) не поддался завораживающему пению Сирен и невредимо проплыл мимо них, Сирены в тот же момент погибли; когда аргонавты благополучно проплыли среди Симплегад, скал, которые до тех пор непрестанно сходились и расходились, то эти Симплегады остановились навсегда. Когда те же аргонавты проплыли мимо знаменитых яблок Гес–перид, то охранявшие их Геспериды рассыпались в пыль (Apoll. Rhod. IV 1396—1430).

Правда, в мифе часто отражается, как старая религия переходит в наступление, трактует бунтовщиков как грешников. Но это тоже было отражением соответствующей эпохи. Иксион хотел овладеть женой верховного божества, Герой; Титий хотел овладеть Латоной, матерью Аполлона и Артемиды; Сизиф и Тантал пытались узнать тайны богов, а Сизиф, кроме того, даже обманул самое Смерть; Капаней при осаде Фив бросал вызов самим богам, а Салмоней объявил себя Зевсом и разъезжал по стране с громом и молнией, требуя себе божеских почестей. В большинстве случаев такие герои наказываются. Но наказание бывает и временным, а герой оказывается победителем, что указывает уже на конец самой мифологии. Таков Прометей, знаменитый благодетель людей, который, хотя и является сам богом, уже ненавидит всех олимпийских богов. Таков Дионис, божество, из культа которого возникла, например, комедия, с давних пор, и особенно у Аристофана, уничтожающим образом высмеивавшая всех богов, противопоставляя им человеческую самодеятельность.

Таким образом, античная мифология создавалась и разрушалась на путях постепенного развития человеческого мышления, на путях постепенной победы человека над природой. Когда архаический грек создавал образ какой–нибудь Химеры, зверя с тремя головами и с пастью, дышащей огнем, или образ Эринний, седых старух с собачьими мордами, со змеями в волосах, с кровью, выступающей из глаз, и с жертвой, которую они растерзывали руками и зубами, то при создании подобных образов им руководило по преимуществу чувство реального отношения к действительности, поскольку на данной ступени развития он был задавлен, ошеломлен, вечно испуган бесчисленными, неожиданными и совершенно непонятными ему всесильными явлениями природы. Для него эти образы ужаса были подлинным реализмом. Но стоило хотя бы до некоторой степени приучиться познавать явления и силы природы и ими пользоваться, как уже эти образы переставали быть для него реалистическими и реализмом становились благородные образы антропоморфных божеств и героев, соответствовавшие более высокой ступени в овладении природой, более высокой ступени развития абстрагирующего мышления. Таким образом, история мифологии есть история реальных отношений человека к действительности.

С этой точки зрения многие даже наиболее фантастические образы античной мифологии часто являются не чем иным, как мечтой человека о своем будущем, как предвидением будущих достижений. Таков миф об очистке Авгиевых конюшен Гераклом при помощи реки, направленной через эти конюшни, о Дедале и Икаре, осуществивших полет в небо, и другие.

ОБЗОР ПЕРИОДОВ МИФОЛОГИЧЕСКОГО РАЗВИТИЯ [5]

I. ХТОНИЧЕСКАЯ МИФОЛОГИЯ. ФЕТИШИЗМ

1. Био–социальная нерасчлененность. На ранних ступенях развития человечества мы находим максимальную зависимость человека от природы, когда он мыслит себя только придатком, составной частью природы. Человеческое «я» тут всецело подчинено окружающему «не–я», и социальные функции человеческого коллектива, хотя они как социальные уже и здесь несводимы на биологию, по содержанию своему тесно переплетаются с биологическими функциями и находятся под их водительством.

Возникающий же после этого на базе некоторого прогресса в состоянии производительных сил матриархат уже предполагает постепенное развитие сознания; следовательно, социальные функции здесь уже отличны от биологических. Однако, будучи отличными, они здесь все же тесно переплетены. Все процессы психической области, все относящееся к внутренней жизни человека, к его «я», все это остается здесь пока еще слабо выраженным и почти неотчлененным от общих био–социальных функций человека.

Естественно, что в эти времена ближайшие биологические производители рода являются также и общественными его устроителями и охранителями. В дальнейшем патриархат резко отделит функции общественного устроителя от функций ближайшего биологического производителя; и хотя те и другие функции будут действовать здесь, как и везде в человеческом обществе, совместно, но эта совместность станет не такой хаотически переплетенной, спутанной и нерасчлененной, как раньше.

2. Сущность хтонизма. В эпоху матриархата социальные связи все еще остаются заполненными биологическим содержанием. Все мыслится здесь на основе простейших чувственных реакций, и мыслится всегда страшным и неожиданным , полным всяких непонятных ужасов и опасностей. Процесс жизни здесь еще никак не рационализирован и берется в своем обнаженном и беспорядочно нагроможденном (для первобытного взора) виде. Первобытное сознание, объясняя окружающее, делает все материальным, физическим, живым (иной раз даже разумным) и мыслит его движимым какими–то непонятными слепыми силами. Все вещи и явления представляются сознанию первобытного человека исполненными беспорядочности, диспропорции и дисгармонии, доходящей до прямого уродства и ужаса.

Так возникает в первобытном общинно–родовом коллективе мифология, которую назовем хтонической мифологией, противопоставляя ее последующей, более гармоничной и пластической мифологии патриархата и последующих периодов мифологического развития. Что же можно сказать об этой мифологии более подробно и более конкретно?

Ответ на этот вопрос зависит от того, какую ступень развития матриархата мы будем иметь в виду.

Если остановиться на первой ступени, т. е. на собира–тельско–охотничьем хозяйстве, то сознание человека в данное время занято только добыванием готового продукта природы. Здесь он имеет дело с готовыми вещами; и самостоятельное приготовление или обработка им необходимых для него вещей находится на таком низком уровне, что не имеет никакой ведущей роли в тогдашней жизни общества и индивидуума. На этой ступени развития сознание ограничено непосредственно–чувственным восприятием, непосредственно видимыми и осязаемыми вещами и явлениями, которые необходимы первобытному человеку для его производства, т. е. для собиратель–ско–охотничьего хозяйства. Непосредственно видимая и осязаемая вещь или явление природы, на которые переносятся социальные функции общинно–родовой формации, и есть не что иное, как фетиш, поскольку под фетишем и понимается обыкновенно самая простая чувственная вещь, которой придаются чисто человеческие, и притом первобытночеловеческие, т. е. прежде всего собиратель–ско–охотничьи, функции.

Первобытное общество есть стихийный коллективизм, и производственные процессы тоже характеризуются здесь как стихийно–коллективистические. А это значит, что на любую вещь внешнего мира могут быть перенесены любые моменты производственной жизни первобытного стихийного коллективизма ближайших родственников. Дерево, река, гора, облака и т. д. могут здесь оказаться носителями любых человеческих функций данного периода развития, т. е. любых производственных процессов собирательства и охоты, и в силу этого оказаться в той или иной мере живыми, в той или иной мере одушевленными. А это в свою очередь наделяет всякую данную вещь многочисленными функциями.

Вещи оказываются здесь наделенными такими силами, которые вовсе им как таковым не принадлежат, и это составляет то, что обычно называется демонической сущностью, совершенно неотделимой от них. Неотделимость эта сама собой вытекает из первобытной неспособности вообще различать внутреннее и внешнее.

Таким образом, для матриархата во все необозримые периоды его существования, кроме последнего периода, характерен фетишизм, т. е. безраздельное отождествление демона вещи с самой вещью и абсолютное его невы–хождение за пределы этой последней.

И все упомянутое выше нагромождение, вся беспорядочность и дисгармония фиксируемых здесь первобытным сознанием вещей заключается в наделении их самыми разнообразными и причудливыми демоническими функциями, переносимыми на них с других вещей и существ и делающими их, несмотря на всю их физическую материальность, магическими, чудесными и, вообще говоря, фантастическими. Здесь фиксируются не столько самые вещи (они тут вечно переходят одна в другую к вечно меняются своими функциями, так что оказываются в своем внешнем облике весьма нечеткими, расплывчатыми и размытыми), сколько магические свойства. Это и есть первобытный фетишизм.

3. Иллюстрации фетишистского хтоиизма. Мы не будем называть вещи, поскольку это является задачей археолога, а не филолога. Приведем только некоторые примеры из обеих античных литератур; но здесь мы уже не имеем дела с чистым фетишизмом: здесь фетишизм переплетен с позднейшими образами мифологии, где всякий фетиш является скорее символом антропоморфного бога, демона или героя и уже только рудиментом давно ушедшего прошлого.

а) Зевс, знаменитое верховное божество позднейшей греческой мифологии, почитался в городе Сикионе (Пелопоннес) в виде каменной пирамиды (Paus. II 9, 6), а на Ликейской горе в Аркадии в виде колонны (Paus, VIII 38, 7). Геру в городе Феспиях (Беотия) знали как обрубок древесного ствола (Clem. Alex. Protr. IV 46), а на острове Самосе — в виде доски (там же). Аполлон представлялся как пирамида (Paus. I 44, 2) или обелиск (Suid. Agyiai, Hesych. Agyeys; Schol. Aristoph. Vesp. 875, cp. Schol. Thesm. 489), а его мать Латона на Делосе — необделанное полено (Athen. XIV 614b). Артемида на острове Икаре— чурбан (Clem. Alex. Protr. IV 46), а в Сикионе — полированный столб (там же) или колонна (Paus, II 9, 6). Афина Паллада и Деметра представлялись в виде грубых кусков дерева (TeriulL Apol. 16). Гера, Афина и Аполлон сначала почитались в виде деревянных истуканов — ксоанов (Plut. Frg. 10). Афродита на Пафосе (остров Кипр) — каменный конус (Tacit, Hist. II 3). Эрот в Феспиях— совсем необделанный камень (Paus, IX 27, 1). Хариты в Орхомене — также простые камни (Paus, IX 38, 1). В Гиетте (местность в Беотии) Геракл почитался тоже в виде камня (Paus. IX 24, 3). О почитании какого–то черного камня в храме Ареса на Понте говорит Аполлоний Родосский (II 1172 и сл.). Диоскуры (Plut De frat. am. I) [6]Павсаний же в связи с почитанием камней в Ахейских Фарах высказывает общее суждение о почитании богов в виде камней.

Наконец, прекрасным примером архаического фетиша является дельфийский Омфал, или Пуп земли (Paus. X 15, 3; Strab. IX 3,6; Hesych. Toxioy boynos, AeschyL Eum. 39—41; Sophocl. O. R. 897—899; Eur Ion. 5; Pind. Pyth. IV 130 и сл.).

Когда–то Рея, желая спасти от евоего мужа Кроноса новорожденного Зевса, дала ему вместо младенца Зевса завернутый в пеленки камень, который и был проглочен Кроносом. Когда же тот его изверг обратно, то этот камень был помещен в Дельфах как центр земли и был назван Пупом земли (Hesiod. Theog. 497—500). В Дельфах он был большой святыней: его облачали в разные одежды и умащали возлияниями. Раскопки французских археологов обнаружили в Дельфах нечто весьма похожее на то, о чем говорят литературные памятники.

Приведенные примеры являются иллюстрацией весьма распространенного комплексного мифологического типа, в котором здесь объединены самые ранние и самые поздние периоды развития культуры — грубый фетишизм и пластический, почти уже рафинированный антропоморфизм. Несмотря на все идейно–художественное развитие таких позднейших образов, как Зевс, Гера, Аполлон, Афина Паллада, Афродита, Эрот, Хариты, Геракл и др., ничто не мешало даже в период наибольшего расцвета греческой цивилизации продолжать почитать их в виде камней и кусков дерева, то обработанных, а то и совсем необработанных. В дельфийском же Омфале находим еще более сложный комплекс.

Во–первых, здесь перед нами рудимент абсолютного фетишизма, когда еще не мыслилось совсем никакого демона отдельно от физической вещи. В науке уже давно было высказано предположение, что этот дельфийский фетиш есть не что иное, как древнейший пеласгический Зевс. И это предположение имеет под собой большие основания. Во–вторых, Омфал уже не просто Зевс, но каменное изображение Зевса, что указывает уже на вы–хождение за пределы строгого фетишизма и на возникновение уже анимистического отделения демона от вещи. В–третьих, в этом образе, несомненно, отражена эпоха перехода от титанизма к олимпийству, что, согласно нашим исследованиям, есть эпоха перехода от хтонизма к героизму или в конечном счете от матриархата к патриархату. Это ясно из того, что проглатывание и последующее извержение Кроносом этого камня вместо младенца Зевса как раз трактуется в мифах как ближайшая предыстория воцарения Зевса Олимпийского. Наконец, в–четвертых, поскольку Омфал помещался в святилище Аполлона в Дельфах, т. е. был втянут в круг религиозно–мифологичесих представлений Аполлона периода высокой классики, необходимо думать, что на него легло напластование также и эпохи восходящей рабовладельческой формации со всеми характерными для нее особенностями мифа и культа. Так на одном незначительном фетише находим отражение целого ряда эпох.

б) Кроме грубых и необработанных фетишей или обработанных только в виде геометрических тел известно множество самых различных предметов, ставших фетишами.

Огромной известностью пользовались почитаемые как фетиши лук Геракла (Tzetz. Lycophr. 911) и копье Ахилла, исцелившее в свое время Телефа (Paus. Ill 3,8). У Павсания можно прочитать о мече Пелопса (VI 19,6) и мече Мемнона (III 3,8). Славился жезл, перешедший от Зевса к Пелопсу, а потом к Атрею и Агамемнону, служивший объектом весьма интенсивного культа в Херонее (Paus. IX 40, 11).

Почитались еще чаши: одна, которую Зевс подарил Алкмене (Athen. XI 475с), другая, которую создал Гефест (Paus. IX 41, 1), и третья — чаша аргонавтов (Diod. IV 49); почитались наряды аргосской героини Эрифилы, хранившиеся в Дельфах (Athen. VI 233а), ее же ожерелье в городе Амафунте (Кипр) (Paus. IX 41,2); золотая цепь Елены в Дельфах (Athen. VI 232е).

О лире Париса читаем у Плутарха (Plut. Alex. 15), о якоре аргонавтов — у комментатора–схолиаста к Аполлонию Родосскому (I 955). В Трое сохранялись те гири, которые Зевс некогда надел на Геру ради ее усмирения (Eustath. II; XV 19). Три треножника времен Лайя, Эдипа и его внука Лаодаманта находились в одном фиванском храме (Herod. V 59). У Павсания очень часто мы встречаем указание на почитание разного рода статуй, например изготовленных афинским мастером Дедалом.

В одном лаконском храме на лентах висело яйцо Леды (Paus. Ill 16, 1); в храме Афины Паллады в Тегее (Аркадия) находился волос Медузы (Paus. VIII 47, 5); в Киме (Малая Азия) показывали зубы эриманфского вепря (VIII 24, 5), а в Тегее — шкуру калидонского вепря (VIII 47, 2).

4. Мифология растений. Мировая наука об античной мифологии собрала колоссальные материалы по фетишистской мифологии растений, животных и человека.

Виноградная лоза и плющ, хотя первоначально и не связывались с Дионисом (который вначале был богом производительных сил вообще), в дальнейшем прочно вошли в его мифологию. Об этом свидетельствует множество эпитетов Диониса, связанных либо с самим этим растением, либо с вином как продуктом виноградной лозы. «Виноградный», «прекрасновиноградный», «виноградо–любивый», «многогроздный», «гроздеукрашенный», «ви–ноподатель», «виноносец», «винородитель», «винопийца», «виноразливатель» — таковы главнейшие эпитеты Диониса, связанные с виноградной лозой. Название одного из дионисовских праздников, Ленэи, связано со словом, имеющим значение «давильня», «точило», «чан».

