home | login | register | DMCA | contacts | help | donate |      

A B C D E F G H I J K L M N O P Q R S T U V W X Y Z
А Б В Г Д Е Ж З И Й К Л М Н О П Р С Т У Ф Х Ц Ч Ш Щ Э Ю Я


my bookshelf | genres | recommend | rating of books | rating of authors | reviews | new | форум | collections | читалки | авторам | add

реклама - advertisement



Стриженый дуб

Время «Ч» минус 8 суток

— Посмотри. Так…

Так ветер сносит листья. Уже коричневые, так податливы. Ветер не виден, просто зашипят кроны, а стихают — листья тронулись, сходят в сторону, словно облако — и бабочками оседают, раскачиваясь и мешаясь, как живое, путаницей застревая в ветвях, садясь на темя часовым ребятам. Опять ветер. Сухой, насекомый шорох и новая стая. Смотри. И там. Сдирает платок с качнувшейся ветки — осыпается шелуха. Ветер, деревья обсыпаны по колени, не могут ступить. Опять зашипело, шелест. Снимаются… все.

От середины дорожки мы пошли еле. Незнакомый верзила успокаивающе выставил в ладони удостоверение.

— Лейтенант Заборов. — Он сбивал целящие в морду листья, раздутый, как грузчик, пригладил залысины. — Усиленно сопровождаю, по факту угроз. Клинский решил милицию не трогать, их как раз на листопад двинули. Потихоньку. — Он вышел первым за ворота. — Кто не спрятался, я не виноват. Сердюк, чей там зад из-за столба? А вы беседуйте, не обращайте внимания.

— Слава богу, — признался Старый. — Плохо спал, казалось, в окно лезут. Меня эти шутки тревожат. Как-то у них с преступностью, разгул какой-то… Угрожать научились. Убьют. А ты что думаешь, за гробом жизнь?

— Никогда не верил. Наши должны были б сбежать. Маленьким был, все книжки такие, как наши отовсюду бежали. Перепилил — убежал. Восстание подняли — ушли. Перебили охрану, захватили самолет. Если б там на небе что-то имелось — наши обязательно бы сдернули. А раз за все время ни один…

— Ха, а если их там очень устраивает?

— Я ж тебе объясняю: я так маленьким думал. Теперь другое думаю: если рай и никто мотать не хочет, не может быть, чтоб кто-то из наших не надрался пьяным и не провалился бы по своей дурости обратно. Наш бы обязательно что-то сломал и выпал. Ничего там нет.

— А где есть?

— Здесь. Старый, я к своей…

— Справлюсь. Как там она? Не хочет? Лейтенант, мы расходимся.

Верзила позволил:

— В банк? Смаляй через площадь — там тебя ждут. Не боись. Вправду захотят убить — предупреждать не будут.

Так не терпелось, что я считал шаги, а то бы побежал. Все равно побежал; ветер спотыкался о бульварную гриву, листья вздымались дымом, как пыль над ковром после удара; дворники, солдаты, бабы, старшеклассники прочесывали траву, снося листья в мусорные баки — кран ставил баки на машины, а ветру не сиделось; у банка вскинулись с корточек Ларионов и Витя, размахались руками.

— За вами гонятся?

— Сам пробежался. Ключи взяли? — Я погладил дверь, крашеное дерево. Витя дышал в загривок, грубо двинул его. — Я один. Ты хреново понял? Дам промеж глаз, вот и вся инструкция.

Надо уметь зайти. Ждешь худшего, что избежала и жива. Заходишь, исполняя все, что полагается с живой: неслышно, без света. Выслушал тьму, удерживая в ладони тяжелеющий фонарь. Тьма всегда затаенно жива. Но, если хранит мертвечину, перенимает ее привкус. Включил фонарь. Нет!

Нет. Что ж. Вообще крысы делятся на неосторожных, осторожных и очень осторожных. Первая подходит к незнакомой пайке спустя неделю. Последняя — никогда, любимая моя.

