home | login | register | DMCA | contacts | help |      
mobile | donate | ВЕСЕЛКА

A B C D E F G H I J K L M N O P Q R S T U V W X Y Z
А Б В Г Д Е Ж З И Й К Л М Н О П Р С Т У Ф Х Ц Ч Ш Щ Э Ю Я


my bookshelf | genres | recommend | rating of books | rating of authors | reviews | new | форум | collections | читалки | авторам | add
fantasy
space fantasy
fantasy is horrors
heroic
prose
  military
  child
  russian
detective
  action
  child
  ironical
  historical
  political
western
adventure
adventure (child)
child's stories
love
religion
antique
Scientific literature
biography
business
home pets
animals
art
history
computers
linguistics
mathematics
religion
home_garden
sport
technique
publicism
philosophy
chemistry
close

реклама - advertisement



Поиски наслаждения у спущенного пруда

Время «Ч» минус 4 суток

Шестаков стерег наши бушлаты под вешалкой, украдкой погладил мне локоть.

— Виноват. Ничего вкусненького не захватили? Нет-нет, не надо возвращаться, нет — так нет, я не для себя. Думал, может, вам к чаю чего необычного захочется…

Старый наступал на мои следы, взрыкивая:

— Подымай ноги!

Медсестра принесла теплый фурацилин, и я полоскал горло в уборной. Кружкой постучал по оконной задвижке — она легко поддалась.

— Давайте банки поставим. Или горчичники.

Я оглядел медсестру — седые пряди из-под колпака — и отказался. В другую смену. Я просыпался, кашляю, настольная лампа, я — в обозначившей пределы утренней мгле. Заборов слушал Старого за поллитрой.

— Я военный преступник, палач! Сколько мои руки? Миллионы! И беременных! И еще слепых. Слышал, конечно, город Кстово? Это я. И Волгоград — я! Будапешт, семьдесят второй год, самолетом перебросили, полгода в канализации — мадьяры утерли Западу нос, а это я! Мои руки…

Я кашлял, вминался в постель, Старый будил Заборова, чтоб не храпел, возвратясь к постели, прикидывал:

— Заманчиво вернуть на потолок, чтоб посыпались в самое… Не успеем. Тогда — у них затеян фонтан. Представляешь, вода разбрасывает крыс. Узнать водопровод, давление, разброс.

Я раскашлялся, и отозвалось летучей болью в боку. Заборов хрюкал и глотал, я сходил до ветру. Старый приподнялся.

— Все думаю. Ошибка, что мы думаем, как подвести их праздник под крыс. Мы не властны над людьми. Но мы можем привести крыс.

— Трудно сказать.

Я напрягся, женщина-врач двигала по груди железным кругляшом — слушала, за ее спиной нависал Свиридов.

— Трудно сказать, кашель — не болезнь. Признак многих заболеваний. Надо наблюдать. Щелочные ингаляции поделать. Над картошкой.

— Просыпаемся, просыпаемся. — Я проснулся, санитарка пододвигала мне табурет с кастрюлей. — Щас открываю, а ты дыши. Одеялом укрой голову. Открываю…

Я вдыхал, до одури я вдыхал, лег, сдерживая внутри толкающийся кашель. Должно помочь.

Открыл глаза. Меж кроватей шатался майор Губин, такой пьяный, что на лице не различались глаза.

— Теперь ты все понял? Ты все понял, да?

— Да. Все понял. — Закашлял, но кивал.

— Тогда скажи!

— Что сказать?

— Я зна-ал, знал с сам-начала — дело не в крысах! Но я вам доказал, и теперь-то скажи, чтоб я понял, что ты все понял.

Старый катнулся в своей кровати.

— Мальчик любит умные книги. Дружок, это… — Закричал. — Это! Глупая книга! Больше ничего! Нет!

Витя подтянул к себе Старого.

— Н-ну!

— Хорошо. Я скажу, — сипел Старый. — Мы не убиваем их. Это просто так выглядит.