Вначале имелось прямое отождествление бога Диониса и виноградной лозы, поскольку еще в литературный период греческой мифологии мы имеем такие названия Диониса, как просто Вино, его сыновей — как Гроздь и Винопийца, а его любимца — как Виноград. В конце концов все такие названия превратились, конечно, в простую метонимию. Но современная мифологическая наука на множестве примеров прекрасно показала, что под всеми такими метонимиями кроется прямое и буквальное отождествление, разумеется имевшее место и бывшее предметом живого восприятия только в очень отдаленные времена седой старины. Об этом же самом отождествлении свидетельствуют и те памятники изобразительного искусства, где мы имеем фигуру Диониса с вырастающими на ней виноградными лозами и кистями или эти последние с вырастающими на них головой и конечностями бога.

Плющ тоже навсегда оказался связанным с культом и мифом Диониса. Достаточно указать хотя бы на то, что знаменитый тирс Диониса и его вакханок есть не что иное, как плющ. Плющом украшались храмы и статуи Диониса, из плюща делались для него венки. Плющ вообще является символом самого Диониса, как это мы знаем хотя бы по известному мифу о тирренских корабельщиках (VII Гомеровский гимн). Из эпитетов Диониса укажем: «плющевой», «плющеносный», «плющеволо–сый», «плющевенечный», «плющерадостный», «плющехи–тонный», «плющешумный», «плющеноснолюбивый». Очень отчетливый фетишистский рудимент имеем в непосредственном наименовании Диониса Плющом.

Кипарис был связан у греков с погребальным трауром, и им украшался дом покойника. С другой стороны, как это весьма характерно для последующего хтонизма, то же дерево имело ближайшее отношение к производительным силам природы и к любви и было связано с культом таких богинь, как Кибела, Артемида Эфес–ская, Афродита и Артемида (последние две — особенно в их хтонических корнях).

Платан связан с культом Аполлона, Диониса, Геракла, а также многих других героев вроде Протесилая или Диомеда и, особенно, Елены, Агамемнона и Менелая.

Тополь ввиду ли серебристости своих листьев и коры или ввиду горечи своей коры понимался в Греции как символ мрака, горя и слез. Роща Персефоны в Аиде состояла из тополей. Листьями тополя иной раз украшали покойника. Свою возлюбленную Дриопу Аполлон тоже превратил в тополь.

Лавровое дерево, наоборот, понималось как символ света, очищения, исцеления и было связано почти исключительно с культом Аполлона. После убиения дракона Пифона Аполлон сам очистил себя при помощи этого дерева и украсил себя лавровыми листьями. Лавр произрастал в святилище Аполлона, в Дельфах. Родились Аполлон и Артемида на Делосе, тоже под лавровым деревом. Известно превращение Аполлоном любимой им нимфы в лавровое дерево.

Дуб хотя и был связан с разными божествами, но самое близкое отношение он имел к Зевсу, очевидно, как царь среди деревьев и всех растений. Общеизвестен дуб в Додоне, посвященный Зевсу и представлявший собой один из наиболее древних и авторитетных оракулов. Верующие получали предсказания от шелеста листьев этого дуба, или от журчания воды, протекавшей около него, или по воркованию голубей в его листве. С полной достоверностью можно утверждать, что первоначально это был не дуб Зевса, но сам Зевс в виде дуба.

Фетишистский корень позднейшего почитания других растений тоже не может подвергаться никакому сомнению, хотя это почитание всегда отличается наслоением целого ряда эпох, включая даже эллинистически–римский период с его индивидуализмом, субъективизмом и психологизмом (как это прекрасно видно на Овидиевой передаче мифов о Нарциссе, Гиацинте, Кипарисе).

5. Мифология животных. Если начать с наиболее малых представителей животного мира, то даже о жуке имеются сведения, что в виде него почитался сам Зевс. Бабочка — наиболее излюбленный символ души у многих народов. В античности она часто встречается в изобразительном искусстве: то она вылетает из погребального костра, то летает над покойником, то отправляется в Аид. У Овидия (Met. XV 374) бабочка прямо отождествляется с умершим. Греческое слово psyche обозначает и бабочку и душу (ср. Arist. Hist. anim. IV 7).

Змей и змея — типичнейшие хтонические животные. Когда впоследствии появятся мифы о героях, убивающих драконов, то это будет наил>чшим свидетельством борьбы новой, передовой культуры с хтонизмом вообще. Даже такие светлые и прекрасные богини, как Афина Пал–лада, имели свое змеиное прошлое. У Софокла (frg. 585) она называется «живущей со змеей» (dracayios), а в орфическом гимне (XXXII 11) она просто змея. На афинском Акрополе в храме Афины Паллады содержалась священная змея, одна или две (ср. Aristoph. Lys. 759); в Аргосе же змеи вообще считались неприкосновенными. В последующие времена змея трактовалась только как атрибут Афины Паллады. Но в змея превращался и Зевс (миф о браке с Персефоной), и это потому, что он сам тоже когда–то был змеем. Теофраст (Char. 16) малоазиатского бога Сабазия отождествляет со змеем. Когда боги или герои убивают драконов, то драконы здесь всегда являются олицетворением мощи земли. Змеевидность всегда указывает на близость к земле и на пользование ее силами. Кадм и Гармония после смерти превратились в змей. В ящике Эрихтония вместе с младенцем оказались змеи, приведшие дочерей Кекропса в безумие. В эпирском оракуле Аполлона, а именно в специальных рощах, содержались змеи. В виде змея часто представлялся сын Аполлона Асклепий, или он пользовался змеями для исцеления (ср. Aristoph. Plut. 733—741). Змеи или змеевидные существа (а таких образов немало в разных мифах) были ближайшим порождением земли и самым ярким символом ее могущества и силы, ее мудрости и стихийного смешения добра и зла. Культ священных змей являлся одним из самых живучих культов в античном мире.

Из птиц орел являлся птицей самого Зевса и постоянно находился около него на Олимпе. Несомненно, сам Зевс некогда был этим орлом, и уже только в позднейшие времена орел стал только одним из его атрибутов. Сова связывалась с Афиной Палладой. Мифология и таких птиц, как ястреб, коршун, ворон, лебедь, гусь и др., была весьма распространенной во все времена античного мира. С ними связывается такая масса разных мифов и отдельных мифологических мотивов, что даже простое их перечисление потребовало бы целой главы.

Особенной популярностью пользовалась также мифология быка и коровы. Особенно популярно было представление о верховном божестве как о быке на Крите. Гера — тоже «волоокая». В виде коня, несомненно, некогда представлялся сам Посейдон, причем архаическая мифология гласит о его браке с Деметрой, представляемой тоже в виде лошади.

Собака играла немалую роль в культе и мифе вплоть до представления человеческих душ в виде хтонических собак. Волк имел ближайшее отношение к Аполлону; но Зевс Ликейский в Аркадии тоже, вероятно, был некогда волком. Тигр и пантера связывались исключительно с Дионисом. А лев представлял собой очень сложный комплекс разного рода светлых и мрачных мотивов, относясь настолько же к сфере Зевса, насколько и к области чисто хтонической.

6. Фетишистское представление о человеке. Наконец, несомненно, и сам человек некогда представлялся вполне фетишистски. Это было то время, когда душевная жизнь человека целиком отождествлялась либо с его функциями, либо со всем человеческим организмом. Прежде чем душа стала трактоваться как находящаяся в диафрагме, а сама диафрагма — как седалище души, несомненно, было время, когда сама диафрагма отождествлялась с человеческой душой. Прежде чем сердце, почки, глаза, волосы, кровь, слюна стали пониматься в качестве носителей души, они сами должны были оказываться человеческой душой.

а) В греческом, латинском, да и в других языках одно и то же слово имеет значение и «души», и «дыхания». Это и понятно, поскольку дыхание, оставляющее человека после смерти, очень легко в глазах первобытного человека отождествляется с жизнью, с душой. Дыхание первобытному человеку представлялось в виде облачка, незаметно переходящего в воздушное течение, а потом и в ветер, за которым следовало представление о вихре или буре. Эта линия развития фетишистского представления о душе установлена в настоящее время почти у всех первобытных народов. Имелась она и в античном мире. В. Клингер приводит магический гимн, в котором души умерших представлены в виде призраков вокруг Гекаты, и эти призраки образуют собой вихрь и издают свист. Филострат (Heroic. Ill 26) сообщает, что в Трое появлялся призрак Ахилла, охотящегося на зверей, причем за ним следовал вихрь. Тартар у Гесиода тоже овевается вихрями (Hesiod. Theog. 740—743).

От летящего ветра очень близко до представления о летящей птице. Поэтому представление о душе как о птице тоже типично для древности и тоже является прекрасным примером фетишистского представления о человеке. В гомеровском Аиде души умерших рисуются летающими (Од. XI 37, 605 и сл.). Душа Патрокла удаляется даже «с писком» (Ил. XXIII 100), причем здесь употреблен глагол tridzein, означающий «щебетать», «чирикать», «пищать», хотя о птицах в этих местах прямо не говорится, а имеется только сравнение с ними. Души женихов уходят в Аид тоже с писком нетопырей (Од. XXIV 5—9). В Anthol. Pal. (VII 62, Блум.) читаем:

Кто ты, орел, восседящий на этой гробнице, и что ты

Пламенный взор устремил к звездным чертогам богов?

Образ Платона души я, к Олимпу полет устремивший,

Тело ж земное его в Аттике мирно лежит.

Здесь — тоже несомненный отголосок представления о душе как о птице. Это фетишистское представление о человеке, которому в дальнейшем противопоставится анимизм, уже отделяющий душу от человеческого организма и мыслящий ее нематериальной.

б) Фетишистски представлялся человеческий и вообще животный организм и его части.

Голова Орфея после растерзания его вакханками плывет к Лесбосу, пророчествует и творит чудеса (Orph. Vit. frg. 115, 118—119). Голова Озириса из Египта плывет в Библос (Финикия) (Luc. Dea Syr. 7). Из головы же Зевса, как известно, рождается и Афина Паллада (Hesiod. Theog. 924—926). Волосы тоже считались носителями души, равно как и шерсть или кожа у животных. Общеизвестно золотое руно барана в мифах об аргонавтах. Шкуру немейского льва после его убиения Геракл носил на себе, и она защищала его от смерти. Когда Аполлон победил Марсия в музыкальном состязании и содрал с него кожу, то она, повешенная на дереве, издавала звук флейты (Ael. Уаг. hist. XIII 21). Известны глаза Афины Паллады, поражавшие своим диким и магнетическим выражением. Глаза одной из Горгон, Медузы, превращали в камень все живое, на что она устремляла свой взор. Один глаз у Киклопов, несомненно, имеет фетишистское значение, поскольку он исполняет функции двух глаз. Аргус весь покрыт глазами, почему он и является всевидящим; после его смерти Гера пересаживает его глаза на хвост своей священной птицы, павлина (Ovid. Met. I 625—627, 716—723). Линкей, участник охоты на калидонского вепря и аргонавт, своими глазами видел все под водой (Apoll, Rhod. I 153—155) и землей (Apollod. Ill 10, 3). В этих случаях глаза, очевидно, наделены магической силой, т.  меньше всего обозначают изысканность речи, а скорее указывают на те маленькие воздушные и крылатые существа, которые вылетают у говорящего изо рта и которые Гомер и называет словами. Нимфа Эхо, иссохшая от любви к Нарциссу, превратилась в один голос (слово «эхо» означает по–гречески «голос») (Ovid. Met. Ill 339—401). Когда Мидас плохо расценил игру Аполлона, последний дал ему ослиные уши. Уши здесь не просто часть тела, но знак демонического действия (Ovid. Met. XI 146—193). Когда Зевс нахмуривает брови, то сотрясается весь Олимп (Ил. I 528—530). Из зубов дракона появляются спарты, родоначальники фиванских царей. Когда Тантал предложил богам для угощения куски мяса разрубленного им собственного сына Пелопса, то боги не прикоснулись к этой пище, и только Деметра успела съесть плечо Пелопса. В дальнейшем тело Пелопса было восстановлено Гермесом, который заменил съеденное плечо куском слоновой кости (ОШ. Met. VI 401—411).

Согласно орфической теогонии, Афина Паллада появляется не из головы Зевса, но из сердца Зевса, причем такое происхождение не противоречит указанию на мудрость богини, поскольку само сердце толкуется у филосо–фов–орфиков (frg. 210) как начало мыслительное. Точно так же орфики учили о спасении сердца Загрея Афиной Палладой, ввиду того что сердце, как сказано, является неделимым и неуничтожимым центром мысли. У Гомера огромный материал о сердце, которое является у него, наоборот, центром эмоциональной, раздражительной и волевой жизни человека. Но приведение примеров из Гомера не показательно для фетишизма, поскольку соответствующие места из Гомера можно понимать вполне психологически.

Гораздо ярче в смысле фетишизма у Гомера те места, в которых говорится о так называемой диафрагме, грудобрюшной преграде (по–гречески phren или во множ. ч. phrenes). У Гомера это есть орган по преимуществу умственной деятельности человека, сознания, размышления, запоминания и т. д., хотя в некоторых редких случаях он является носителем также и эмоциональной жизни. Во многих текстах у Гомера этот орган воспринимается как душа, как субъект, как сознающее «я». Когда Аполлон наполнил мужеством душу Главка, он это почувствовал в «своей диафрагме» (Ил. XVI 530). Точно так же и Телемах почувствовал вложенное в него Афиной Палладой мужество «в своей диафрагме» (Од. I 322). У Гомера мы постоянно встречаем выражения: «заметь в своей диафрагме», «представлять в своей диафрагме»; диафрагма у Гомера бывает доброй, благородной, справедливой, безумной, гибельной, способной к добру или злу. Диафрагму можно убеждать, бранить, устрашать. Она даже — сама мудрость; а то трактуется она как легкомысленная и ветреная, если речь идет о поверхностном молодом человеке. Фетишизм или по крайней мере следы фетишизма в этом понятии у Гомера весьма ощутительны.

Встречаемся с толкованием желчи как Аполлона, печени — как Деметры, селезенки — как Диониса. В Дельфах находилась конусообразная глыба мрамора, Омфал, так называемый Пуп земли. Поверхность земли понималась как ее грудь, почему Гея у Гесиода (Theog. 116 сл.) и носит название широкогрудой. У Пифагора, по преданию, было золотое бедро, что было знаком его божественного происхождения.

Змеиные хвосты попадаются не только у чудовищ (Химера, Цербер), но и у героев (Кадм, Эрихтоний). Фетида у Гомера среброногая потому, что нижняя часть ее туловища мыслилась чешуйчатой, как у рыб.

Кровь тоже является носителем души. У раненого душа выходит через рану, очевидно в виде крови (Ил. XIV 518 и сл.): «…чрез отверстье зияющей раны вышла поспешно душа»; Патрокл одновременно вырвал из тела «душу и жало копья» (XVI 505). По Пифагору (Diog. L. VIII 30), «душа питается кровью». Эмпедокл (21 А 4 Diels) опровергал тех, кто учил, что душа есть кровь. По Сервию (Аеп. V 79), в крови находится «седалище души».

в) Фетишизм относился, конечно, не только к индивидуальному, но и к общественному человеку. А так как общество в те времена было не чем иным, как родовой общиной, то ясно, что и эта последняя, т. е. сам род, представлялась фетишистски. Люди думали, что весь данный род представлен каким–нибудь животным, каким–нибудь растением, а то и прямо неодушевленной вещью, т. е. тут мы входим в область того, что обычно носит название тотемизма. В тотеме абсолютизируется данный род, т. е. создается представление, что род от него происходит и им поддерживается. (Пример — происхождение мирмидо–нян от муравьев.).