Я поглаживал светом космы паутины, багровые стены, мазками спускался на пол, легкими волнами, начиная из мертвых углов, окружая, приближался, дразня отступлениями, — подбирался щекочущей, солнечной тяжестью к сжавшейся норе и заскользил вкруг нее, словно принуждая разжаться, размякнуть, и лишь раз, усталым движением, переполненной каплей залепил ее зев, заставив дрогнуть, — потушил свет и бессильно дремал, подложив под затылок рукавицу: значит — нет.

Нет, она выходила. Уже не ради любопытства — жрать. Пора уже злобиться — не хватает мяса, пора звереть, это на руку мне, но капканы она обогнула змейкой, все три ряда — меж следами на муке равные расстояния — не топталась! не подумала нигде! — не соблазнил. Такая ж тропинка обратно. Больно, когда тебя поняли всего.

Как убить? Не цветочек ведь, не человек. Я зажег фонарь: рыхлятины у норы не прибавилось — обустроилась. Если б она копала на другой выход… Я подслушивал — Витя рассказывал Ларионову, я попал на вопрос:

— В ванной жила?

— Под ванной. А днем выходила. Мы никто не заходили, у меня и родители боятся очень. Отраву какую-то клали, а даже глянуть страшно: ела или нет. Так, колотили палкой, и вся борьба.

— Кошку.

— Заперли на ночь — так кричала, что никто не спал. Умыться ходили на кухню, мыться в баню. Мать не стирала. Теперь бы я… И плевать. А тогда — уже не спал.

— И как же вы? — громко спрашивал архитектор, вынуждая Витю отвечать громче, чтоб я усвоил.

— Колбасу дорожкой выложили к двери. И на лестницу. Из кухни смотрели. Он вышел… Ел и шел. Боялись, вдруг наестся на полдороге? Нет, вышел, вышла туда, за порог. Отец дверь захлопнул, а он на отца глядел так осуждающе… Таким я был. Сколько чувствовал про себя…

Ларионов что-то неслышно спросил.

— Да, за науку я им благодарен.

Я вылез, жмурясь на свету, велел Вите:

— Иди к Старому. Скажешь, тампон буду делать. Там-пон. Что даст — принесешь.

Ларионов, спровадив товарища, попросил:

— Не будьте беспощадны к нему. Все не так… Все уезжают от нас — он вернулся. Наше будущее.

— На хрен мне ваше будущее, я его не разделяю. Дуй капканы разряди. Пятнадцать капканов — пятнадцать кусков хлеба в кулаке, чтоб ни один на пол.

Незачем идти в банк. Посиди.

В банке красили рамы и подоконники. Управляющая ожидала посреди кабинета — в цветной рубахе выпуском на черные штаны. Блестели смоляные сапожки, пока я лязгал замком.

— Там ключ снаружи.

Заперся.

— Что ты ко мне так ходишь? Ко мне надо ходить: коробка конфет, хорошее вино. Цветочки, видишь, надо освежить. Вчера полковник заходил. Говорит, Алла Ивановна, а губы у тебя рабочие, а я говорю: чего-о?

Я схватил ее за волосы и потянул за спину — закрыла глаза от боли, но упиралась, выдавливая напрягшимся горлом:

— Сделай больно… Ну, укуси меня. — Ворочалась в моих руках, дрожаще вздыхая, только ее руки смелели, вскинула заслезившиеся глаза. — Ты же потом меня уважать не будешь. — И обняла, и вырвалась — дунула в лицо. — Отстань, ты мне что должен? Сделай. Мне нравится, когда мне должны мужчины. Зачем стул?

Я загораживал стульями пути отхода, оставался угол за столом, ей вдруг понадобилось перебрать бумаги, нагнулась, ткнула кнопку:

— Лид, пусть придет постовой, а то я захлопнулась — сама не выйду.

Застегнулась и старательно, с выкрутасами поцеловала.

— Все будет. Иди.

Я отпер задергавшуюся дверь.


Вату и антикоагулянты Старый сам принес. Подсветил, а я натолкал в нору комки ваты, самые последние смочил отравой и набил плотней пробкой, прислонил снаружи фанерку и придавил кирпичом. Вот.

