home | login | register | DMCA | contacts | help |      
mobile | donate | ВЕСЕЛКА

A B C D E F G H I J K L M N O P Q R S T U V W X Y Z
А Б В Г Д Е Ж З И Й К Л М Н О П Р С Т У Ф Х Ц Ч Ш Щ Э Ю Я


my bookshelf | genres | recommend | rating of books | rating of authors | reviews | new | форум | collections | читалки | авторам | add
fantasy
space fantasy
fantasy is horrors
heroic
prose
  military
  child
  russian
detective
  action
  child
  ironical
  historical
  political
western
adventure
adventure (child)
child's stories
love
religion
antique
Scientific literature
biography
business
home pets
animals
art
history
computers
linguistics
mathematics
religion
home_garden
sport
technique
publicism
philosophy
chemistry
close

реклама - advertisement



Виктор Гюго

Из «Послесловия» к книге «Рейн»

[Левый берег Рейна должен принадлежать Франции, а правый — Германии, и перемена этого естественного положения — следствие коварства англичан и русских, желавших поссорить Германию и Францию], Рейн — река, призванная соединять французскую и немецкую нацию, между тем ее превратили в реку, которая их разъединяет.

Такое положение вещей есть, разумеется, положение искусственное, ложное, противуестественное, а следовательно, недолговечное. Время рано или поздно расставляет все по своим местам, и справедливость торжествует. Настанет день, когда Франция вновь обретет свою прежнюю территорию, обретет свои законные границы. По нашему убеждению, обретение утраченного может и должно совершиться мирно, силою вещей совокупно с силою идей. Этому, однако, мешают два препятствия: материальное и моральное.

Препятствие материальное — это Пруссия. […]

Препятствие моральное — это тревога, которую Франция вызывает в Европе.

В самом деле, для всего мира Франция — это мысль, ум, гласность, книга, пресса, трибуна, слово; Франция — это язык, если верить Эзопу, вещь, как утверждал Эзоп, наихудшая, но, добавим от себя, одновременно и наилучшая.

Чтобы оценить влияние Франции на атмосферу континента, чтобы понять, какой свет и жар от нее исходят, достаточно сравнить Европу, какой она была двести лет назад, с Европой нынешней.

Если правда, что прогресс — это движение общества путем медленных, последовательных, мирных превращений от правления одного к правлению многих, а от правления многих — к правлению всех (а я убежден, что это правда), в таком случае достаточно мельком взглянуть на Европу, чтобы убедиться, что она не только не продвинулась вперед, как полагают многие благонамеренные мыслители, а, напротив, подалась назад.

В самом деле, мы помним, что в начале семнадцатого столетия в Европе насчитывалась, если исключить из рассмотрения второстепенные германские монархии и принимать в расчет только государства совершенно независимые, всего дюжина наследственных монархий; сейчас их в Европе семнадцать.

Двести лет назад в Европе имелось пять выборных монархий, теперь выборная монархия в Европе всего одна, это Папская область.

Двести лет назад в Европе имелось восемь республик; теперь республика в Европе только одна, это Швейцария.

Правда, следует отметить, что Швейцарская республика не только сохранилась, но и увеличилась в размерах. Число входящих в нее кантонов выросло с тринадцати до двадцати двух. Заметим кстати — ибо, хотя внимание наше в первую очередь привлекают обстоятельства нравственные, не следует забывать и об условиях физических, — что все исчезнувшие республики располагались на равнинах или на морских берегах, единственная же сохранившаяся располагается в горах. Горы сберегают республиканский строй. На протяжении пяти столетий, несмотря на войны и набеги, три горных республики стоят неприступно в сердце старого континента: в Европе Швейцария владеет Альпами, в Африке Абиссиния владеет Лунными горами, в Азии Черкесия владеет Кавказом.