7. Природа и мир. Наконец, фетишистское понимание охватывало вообще всю природу, весь мир. Собственно говоря, все то, что первобытный человек видел своими глазами, начиная с неба, продолжая земной поверхностью и кончая подземным миром, все это содержало в себе скрытых демонов, и демоны эти сначала были тождественны с тем, демонами чего они являлись. Поэтому и небо с его непрерывно меняющимся видом, и атмосфера с ее осадками, молнией и громом и прочими явлениями, и вся земная поверхность с ее холмами и горами, с ее оврагами и ущельями, с ее источниками, ручьями, реками, озерами и морями, и весь подземный мир с его мраком и всякими неожиданными находками — все это, в сущности, тоже было фетишами, поскольку во всех этих предметах и явлениях идея предметов и явлений на первых порах тоже не отделялась от этих последних.

Весь мир представлял собой единое живое тело, и, как мы увидим ниже, на первых порах обязательно женское. Небо и земля, земля и море, море и преисподняя очень слабо различались между собой, что, между прочим, сохранилось в Греции даже еще в классическую эпоху, когда говорили о Зевсе Олимпийском и Зевсе Подземном, о Посейдоне как «земледержце» и «землепот–рясателе» и в то же время о Посейдоне как о морском боге, о Деметре как о жительнице небесного Олимпа и о Деметре как о распорядительнице человеческого земледелия и т. д. Все эти и подобные отождествления, зафиксированные в тождестве соответствующих имен, есть, несомненно, рудимент первобытного воззрения на мир как на единый живой организм или живое существо, в котором отдельные органы и части хотя и различаются, но уже не настолько глубоко, чтобы существовать самостоятельно и независимо друг от друга.

Такова эта фетишистская мифология, создавшая необозримое количество фетишистских образов неодушевленных вещей, растений, животных и самого человека и оказавшаяся уже отсталой и несовершенной, как только человек в связи со своим умственным ростом стал отличать идею вещи от самой вещи и тем самым переходить от фетишизма к анимизму.

дящего хозяйства. Но, имея понятие о вещи в отличие от самой вещи, человек тут все еще предоставляет самой природе создавать необходимый для него продукт. Идеей вещи он пользуется здесь не столько для создания вещи с начала и до конца, сколько для регулирования и направления тех или иных процессов природы. Другими словами, разведение полезных растений и скота — вот что является здесь ведущим; и здесь — некоторого рода совмещение элементов прежнего собирательства и охоты и производящего хозяйства. Земледелие не дальше мотыги и скотоводство не дальше его мелкопотребительских форм — вот та новая эпоха первобытного общества, расцвет и начало конца матриархата. Плужное земледелие, крупное скотоводство и ковка металлов уже поведут к разрушению матриархата и к господству отцовского рода.

Очевидно, фетишизм уже не может быть идеологией этой новой эпохи, поскольку человек здесь начинает иметь дело не только с готовым продуктом природы, но и с сознательным получением вещей и продуктов. Но отделение понятия о вещи от самой вещи есть уже отделение демона вещи от самой вещи, так как идея вещи здесь является не чем иным, как именно ее демоном. Поэтому здесь мы вступаем в область очень интенсивной демонологии, заменившей собой старый фетишизм. И вся та беспорядочность и несоразмерность, которой характеризовались магические свойства фетиша, обратилась теперь на демона, впервые получившего здесь свое самостоятельное существование. Он становится также чем–то беспорядочным, кричаще дисгармоничным и даже уродливым, до ужаса страшным. Это — век страшилищ и чудовищ, но уже не век фетишизма. Это — век анимизма, покамест еще несоразмерного и уродливого, за которым дальше последуют век пластического анимизма и век красивых и героических форм антропоморфизма.

2. Начальный анимизм. Прежде чем привести примеры на развитую хтоническую мифологию, рассмотрим самый начальный момент появления мифа о демоне, когда этот последний почти совсем еще не отделен от соответствующей вещи, но когда он уже трактуется как некая огромная сила, далеко превосходящая физические возможности отдельной вещи.

а) Неучет специфики первобытного мышления и перенесение на него современных нам представлений часто приводило к тому, что в самом начале анимизма фиксировались сложные и глубоко разработанные образы фантазии, предполагающие не тот примитив, о котором должна идти речь, но большое культурное развитие. Анимизм, несмотря на свое тысячелетнее существование, тоже представляется большей частью как некоторого рода неподвижная картина, в которой нельзя разобрать ни начала, ни середины, ни конца. Конечно, в абсолютном смысле слова не может быть и речи о каких–нибудь непосредственных исторических источниках начального анимизма. Но наша наука обладает достаточно разработанными методами, чтобы делать о начале анимизма более или менее вероятные предположения.

С самого начала следует исключить всякого рода сложные образы фантазии. Несомненно, имели место примитивные, неопределенные, недифференцированные представления и даже нге в своей работе «Теория В. Вундта о начале мифа» (Сборник в честь Э. Р. фон Штерна «Записки Одесского общ. истории и древн.», т. XXX; цит. по отд. оттиску, Одесса, 1912) под, что не фантазия и не какие–нибудь интеллектуальные процессы лежат в основе мифа, но чисто жизненные и вполне инстинктивные реакции человека, биопсихологическая основа.

Но эта критика останавливается на полпути. Ведь дело в том, что инстинктивные реакции человека всегда были с ним, начиная от первобытных времен и кончая современнойные, чем его реакции на неодушевленные предметы. Но почему же инстинктивная реакция человека на все живое распространилась в древние времена и на все неживое, а сей в первую очередь. Биопсихологическая субъективная почва мифа без учета производственных, жизненно–практических и социальных корней мало что дает для объяснения происхождения мифологии.

Очень плодотворно одно понятие, введенное в буржуазной науке со времени Маретта и Хьювитта [7]. Это понятие преанимизма. Как бы ни понимать этот преанимизм и какое бы содержание ни вкладывать в это понятие, оно в любом случае является совершенно необходимым, поскольку требует выведения развитых образов анимизма из образов неразвитых, нечетких, недифференцированных. В это понятие преанимизма мы вкладываем совершенно определенное содержание, а именно мгновенное появление под воздействием какого–либо внезапного случая в сознании человека представления о демоне. Этот демон еще не имеет никакой фигуры и никакого лица, никакого вообще очертания, но оценивается пока лишь как внезапно нахлынувшая неизвестно откуда сила, мгновенно произведшая какую–нибудь катастрофу и тут же бесследно исчезнувшая. Такой преанимизм мы назвали бы мгновенным, внезапным, инстинктивным, инстинктивно–реактивным, аффективным, бесформенным, недифференцированным.

Об этом моментальном преанимизме в науке собрано материала более чем достаточно. Но ввиду постоянного эклектизма, ввиду полного игнорирования историзма существующие в науке работы по преанимизму не только не могут считаться окончательными или хотя бы достаточными, но они требуют коренного пересмотра и переосмысления приводимых ими материалов.

Упомянем прежде всего две старые работы Укерта и Гергарда [8]. Эти две работы обстоятельны, и приводимые материалы обильны. Тем не менее воспользоваться этими работами для современной теории анимизма совершенно невозможно, если не считать приводимых ими текстов. Даже самого понятия о начальных ступенях анимизма в них не имеется, а весь анимизм рисуется как единая и неподвижная картина. Из старых работ отметим еще О. Ribbeck, «Damonen u. Genien», 1868.

Большой шаг вперед сделал Узенер, который в своей работе «Имена богов» [9]ввел весьма важное понятие «бог данного мгновения» и привел для этого некоторые материалы (стр. 279—301). Это понятие сразу выводит нас за пределы оформленного и завершенного анимизма и подводит действительно к самой начальной ступени этого обширного мифологического периода. Но сам Узенер, приводя позднейшие литературные материалы, не всегда четко отличает первоначальный аффективный преанимизм от позднейших пластически выработанных образов мифологии. То, что он приводит под одной рубрикой, иной раз приходится распределять по самым разнообразным историческим периодам. Наконец, мы бы указали на одну весьма важную работу М. П. Нильссона — «Боги и психология у Гомера» [10].

Крупнейший знаток греческой религии, он сопоставляет в этой работе гомеровские представления о богах и демонах с примитивными представлениями первобытных народов о той безличной, неопределенной, недифференцированной космической силе, которая тоже часто отличается мгновенным характером и которая носит у народов разные названия: «ваканда», «оренда», «маниту», «удах». Более популярным названием этой силы будет — «мана»; в нем Нильссон находит обобщение многочисленных представлений об этом у первобытных народов. Но Нильссону, так же как и Узенеру, совершенно чужд исторический подход к этого рода представлениям.

Главнейшим достижением всех указанных исследователей в данном вопросе является то, что ими намечается (часто против их собственной методологии и терминологии) пограничная линия между фетишизмом и анимизмом, то, что можно назвать моментальным преанимизмом. Тут мы имеем концепцию демона, уже отделившегося от соответствующей вещи (и, значит, это уже не фетишизм), но еще не получившего никакой индивидуализации и оформления. Это демон случайного, кратковременного и даже мимолетного, безличннечные случайности окружающей его действительности.

б) В Греции почиталась Деметра Иуло (Ioylos или Oylos значит «сноп»). Но не только Деметра–Сноп, но и сам сноп почитался как божество или демон. Настолько важно было появление снопа для тогдашнего человека, и настолько восторженно он к нему относился, что уже самый этот сноп он понимал как некоего демона. Апол–лодор (FHG I, frg. 37) пишет: «Подобно тому как в фре–нах (похоронных плачах) почитается Иалем, а в гимнах Иул, которыми называют и соответствующие песни, подобно этому и песня жнецов называется литиерсом» (схолиаст Theocr. X 41 говорит, что Литиерс — неутомимый жнец, сын Мидаса и что по нему называется и сама песня жнецов). На этом основании надо полагать, что боги и песни к ним назывались одним и тем же именем. Следовательно, и упомянутый Иул был тоже демоном снопа. Атеней (XIV 618 de) приводит отрывок из такого иула. Вспомним пеан, который воспевался Аполлону–Пеану, или дифирамб, который воспевался Дйонису–Ди–фирамбу.

Точно так же иресиона была не только носимой на празднествах масличной веткой, украшенной разными плодами, но и соответствующим живым существом. Вот текст той иресионы, которую приводит Плутарх (Thes. 22): «Иресиона дает нам смоквы и сытный хлеб, мед в чашках, масло для втиранья и кубки чистого вина, чтобы она заснула, охмелев». Этот текст во всяком случае свидетельствует о том, что здесь мы имеем по меньшей мере олицетворение иресионы, несомненно восходящее к ее прямому демоническому пониманию. Это и песня, и масличная ветка с плодами, и демон плодородия, для которого ветка является символом и к которому обращена данная песня. Иресиона в первую очередь связана с идеей плодородия. Это видно из той иресионы, которую известный лексикограф Свида (Homerus) приписывает Гомер

Результаты плодородящей природы обожествлялись одновременно с их появлением. Так древний человек выражал свои первые восторги перед кормящей его природой.

Копье с давних пор обладало магической силой и само понималось в виде демона. Известно чудотворное копье Ахилла, которым он не только укладывал сотни врагов на поле сражения, но которым также и исцелил рану Телефа. Эта демоничность копья навсегда осталась в памяти античной литературы, так что даже там, где она стала метафорой, она все еще звучала гораздо больше, чем простая метафора. У Эсхила (Sept. 529—532, Пиотр.) об одном из нападавших на Фивы, Парфенопее, говорится:

Копьем своим поклялся он, которое

Ему богов дороже, света глаз милей,

Столицу Кадма расточить, наперекор

Хоть Зевсу.

Здесь по–гречески так и сказано буквально: «Он почитает его больше богов». У Аполлония Родосского ( I 466— 470, Церет.) Идас, желая подействовать на Ясона, говорит:

Знает пусть ныне копье мое буйное, коим я в битвах

Славу подъемлю превыше других (ведь не столь мне в подмогу

Зевс, сколько это копье мое), что не коснется нисколько

Злая погибель тебя и тщетный твой подвиг не будет

(Хоть бы помехой был бог), если Ид стал сопутником вашим.

У Вергилия (Aen. X 773—775, Сол.) Мезенций говорит Лавсу:

Будь мне за бога рука! Да поможет мне Дрот, что колеблю.

Я обещаю, мой Лаве, что с тела разбойника снятой

Будешь ты облечен добычей, трофеем Энея.

У Стация (Theb. 548—550) Капанею, потрясающему копьем, тоже приписываются следующие слова (прозаич. пер.): «О, рука, ты мне помогаешь. Ведь ты присутствуешь всегда на войне и являешься непреодолимым божеством (numen). К тебе взываю я, тебя одну я почитаю, презирая богов». Ясно, что у всех этих писателей, и у Эсхила, и у Аполлония, и у Вергилия, и у Стация, копье трактуется как демоническое начало, которое не только находится в ряду богов, но может даже превышать их своей силой. И эта концепция восходит еще к Гомеру (Ил. XIII 444), где копье тоже, собственно говоря, отождествляется с Аресом, поскольку сначала говорится об убийстве Ал–кафоя копьем Идоменея, а потом тут же об его убийстве Аресом.

Приведенные выше тексты о копье представляют собой довольно сложный исторический комплекс, поскольку здесь имеется в виду не только преанимистическая оценка оружия, но и отражение позднейшей борьбы человека с теряющими свой авторитет богами. Исследователи, которые приводят подобные тексты, думают, что здесь нет ничего, кроме наивной веры в магическую силу копья. Этот оттенок, несомненно, имеется, однако тут привнесена и позднейшая, чисто прометеевская идея борьбы человека за свои права, надежда на собственные руки, на собственное оружие. Подобное сплетение древнейших и позднейших мифологических элементов в одном цельном и едином комплексе — самое обыкновенное явление мифологии.

в) Позднейшая литература содержит целое множество таких оборотов речи, которые никак нельзя считать просто метафорой, метонимией, гиперболой или вообще каким–нибудь тропом. Они восходят к очень давним временам «моментального» преанимизма.

Киклоп Полифем считает, что божеством для него является собственный живот (Eur, Cycl. 334—338, Анн. — Зел.):

Утроба — вот мой бог,

И главный бог при этом. Пища есть,

И чем запить найдется на сегодня,

Ничто не беспокоит — вот и Зевс

Тебе, коль ты разумен.

В неизвестной трагедии (frg. 570) говорилось: «Меня склонило вино, высочайший из богов». У Софокла (frg. 548) читаем: «Пришел цветущий пир, старейший из богов». У Менандра (IV, р. 76, frg. VIII Mein.) попадается следующее суждение: «То, что меня питает, есть бог».

У Овидия (Heroid. XIII 159) Лаодамия восклицает: «Клянусь твоим возвращением и твоим телом, моими божествами (numina)!»

Далее демонически трактуются умственные способности: по Софоклу (frg. 836, 2), «Хорошая разумность — великий бог»; по Еврипиду (frg. 1018), «Ум в каждом из нас есть бог»; по Менандру (IV, р. 72, frg. XIV Mein.).

«Для приличных людей ум всегда есть бог». Точно так же обожествляются всякого рода чувства и стремления: у Вергилия (Aen. IX 184, Сол.) Нис говорит Евриалу:

Боги ли, — Нис говорит, — это пламя в душе разжигают,

О, Евриал, или страсть становится каждому богом?