Раз упрямая, значит, выгрызет путь наружу. Нажрется податливой ваты. Ждать до утра. Старый помалкивал.

— Что ты мне скажешь?

— Излишне ты увлекся. Любую дохлую бы показал… Жалко сил — никто ж уровня не оценит. Было бы ради чего, ты ж не слушаешь меня…

— Что в гостинице?

— Ночью не падали. Скоро поедем.

Заборов на улице хмурил морду, потертую, как бумажник:

— Ишь, падают…

Листья ссыпались, раздевая наголо растопыренные ветки, моросило с потемневшего склона небес — там двигались и мешались синие лохмы с пыльными и грязными брызгами, холод, мокрость, над городом всплыла красная ракета и зацепила искристым крюком небесный ломоть: мы шли.

— Так доживешь, — промолвил Заборов, и я тоже увидел слепца: дед полз вдоль дома, стукая задранной высоко палкой, — искал свое окно. Или проходную арку, оставшуюся за спиной.

Заборов огляделся, ладно перепрыгнул оградку и подбежал через дорогу к деду:

— Что ищешь, отец?

Дед, еще постукивая палкой, повернулся на голос.

— Ась? — Закинул палку и опустил ее крепко и точно на голову лейтенанту. Заборова бросило на стену, и он съехал по ней до земли, нелепо вывернув руки. Дед перескочил его и живо побежал к нам, перелетев ограду. В подмогу ему, рассыпаясь в стороны, из проходного двора выскочила плечистая команда. Все неслись, мы — столбами, я ткнул Старого в бок.

— Беги, ду… — Расталкивая кусты, бросился к площади, но ребята умно гнали нас прочь от нее — ах, ты ж, надо пробовать прорываться! Ноги сами повернули и несли в переулок за банком, подламываясь от предстоящих дел — ни одного мундира! Три бабки и малышня, а переулок пуст — нам бы остановиться — не делай, что хотят; меня вихрем обогнал Старый, я и крикнуть не успел, так жалко и удивительно скоро понесся он за медленно уезжающим по переулку автобусом. Старый бежал по-школьному — согнув локти — и надсадно хрипел. Черт! И я вдарил бежать за автобусом, безумно вскрикивая:

— Эй! Эй! — Не могу ж я свистеть на бегу!

И, господи, автобус медлил — Старый все ж впился в него, болтнул ногами, упал внутрь, даже не обернувшись, скотина, я понесся прыжками, автобус не тормозил, долго бежал, наконец прыгнул, ухватил, повис и рухнул на Старого, крича:

— Гони, гони быстрей! — Двери съехались, я обнаружил, что у Старого связаны руки, но еще с разгону докричал: — В штаб! — уже обомлев от немытой хари цыгановатого водителя с кучерявостью и плешью. Он сказал:

— Маладесь.

В автобусе еще четыре бороды, все кивали на ухабах, так сразу быстро поехали.

— Сидь пол.

И не успел локтем садануть в стекло, успокоили в два удара, запястья стянули ремнем.

— Остановите. Давайте поговорим.

— Эй, успеешь.

— Эти, твои чернозадые? — выдавливал Старый. — Больше никого не будет? — И голос его сорвался.

Тут дорога сгладилась, сократилась, притихла, автобус скрипуче стал, бороды одинаково взглянули на водителя, он:

— Стали. Офицер, солдат суда идут.

Я учуял на затылке железный упор и зажмурился — тишина. Хлопнула дверца, на улице разговор. Что-то там. Разговор. Водитель вернется — конец. Старому б закричать. Если ему ничего не уперлось. Железяка вкалывалась под череп, проткнет, скот! Не убьют же.

— Старый! — рыкнул на пробу, железяка отпрыгнула и ужалила за ухо — все позабыл. Угнул башку на больную сторону, разину пасть, подумаю — еще больней, не сдержусь — умру, мешает пол, воздух вползает в ноздри — болит! расправляет иголки, одна переломилась внутри — там закололо, стонал, чем-то еще можно стонать, кроме рта, рот мешает, еще мешает, что развязывают руки.

— По одному. Со своим паспортом.