Если от Европы в целом мы перейдем к Германскому союзу, этому европейскому микрокосму, вот что предстанет нашему взору: за вычетом Пруссии и Австрии, входящих в число великих независимых монархий, шесть главных государств Германского союза суть: Бавария, Вюртемберг, Саксония, Ганновер, Гессен и Баден. Из этих шести государств четыре первых из герцогств превратились в королевства, два последних из ландграфства (Гессен) и маркграфства (Баден) сделались великими герцогствами.

Что же касается других германских монархий, в которых правителей выбирали пожизненно, они прежде были весьма многочисленны и в число их входило множество церковных княжеств; ни одно из них больше не существует; первыми прекратили свое существование три великих курфюршества-архиепископства на берегах Рейна.

Перейдем теперь к государствам демократическим: некогда в Германии было семьдесят вольных городов; теперь их осталось всего четыре: Франкфурт-на-Майне, Гамбург, Любек и Бремен.

Подчеркнем кстати, что мы не выбираем легких путей: если бы мы взяли за точку отсчета не 1630 год, а 1650 год, выводы наши прозвучали бы еще более убедительно, ибо мы смогли бы исключить из числа монархических государств семнадцатого века и включить в число государств демократических английскую республику, ныне исчезнувшую наряду со многими другими.

Продолжим сравнение.

Из пяти выборных монархий две были державами крупнейшими: Рим и Империя. Ныне существует лишь первая из них, причем принадлежит она к числу государств третьестепенных.

Из восьми республик семнадцатого века одна, Венеция, была державой второстепенной. Единственная республика, сохранившаяся в наши дни, Швейцария, принадлежит, как и Рим, к числу государств третьестепенных.

Пять великих держав, главенствующих ныне в Европе: Франция, Пруссия, Австрия, Россия и Англия, — все представляют собой наследственные монархии.

Итак, сопоставление Европы, какой она была два века назад, с Европой сегодняшней приводит к выводу поразительнейшему: кто преуспел? монархия. Кто проиграл? демократия.

Таковы факты.

Что ж, приходится признать, что факты тоже бывают обманчивы. Факты — это всего лишь видимость. Глубокое и единодушное чувство народов опровергает факты и внушает нам, что вывод, кажущийся неопровержимым, на самом деле неверен.

На самом деле в проигрыше монархия, в выигрыше — демократия.

Несмотря на увеличение числа королевств и расширение их территории, несмотря на падение всех германских государств, правители которых избирались пожизненно и в каком-то смысле могли считаться президентами своих государств, несмотря на исчезновение четырех выборных монархий из пяти и шестидесяти шести вольных городов из семидесяти, в старой Европе либеральный элемент не только ничего не потерял, но и очень много приобрел; свидетельство тому — один-единственный факт: превращение Франции из абсолютной монархии в монархию народную.

Это — всего один шаг, но шаг этот сделан не кем иным, как Францией, а все шаги, которые делает Франция, рано или поздно повторяет за нею весь мир. Более того, если Франция чересчур торопится, мир восстает против нее и на нее нападает, полагая, что легче ее победить, чем за нею последовать. Франция — путеводная звезда Европы, поэтому в своей политике Франция неизменно должна соблюдать два правила: ни в коем случае не двигаться слишком медленно, иначе можно затормозить движение Европы; ни в коем случае не двигаться слишком быстро, иначе Европа может за Францией не поспеть.

Картина, нарисованная нами, приводит также, и приводит неотвратимо, вот к какому выводу: слова — ничто, идеи — все. В самом деле, к чему, например, выступать с пеной у рта за или против слова «республика», если бесспорно, что семь республик, четыре государства с выборным правлением и шестьдесят шесть вольных городов значат для европейской цивилизации меньше, чем одна идея свободы, рассеянная Францией по городам и весям?

Дело ведь не в том, как называются государства, а в том, какой пример они подают; именно от этого зависит, вредят они цивилизации или помогают. Пример — та же прокламация.

Какой же пример подавали исчезнувшие республики и какой пример подает Франция?