У Эсхила (Choe. 57 и сл.) хор выражает мысль, которая для Эсхила была бы очень странной, если бы мы не приняли во внимание тысячелетней перспективы этого внезапного преанимизма: «Быть счастливым для смертных — это бог и больше чем бог». По Еврипиду (Hel. 560), «Познавать друзей — это бог». У Плиния (Nat. hist. II 18) читаем: «Для смертного помогать смертному — есть бог, и это есть путь к вечной славе». Тот же Еври–пид (Cycl. 316) пишет: «Богатство, человечишко, для мудрых является богом». По Менандру (IV, р. 144, frg. II): «О бесстыдство, ты величайший из богов… Ведь иметь силу теперь называется богом…» И у него же (р. 289, frg. 251 и сл.): «Нет более явного бога, чем дерзость» и (р. 331, frg. 500) «Удобный случай — бог» (р. 151, frg. II), «Случай (taytomaton) есть бог».

Наконец, из бытовых предметов демонически понимались лампа или светильник, как, например, у комиков (IV, р. 671, frg. 293): «Вакхида тебя назвала богом, о счастливый светильник» или у Асклепиада (Anthol. Pal. V 7): «Светильник, если ты есть бог…» Демонические элементы в представлении о зажженной лампе или лампаде не раз попадаются в эллинистической и христианской литературе.

г) В природе гром и молния, конечно, всегда понимались демонически, причем не обязательно в связи только с Зевсом, но зачастую и вполне самостоятельно. Даже те места на земле, куда попадала молния, считались священными как вместилище божественной силы.

Относительно сирийского правителя Селевка Ника–тора Аппиан (Syr. 58) сообщает: «Самому основателю Се–левкии, а именно при основании той, которая на море, как говорят, явилось божественное знамение Перуна (молнии). И потому он для них установил Перуна в качестве бога. Они и теперь оказывают ему божеские почести и воспевают ему гимны». Перун иной раз почитался в виде упавшего с неба метеорита, который так и называется «громовой камень». Плутарх (Lys. 12) рассказывает о таком метеорите, который упал в 405 г. до н. э. при Эгос–Потамосе и был предметом почитания херсонес–цев еще и в его время. У Еврипида (Bacch. 6—11) рассказывается о чертоге фиванской царевны Семелы, пораженном молнией Зевса и ставшем с тех пор недоступным для людей. Интересно, что во времена известного автора «Описания Эллады» Павсания (IX 12, 3) это место все еще считалось недоступным для посещения. Пораженный молнией Зевса Капаней, по изображению Еврипида (Suppl. 1009—1011), сжигался на особом костре, отдельно от других вождей, павших под Фивами.

д) Однако не только грозные явления природы, такие, как гром и молния, являются для первобытного сознания источником внезапного возникновения анимистических идей; сюда относятся и такие явления, которые отличаются своим правильным чередованием и которые как будто бы вовсе не должны были бы вызывать каких–нибудь внезапных анимистических представлений. Одна из коренных ошибок фольклористики в том, что твердые, законченные анимистические образы мыслятся возникшими сразу, мгновенно, и притом в законченном виде, на тысячелетия. Как ни отличается правильностью движение небесных, светил, это не могло вызывать вначале никаких законченных представлений, которые бы оставались неизменными в течение веков и тысячелетий. Прежде чем появиться таким законченным образам неба, прошли тысячелетия отдельных и разбросанных ощущений и восприятий, отдельных трудовых и производственных реакций, которые так же внезапно возникали, как и внезапно забывались. Не нужно преувеличивать способность первобытного человека к абстракции, его способности запоминания. Только в результате опыта бесчисленного количества поколений возникают более или менее твердые и более или менее определенные образы неба. Конечно, проследить этот внезапно наметившийся зачаток анимистического представления на данных литературы, которая сама появилась уже на развалинах мифологии, очень трудно. И тем не менее даже в этой литературе кое–что все же можно найти.

Возьмем Солнце. Вначале оно, конечно, не могло восприниматься как некий единый одушевленный и демонический предмет, который всегда остается одним и тем же и входит в систему мифологии как некоторая законченная и вполне определенная индивидуальность. Так, насколько можно судить по массе текстов, Солнце вначале просто отождествлялось с днем, что как раз и соответствует непосредственному ощущению. Нет единого и определенного Солнца, но солнц столько, сколько и дней, т. е. бесконечное количество. Примитивное сознание именно каждый день воспринимает Солнце заново и еще не в силах произвести такого обобщения, чтобы при всех различиях каждодневного непосредственного ощущения мыслилось всегда одно и то же Солнце. Еще Гераклит (frg. 6) утверждает, что «не только ежедневно новое Солнце, но Солнце постоянно, непрерывно обновляется». Эпикур, правда, не говорит, что Солнце каждый день новое, но он пишет (Epist. II 92 Usen., Собол.): «Восход и заход Солнца, Луны и остальных светил может происходить и вследствие возгорания и угасания, если окружающая материя, и притом в обоих местах (т. е. в месте восхода и захода), такова, что вышесказанное может совершаться». Из этого текста прямой вывод, что Солнце и прочие светила — каждый день новые. По сообщению Макробия (Sat. I 15, 14), «критяне называют день Зевсом», так что неудивительно, что Варрон (Tertull. Apol. 14; Ad nat. I 10) говорил о «трехстах безголовых Юпитерах», под каковыми, вероятно, нужно понимать 300 дней при десятимесячном годе. Пиндар (01. XIII 37 и сл.), вместо того чтобы сказать «в течение одного дня», говорит «в течение одного Солнца». У Еврипида (Hel. 652 и сл. Анн. — Зел.) Менелай говорит Елене:

Сколько раз

Сменилось солнце прежде, чем обманы

Богини осветило наконец!

Электра (Е1. 654) говорит о «солнцах, в течение которых очищается роженица». Также говорится о «трех светлых переходах Солнца» (Andr. 1086), т. е. о трех днях. Каллимах (Hymn. VI 83) вместо «девяти дней» говорит «девять светов», Геронд (frg. 13) — о шестидесяти солнцах.

Особенно изобилует подобными примерами римская литература. О свете многих солнц говорит Катулл (VIII 3), также — о заходе и восходе солнц (V 4). Вергилий (Aen. I 745) пишет о зимних солнцах, а также (III 203) вместо трех дней — о трех солнцах. У Горация (Sat. I 9, 72) вместо «черный день» — «черное Солнце» (Сагш. IV 2, 46), вместо «прекрасный день» — «прекрасное Солнце»; кроме того, в одах (IV 5, 8) — «солнца будут лучше светить». У Овидия (Fast. I 157) — «ласковые солнца».

Узенер приводит совершенно недвусмысленное суждение Фомы Магистра, известного ученого XIV в., которому приписывается много трудов по античной литературе (Thorn. Mag., p. 174, 4): «Говорится, что Солнце есть каждый отдельный день… а также — двенадцатимесячный промежуток времени».

Так же думали и о Луне, понимая новолуние как зарождение совершенно новой Луны, не связанной с предыдущей, а ее ущерб — как ее полную и окончательную гибель.

е) В античной мифологии имеется одно замечательное понятие, которое представляет собой не что иное, как обобщение внезапно появившегося в сознании человека представления об анимистическом существе. Это — греческий демон (daimon) и римский гений (genius). Мы не будем иметь в виду позднейшего учения о демонах, которое развилось в платонизме и стоицизме и получило огромное подкрепление из иудейских и христианских источников. Это учение говорит о демоне, имеющем свое определенное место и свои определенные функции в системе мифологии и теологии. Мы будем говорить только о демоне начальной поры, о демоне преанимистическом.

Уже гомеровские материалы содержат весьма важные в этом отношении факты. С одной стороны, правда, daimon почти ничем не отличается от обычного «бога» (theos). Так, например, об Афине, которая возвращается на Олимп, говорится (Ил. I 222), что она отправляется в дома эгидодержца Зевса и к другим демонам. В другом месте (III 420) читаем: «Шел демон», но имеется в виду следовавшая около Елены Афродита. Говорится о помощи Зевса Гектору в борьбе против Тевкра (XV 458—470), а Тевкр (467) говорит, что демон вредил ему в этой борьбе, так что Зевс и есть демон.

Однако уже этот последний пример указывает на то, что под демоном иногда понимается нечто неизвестное, страшное, противоположное обычному изображению у Гомера олимпийских богов.

У Гомера имеется много примеров именно такого безыменного, безликого, внезапно действующего, совершенно неожиданного и страшного демона. Олимпийские боги, правда, тоже бывают страшными. Но они имеют человеческий вид, имеют определенные имена, к ним можно обращаться с просьбами, и с ними возможно самое разнообразное общение. Но то, что Гомер называет демоном, часто совершенно противоположно этому. Это есть именно мгновенно возникающая и мгновенно уходящая страшная и роковая сила, о которой человек не имеет никакого представления, которую не может назвать по имени и с которой нельзя вступить ни в какое общение. Это замечательные рудименты у Гомера именно того внезапного преанимизма, с которого только и могло начаться общее анимистическое мировоззрение.

В «Илиаде» (XI 480) демон внезапно приводит льва к оленю и заставляет его растерзать. Одиссей (Од. V 419—422) во время бури боится, как бы демон не выслал на него чудищ из морской глубины. Когда Еврилох (XII 295) приглашает спутников Одиссея выйти на берег, где паслись быки Гелиоса и где их ожидала гибель, Одиссей подумал, что тут демон готовит им беду; Телемах (XVI 194 и сл.), не веря тому, что он встретил отца, боится, что это прельщает его демон, с тем чтобы в дальнейшем доставить ему еще больше горя. Пенелопа (XVIII 256) говорит о своих бесчисленных бедах, посланных демоном, о бедах выше меры от демона (XIX 512), о ниспослании ей демоном зловещих снов (XX 87).

У Гомера имеется известное количество текстов, где говорится не о непосредственном воздействии демона на человека, но только о направлении его на путь, ведущий к каким–либо событиям. Здесь тоже часто имеется в виду катастрофа. Ликаон, которого собирается убить Ахилл, не пытается «этого избежать, зная, что к этому его направил демон (Ил. XXI 92 и сл.). Одиссей направлен к На–всикае демоном, чтобы подвергнуться еще большим страданиям (Од. VI 172 и сл.). Враждебный демон привел Одиссея к Калипсо (VII 248). Эол спрашивает Одиссея, какой враждебный демон привел его назад к нему (X 64). Евмей выражает желание, чтобы демон привел Одиссея (XVII 243). Демон приводит Телемаха к пристани невредимо (XVI 370). Одиссей выражает желание, чтобы демон отвел одного из женихов Пенелопы от страшной встречи (XVIII 146). Демон привел Одиссея к отцу (XXIV 306).

Точно так же демон вызывает или может вызвать внезапно ту или иную мысль: у Ахилла (Ил. IX 600, XI 792), у Телемаха (Од. III 27, XIX 10) и у Пенелопы (138). Или демон заставляет забыть что–нибудь, как он заставил (XIV 488) псевдо–Одиссея забыть плащ в холодное время.

Встречаются также примеры и более благодетельного воздействия демона: демон (Од. IX 381) вдохнул дерзание в товарищей Одиссея перед ослеплением Полифема. Афина говорит Телемаху, «что другое вложит в него демон» (III 27); один раз встречается даже эпитет (Ил. III 182) «olbiodalmos», т. е. «счастливодемонский»— в приложении к Агамемнону. Вспомним в лирике Феогнида (161) о людях, которые низки умом, но счастливы «демоном». Однако понятие демона у Гомера гораздо шире.

Иной раз этот демон почти приравнивается судьбе. Евмей (Од. XVI 64) говорит об Одиссее, что «это выпрял ему демон»; подобное же выражение встречается и там, где говорится о богах, которых в этих случаях, очевидно, нужно понимать как демонов (Ил. XXIV 525), и несколько раз в «Одиссее». Эльпенор говорит (XI 61), что его погубила «дурная судьба демона», где daimonos является, конечно, genetivus possessivus, а не genetivus qualitatis.

У трагиков подобное понимание демона тоже на первом плане. У Эсхила о сыновьях Эдипа Этеокле и Полинике говорится, что (Sept. 812) «у них обоих общий демон», а Дарий (Pers. 825) говорит о недопустимости презирать «присутствующего демона» (очевидно, счастливого) у греков. В этом же смысле употребляется и глагол daimonao — «быть под действием демона», «быть одержимым со стороны демона» (Sept. 1001). Антигона и Йемена плачут — «увы, одержимые демоном в несчастье»; или (Choe. 566) «одержим демоном» дом убийцы Агамемнона Эгисфа. У Софокла (frg. 592, Зел.) читаем:

Не разглашай ты демона повсюду:

О нем скорбеть в молчании пристойней.

У Еврипида (А1с. 561) хор спрашивает Адмета, зачем он утаил от Геракла «теперешнего демона», т. е. смерть его жены Алкесты. Орест (Andr. 971) тоже говорит о своих «судьбах и наличном демоне». Тиресий (Phoen. 881) считает потомков Эдипа негодными для царства ввиду того, что они «одержимы демоном».

Под влиянием демона находятся решительно все события человеческой жизни  — о демоне брачной ночи; Пиндар (Pyth. Ill 34) — о борьбе в человеке двух демонов — доброго и злого. Андромаха у lbврипида (Andr. 98) называет демоном то, что привело ее к рабству. Гераклит (frg. 119) утверждает, что «характер человека есть его демон». Наконец, демон охватывает и всю жизнь человека. Менандр (IV, р. 238, frg. 18 Mein.) утверждает: «Каждому человеку соприсутствует тотчас же после рождения демон в качестве доброго мистагога (водителя) его жизни». Платон (Phaed. 107d) тоже говорит о «демоне каждого человека, который достался ему в жизни». И эти демоны у разных людей разные, и даже у одного и того же человека могут быть разными, то вселяясь в него, то покидая его. Старейшины у Эсхила (Pers. 158) говорят о возможности ухода «прежнего демона» военного счастья. По Софоклу (Е1. 917), «одним и тем же людям соприсутствует всегда не один и тот же демон».

ж) Но и общеизвестные божества, давно ставшие определенными образами и в этом виде постоянно фигурирующие в литературе, все еще таят в себе рудименты былого внезапного преанимизма.

Так, Эрот в эллинистической поэзии очень часто употребляется во множественном числе, потому что каждая любовь, каждое любовное свидание и вообще каждое любовное предприятие имело своего Эрота. Это — тоже своеобразный бог мгновенья, и потому их было бесчисленное множество. При этом важно отметить, что это множество Эротов не было выдумкой только эллинизма. Уже Пиндар (Nem. VIII 5) говорит, что ложе Зевса и Эгины было окружено прекрасными Эротами как стражами. Точно так же во frg. 122 у Пиндара говорится об Афродите как о «матери Эротов».

Илифия, богиня рожениц, тоже часто употребляется во множественном числе (Ил. XI 269 и XIX 119, последний текст — об Илифиях, которых задержала Гера при рождении Геракла). Ника–Победа тоже у всех была разная: у воинов, у победителей на состязаниях и т. д., так что этих Ник тоже было множество.