Я выспался. Старый злобился:

— Как же ты кашляешь! — И помешивал чай, пока я оделся и ушел.

Шестаков собачонкой бежал рядом — никого не встретили, лежал снег, на крышах двигались смутные тени, и костры стелили дым до небес.

Еще издали видать, в банке свет не горит. Потолкал, потянул двери. Как же так…

— Закрыто.

Шестаков не расслышал, он опустил уши на шапке, наугад обратил на меня стиснутое, сонное лицо.

— Возвращаться?

Я ковырял звонок, не пойму: звенит внутри? Шестаков стучался сапогом и приникал к витрине, сложив из рукавиц смотровую щель.

— А вы не знаете, где живет управляющая банком?

Шестаков прижался к стеклу. Вроде ходят. И стучался наглей.

Занавеска отогнулась, открыв шапку с кокардой. Шестаков кивал, мигал, показывал рукавицей на меня, за спину, снял рукавицу и грозно поставил три пальца на воображаемый погон, представляя, вероятнее всего, полковника Гонтаря. Отворили.

В кассовом зале пахло сапогами. По дверям заплатками белели бумажки с чернильными печатями и усиками шнурков.

Алла Ивановна затворяла у себя шкафы, сейфы — рыжая шуба лоснилась ниже колен; затворила, покрыла высокую голову платком, усталая, увидела нас.

— Край как надо сегодня. Ладно?

— Ладно, ладно. Прохладно! Совсем, что ль, больной? Думай, что говоришь. Хватит, нашутились. — Погасила свет, показала на выход, крепко сдерживая улыбку.

Шестаков послушно отступил на порог — она его не узнала. Я не двинулся. Стеснялся поднять ладонь ко рту, поэтому проглатывал кашель или отворачивал невольно разрывавшиеся губы в сторону.

Алла Ивановна перебрала вишнево-лакированными ноготками гроздь ключей, заперелистывала календарь, всматриваясь в числа.

— Дай что-нибудь поесть.

Она, не прерываясь, опустила руку в ящик и выбросила на стол шоколадку. Я ткнул ее в кулак Шестакову, брови его приподнялись жалобными мостиками, он шелестел:

— Благодарю. Но. Мне… Я не… — Я выдавливал его дверью, в последнюю щель он успел дошептать: — Я тут на стулке. Обожду…

Алла Ивановна закрыла последний листок и охнула. За дверью хрустела шоколадная фольга. Ее руки ровно лежали на столе, как лапы каменного льва, я погладил правую руку от золотых часов до ногтей, подхватил и принес к губам и целовал, робко, пока не остановил кашель.

— Совсем одурели вы, ребята. Банк закрыли. Все закрыли. Не выйдешь без паспорта. Автобус не ходит. Телефон отключили. За каким телефон-то отключили? Солдаты… Говорят, когда приедут — сутки вообще не выходить. Вы, я гляжу, думаете, жизнь гостями и закончится? О чем думаете? Нет, о чем ты думаешь, я знаю. Заканчивай с глупостями, давай, некогда. Я сегодня к отцу еду в Палатовку, электричка семь сорок пять. Еще сумки собирать — все одна. Мужа из казармы не выпускают. Простыл? Дать таблеточку? Дать? — Ласково дунула в мой лоб. — Идем, надо закрывать.


Старый лежал, задрав голову. У него гостил мужик. Я забыл, как звать, ну тот, с мясокомбината, когда мы ездили насчет колбасы. Теперь он просил «затравки».

Старый показал.

— Вон таблетки тебе положили и полоскать. Ругались, что выходил.

— Степаныч, отсыпь московской затравки. Ботинок прогрызли. Озверели, лазят. Жрать теперь нечего им, скот не возим.

— Почему?

— Та запах наш плохой. Остановили комбинат, чтоб не вонять на праздники. Людям отпуск, а я маюсь в дежурной смене. По цеху без вил не хожу.

— Григорий, просьба выполнима. Но для удовлетворения просьбы нужен сильный аргумент.