Венеция страстно любила равенство. Дож имел в Сенате всего один голос. Стражи порядка в масках проникали в его жилище, как и в жилище любого другого гражданина, и на его глазах рылись в его бумагах, а он не смел ничего возразить. Родственники дожа вызывали у республиканского правительства подозрение по одному тому, что приходились родней дожу. Венецианские кардиналы вызывали у него подозрения потому, что в них видели прежде всего чужестранных принцев. Катарина Корнаро, королева Кипра, считалась в Венеции простой венецианкой[319]. В республике были запрещены титулы. Однажды некий сенатор, произведенный германским императором в графы Священной Римской империи, приказал высечь на каменном фронтоне своего дома над своим гербом графскую корону. Назавтра корона исчезла. По приказу Совета Десяти ночью ее сбили ударами молотка. Сенатор проглотил обиду; ничего другого ему не оставалось. Когда при Франческо Фоскари в Венеции поселился правитель Дакии, республика удостоила его звания гражданина и не более того. Все это прекрасно и отвечает самым строгим требованиям равенства. Однако помимо граждан[320] в Венеции жили еще и горожане. К числу граждан принадлежали люди знатные, к числу горожан — простолюдины. Так вот, эти последние не имели никаких прав. Их верховный правитель, своего рода плебейский дож, именовавшийся канцлером горожан, стоял в общественной иерархии гораздо ниже последнего из дворян. Верхний слой государства отделяла от нижнего непроницаемая преграда, и горожанину ни при каких условиях не суждено было сделаться сеньором. Лишь один-единственный раз, в четырнадцатом веке, тридцать зажиточных горожан разорились почти полностью ради спасения республики и в награду, а вернее сказать, в плату за свой подвиг были удостоены дворянских званий, но это показалось едва ли не революцией, и в глазах чистых патрициев эти тридцать имен вплоть до наших дней остаются тридцатью пятнами на золотой монете. Знать объявляла, что обязана предоставлять народу только одно — дешевый хлеб. Прибавьте к этому карнавал, длившийся пять месяцев, и вы получите то, о чем писал Ювенал: «Хлеба и зрелищ!» Вот как понимали равенство в Венеции. — Французское государственное право уничтожило все привилегии. Оно провозгласило, что все люди, способные исправлять те или иные должности, вправе эти должности занимать, и это равенство перед законом всех уроженцев данной страны, от первого до последнего, есть единственно истинное, разумное, абсолютное равенство. Оно позволяет всякому, в какой бы семье ему ни довелось родиться, выйти из тени и показать свое природное превосходство, оно освящает это превосходство, так что равенство обстоятельств лишь подчеркивает неравенство умов.

В Генуе, как и в Венеции, сосуществовали два государства: большая республика, управлявшаяся так называемым дворцом, иначе говоря, дожем и аристократией, и республика малая, управлявшаяся советом Святого Георгия. Отличие от Венеции заключалось в том, что в Генуе нижняя республика постоянно теснила, ограничивала и даже угнетала республику верхнюю. Общину Святого Георгия составляли все кредиторы государства, именовавшиеся заимодавцами. Они были могущественны и скупы и очень часто обдирали сеньоров как липку. Они собирали налог на соль, они обладали всеми привилегиями, они, и только они, владели Корсикой, с каковой обращались весьма сурово. Нет ничего хуже правления знати — исключая правление торгашей. Генуя представляла собою нацию должников, управляемую нацией кредиторов. В Венеции налоги тяготили горожан, в Генуе они зачастую разоряли знать. — Франция, провозгласившая равенство всех перед законом, провозгласила также равенство всех перед сборщиком налогов. Государственная казна едина для всех. Каждый пополняет ее, и каждый пользуется ее щедротами. Причем — и это свидетельствует о справедливости такого порядка — точно так же, как политическое равенство не отменяет неравенства умов, точно так же равенство в отношении налогов не отменяет неравенства состояний.