Но еще больше материала в этом отношении у римлян. Каждая женщина, например, имела–свою собственную Юнону, так что, сколько было в Риме женщин, столько было там и Юнон. Точно так же было бесчисленное количество Венер. И опять–таки, сколько свиданий, сколько вообще любовных дел, столько и Венер. У Катулла (LXXXVI 5 и сл.) Лесбия «одна похитила всех Венер у всех женщин», т. е. она похитила у них их обаяние, «горюйте, Венеры и Купидоны» (III 1). У Вергилия (Eel. III 68) пастух говорит о своей Венере. У Тибулла (VI 47 и сл., Фет) читаем:

Хоть бы своими клялась, обманщица, даже очами,

И Юноной своей, да и Венерой своей,

Верности нечего ждать…

Таким образом, демон — это сначала та внезапно действующая сила, о которой человеку ничего не известно. С этого и начинается анимизм. Законченного образа демона еще нет, но это уже не фетиш. В дальнейшем мифологическое мышление начинает обобщать этих демонов, в результате чего и появляются демоны отдельных вещей, отдельных событий, то более, то менее мощные в своем воздействии на человеческую и мировую жизнь. Древний преанимистический элемент часто заметен даже в крупных мифологических фигурах.

з) Римский гений (genius) представлял полную аналогию греческому демону, хотя и развивался он вполне специфически. Самое слово «гений» значит «породитель». Этим названием обозначалось в людях (и в вещах) их жизнеустремление, их волевая направленность, что, между прочим, заметно отличает римского гения от греческого демона, трактовавшегося у греков гораздо более объективистски.

У каждого человека есть свой гений, но и у каждой семьи — тоже свой гений — Лары. Род как объединение семей тоже имел своего гения. Каждое племя и, наконец, само Римское государство тоже имело своих гениев. Гении эти настолько близки к людям (вещам), что они заведуют каждым малейшим шагом человека, каждым его движением. Когда Гораций (Epist. II 2, 187—189, Гинцб.) рассказывает о не похожих одно на другое занятиях двух братьев, то он объясняет это так:

Знает то Гений, звезду направляющий нашу с рожденья,

Бог он природы людской, умирающий одновременно

С каждым из нас, он видом изменчив: то светлый, то мрачный.

Гений настолько близок к человеку, что меняется вместе с ним и даже вместе с ним умирает. Такую же мимолетность гения находим у Горация и в другом месте (III, 143 и сл.):

В дар молоко приносили Сильвану, Земле — поросенка,

Гению — вина, цветы за заботу о жизни короткой.

Овидий (Fast. V 145 и сл.) рассказывает о том, что город имеет тысячи Лар в целях его охраны и, кроме того, еще гения своего вождя; и каждый поселок тоже имеет для охраны по три божества (numina). О «гении места» читаем у Вергилия (Аеп. V 95); и у него же (Georg. I 302) — о зиме, «посвященной гению» (genialis). Персий (V 151), приглашая ловить момент, указывает на гения (прозаич. пер.): «Поблажкой твоему гению будем ловить наслаждение! Жизнь — наше достояние». Масса текстов с «гением» у Плавта. Очень красноречиво о множестве римских гениев пишет Пруденций (С. Symmach. II 444, прозаич. пер.):

«Почему вы изображаете мне только одного гения Рима, в то время как вы имеете обыкновение приписывать своих гениев и воротам, и домам, и баням, и стойлам? Зачем изображать все части города и все места в виде многих тысяч гениев, чтобы никакой уголок не остался лишенным собственной тени, [т. е. собственного гения]?»

Римский религиозный практицизм приводил к обожествлению разных мельчайших событий жизни или к обожествлению отдельных и частичных функций богов и людей. Были не только богини или демоны рождения человека, но и лежания его в колыбели, первого его крика, первого произнесенного им слова, его еды и питья, его выхода на улицу, его хождения по улице, его возвращения домой и т. д. В Риме были храмы Счастью, Победе, Надежде, Согласию, Целомудрию, Благочестию, Благополучию и т. д.

Моментальный, или аффективный, преанимизм, составивший некогда огромную эпоху в истории человеческого мировоззрения, и в дальнейшем никогда не исчезал. Даже в те времена, когда он уступил место пластическому антропоморфизму, он все еще оставался в виде очень частых рудиментов, а в Риме даже прогрессировал, не исключая императорской эпохи, когда он подогревался и культом императора, и многочисленными восточными влияниями. Соответствующие тексты обнаруживают самую разнообразную интенсивность этого преанимизма.

3. Развитой анимизм. Функциональный хтонизм. Начальная ступень анимизма переходит в развитую ступень с того момента, когда демон из безличного существа становится личным и вообще получает ту или иную индивидуализацию. На первых порах и здесь все еще выпирает стихийная сила демона, его действенная основа, возникшая в сознании первобытного человека как проекция его производственной и вообще жизненной практики, как проекция его социальных отношений на природу.

Множество античных хтонических мифов на их анимистической ступени труднообозримо. Целью настоящей работы является не исчерпание главнейших мифов (для этого понадобилось бы несколько томов), но только конкретное применение метода распознавания хтонизма, установления его более или менее развитой анимистической ступени.

Сначала мы коснемся не столько самих образов данной ступени мифологии, сколько их действенной силы, источником которой большей частью и является сама эта Хтон, т. е. Земля. Примеров этого функционального хтонизма очень много.

Антей, сын Посейдона и Геи, получал свою силу от прикосновения к своей матери Земле и был непобедим до тех пор, пока к ней прикасался. В тот момент, когда Антей был поднят Гераклом и не прикасался к земле, он и был задушен. Об этом красочно рассказывает Лукан в своей «Фарсалии» (IV 593—653).

Гера, знаменитая супруга Зевса, в отместку за порождение им без нее Афины Паллады из своей собственной головы ударяет несколько раз ладонью по земле с присоединением соответствующей просьбы, вдруг беременеет без всякого мужа и в дальнейшем рождает стоглавое чудовище — Тифона. Об этом подробно рассказывает Гомеровский гимн (II 154—174). Эсхил (frg. 44) рисует нам брак Геи–Земли и Урана–Неба в виде дождя, оплодотворяющего Землю. Когда фиванская героиня Се–мела, с которой Зевс вступил в брак, захотела, чтобы Зевс явился к ней в своем настоящем виде, как он является своей небесной супруге Гере, то Зевс явился к ней в виде грома и молнии и сжег ее дом и ее самое (Ovid. Met. III 260—312). К Данае, дочери Акрисия, запертой в уединенном помещении, Зевс является в виде золотого дождя или света, после чего она рождает знаменитого героя Персея (там же, IV 610, 696 и сл.). Посейдон в виде вод реки Энипея сходится с Тиро, когда та купалась в этой реке (Од. XI 235—254).

Земля и ее недра на данной ступени мифологии трактуются как вообще начало и конец всякой жизни. У Платона выражается общегреческая мысль, когда говорится (Мепех. 238а), что «наша земля — наша мать», что «ею рождены люди» и что «в беременности и рождении не земля подражает женщине, а женщина — земле». У Эпи–харма (13 В 64 Diels, Маков.) читаем: «Я — труп. Труп есть навоз, навоз же есть земля. Если же земля есть бог, то я не труп, но бог». Плутон уже по самому значению этого имени есть богатство или обилие. Но ведь известно, что он является также и богом подземного мира, т. е. богом смерти. Плутон — то же самое, что и Аид. Самое глубокое место подземного мира — Тартар. Но, по Геси–оду (Theog. 736—740, 807—811), это есть то место, где как раз залегают начала и концы всего сущего. У римлян Либитина — богиня садов и виноградников, вообще плодородия. Но в то же время она есть и богиня погребения, и самое имя ее употреблялось поэтами в значении «смерть» или «погребение». В ней отождествлялись любовь и смерть; и она настолько же была близка к Венере, насколько и к подземному миру. Статуи Януса — бога всякого начала и, очевидно, всякого конца — имели голову с двумя лицами, обращенными в противоположные стороны, ему как богу творческого противоречия Овидий дал весьма выразительную характеристику в своих «Фас–тах» (I 89—144).

Созидательная и творческая сила физической материи вошла в десятки и сотни разного рода хтонических мифов. Павсаний (II 38, 3) говорит об одном источнике, в котором купалась Гера и после каждого купанья становилась вновь девственницей. Когда Гера вступала в брак с Зевсом, то Гея подарила ей золотые яблоки, которые были не только символами счастливой юности и любви, но и их причиной и физически выраженной сущностью. Они охранялись на крайнем западе драконом и самим Атлантом, пока Геракл не выкрал их для Эврисфея и пока после прибытия туда аргонавтов сами Геспериды не обратились в землю и прах (правда, как читаем у АроН. Rhod. IV 1396—1430, с последующим превращением в деревья и обратно в свой прежний вид). Позднейшие стихии (земля, вода, воздух, огонь и эфир) в свое время тоже были фетишами и демоническими существами, и только греческая натурфилософия лишила их демонизма и антропоморфизма, хотя и она все еще не могла лишить их одушевления и жизнетворности.

Этолийскому герою Мелеагру, когда ему было только семь дней, Мойры предсказали, что его жизнь кончится, как только сгорит полено, горевшее в очаге. Мать Мелеагра выхватила это полено из очага, затушила его водой и спрятала. Когда же она захотела отомстить сыну за убийство ее братьев во время калидонской охоты, она вновь зажгла это полено, и Мелеагр скончался, когда сгорело это полено (Ovid. Met. VIII 447—524).

Когда в Фивах вступали в брак Кадм и Гармония, то Кадм подарил своей невесте ожерелье, полученное им от Афродиты или Европы. Это ожерелье тоже было символом или, вернее сказать, причиной гибели фиванского царского дома. Оно последовательно переходило от Гармонии к Семеле, Агаве, Дирцее, Ниобее, Иокасте, Эри–филе и Алфесибее, покамест сын Алкмеона Клитий не принес его в дар в святилище Аполлона и тем не разрушил родового проклятья, постигшего фиванских царей ввиду незаконного обладания сокровищем, которому подобало оставаться скрытым в земле.

Прекрасным примером функционального хтонизма являются также и те спарты, то есть тот воинственный народ, который появился из земли после посева на ней зубов убитого Кадмом дракона. Этот народ, кроме пяти человек, основателей фиванских родов, погиб весь в результате непрерывной взаимной борьбы и убийств (Ovid. Met. Ill 111 —130). Хаотическая мощь Земли, пребывающая в постоянном самопротивоборстве, получила здесь очень яркое выражение.

Гесиод, большой любитель хтонической старины, рисует нам в качестве порождений Ночи (а Ночь — порождение самого Хаоса) много разных хтонических существ, которые еще не дошли до какого–нибудь четкого внешнего образа и вполне могут рассматриваться по преимуществу как только хтонические силы, и притом большей частью разрушительные (Hesiod. Theog. 211—232). Здесь фигурируют Мойры — богини судьбы и Керы, их страшные служительницы, Немезида — богиня мести и бесконечный ряд порожденных ею страшных существ: Смерть и Сон, Эрида — Раздор, Печаль, Мор, злобный завистник Мом и др. Правда, сюда же отнесены и Геспериды. Но, кроме них, все эти существа трактуются как принцип хаоса, беспорядочности и аморализма в человеческой и мировой жизни. Так оно и должно быть в период хтонизма.

4. Тератоморфизм. Перейдем к таким хтоническим символам, в которых кроме их беспорядочного действия выступает также их беспорядочное и дисгармоническое оформление, к тератологии, т. е. к мифам о чудовищах и страшилищах.

Прежде всего здесь мы встречаемся с образами наступательной силы Земли. Гесиод подробно говорит о порождениях Урана с Геей — Титанах, Киклопах и Сторуких. В последних чудовищность подчеркнута особенно: каждое такое существо имеет 100 рук и 50 голов. Сюда же надо отнести и стоглавого Тифона, порождение Земли и Тартара, а также Гигантов, появившихся из крови оскопленного Урана.

Среди оборонительных сил Земли необходимо указать Эринний, страшных седых старух, со змеями в распущенных волосах и вокруг пояса, с собачьими головами и собачьим лаем, в черных одеяниях, окровавленных от раздираемых ими жертв. Они преследуют всякого преступника против уставов Земли и прав родства. Точно так же от Ехидны и Тифона рождаются: собака Орф, медноголосый и пятидесятиголовый кровожадный страж Аида Цербер, лернейская гидра, Химера с тремя головами, львицы, козы и змеи с пламенем изо рта, Сфинкс, убивающий всех, кто не разгадывал его загадок. А от Ехидны и Орфа — немейский лев.

Далее следуют более или менее инертные образы хтонизма, которые потенциально тоже содержат в себе огромную разрушительную силу. Это — порождения Тав–манта и Кето, детей Понта: старуха Грайя, страшилища Горгоны, одна из которых, Медуза, умерщвляла все живое одним своим взглядом (от ее брака с Посейдоном — конь Пегас и Хрисаор–Златомеч, породивший с океани–дой Каллироей трехголовое чудовище Герионея); затем — полудева, полузмея, страшная и вредоносная, но прекрасная нимфа Ехидна, скрытая в глубокой пещере вдали от богов и людей; страшный дракон, охранитель золотых яблок Гесперид; от Тавманта и Электры, дочери Океана, — Гарпии, символы страшной бури. Первоначальные сведения о всех этих чудовищах можно получить у Гесиода (Theog. 270—340). Общеизвестны из Гомера Сирены — полудевы, полуптицы, чарующие путников своим пением и тут же губящие их (Од. XII 158— 200), а также Сцилла с двенадцатью лапами и шестью головами и губительный водоворот Харибда (201—250).

5. Великая мать. Вся эта стихийно–чудовищная мифология матриархата получает свое обобщение и завершение в мифологии Великой матери, или Матери богов. Эта мифология и этот дикий культ в классические времена Греции, конечно, был оттеснен на задний план, и о нем едва помнили. Но в глубинах догомеровской истории, а также в эллинистическо–римский период, когда происходила реставрация архаики, эта мифология и этот культ имели огромное значение. В эпоху матриархата он был его наивысшим обобщением и последним завершением.

Главным местом распространения этой мифологии была Малая Азия, где Великая мать почиталась под разными именами, имея ближайшее отношение к различным горным местностям и к животному миру. Оттуда в 204 г. до н. э. этот культ перешел в Рим и там широко распространился. К этому позднему времени как раз и относятся важнейшие тексты о Великой матери. Лукреций (II 594—643), для которого она есть, конечно, только поэтический символ природы как живого целого, посвятил ей прекрасные страницы, из которых можно почерпнуть все самое необходимое для понимания этой мифологии. Катулл (LIII) очень выразительно изображал кроваво–оргиастические черты культа Великой матери, а Овидий (Fast. IV 179—372) описал самое ее появление в Риме. Лукиан посвятил ей целый трактат под названием «О сирийской богине», а Юлиан — свою глубокомысленную речь под названием «К Матери богов».

Во Фригии она почиталась в окружении оргиастиче–ского юного бога Аттиса и называлась Кибелой. В Сирии и других местах ее называли Афродитой и давали ей в спутники Адониса. Она была матерью гор и зверей и высшей богиней, в то время как классическая Греция знала Рею как мать только олимпийских богов. Аттис или Адонис были ее сыновьями или ее любовниками, а вернее, тем и другим вместе. Каждый год воспевались их смерть и их воскресение, так что здесь перед нами — типичный для всего Востока образ умирающего и воскресающего бога. Несомненно, этот бог — только придаток Великой матери, как это и должно быть в эпоху зрелого матриархата и как это мы находим в изобразительном искусстве древнего Крита. Гесиод (Theog. 411—452) дал изображение Гекаты (не имеющее ничего общего с обычной богиней ночных привидений) как единой космической богини, управляющей решительно всем в мире. Тут, правда, нет у нее никакого спутника, аналогичного Аттису или Адонису. Но космические функции этого универсального женского божества, несомненно, навеяны традициями матриархата, в которых сам Гесиод едва ли разбирался, хотя и находился постоянно под их впечатлением.