— Один? — уточнил мужик. — Пол-литровый? — И пропал.

— Привозили молоко. Водителя не было почти десять минут. Вероятно, ухаживает за кем-то в подсобном помещении. — Старый задумчиво повторил: — Небось лапает кого-то в подсобке. — И это же повторил матом: — Знаешь что? Не ломать голову — одна банка бензина. Льем в захламленный подвал, туда проникает их горящая крыса… Выбрать дом с хорошей тягой — зримо и жертв нет. Дома-то пустые. Ничего красивее мы не успеем. Смотрю, часами интересуешься. Собрался?

Шестаков потянул с батареи вторые портянки, бурканув:

— Не просохли еще… На ночь глядя. Пойду доложусь.

Свиридов вручил ему пистолет в старой кобуре.

— Не боись. Стреляй безо всяких. Кругом наши.

Мужик принес водки. Старый воскрес, звеня стаканами, двигали стол от окна.

— Товарищ лейтенант, минуту обождите, — попросил Шестаков. — Сгоняю в буфет, заместо ужина, может, хоть сухой паек. Хоть сгущенки. Успеем…

Гриша вдруг хватанул со стола бутылку и сховал за кровать.

— Ты чего?

— В дверь стучать.

— Да ну и хрен… Ворвитесь! A-а… Это, Гриша, — бутылку обратно, жена. Одного видного урода.

Невеста ровно прошла к столу, наброшенный халат, ее запах. Выставила пакет.

— Я принесла боржоми. Потому что вам хорошо горячее молоко с боржоми. Подогреть. Врач должен знать. Вас смотрел врач? — Она громко спросила: — Не лучше?

— Выступаем? — заглянул Шестаков, на его плечах появились лямки вещмешка. — Четыре банки! Правда, хлеба мало. Да я там, думаю, найдем.

Я поднялся.

— Вы опять куда-то собрались? — заметила невеста. — А куда вы собрались? — Всплеснула руками. — Тогда нет никакого смысла в лечении, если… Нет последовательности. На улицу. Я не думаю, что есть смысл сейчас куда-то идти. Вам быть в тепле. Назначены процедуры. — Заговорила прерывисто, я не понимал отдельных слов. — Я просто пойду сейчас к дежурному врачу. Я просто… Вы взрослые люди… Сами медики.

— Я сейчас скажу, куда ты пойдешь, — сообщил Старый, они уже налили. — Отпусти его, дура! Пусть едет.

Невеста. Невеста подняла рывком плечи, выдохнула и скорым шагом вышла вон.

Прошли первый вагон — задрожал пол, включили двигатель, и свет пробежал вперед нас по вагонам, я сдвигал следующую дверь. Если она примерзала, изнутри ее дергали рыбаки — они курили в тамбурах на обитых железным уголком сундучках, краснорожие, в брезентовых горбатых накидках, в железнодорожных шапках без кокард. Вагоны пусты, на сцепках воняло уборной и сквозило в уши.

Она одинешенька сидела в головном, в прежней шубе, но уже в свитере, лыжных штанах. Ела котлету. Рядом в мятой розовой салфетке лежал хлеб. Она слизнула с нижней губы налипшие крохи.

— Покушать не успела. Сумки некому поднести.

Двери съехались, разъехались, сошлись совсем — двинулся вагон. Сумки стояли на соседней лавке, скрестив ручки, перемотанные синей лентой, я погладил ее колени, и руки мои потекли выше, на удивительно широко и плотно раздавшиеся по лавке ноги, сомкнувшиеся меж собой. Она переложила хлеб с котлетой в одну руку и напахнула на колени шубу, показывала в окно:

— Московский стоит. Его теперь на Сортировке держат. Чтоб наши не садились и писем не бросали в почтовый вагон. — Потрясла рукой и выпустила из рукава часы. — Сейчас будем. — Обтирала салфеткой блестевшие пальцы; в обоих тамбурах стеной рыбаки, давясь о стеклянные двери, не заходя. Меж ними страдал Шестаков — вещмешок снял и держал у груди, пытался посмотреть время.