В Венеции государство торговало должностями, и юноши, не достигшие совершеннолетия, за деньги получали право участвовать в собраниях и голосовать. — Франция отменила торговлю государственными должностями.

В Венеции царила тишина. — Во Франции правит слово.

В Генуе правосудие вершила рота[321], составленная из пяти иностранных докторов богословия. В Лукке роту составляли всего три доктора: первый из них исполнял обязанности подесты[322], второй — судьи по гражданским делам, третий — судьи по делам уголовным, причем все трое были не просто иностранцами, но такими иностранцами, которые родились не ближе чем в пятидесяти милях от Лукки. — Франция ввела и в теории, и на практике судопроизводство, осуществляемое подданными самой Франции.

В Генуе дожа охраняли пятьсот немцев; в Венеции республику охраняла на суше чужестранная армия под командою чужестранного полководца; в Рагузе за исполнением законов следила сотня венгерцев под командованием венгерского капитана, они же приводили в исполнение приговоры суда; в Лукке правителей-сеньоров охраняла сотня иностранных солдат, причем все они, точно так же как и судьи, непременно происходили из мест, удаленных от Лукки на пятьдесят миль и более. — Во Франции государь, правительство и государственное право пребывают под охраной национальной гвардии. Старые республики, кажется, не доверяли сами себе. Франция доверяет Франции.

В Лукке частная жизнь подлежала настоящему суду инквизиции, именовавшемуся трибуналом для беспутных. По доносу, брошенному в почтовый ящик этого трибунала, всякого гражданина могли объявить беспутным, иначе говоря, человеком, подающим согражданам дурной пример, и на три года изгнать из отечества, в случае же возвращения раньше срока ему грозила смертная казнь. Отсюда — нескончаемая череда злоупотреблений. — Франция отменила все виды остракизма и взяла частную жизнь под охрану.

В Голландии повсюду царили исключения. На заседаниях Генеральных штатов голосовали не депутаты, а провинции. Каждая провинция жила по своим законам: Фрисландия — по феодальным, Гронинген — по буржуазным, Оверэйссел — по демократическим. В провинции Голландия только восемнадцать городов имели право участвовать в обсуждении общих и ординарных вопросов, касающихся всей республики, мнением семи других интересовались, только когда речь шла об объявлении войны, подписании мира или выборе нового государя. Эти двадцать пять городов составляли исключение, все же прочие города не участвовали вообще ни в каких обсуждениях, одни — потому, что принадлежали тем или иным сеньорам, другие — потому, что не были городами полностью закрытыми. В провинции Оверэйссел правили и чеканили монету три имперских города, причем каждый обладал разными прерогативами: на первом месте был Девентер, на втором — Кампен, на третьем — Зволле. Города и деревни герцогства Брабантского подчинялись Генеральным штатам, но не имели права быть в них представленными. — Во Франции закон один для всех городов, как и для всех граждан.

Женева была городом протестантским, но в ней царила нетерпимость. Споры богословов шли под мрачное потрескивание костров. Хворост, подбрасываемый в женевский костер Кальвином, вспыхивал так же быстро и горел так же ярко, как и хворост, подкладываемый в мадридский костер Торквемадой. — Франция проповедует, утверждает и воплощает в жизнь принцип свободы совести.