Женские божества периода классики представляют собой только отдельные черты этой древней и суровой богини. Они уже подчинены мужскому божеству, но древняя их мифология еще чувствуется. У Гесиода (Theog. 190—206) хотя Афродита и далеко не первая богиня, но мотивом появления ее из морской пены, окровавленной Ураном, она резко отделяется от классической богини любви и красоты, и это говорит о далеких веках суровой и мрачной хтонической мифологии. Лукреций под именем Венеры изображает в начале своей поэмы (I 1—23), конечно, не что иное, как именно это суровое и космическое, всепорождающее и всепоглощающее божество. Любитель старины найдет массу интересных архаических эпитетов этой богини в орфических гимнах XXVI и XXVII. Идея космической Афродиты вообще никогда не умирала в античности, и ее можно найти везде, начиная от Парменида и Эмпедокла, продолжая Платоном и Аристотелем и кончая неоплатониками.

6. Непосредственное отражение родовых отношений в мифе. Нет недостатка и в прямом отражении матриархального строя в героических мифах, где он является, конечно, только рудиментом.

Энгельс («Происхождение семьи, частной собственности и государства», 1953, стр. 141) указывает, что Алфея, мать Мелеагра, губит его только за то, что он убил братьев своей матери, т. е. род, к которому она принадлежит, ей ближе, чем ее собственные дети, рожденные ею от представителя чужого рода. Правда, здесь дан незаконченный матриархат, так как присоединены и патриархальные черты. При строгом матриархате Алфея не убивала бы сына, потому что он принадлежал бы к материнскому роду. Но он, по мифу, очевидно, прин близким, чем брата. Точно так же во время похода аргонавтов Финей истязает своих собственных детей от первого брака; но оказавшиеся среди аргонавтов братья матери истязуемых, защищая свой род, заставляют прекратить это.

Рудименты древнего родового строя слишком часты даже в героические времена.

Гея вступает в брак со своим сыном Ураном, а дети от этого брака, Титаны, тоже вступают друг с другом в брак. Зевс, возглавивший собой героический век, тоже женат на своей родной сестре (Гере) и тоже вступает в брак со своей родной племянницей Персефоной.

Но уже считается грехом и развратом брак Кинира и Мирры, которые были отцом и дочерью, и Овидий по этому поводу всячески старается убедить своего читателя в преступности этого брака (Met. X 298—502). Очевидно, брак Геи и Урана уже не был образцом для позднейших времен, так как относился к временам беспорядочных брачных отношений — промискуитета. Точно так же Библида, влюбленная в своего родного брата Кавна и отвергнутая им, а затем и погибшая от этого, тоже осуждается ее античными излагателями (II 418—605), что явно свидетельствует о появлении такого рода мифов уже в эпоху моногамной семьи. У Софокла страшным преступлением считается брак Эдипа с его матерью Иокастой. Значит, архаическая форма брака уже не оправдывалась. С подчеркнутым осуждением тот же Овидий относится и к браку Никтимены с ее отцом (Met. II 590—595). Таким же архаическим рудиментом кровнородственного брака в период установившейся моногамии и столь же осуждаемым является также брак родных брата и сестры, Макарея и Канаки, о котором проливает слезы даже и сама Канака (Ovid. Heroid. XI 21—24).

Рудиментом группового брака является у Гомера сообщение о том, что бог ветров Эол переженил своих шестерых сыновей на своих же собственных шестерых дочерях (Од. X 6 иормы семьи, предшествующие моногамии патриархата.

Два родных брата, Агамемнон и Менелай, женятся на двух родных сестрах, Клитемнестре и Елене. Кроме того, с Клитемнестрой дело сложнее. Сначала она — жена Тантала (младшего), потом Агамемнона и наконец Эгисфа. Но эти Тантал и Эгисф — родные братья, сыновья Фиеста; а Тантал и Эгисф — двоюродные братья Агамемнона. Ясно, следовательно, что здесь отголосок группового брака мужчин с одной и той же женщиной. Тезей сначала женат на Ариадне, а затем на ее сестре Федре. Геракл, который сватался за Иолу, пред смертью отдает ее своему сыну Гиллу. Елена тоже сначала жена Тезея, потом жена Менелая. Но Тезей — двоюродный племянник Менелая. И далее, в самой Трое Елена сначала жена Париса, потом — его родного брата Деифоба. Точно так же в Трое два родных брата, Парис (до встречи с Еленой) и Эсак, женятся на двух родных сестрах, Эно–не и Астеропе. Руки Пенелопы добиваются сразу несколько женихов. Правда, у Гомера предполагается брак с Пенелопой только какого–нибудь одного из женихов, но мы располагаем и другими текстами. Так, по Дурису (FHG II 479, frg. 42), «Пенелопа сошлась со всеми женихами и родила козлоногого Пана». Отдаленным рудиментом группового брака является и брак Андромахи, потерявшей своего мужа Гектора, с братом этого последнего, Геленом (после смерти ее поработителя Неоптолема). Андромаха (Мужеборная) устремляется на башню как бы для команды или для наблюдения за боем (Ил. VI 381—389), дает боевые советы Гектору (431—437), а имя ее часто носят амазонки (надписи на вазах). Но при этом у Гомера тут уже переход к патриархату: на башню следует за ней няня с ребенком (389), а ее боевые советы вкраплены в чисто женскую лирику при расставании с мужем.

То, что рассказано у Гомера о феакийской царице Арете, является несомненным свидетельством живучести матриархальных отношений. Арета — не только хозяйка дома, но и фактическая правительница всего царства феаков, так как все мужчины идут за советом именно к ней, а не к ее мужу Алкиною; и по совету самой Навси–каи Одиссей после своего прибытия на остров обращается прежде всего к ней (Од. VII 67—77). Напомним, кроме того, что у Гомера Арета и Алкиной — родные племянница и дядя и даже (Schol. Od. VII 54; Hesiod. Frg. 71 Rz.) они и вовсе родные брат и сестра. Приведем и такой пример путаницы родовых отношений в период архаики. Ввиду того что Анакса выходит замуж за своего родного дядю, Электриона, а их дочь Алкмена замужем тоже за своим родным дядей с материнской стороны, Амфитрионом, то эта Алкмена доводится Амфитриону одновременно женой, племянницей и двоюродной сестрой, а Анаксе — одновременно двоюродной сестрой, дочерью и золовкой. О матриархате в мифологии свидетельствуют: величание не по отцу, а по матери (Аполлон — Летоид, Хирон — Филирид); чисто женские праздники на Пниксе, Фесмофории или чисто женские оргии на Парнасе и Кифероне; наличие специальных богов в каждом роде и фратрии; и наконец, такое явление, как кровная месть, которая только с огромным трудом сдавала свои позиции в связи с разложением родовой общины и которая в виде рудимента просуществовала еще много столетий и в жизни, и в мифологии. Рудиментом древнейших родовых отношений, когда главой рода являлась мать, а отец был ее только случайным посетителем, которого было трудно даже и разыскать, являются позднейшие мифы уже чисто героической эпохи, в которых рассказывалось о поисках отсутствующего и даже неведомого отца. Всем известны поиски Телемахом своего отца Одиссея, отсутствующего уже двадцать лет, о чем читаем в I—IV песнях «Одиссеи», а также прибытие Тезея от его матери Эфры к своему отцу, афинскому царю Эгею, о чем гласит известный дифирамб Вакхили–да «Тезей».

7. Героизированные формы матриархальной мифологии. Последующей ступенью развития матриархальной мифологии явились ее героизированные формы, т. е. те, на которые уже легла печать патриархата и героизма.

Сюда относятся прежде всего знаменитые греческие амазонки. Это — явный рудимент среди нематриархальной и уже чисто героической мифологии. Амазонки — женское племя, жившее в Малой Азии на реке Фермо–донте, на острове Лемносе или в районе Меотиды и Понта Эвксинского, во Фракии или в Скифии. Они не допускали мужчин в свое общество и только ради продолжения потомства на короткое время сходились с ними. Всех родившихся мальчиков они убивали. Они проводили время на войне и были все время на конях, будучи вооруженными с ног до головы. Так как нам известна греческая мифология по преимуществу уже патриархальная, т. е. героическая, то дошедшие до нас мифы почти всегда изображают только победу над ними какого–нибудь героя. Их побеждали Геракл, Тезей, Беллерофонт, Ахилл.

Точно так же дошедшие до нас мифы не раз говорят о вступлении в брак богинь со смертными героями, что в период патриархата и героизма уже звучит как странная экзотика и как рудимент давно ушедшей старины. Гесиод (Theog. 965—1020) дает специальное перечисление такого рода браков: Деметра с Иасионом рождают Плутоса; Гармония с Кадмом — Ино, Семелу, Агаву, Ав–тоною и Полидора; Каллироя с Хрисаором — Гериона; Эос–Заря с Тифоном — Мемнона, царя эфиопов, и Эма–фиона; она же от Кефала — Фаэтона, которого в свою очередь похитила для себя Афродита; морская царевна Фетида от Пелея — Ахилла; Афродита от Анхиза — Энея; дочь Гелиоса Кирка от Одиссея — Агрия и Латина, Телегона; нимфа Калипсо от того же Одиссея — Навсифоя и Навсиноя. Вергилий (Аеп. VII 761—782) и Овидий (Met. XV 497—546) оставили нам обширное повествование о Диане и Вирбии. Но особенной образностью изображения отличается рассказ о любви Афродиты и Анхиза, данный в замечательном IV Гомеровском гимне. Это последние отзвуки когда–то мощной и суровой мифологии матриархата периода его расцвета.

8. Человеческие жертвы и людоедство. Яркой иллюстрацией мифологии матриархата и вообще хтонизма являются мифы и культы, связанные с человеческими жертвами и людоедством. Здесь полная подчиненность человеческого «я» окружающему «не–я». «Я» обладает здесь настолько ничтожной ценностью, что мало чем отличается от природы вообще.

та Александрийского (Protr. Ill 42), Дионису в Орхомене (Porphyr. De abst. II 55) и обожествленному фиванскому царевичу Палемону (Tzetz. Lycophr. 229). Дионису Оместу принес в жертву людей Фемистокл перед Саламинским сражением (Plut. Pelop. 21). Пленные приносились в жертву спутнице Ареса Энио (Ammian. Marc. 27, 4). Человеческие жертвы приносились Пелею (Clem. Alex. Protr. Ill 42) и ему же вместе с Хиро–ном в Пеллене (CyrilL С. Jul. IV 128). Ахиллесу была принесена в жертву Поликсена (Eur. Нес., Ovid. Met. XIII 440—482; Sen. Tro. 177—373, 1121—1174). Патроклу Ахилл принес в жертву двенадцать троянских юношей (Ил. XXIII 183), пожертвовали собой ради спасения родины Менекей, сын Креонта («Финикиянки» Еврипида), и Макария, дочь Геракла («Гераклиды» Еврипида).

Человеческие жертвы существовали в Греции в течение длительнейшего времени и получали различную мотивировку в зависимости от той или иной эпохи. Несомненным фактом является огромная распространенность этой звериной мифологии не только в архаический период, но и в период цветущей классики, когда ей все же приходит конец. В мифе об аргонавтах Фрикс, спасенный своей матерью Нефелой от принесения его в жертву, приносит вместо себя в жертву барана, на котором он прибыл в Колхиду. Тантал угостил своих гостей, богов, мясом своего сына; Атрей угостил Фиеста мясом его, Фиеста, детей. И в том и в другом случае миф уже жесточайшим образом осуждает человекоубийство и казнит его виновников. Мифология отражает не только расцвет человекоубийства, но и его прекращение, а также и практику его уже в период наступавшей цивилизации. С возвышением человеческого субъекта над звериной природой исчезала и вся эта мрачная мифология; вместо нее зарождался тот новый героизм, который прибегал к убийству только в особых случаях, как, например, в борьбе со стихийными чудовищами или вообще с врагами родного племени или народа.

III. МИФОЛОГИЯ ГЕРОИЗМА

1· Патриархат. Вместо тысячелетнего господства матриархата зарождается патриархат; на основе первого разделения труда — отделения скотоводства от земледелия — начинают сильнее развиваться производительные силы. Непосредственный биологический производитель рода, женщина, перестает быть управителем и организатором. В усложняющемся хозяйстве и общине господство переходит к мужчине, который целиком сосредоточивается на хозяйственных и социальных функциях, получающих теперь все более самостоятельное значение. Это сделало мужчину из третьестепенного участника общины главой рода или племени, а если не главой, то во всяком случае тем, кто с тех пор навсегда получил название героя. Наступил век патриархата и тем самым век героизма.

Это было последнее тысячелетие общинно–родового строя, поскольку с патриархатом и героизмом уже зарождались элементы частной собственности, передача наследства по отцовской линии и, значит, возможность накопления. Это приводило общинно–родовую формацию к гибели и к зарождению нового, уже основанного на частной собственности и частном предпринимательстве строя, а именно классового рабовладельческого и государственного.

2. Основные героические мифы. Все это нашло свое отражение в мифологии. В мифологии появился герой, который теперь расправляется со всеми теми чудищами и страшилищами, которые прежде рисовались воображению первобытного человека, задавленного непонятной ему и всемогущей природой.

Вместо мелких божков и демонов появляется один главный, верховный бог Зевс, а все остальные боги и демоны ему подчиняются. Патриархальная община водворяется теперь и на небе, или, что то же, на горе Олимп. Зевс сам ведет борьбу с разного рода чудовищами, побеждает Титанов, Киклопов, Тифона и Гигантов и заточает их под землю, или в Тартар. Гесиод оставил нам красочные картины титаномахии (Theog. 666—735) и тифонии (820—880); о победе же Зевса над Гигантами можно читать у Аполлодора (I 6, 1—2) и Клавдиана (в его латинской «Гигант'омахии» 1 —128).

За Зевсом и другие боги и герои ведут такую же борьбу. Аполлон убивает пифийского дракона и основывает на его месте свое святилище (II Гомеровский гимн). Тот же Аполлон убивает двух чудовищных великанов, сыновей Посейдона, Ота и Эфиальта, с младенчества возраставших настолько быстро, что они уже мечтали взобраться на Олимп, овладеть Герой и Артемидой и, вероятно, царством самого Зевса (Од. XI 305—320). Кадм тоже убивает дракона и в этой местности основывает город Фивы (Ovid. Met. Ill 1—130). Персей убивает Медузу (IV 765—803), Беллерофонт — Химеру (Ил. VI 179— 183), Мелеагр — калидонского вепря (IX 538—543). Но особенно прославились Геракл и Тезей, подвиги которых так широко известны.

Мифом большого культурно–исторического значения в этом смысле является миф о битве лапифов и кентавров, известнейшее изложение которого находим у Овидия (Met. XII 210—535). В Фессалии, около горы Пелион, прославленной многочисленными древнейшими преданиями, жили два родственных племени — лапифы и кентавры. Лапифы, хотя и достаточно дикие, выступают уже как настоящие люди, и их царь Перифой — друг самого Тезея. Кентавры же являлись племенем полулюдей, полуконей, возникшим от нечестивого брака царя Иксиона с тучей, которую он принял за Геру. Когда Перифой вступал в брак, то на свадьбу были приглашены как раз эти кентавры. У Овидия подробно изображается драка, происшедшая на этом свадебном пиру между лапифами и кентаврами, и полное поражение этих последних. Дикость, необузданность во всех отношениях характеризуют этих кентавров. Победа над ними лапифов, несомненно, является свидетельством перехода старого, дикого общества к более культурному состоянию.