— Немцы приезжали прошлый год. Хотели, чтоб немцы воду подвели, плохо с водой. Какое обращение с женщиной! — Бросила салфетку под лавку. — Одну мне оставь.

Но я схватил обе тяжелые сумки, в конце платформы мы пролезли в дыру ограды. Рыбаки гремели снастью, мягко ступали валенками через кусты, она — вперед по тропе.

— Той сумкой не особо — стекло. У немцев же… разговаривает с тобой стоя. Подарки, будто должны. Не берешь — обижаются. За счастье, если в ресторан согласишься. Темы в разговоре есть другие. Вот это да-а, чо-то окошки мои не горят…

Мы прошли плотину над прудом, низко затянутым льдом, и мимо колодца поднимались на кручу. Тянулись сараи с россыпями золы на задах.

— У немца и в мысли нет! Не может этого понимать. Сколько дарил — только раз руку поцеловал. В гости звали! Уверена: приехала и там бы — ничего.

Здесь снег уже не лежал сплошь, бугрились глыбки земли, мы — вдоль огорода, толкаясь плечом в черный забор. Перелезли холмик навоза у отхожего места с незастекленным окошком и оказались у запертой калитки меж беленых сараев. Она взяла у стены железный пруток, опустила его за калитку и отодвинула засов. В сараях возились куры, гремели жестянкой и шуршали крылами.

— Батя, что ль, спать залег. — Она топала сапогами по крыльцу, ключами резко заколотила в веранду. — Сумки поставь. Хоть на ночь немного разъяснело. Позасовывал, ведро с колодца снял и завалился. Небось пьяный! Вон тащится. Свои, пап. Кто-кто — Алла!

Дверь тотчас отворилась.

Сумки я поместил на стол. Нашел печь и — к ней спиной.

— Что ж ты, зая, не топил? Да вижу. Спасибо, до кровати дошел.

— Времени нету. Радиво повыключали. — Дед покрутил во тьме радио. — Не. Там свечка должна.

— И света нет?

— А? Нет, нет. Чер-ты их знают что! — Он поднес свечку ко мне и рассмотрел, закрыв один глаз. — Приветствую. Сщас натопим, да ты сиди! Алк! Я ж тебе яблок апорт нес!

Печка делила хату на кухню и зал. В кухне — ведра и чугуны, коротенький диванчик. В зале — кровать с блестящими прутками в спинке, белая скатерть на столе, в углу икона.

— Все растерял… Алк, возле калитки. Закрывал, и посыпались — апорт, как… — Показал размер. — Угощу, а больше нечем, не обижайтесь.

Я спустился к калитке и перестал унимать кашель. Радовался — он забирался глубже и больней, взрывая влажные преграды, — пусть выйдет весь. Обождал, тихо, едва вздыхая: еще? Напугал собаку, собака бегала по той стороне, останавливалась и лаяла, пружинисто припадая к снегу, я отхаркался и сплюнул. Она стояла на крыльце, непокрытая голова. И смотрела на меня, крепко держась за перила, сверху. Ветки постукивали о крышу, по лестнице, упиравшейся в чердак. На тропинке снег растолокся и таял, здесь несло особенным холодом.

— Ну. Что?

— Ничего, — грубо сказал я. — Попалась. Яблоки собирай, чего мерзнуть.

Яблоки рассыпались под смородиновые кусты, в грядки замерзшей клубники и под забор. Дед пел, пугал нас, из каждой песни дед знал первую строку, я наколол щепок из полена. Он, оступаясь с тропинки так и сяк, припер ведро угля, ворчал:

— Три года как пруд спустили, а гляди: расселись какие-то. Рыбу ловить!

— Опять снег. Разгорится, я чайник поставлю, тебе надо.

— Мне лучше лечь. Я хоть согреюсь.

Она собрала впотьмах охапку и вывела меня в сени.