Старый лопочет — лопаются пузыри, молчи, брызги в мое лицо, обломились иглы, накачали тугое, пухлое на голове, оно стягивает в себя отовсюду. Старый выдул целое:

— Товарищ офицер, задержите их! Они били нас!

— Повторяю: по одному. Сидоренко, караул позвал? Прими…

— Выходи!

— Прописки нет? Руку убери, паспорт у меня остается. Предупреждали под роспись про четвертое число? Сидоренко!

— Руки подними. К стене пошел.

— Они похищатели, не оставляйте их так!

— Молчи. Кавказской национальности все? Что лежит — нет? Сидоренко, ложи!

— Ну-ка легли, вашу матерю совсем — головы к стене, носки по бордюру!

— Борода, паспорт давай.

— У нас паспорт там, где живем, в санатории, мы санитарные врачи, кого они захватили.

— Так нет паспорта? Короче…

— Вышел! Карманы! Задом повернись! Лег, морду вниз, я к-кому…

Шлепнул мне по морде, героический левый глаз разомкнул щелку: серое под фуражкой, усталое лицо.

— Почему в таком состоянии?

Глаз больше не смог.

— Вы сегодня пили? Сидоренко!

Меня выволокли, вывернули карманы, но положили из послабления на спину; мокрый воротник, от него холод, я двинул главное:

— Доложите в штаб, Клинскому.

Сапоги перемялись.

— Нельзя без паспорта. Должен паспорт.

Подпятилось вонючее, бензинное, жаркое — грохнули расслабленные борта.

— Залезай слева по одному. Куда ты сел, обезьяна?! На пол! Мордой туда! Шесть в ряд. Есть шесть? Я, что ль, буду считать? По-русски говори!

— Я могу хоть осведомиться куда? Я, как вы понимаете, тут волею случая. — Старого голос подрагивал, он рассчитал.

— Предупреждали: без прописки, судимости, приводы, сомнения — чтобы к четвертому, да? А вы упорствуете. Две недели поможете картошку убрать в Калужской области.

— Я не сяду, вас накажут! Не сметь!

Я вновь разлепил глаз.

— Сидоренко!

К Старому подкатился коренастый солдатик с нежными щеками и без замаха двинул ему прикладом в грудь.

— Полезай, туда вашу матерю!

Я приподнялся на локте, шепча:

— Старый, с кем ты говоришь?

— Двое, подсадите.

Меня подволокли к грузовику, через шаг я ступал уже сам, подняли чьи-то вцепившиеся руки, закрыли борт. Старый подпер мне голову, и я их увидел внизу: черное пальто — бывший слепец и желтый свитер — дуболом, костеривший нас в санатории.

Слепец ощерился здорово расквашенной мордой, их подтолкнул солдат — к ним пятилась вторая машина.

Старый поднял меня выше. Вдоль проспекта стояли, лежали, сидели на узлах люди, солдаты, с площади подползала змея грузовиков с калужскими номерами, мигали два вездехода военной автоинспекции, поплыло, закачалось.

— Отвернулись!

Чумазая борода этого и ждала:

— Дрюг, ты нашла?

— Заткнулись!

И поедем, калужская картошка, торопятся с уборкой, перед носом затылок. Затылок. Я злился. Затылок ядром лез из редкой поросли прямых прядей, обтянутый кожей морозно-мертвого цвета, какой не встретишь на теле нигде — похожая на блин из-за красных пятнышек, с двумя вмятинами, как на слабо накачанном мяче, с брызгами волосков, с едва угадываемой косой веной. Еще морщина перегнула складкой оставшиеся внизу космы, как зарубка. Словно дерево помечено.

Воняло вокзальными рвотными ночевками, сапогами, растирало по шее клейкую кровь. Плохо, мягко налипла в ребрах тошнота и карабкается выше, перехватывая лапки. Затылок напоминает лицо бородатое, все остальное срубили — зажило, загладилось, обтянулось воспаленной кожей, можно жить так.