3. Новые боги. Нарождаются и боги нового типа (их греки называли олимпийскими, и под этим именем фигурируют они также и у нас). Женские божества, на которые распалась древняя богиня–Мать, получили теперь новые функции в связи с эпохой патриархата и героизма. Гера стала покровительницей браков и моногамной семьи, Деметра — планомерного и организованного земледелия, Афина Паллада — честной, открытой и упорядоченной войны (в противоположность буйному, анархическому и аморальному Аресу), Афродита — богиней любви и красоты (вместо прежней дикой, зверино–сексуальной, настолько же порождающей, насколько уничтожающей), Гестия — богиней домашнего патриархального очага. И даже Артемиду, за которой остались древние охотничьи функции, стали изображать теперь красивой, исполненной благожелательного отношения к людям. Ремесло, ставшее ведущим фактором хозяйства, потребовало для себя тоже соответствующего бога, а именно Гефеста, которому XX Гомеровский гимн приписывает вообще покровительство всей цивилизации. Богами специально патриархального уклада жизни стали Афина Паллада и Аполлон, которым были приписаны теперь также мудрость, красота и многочисленные художественно–технические функции. Гермес из прежнего уродливо–сексуального божества стал вождем и покровителем всякого человеческого предприятия, включая скотоводство, искусство, торговлю, водительство по дорогам и даже сопровождение душ в преисподнюю.

4. Новые закономерности жизни. Новый период мифологии отразил также перемены и в понятиях, так сказать, космического порядка.

Самый светлый бог, Зевс, вступает в брак с самой темной богиней, Персефоной, и ребенок от этого брака, Загрей, должен быть посредствующим звеном между светом и тьмой. Он должен низводить из света в тьму и возводить из тьмы к свету. Его растерзывают Титаны, за что Зевс поражает их молнией, а из их пепла или копоти появляются люди, объединяющие в себе титаническое и дионисийское начала. Правда, тут нет прямого отражения перехода от матриархата к патриархату. Но прямое отражение и вообще не обязательно, так как оно наименее мифологично. Здесь есть, однако, другое. В результате неких космических перемен люди оказываются отдельными индивидуумами, гордо противостоящими всему другому; и в то же время им свойственно восхождение ввысь, а это могло появиться только после гибели абсолютного фетишизма и, следовательно, только после гибели матриархата. Только в условиях анимистической мифологии стало возможным говорить о каком–нибудь «восхождении» или «нисхождении».

Бог подземного мира Плутон похищает дочь Деметры Персефону и делает ее своей супругой. Вмешательство Зевса привело к тому, что Персефона часть года стала проводить в подземном мире с Плутоном, а другую часть года — на земле среди цбетущей природы. Эти мифы зафиксировали идею вечного чередования жизни и смерти в природе, идею, закономерно создавшуюся в условиях развивавшегося земледелия и скотоводства.

Наконец, и само развенчание женщины, возникшее с падением матриархата, не обошлось без своеобразной космической символики. А именно, для наказания людей за своеволие Зевс велел Гефесту создать прекрасную женщину Пандору, которую боги одарили самыми разнообразными обольстительными свойствами. И это именно она открыла дотоле закрытый ларец с человеческими страданиями, откуда и разлетались страдания по всему человеческому миру, так что сама Пандора оказалась и обольстительной, и губительной. Этот миф о создании Пандоры — тоже символ конца матриархата. И это тем более замечательно, что Пандора первоначально вовсе не есть злая губительница человеческого рода, какой ее изображает Гесиод, а, как доказывают авторитетные ученые, символ Матери–Земли, явившейся в лице Пандоры вообще прародительницей всех людей. Ее создали из глины либо Гефест, либо Прометей, и есть источники, говорящие о браке Прометея и Пандоры и о появлении от этого брака первой человеческой пары — Девкалиона и Пирры. Гесиодовская концепция, отнюдь не единственная, выдвинута в противовес матриархальной мифологии.

5. Зевс и природа. Не только боги и герои, но и вся жизнь получает теперь в мифологическом отражении совершенно новое устроение.

Прежде всего преображается вся природа, которая раньше была наполнена для человека такими страшными и непонятными силами. Теперь, и только теперь природа получает у греков то умиротворение и ту поэтизацию, которыми они прославились на все последующие века вплоть до настоящего времени. Нимфы рек и озер, так называемые Океаниды, или нимфы морей, так называемые Нереиды, а также нимфы гор, лесов, полей и т. д. раньше представляли собой дикие и ужасающие страшилища, от которых человек не знал, куда и деться. Но теперь значительно возросла его мощь и власть над природой. Теперь он уже умел более спокойно ориентироваться в ней, рассматривать ее, вместо того чтобы прятаться от нее, находить в ней красоту, пользоваться ею для своих надобностей. Теперь действовал не только Посейдон, но и весьма мирный, приветливый и мудрый бог моря Не–рей. Нимфы, рассыпанные по всей природе, получили теперь красивый, милый вид; на них стали любоваться и им стали молиться, их стали поэтически воспевать.

Всем теперь правит Зевс, и все стихийные силы оказались в его руках. Раньше он сам был и ужасным громом, и ослепительной молнией; и не было никакого божества, к которому можно было бы обратиться за помощью против них. Теперь же гром и молния стали не больше как атрибуты Зевса, и от разумной воли Зевса стало зависеть, когда и для каких целей пользоваться ему своими громами.

Характерно и окружение Зевса на Олимпе. Около него Ника–Победа — уже не страшный и непобедимый демон, но прекрасная крылатая богиня, которая является только символом мощи самого же Зевса. Фемида раньше тоже ничем не отличалась от Земли и была страшным законом ее стихийных и беспорядочных действий. Теперь она — богиня справедливости, богиня прекрасного человеческого правопорядка, и она тоже — возле Зевса, как символ его благоустроенного царства. Детьми Зевса и Фемиды являются Оры — веселые, прелестные, благодетельные, вечно танцующие богини времен года и государственного распорядка, справедливейшим образом ниспосылающие с неба атмосферные осадки, открывая и закрывая небесные ворота. Рядом с Зевсом также и Геба, богиня и символ вечной юности. Мальчик–виночерпий Ганимед, некогда похищенный на земле Зевсом–орлом, — неувядающий символ мифологического патриархата, когда мужская любовь имела не меньшее значение, чем любовь к женщине. Даже Мойры, эти страшные и неведомые богини рока и судьбы, управлявшие раньше всем мирозданием и бывшие только одним из аспектов все той же богини–Матери, даже эти Мойры трактуются теперь как дочери Зевса и ведут блаженную жизнь на светлом, веселом и красивом Олимпе.

Веселое и мудрое окружение характерно теперь и для Аполлона с его Музами, и для Афродиты с ее Эротом и другими игривыми демонами любви — с Харитами–Гра–циями, этим символом красивой, изящной, веселой и мудрой жизни, с вечными танцами и смехом, беззаботностью и непрерывными радостями.

6. Труд и творчество. Человеческий труд также получил теперь свое планомерное и эффективное устроение. По повелению богини земледелия Деметры Триптолем разъезжает теперь по всей земле и всех учит правильному земледелию (Apollod. 1, 5, 2—3; Hyg. Astr. II 14). Дикие звери теперь приручаются, и отголосок этого мы видим хотя бы в мифе о Геракле и конях Диомеда. Гермес и Пан следят за стадами и не дают их никому в обиду.

Появляются знаменитые мифические созидатели (и среди них — Дедал), которые поражают мир своими открытиями и изобретениями и своим художественным и техническим творчеством. Дедал построил на Крите спасшему его царю Кокалу знаменитый лабиринт (Ovid. Met. VIII 159—169), разнообразные здания (Paus. VII 4, 5; Diod. IV 78—79), площадку для танцев Ариадны (Ил. XVIII 590—592), соорудил крылья для своего полета с сыном Икаром (известнейший рассказ об этом и о трагической гибели Икара — у Овидия (Met. VIII 183— 235)) и многое другое. Сам Посейдон и сам Аполлон строят стены города Трои (Ил. XXI 440—457). Характерен миф об Амфионе, заставлявшем одной своей игрой на лире камни складываться в стены, которые и стали стенами города Фивы (Ног. Сагш. III 11, 2; Ovid. Met. VI 177 и сл.). Орфей одним своим пением укрощал бури, грозы и диких зверей (Ov

Художественное и техническое творчество небывало расцветает в эту мифическую эпоху. Осталась обширная мифологическая традиция о таких выдающихся певцах, как Мусей, Эвмолп, Фамирид, Лин и особенно Орфей. Когда пел Орфей, то притихала и заслушивалась вся природа. Этим же певцам приписываются и разнообразные черты, характеризующие их как деятелей восходящей цивилизации.

В создании образа Геракла мифология анализируемой нами эпохи достигает наивысшего расцвета. Геракл не только уничтожатель разного рода чудовищ: немей–ского льва, лернейской гидры, керинейской лани, эри–манфского вепря и стимфалийских птиц, он не только победитель природы в мифе об авгиевых конюшнях и победитель матриархата в мифе о поясе Ипполиты. Его подвиги идут гораздо дальше. И если он своей победой над марафонским быком, конями Диомеда и стадами Ге–риона еще сравним с другими героями, то было у него два таких подвига, которыми он превзошел решительно всех героев древности, и эти подвиги были апофеозом человеческой мощи и героического дерзания.

Именно на крайнем западе он добрался до яблок Гес–перид и овладел ими, а в глубине земли он добрался до самого Цербера и вывел его на поверхность земли. Подобного рода мифы могли появиться только в эпоху сознательной и мощной борьбы человека за свое счастье, за свои права. Неудивительно, что такой герой был взят живым на небо и там вступил в брак с Гебой, богиней вечной юности.

7. Стремление выйти за пределы общины. Человек, бежавший раньше от всемогущих и непонятных сил природы, теперь уже мог с ними померяться. Когда Зевс повелел Атланту, сыну титана Иапета, держать на своих плечах весь небесный свод, то уже и это надо было понимать как торжество идеи о полной соизмеримости и рав–номощности человека и мира. Но Атлант все же еще сын Титана, т. е. все еще сам является божеством, мощь которого мыслилась несравненно большей, чем мощь человека. Но вот теперь оказывается, что уже и Геракл перекладывает на свои плечи с плеч Атланта весь небесный свод и некоторое время держит его. До такой смелости и дерзания не могла доходить предыдущая эпоха, задавленная всякими Медузами и Химерами. До такого дерзания могла дойти только новая эпоха, эпоха патриархата и героизма.

Теперь стало тесно жить и на старой земле, на Балканах. Греков стали манить бесконечные дали с их сказочными богатствами. Вот собирается огромный поход аргонавтов, куда входили все тогдашние главнейшие герои, в неведомую страну, почти, можно сказать, на край света, на Кавказ, в Колхиду, за хранившимся там золотым руном, символом богатства и мощи. Да и более близкая Малая Азия тоже стала предметом греческих вожделений, и греки не раз нападали на Эгейские острова и на Азиатский материк, что и нашло себе отражение в знаменитой троянской мифологии.

8. Новые родовые отношения. Энгельс одобрил анализ эсхиловской «Орестеи» у Бахофена: Эриннии там — защитницы материнского права, Аполлон — защитник отцовского права; побеждает отцовское право под водительством главнейшей богини патриархата Афины Паллады, возглавляющей собой также и всю афинскую государственность и гражданственность. Мудрый Эсхил, понимавший мировое значение прошлых эпох, не просто изничтожает Эринний, но они становятся у него добрыми гениями, помощницами человека на новой ступени его социального развития. Добавим еще и то, что Орест впоследствии женится на своей двоюродной сестре по отцу, Гермионе, что тоже подчеркивает патриархальную тенденцию этой новой мифологии. В памятниках греческой литературы, которая очень любит принижать женщину, мы найдем сколько угодно мест, рисующих приоритет мужа и отца над женой и матерью. Приведем один пример, который в этом отношении очень выразителен. Это — поведение Телемаха, послушного, вежливого и заботящегося о своей матери Пенелопе. И тем не менее он однажды прикрикивает на нее, велит ей молчать, указывая, что в доме господин он, а не она (Од. I 356—359).

Тот же мудрый Эсхил изобразил нам в одной трилогии еще и другой, гораздо более отдаленный этап родовых отношений вместе с указанием и на выход из этой дикой эпохи. Именно, в трилогии «Данаиды» изображалось, как пятьдесят сыновей Египта намеревались вступить в брак со своими двоюродными сестрами, пятьюдесятью дочерями Даная. Поскольку Египет и Данай принадлежали к одному и тому же женскому роду Ио, этот групповой брак был бы торжеством матриархата. Но Данай научает своих дочерей (Данаид) умертвить своих женихов в первую же брачную ночь. Данай, следовательно, против группового брака и в этом смысле против матриархата. Оказывается, все Данаиды действительно умертвили своих женихов, кроме одной, а именно Гипер–мнестры, которой полюбился ее жених Линкей, и она его не убила, но вступила с ним в брак при помощи Афродиты. Следовательно, Гипермнестра и Афродита выступают здесь тоже против группового брака, поскольку Гипермнестра ослушалась Даная не для возвращения к старине, но в силу своего собственного, чисто индивидуального чувства к своему жениху.

Этот миф отражает борьбу моногамного брака с групповым, возвышает мужчину и тем подрывает основы матриархата. Известно наказание Данаид в Аиде, которое заключается в бесконечном наполнении бочки, не имеющей дна, так что труд этот и вечен, и бессмыслен. Чем вызвано это наказание? Было высказано предположение, что это воззрение выдвинуто позднейшими орфи–ками. Если это и так, то тут нет ничего чисто орфического, поскольку даже и орфики уже не могли прославить матриархат, наказывая Данаид. Вернее, орфиками руководило здесь повышенное моральное чувство, которое вообще не допускало разрешения социальных проблем путем такого зверского убийства. Матриархат здесь, по–видимому, совершенно ни при чем.

Исследование мифологии как отражения отношений матриархата и победившего патриархата дает возможность разгадать много разных загадочных образов, которые обычно считаются либо просто курьезом, либо необузданной фантазией.

Так, известно, что новорожденный Зевс на Крите потерял свой пуп (Callim. Hymn. I 44 и сл.). Для нас сейчас это не просто глупость, но попытка изобразить решительный отказ нового бога от связи с породившей его матерью.

Зевс просит Гефеста разбить ему голову; и когда тот это сделал, то из головы Зевса появилась Афина Палла–да в полном вооружении (Hesiod. Theog. 886—900). Для нас сейчас это тоже не просто нелепость, но свидетельство возросшего патриархата, желающего всячески принизить значение женщины и сделать ее ненужной, причем даже в ее чисто женских функциях.

Зевс мыслится как непосредственный прародитель всех вообще героев на земле. Не без влияния эллинисти–ческо–римского свободомыслия распространенным являлось искаженное понимание мифов о многочисленных браках Зевса (не без привнесения известной фривольности). До применения марксистской теории при исследовании мифологии никто не понимал Зевса как символ патриархата, как символ бесконечной значимости мужского индивидуума и как символ героического века мифологии, когда весь героизм возглавлялся одним универсальным и космическим героем Зевсом и когда всякий героизм на земле мыслился проистекающим именно от него. Все главнейшие герои античной мифологии либо прямо порождены Зевсом от смертных женщин, либо являются его более или менее отдаленными потомками. Своего самого великого сына и героя — Геракла Зевс порождает путем нескольких предварительных браков: он вступает в брак с Ио, затем — с ее отдаленным потомком Данаей (откуда Персей) и только уже после этого — с потомком Персея Алкменой, которая и рождает Геракла.