— Самое тепло на чердаке, от трубы, а хата к утру вымерзнет или вставать надо подтапливать. А там солома. Вот шинель папина, подстелишь. Этим укроешься. А это вот под голову. Только не свались. Погоди, котлетку дать?

Я нагреб солому кучней и ближе к трубе, чердаки лучше подвалов. Чердак пах куриным пометом и травяной сушью, и в слуховом оконце ночь пронзали какие-то звезды, я сидел, слушал каждый звук, изредка вороша солому, труба теплела, там отворилась дверь, выливали воду, дошли до сарая и тронули замок, шаги остановились — я опустился на четвереньки.

— Ну. Как ты? Устроился?

Я слез и взял ее за руку.

— Видишь, пьяный, а кур запер. Утром мы с тобой погуляем до магазина. Пойду, а то еще угорит.

— Пойдем. — Я обнял ее и толкнул к лестнице, она оторопела.

— Ты что, дурак? Совсем, что ль?

— Нет. — Я нажал, она, чтоб не завалиться, уперлась ногою в ступеньку, шепча:

— Ты что? Ты смеешься? Куда пойдем, ой-ну ты больно мне не делай, что мне с тобой — драться? Я ж так упаду. Тебе все равно? Так ты? Да очнись. — Шлепнула ладонью мне в лоб. — Папа ждет, не ляжет без меня, что я скажу? Подожди, ну хватит меня толкать-то! Остынь. Остыл? Теперь послушай меня: с чего ты вообще взял? Ты думаешь, я кто? Ты что обо мне подумал? — Мы одолели лестницу, она то фыркала, то странно всхлипывала, отступая в чердак, я затворил дверь. — Вот как ты? Да что с тобой? Я не пойму, чего тебе надо? Зачем ты привел? Ну посмотри на меня, открой глаза! — Стукнула меня больней, не удержалась и села на солому, отпрянув дальше. — Как ты можешь, у моего папы? Как я мужу… Ты ж с ним работаешь, ты Костю видишь… Папа придет, не надо! Что я ему скажу?! Обо мне подумай, остынь же ты! Вот ты как. — Выходили заминки с крючками и тугими резинками. — Я хорошая? Ты ж надо мной потом смеяться будешь. На меня смотреть не будешь. — Заплакала, перебила стоном слезы, случайно поцеловала и оттолкнула. — Нет! — Повсхлипывала и засмеялась без голоса, одним дыханием.


Слушал. Слушал, открыты глаза. Не закрываются глаза — не слышен ветер, не слышен ветер — чтоб трогал дверь, огонь не слышен; неслышная, она скоро заснула, хотя смотрела — как я. Отчаялась:

— Скоро зима. — Рядом, после ее перестаешь видеть, и чужое дыханье теснит, тяжесть на локте чужая. — А я так не хочу зимы!

— Зимой хоть следы видны.

Я думал, что не сплю, выпуская кашель, любой бок через время неудобен. Лучше не злиться. Лучше не думать. Лучше стеречь сон, не замечая его. Сны — это птицы, вьют гнезда на ночь. Внезапно просыпаясь, можно увидеть скользнувшую прочь тень, почуять на глазах дуновение улетающих крыл, найти травинку в волосах и пытать ее зубами: где поле?

Снова заставал себя с открытыми глазами, уставленными в слуховое окно: нет звезд, словно заткнуто подушкой, когда небо посветлеет? замерзал, словно выкупался, и не мог согреться, жался, кутался. Сколько-нибудь спал? Сел — я не усну. Неожиданно что-то упало в солому, поискал: что? Сверху потаенно просипел Шестаков:

— Товарищ лейтенант, то я сгущенку обронил. Да не ищите, там на донушке.

Я лег прямо к трубе и накрыл лицо шапкой, но по чердаку сквозило, закрывался локтем, вдруг ощутил, что дрожу, и поднялся.

— Товарищ лейтенант, да что ж он, собака, не топит? Перчатки к трубе прилипают!


Губин — натренированный на победу боец | Крысобой. Мемуары срочной службы | Видения Крюковского леса