Затылки-лица раскачивались в лад, пялясь в меня единоглазо макушками, тонущими в завихрении волос, на тошнотворных шеях, покусываемых воротниками, распустив безобразные кисточки, вихры, струйки. Обтесали, и заросло. Кузов встряхивал меня согласно со всеми, солдаты видели затылки — они курили у заднего борта, раздвигая брезент.

Замедлили, перевалились раз и два — рельсы, грузовик пятился, пятился по насыпи. Отвалили борт, засунули три доски.

— Вылазьте… Вон того дохлого.

Вели мимо какой-то фуражки, я встрепенулся:

— Мы не поедем.

— Шо?

— Ничего! Мы — не поедем. Не хотим! — и приказал: — Отпустите нас!

— Сидоренко, шо тут у вас за концерт? Живо в вагон!

— Да мы все равно не поедем. — Я не упирался. — Мы не поедем.

В купе сидели всюду, с багажных полок — головы.

— Мужики, сядьте — не маячьте.

Старый опустился на пол, я остался у двери.

— Ты! Кружки себе попросите у проводницы.

— Нам не нужно, мы не едем. — Никого не видел, Старый тянул за рукав: да садись.

По вагонам продернулся лязг.

— Локомотив цепляют.

Я застучал в дверь.

— Да они в тамбуре курють. Теперь пока жрать понесут. Терпи.

Поезд вздрогнул, проскрежетал, поплыл — враз загалдели, рассмеялись соседние купе, пустили по радио музыку, пробежали по коридору, гремя ключами, сызнова я забил кулаком, по двери проскальзывали тени деревьев, столбов, подсвеченные закатом, в спину сквозило, поезд катил, все утыкались в окно — где едем?

— А кто ж вон-ын строится за водокачкой?

— Беженцы, армяне чи кто. Купили Васьки Лозового участок.

— Офицер, прям: слово офицера даю — одеяла получите, фуфайки, с картохами вернетесь.

— Ты там — ежели достучишься, спроси у солдата водочки.

— У проводницы должна. Думаешь, что у ей в питьевом баке?

Сквозь стену гаркнули:

— Ножик есть?

— Слышь, ты узнай, зачем тут им ножик? Може, есть шо и резать?

— Хлебу нарезать!

— Та хлеб лучше ломать. Или кусать от целого.

— Ну хватит бить-то, мужик. Едем.

— Сидай! Да посадите его.

Устала рука. Вагоны тяжелели, выдыхая движение. Кружкой бы громче. Но надо оборачиваться и просить. Колеса простонали, больше влипая в рельс, и — вросли.

— Сортировка. Следующая — Уразово.

— Слышь, дятел?! Я ща как стукну тебе!

Дверь рванулась.

— Ну что-о?! — завопил офицер. — Еще долго?!

— Мы не поедем.

Он промолчал, облизал губу.

— Мы сходим. Старый, пойдем.

— Да идите на хрен.

Вот сумерки — солдаты обступили проводницу, та разливала чай, в тамбуре пересчитывали консервы, платформа низкая, бетонные плиты лежат на траве, залиты асфальтом, вспыхнули фонари, к ним хлопьями полетела мошка, старуха качала колонку — шипела вода, выбрасывая пену из ведра, поезд двинулся — в стекла постукивали руки, показывали твердо кулак: не сдыхать! счастливо! Недолго — поезд съехал, открыв переезд и машину, горели фары, спереди прохаживался мужик в белой шапке, покачивая красным фонарем.

Старый, дрожа, пробормотал:

— Думаешь, т-туда?

Подошли, лейтенант Заборов поднял забинтованную голову, убедился и затушил фонарь.

— Еле успел.

Дорога, ты черная, трясучая. Голая. Редко если какой-то молоковоз. Девочка торопит веткой гусей — они давятся на тропе, безного переваливаясь в травах. Последние вдруг расставляют толстые крыла и бегут по воздуху. Девочка оборачивается, чешет под коленкой — крапива. На въезде — бронемашины. Разбиваются капли в стекло. Выносят мешки и старые плащи — укрывать насыпанную перед домами картошку.

— А вы их… — наклоняется к Заборову Старый.