Его законная супруга Гера постоянно его ревнует и преследует его побочное потомство. Подобного рода сцены мы находим уже у Гомера. Однако эта ревность есть только весьма неглубокий перевод на позднейший бытовой язык когда–то бывшей грандиозной борьбы женщин за свое мировое владычество и отголосок древнего матриархата, сведенного теперь на охрану моногамной семьи и на защиту достойного положения в ней женщины.

9. Социально–политические перевороты. Наконец, какие–то вполне определенные изменения в социальных отношениях, а вернее сказать, даже перевороты тоже были характерны для той эпохи. Относить ли Тезея к началу этой эпохи, или к ее середине, или к ее концу, но позднейшая традиция именно с этим героем связывала новое социальное устройство Аттики, приписывая ему введение сословного деления граждан вместо прежнего, чисто родового. Что тут мифического и что тут реально–исторического и какова хронология Тезея — судить об этом трудно. Но важно то, что греческая мысль связывала этот социальный переворот именно с Тезеем — другом Геракла и непосредственным предшественником Троянской войны.

IV. РАЗЛОЖЕНИЕ ГЕРОИЧЕСКОЙ МИФОЛОГИИ

Патриархат существует только до тех пор, пока имеется в том или ином виде гармония между отцовской семьей и общинно–родовым строем, т. е. пока одно другому здесь помогает. Дальнейшее развитие и усиление отдельных семей или домашней общины означает уже такой рост производительных сил, который не вмещается в рамки родовой общины. Этот рост отдельных семей и падение родовых авторитетов в конце концов приводит к рабовладельческому государству. Но у Гомера есть только отражение далеко зашедшего вперед разложения общинно–родовой формации.

1. Переходный характер гомеровских поэм. В героическом эпосе мы находим уже так называемые фратрии, т. е. объединение родов, и изображение союза племен. Отдельный род уже не в состоянии был сам поддерживать свое существование. Развитие частной собственности и частной инициативы ведет к образованию сословий. Это у Гомера представлено очень ярко.

Появляется родовая знать, или крупные землевладельцы, купцы, полусвободные переселенцы, батраки и даже нищие. Ярко представлено и патриархальное рабство. Цари ведут себя и живут довольно демократически, постоянно встречают критику и постоянно сами критикуют друг друга. Значение совета старейшин при них заметно растет; растет и роль народного собрания.

Энгельс характеризовал подобного рода строй как военную демократию. Это был переход от господства родовой знати в условиях общинно–родовой формации к республике рабовладельческой. Могло ли такое новое положение вещей никак не отразиться на мифологии?

Отцом богов и людей у Гомера продолжает считаться Зевс, но встречаем уже тексты, где его власть изображается далекой от какого бы то ни было абсолютизма. Он многого не знает, его обманывают собственные жена и дочь. Другие боги тоже начинают изображаться почти юмористически. Постоянные ссоры и драки, мелкобытовые заботы сильно снижают образ этих богов. У богинь роскошные туалеты и чисто женские слабости.

От богов не отстают и герои. Эти герои капризничают, пренебрегают военными обязанностями из–за любовных дел, постоянно изменяют своим женам, проводят много времени за пирами. Эта мифология была отражением конца родовой общины.

Гомеровский эпос в этой части отражает переходную ступень между старым, суровым героизмом и новым, утонченным и изнеженным. Примеров беззаветного героизма, всякого рода воинской и мирной доблести у Гомера сколько угодно. Но зато у него же сколько угодно примеров изнеженности и религиозного равнодушия, доходящего до полного свободомыслия и прямой критики авторитетнейших из богов. Это — несомненно канун антимифологического мышления.

2, Поздний героизм. Люди заметно смелеют в этой мифологии, и их свободное обращение с богами заметно растет.

Многие герои начинают вступать в состязание с богами. Дочь Тантала Ниоба считала себя красивее Латоны и, окруженная многочисленными детьми, более счастливой, чем та, имевшая только Аполлона и Артемиду. Правда, последние перебили всех детей Ниобы, и та с горя превратилась в скалу, с которой полились ручьи ее слез. Сатир Марсий состязается с Аполлоном в музыке (Ovid. Met. VI 382—400). Певец Фамирид вступает в музыкальное состязание с Музами, в наказание за что делается в дальнейшем слепым (Ил. II 594—600).

Лидийский царь Тантал, который и сам был сыном Зевса, и пользовался благоволением богов, приглашавших его на Олимп, возгордился своей властью, своим огромным имуществом и своей дружбой с богами, в результате чего похитил с неба амбросию и нектар и стал раздавать эту божественную пищу обыкновенным людям (Pind. 01. I 55—64). Сизиф подсмотрел, как Зевс ухаживает за Эгиной, и тоже стал разглашать эту тайну среди людей (Paus. II 5, 1). Царь Иксион влюбился ни больше ни меньше как в Геру, супругу верховного бога Зевса, и, обнимая тучу, думал, что обнимает Геру {Pind. Pyth. II 21—48). Титий влюбился в Латону, мать Аполлона и Артемиды, за что и был убит этими последними (Ил. XI 576—581). Таного, чтобы воздействовать на свою будто бы неблагочестивую супругу (Hesiod. Theog. 700—718). Ахилл у Гомера бранит Аполлона последними словами за укрывательство его врага Гектора. А греческий герой Диомед даже вступает в рукопашный бой с Аресом и Афродитой, валя первого на землю и раня вторую в руку (Ил. V 330—339, 846—864). Салмоней и вовсе объявил себя Зевсом и стал требовать себе божеских почестей (Verg. Aen. VI 585—594). Конечно, все эти неблагочестивые или безбожные герои терпят, по мифам, то или иное наказание. Да иначе не могло и быть, покамест существовала мифология, т. е. покамест боги были богами, а герои героями. Но разложение мифологии здесь совершенно очевидно, и это показательно как канун того периода греческой истории, когда мифология либо исчезает окончательно, либо допускается только в служебном и переносном смысле.

3. Мифы о родовом проклятии. Для эпохи разложения героической мифологии характерны мифы о родовом проклятии, которые рассказывают о гибели в том и другом роде нескольких поколений подряд.

Фиванский царь Лаий украл ребенка, отец которого за это его проклял. Отсюда — известные мифы о гибели фиванских царей. Лаий погибает от руки собственного сына — Эдипа. Эдип женится на своей матери Иокасте, не зная того, что она его мать. Иокаста же, узнав, что Эдип ее сын, кончает самоубийством. Сыновья Эдипа, Этеокл и Полиник, гибнут, вступив в рукопашный бой; сын Этеокла Лаодамант гибнет от напавших на Фивы сторонников Полиника, а сын Полиника Ферсандр гибнет перед Троянской войной от Телефа в Мизии, куда греки попали по недоразумению вместо Трои.

Общеизвестны преступления Тантала. Но они были умножены его потомством. Сын Тантала Пелопс за обман своего возницы Миртила, которому он пообещал полцарства за помощь в победе над царем Эномаем, подпадает под проклятие Миртила, в результате чего его сыновья Атрей и Фиест находятся всю жизнь во взаимной вражде. Атрей по недоразумению убивает своего собственного сына, подосланного Фиестом; за это он угощает Фиеста зажаренным мясом его, Фиеста, детей. Свою жену Аеропу, способствовавшую козням Фиеста, он тоже бросает в море и подсылает сына Фиеста к самому Фиесту, чтобы его убить; но этот сын, понявший козни Атрея, убивает Атрея. Оставшиеся в живых два сына Атрея ведут жесточайшую Троянскую войну, по окончании которой одного из них, Агамемнона, из ревности и мести убивает его собственная жена Клитемнестра. Клитемнестру и ее любовника Эгисфа, который был сыном все того же Фиеста, убивает сын Агамемнона и Клитемнестры Орест, за что последнего преследуют подземные мстительницы — Эриннии. И характерно, что очищение от своего преступления Орест получает не только в святилище Аполлона в Дельфах, но и в Афинах, по решению светского суда под председательством Афины Паллады. Другими словами, выход из общинно–родового тупика возникает на путях афинской государственности и гражданственности, т. е. уже за пределами общинно–родовой формации.

4. Самоотрицание мифологии. Но было два замечательных мифа, в которых греческая мифология приходила к тому, что иначе нельзя назвать, как самоотрицанием мифологии.

Прежде всего это была мифология Диониса, но не того старинного Диониса, который носил имя Загрея и которого еще отроком растерзали Титаны. Это тот второй Дионис, который был сыном Зевса и Семелы и который прославился как учредитель оргий и бог неистовавших вакханок. Эта оргиастическая религия Диониса, которая пронеслась бурей по всей Греции в VII в. до н. э„ объединяла в своем оргиазме все сословия и потому была демократической, направленной к тому же против развращенного аристократического Олимпа Гомера.

Самый этот экстаз и экзальтация поклонников Диониса создавали у греков иллюзию внутреннего единения с божеством и тем уничтожали непроходимую пропасть между богами и людьми. Бог становился имманентен человеку. Поэтому мифология Диониса, выдвигая человеческую самодеятельность, лишала ее мифологической направленности. В результате этого возникшая из культа Диониса трагедия использовала мифологию в качестве уже только подсобного (художественного) приема, а возникшая из культа Диониса комедия прямо приводила к изничтожению древних богов, к полному попиранию прежних представлений. И у Еврипида, и у Аристофана мифологические персонажи сами свидетельствуют о своей пустоте и бессмысленности; и потому мифология здесь приходит к настоящему самоотрицанию.

Другой тип мифологического самоотрицания возникал на путях мифологии Прометея. Сам Прометей — божество. Он либо сын титана Иапета, либо сам Титан, т. е. он либо двоюродный брат Зевса, либо даже его дядя. Когда Зевс побеждает Титанов и наступает героический век, Прометей терпит наказание: он прикован к скале в Скифии или на Кавказе. Это и понятно, поскольку Прометей — противник мифологии, связанной с Зевсом. В течение всего героического века Прометей висит на своей скале; и у Гомера, у которого можно найти все что угодно из мифологии, о Прометее нельзя найти ни одного слова.

Но вот героический век подходит к концу, и Троянская война — его последнее большое деяние. Незадолго до Троянской войны, т. е. в самом конце героического века, Геракл освобождает Прометея, и между Зевсом и Прометеем происходит великое примирение.

Что это означало? Это могло означать только торжество прометеевской идеи, т. е. новое воскрешение титанизма, однако уже без того дикого содержания, которое ему было свойственно раньше как идеологии матриархата. Появлялся человек с опорой уже только на собственный разум и на собственные руки, господствующий над силами природы вместо прежнего рабского служения им. Таким образом, Прометей, будучи сам божеством, разрушал веру в божество; и здесь мифология точно так же приходила к самоотрицанию, как она приходила к самоотрицанию и в мифах о Дионисе. Недаром оба мифа расцвели на заре классового рабовладельческого общества, в период формирования греческой демократической полисной системы.

5. Мифы о превращениях. Наконец, говоря о гибели старинной мифологии, мы должны указать еще на один тип мифов, который об этом ярко свидетельствовал. Это — мифы о превращениях, или метаморфозы. Подобного рода мифов всегда было очень много. Но в эллини–стическо–римский период античной литературы выработался специальный жанр превращений, который нашел свое гениальное воплощение в известном сочинении Овидия, которое так и называется — «Метаморфозы».

Обычно здесь имеется в виду миф, который в результате тех или других перипетий заканчивался превращением фигурирующих в нем живых существ в какие–нибудь предметы неодушевленного мира, в растения или в животных. Так, Нарцисс, иссохший от любви к своему собственному изображению в воде, превращается в цветок, получающий такое же название (Ovid. Met. Ill 339—510). Так, Гиацинт после смерти — от нечаянного удара Аполлона умирает, проливая свою кровь на землю. Из этой крови вырастает известный всем цветок гиацинт (там же, X 161—219). Так, Кипарис, застреливший оленя, весьма грустил об этом обстоятельстве и от грусти и тоски превратился в дерево кипарис (там же, X 106— 142).

Если перебрать все явления природы, ее растительный мир, то окажется, что все это когда–то было живыми существами, т. е. понималось мифологически и со временем утеряло свою мифичность. Только людская память сохраняет воспоминание об их давнишнем мифическом прошлом, находя в их теперешнем состоянии поэтическую красоту, но уже никак мифически их не одушевляя. Популярность этого жанра превращений в эллинистиче–ско–римский период античной литературы иной раз свидетельствует о печали людей по поводу невозвратного мифического прошлого и по поводу невозможности иметь старинную наивную и нетронутую веру в буквальный реализм мифа. В других случаях здесь имелась в виду занимательность рассказа и поэтическая гибкость изложения, что тоже не имело ничего общего с наивной мифической верой древности. Трезвость тогдашнего времени допускала только поэтизацию природы и часто только грустные воспоминания о давно прошедших временах детски наивной и реально понимаемой мифологии. Однако такого рода мифы появлялись и гораздо раньше элли–нистическо–римского времени, свидетельствуя о посте-· пенной гибели наивной мифологии.

V. МИФОЛОГИЯ ПЕРИОДА РАБОВЛАДЕНИЯ

Мифология в смысле наивной веры кончилась вместе с общинно–родовой формацией, для которой она была ее идеологией. Однако мифология просуществовала в античном мире до самых последних его дней, т. е. по крайней мере тысячу лет. Правда, мифология этого времени уже не была наивной верой. Она была только формой для совсем других идей, а именно для идей соответствующих периодов античной истории.

Возникновение классового рабовладельческого общества в Греции, возникновение литературы втягивает мифологию в орбиту своего собственного развития. Античная мифология с этих пор уже перестает быть только одним фольклором и становится выразительницей очередных идей классово–рабовладельческого общества. Соответственно стилю каждого данного писателя теперь также и мифология получает тот или иной стиль или то или иное использование, вовсе отсутствующее в ней в периоды ее долитературного развития. В настоящей работе мы не будем заниматься этой историей античной мифологии. Мы ограничимся только некоторыми, самыми общими замечаниями о ней.

Особенно широко использована мифология в греческой трагедии. Но было бы неправильным считать, что перед нами здесь старинные и еще не тронутые никакой рефлексией боги и герои общинно–родового строя. Мы уже видели выше, как Афина Паллада оказалась у Эсхила богиней восходящих демократических Афин. Тот же Эсхил дал нам образ Прометея, полный современных Эсхилу передовых и даже революционных идей. Аякс у Софокла защищает свою геройскую честь от враждебных ему действий Одиссея и других вождей. В «Антигоне» того же драматурга изображается антагонизм семейно–ро–довой традиции и государства. Роль мифологии везде в таких случаях чисто служебная, так что у Еврипида иной раз от этих мифических героев остаются только одни имена. Эти герои являются у него то людьми самыми обыкновенными, даже слабыми, то наделены сильными страстями, но раздираемы внутренними противоречиями.

Мифология периода литературной классики все еще насыщена антропоморфизмом, но он является только внешней художественной формой. В эпоху же эллинизма и вообще последних веков античного мира мифология окончательно вырождается в чисто литературный прием и служит целям формалистической эстетики. Правда, последние четыре века античной философии, в течение которых зарождался, расцветал и вырождался неоплатонизм, ознаменовались философской реставрацией старинной мифологии. Философы, понимая под древними богами те или иные философские категории, строили на них целую систему философии. При этом реставрация древней мифологии доходила иной раз не только до соответствующего культа, но и до разного рода общественно–политических мероприятий вроде тех, которые проводились императором Юлианом. Однако никакая реставрация уже не могла воскресить давно умершую античную мифологию, и в памяти человечества она с тех пор оставалась его прекрасным детством, погибшим в тот момент, когда оно стало вырабатывать научные и научно–философские взгляды на природу.


Лосев Алексей Том пятый | Мифология греков и римлян | ЗАКЛЮЧЕНИЕ