— Не сыщешь. Эшелон — две тыщи морд. Железная дорога ждать не может. Паскудник, что меня ошеломил, — машина поехала с горки, — пальто бросил, очки его паскудные нашли — как опознать? Черноты и подавно — шесть вагонов. — Мы потащились в гору. — Сразу ни один не калякает по-русски. Ладно. Очистили — теперь вольно пановать. На сегодня пароль «Россия», отзыв «С нами бог».


— Россия.

Нас пустили через площадь.

Навстречу в трепещущей плащ-палатке, упираясь в ветер лбом, ступал губернатор, следом гурьбой офицеры, придерживая фуражки.

— Владею ситуацией. — Крепко жал руки нам одним. — Беда, беда. Листопад — облетело в один день! — Голос его плаксивел. — Листа махонького не осталось. Четвертое сентября! А рассчитывали: золотая осень, солнце позолотило клены. Почему? Вдомек ли вам ли. — Он растопырил ладони. — В этих руках — сколько. На-пряже-ние. Какое. — Пальцы торчали деревяшками. — Самочинно. Держусь я, а чем чревато? Вы ж не знаете — как это.

И вправду — облетело налысо, до страха. Деревья растягивались сырой черной сетью, мы крутили головами. Нигде. Нет листьев. На газонах выкашивали траву, лазали на карачках люди, светили фонари. Белили стволы. Листьев больше нет.

— Живей, — с балкона Ларионов. — Дождик!

Бросил Старого, завернул на бульвар — за лавками, меж деревьев копошились спины, красили ограды, чесали траву граблями, старую выдирали — согнутые, безглавые, насекомо шевелящиеся комки, ни единого слова, лишь вздыхала во тьме раздутая гривастая лошадь, впряженная в кузов, опускала морду, фонарь держал единственный разогнутый человек — Клинский, опирался спиной на дерево, светил в ветви над головой.

— Наконец-то! Не чаял видеть. — Кивнул на площадь. — Видели дурачка? С таким губернатором встречаем гостей!

— Это ведь дуб.

— Где? Это? Да, это дуб.

— И он облетел?

Клинский наморщился.

— Дуб, милый ты мой, не облетел. Дуб обстригли, чтоб это… Не подчеркивать эту… Короче, ради единообразия. Весь день та-ак… Котельные затопили — листья жгем. — Ободряюще похлопал меня. — Чуешь дымок? Пахнет походом! Так, а что за бабка?

— Товарищ подполковник, местная, живет по Мокроусова, три.

Старуха тащила матрас, перевязанный лентой, и вела малыша — я их прежде видел. На Клинского зыркнула сурово:

— Стоит. Тебя чего поставили — бабок гонять? Ты бумажку повесил: вывоз — чем ехать? Поездом? Как мне дите одевать?

Клинский онемел.

— Хоть ба знать, с матрасом? Што молчишь? Молчит… — Мазнула взглядом по мне. — Матрас взяла у сестры, надо его? Пойдем.

— Бабуська, — звенел внук. — А там можно будет ходить по южам?


Затопили, горячие батареи — на кухне потные окна, у медсестер под халатом — всего ничего. Среди палаты ломился стол.

— Наконец! — Витя вскочил, указал на свой погон: капитан! Хмельной. — Забирают от вас, прощаюсь!

Румяные кроличьи ломти, пироги с рыбой, пирожки с изюмом, соленая капуста, компот, крабы, яблочный пирог, груши, картошка, невеста расчищала мне место — в цветастой юбке до туфлей, собирая мне в тарелку, спрашивала глазами: да? Да!

— И куда ж от нас?

— Полковник сказал, пока порученцем при штабе. Там хлопот: каждый день прибывают войска — какие силы! Скажу тост. Возьмите чай, что ль. Владимир Степаныч сказал, до конца работы не пьете. Спасибо! Я многому научился у вас. Я понял, почему вы… И дам вам понять!

— Благодарим, так вкусно… И нас простите, ежели обижали. Приятно было… Так вкусно и много, — отвлекся от лихорадочных жеваний Старый, не надеясь на меня.

— Не обижали! Сейчас обидели… Сказали, что могли обидеть. Меня! Кушайте, закусывайте. Пойдем.

Невеста подсказала:

— Витя, ты же хотел. — Она мочила под краном комок бинтов.

— Да, я приглашаю вас всех. — Уставился на меня. — Будет свадьба!

— Нет, ты же еще хотел…

— Да! Есть же арбуз! В холодильнике. — Убежал.

— Иди, сядь. — Она пригнула мне голову и опустила на рану мокрые бинты. — Щиплет?

Я ткнулся в ее живот, детски нахмурясь, — покой. Покойное волнение и сладость. Она оперлась мне на плечо, рука легла неспокойно, поглаживая. Ларионов подхватил чашку и выбрался в коридор — пыхтел и хлебал. Старый похрустывал, как мясорубка. Из форточки в дверь потек ветер — костерный запах, спокойная ночь, беззвучие, нет людей, остужая лица, выспимся.

— Щиплет?

— Несешь арбуз? — крикнул Ларионов.

Поломалось.


— День прочь. — Архитектор пришел за мной на балкон, убирали посуду, еще нянечки меняли белье, стих ветер, словно все сделал, — Как?

— Листья сами падали? Или — чтоб каждый день не мести…

— Ох, не шутка. В том и дело, что сами — беда. На нервы народу действует, будто химию к нам принесло… Звонил на метеостанцию, за историю города — впервые. Хоть и истории той, — он заглянул под балкон и закончил глуше, — с гулькин нос. Обидно, и так город не красавец… И человек, кто строил его, потерялся, Алексей Иваныч. Наконец признаюсь: ничего-то он не выстроил сам! — И помолчал, чтоб дошло. — Хоть так даровит и в юности блистал: проект курзала Политбюро на конкурсе вторую премию взял — так! В Москве ему воли, условий не хватило, он и прибыл строить с нуля город коммунизма. А что здесь? Никакого палаццо Монтепульчиано. Мясокомбинат. Сахзавод. Комплекс рогатого скота. А он рисовал, рисовал, и ведь — хорошие мысли! А на деле выворачивали. Под окнами рисует сильные тяги, чтоб тень дать, а их так лепят, что вместо фасада выразительного — лепешка. Зачем-то добавили парапет. Вы ж видите крыши, вот все вот эти, вот ни на одной, ни на одной не соблюден замысленный Мокроусовым угол. Пишет: штукатурка белая, кладут темно-серую, почти черную — и солнце не поможет… Вон там — для чего оставили слуховые окна? Это ж ампир выходит? К чему здесь ампир?

— Ни к чему.

— У нас идею выворачивают отделкой. Мы ж не можем, если чего не хватает, чтоб сделать по проекту — остановись. Мы — делай, из чего есть. А не все можно делать из того, что есть! Конечно, ему неуютно зажилось. Вроде все сам нарисовал, а глядеть не мог: пологие фронтоны, сплошь сарайного типа. Там — двускатные крыши. Наружный отвод воды. И слепые торцы. Слепые торцы. И он перестал рисовать. И задумался: что для свободы? Не совру, он не особенно знал классику, не почитал, поэтому не ездил туда.

— Ага.

— Да! Ездят подражатели, а он — родственник, ему по наследству передается. Он соображал. Повторял: боевые части обращаются в армию только мыслью командующего. Входя в город, ты должен решить: разрушишь его или подчинишься. Что нужно в целом? Есть правильный город Гипподама из Милета. Есть город римлян. Есть город богов Аристофана — в воздухе, чтобы отделить людей от богов, — заметь, Мокроусов решил строить в земле. Так я и не понял, что это? Осталась от него любимая присказка: чтоб строить навек… должен уподобиться тем, для кого строишь. Вообразить себя рабочим, если строишь цех. Милиционером, заключенным. Ребенком, стариком. Живым… Я боялся, что уподобится — не сможет обратно. Я не все понял… Он пропал.

— Постелили, — оповестил Старый; через четверть часа вздохнул: — Больше не буду так наедаться на ночь!


Месть графа Мокроусова | Крысобой. Мемуары срочной службы | Любовь и смерть в начале зимы