Кто бы мог подумать? Швейцария, страна по видимости демократическая и крестьянская, на самом деле представляла собой царство привилегий, иерархии и неравенства. Республика была поделена на три области. В первую входили тринадцать кантонов; им принадлежала верховная власть. Во вторую входили аббатство и город Санкт-Галлен, а также Граубинден, Вале, Рихтерсвиль, Биль и Мюльхаузен. Третью область составляли покоренные, завоеванные или купленные края, которые полностью подчинялись первой области. Власть здесь осуществлялась самым причудливым образом и с бесчисленными нарушениями равенства. Например, Баден (Ааргау), приобретенный в 1415 году, и Тургау, приобретенный в 1460 году, всецело зависели от первых восьми кантонов. Первые семь кантонов распоряжались полновластно в Свободных провинциях, захваченных в 1415 году, и в Саргане, проданном Швейцарии в 1483 году графом Георгом фон Верденбергом. Три первых кантона были сюзеренами Билитоны и Беллинцоны. Рагац, Лугано, Локарно, Мендризио, Маджа, которые в 1513 году подарил Швейцарской конфедерации Франческо Сфорца, герцог Миланский, подчинялись всем кантонам, за вычетом Аппенцеля. — Франция не признает неравенства частей своей территории. Эльзас обладает теми же правами, что и Турень, провинция Дофинэ свободна так же, как и провинция Мен, провинция Франш-Конте суверенна в той же степени, что и Бретань, а Корсика — такая же французская земля, как и Иль-де-Франс.

Из проведенного нами быстрого сравнения видно, что старые республики воплощали в себе местные особенности; Франция воплощает идеи всеобщие.

Старые республики отстаивали интересы. Франция отстаивает права.

Старые республики, образовавшиеся по воле случая, были такими, какими создали их история и почва. Франция не удовлетворяется случайностью своего рождения; к дереву того прошлого, которое выпало ей на долю, она прививает черенки будущего, которое выбирает себе сама.

Неравенство личностей, городов, провинций, инквизиторское вмешательство в религиозные убеждения и частную жизнь, неравномерное распределение налогов, торговля должностями, разделение на касты, подавление свободомыслия, недоверие, возведенное в закон, приглашение чужестранцев в качестве судей и солдат — вот что допускали, в угоду своей политике и своим интересам, старые республики. — Единая нация и равные права, свобода совести и свобода мысли, отмена привилегий и равномерное налогообложение с согласия всей нации, национальное судопроизводство и национальная армия — вот что провозгласила Франция.

В старых республиках все и всегда основывалось на частных, единственных в своем роде случаях, на стечении обстоятельств, на нечаянных сочетаниях разнородных элементов, на непредвиденных происшествиях; ни о какой системе здесь не могло быть и речи. Франция существует и совершенствуется одновременно; она обсуждает основания, на которых покоится, подвергает их критике и слой за слоем испытывает на прочность; она возвещает догматы и проверяет их действенность; ее религия — прогресс; ее кумир — свобода; ее евангелие — правда. Исчезнувшие республики вели свое жалкое политическое хозяйство убого и скромно; они беспокоились о себе и только о себе; они ничего не провозглашали и ничего не проповедовали; их свобода не стесняла и не порочила ни одного из соседних деспотов; в их устройстве не было ничего, что могли бы заимствовать другие нации. Франция, напротив, живет и творит для своего народа и для всех народов, для человека и для всего человечества, для ума вообще и для всех умов мира. Она обладает тем, что спасает нации, — единством; ей чуждо то, что нации губит, — эгоизм. Она убеждена, что хорошо покорять территории, но еще лучше покорять умы. Республики прошлого занимались каждая в своем углу своими собственными делами; каждая имела устройство, неприменимое для остальных; каждая преследовала цели, неинтересные для прочих. Одна создавала государство для сеньоров, другая — государство для буржуа, третья — общину, четвертая — лавку. Одна лишь Франция созидает человеческое общество.

Старые республики исчезли с лица земли. Мир едва заметил их исчезновение. Если бы исчезла Франция, земля погрузилась бы во тьму.

Возможно, и старые республики отчасти способствовали прогрессу европейской цивилизации, но решающая роль здесь принадлежала Франции.

Одним словом, старые республики дарили миру отдельные факты; Франция дарит ему принципы.

В этом заключается ее сильная сторона. Но в этом же таится опасность.

Миссия, которую Франция взяла на себя, или, по нашему убеждению, получила свыше, сулит ей много страхов, много тревог.

Французские принципы так всеобъемлющи, что желание воспользоваться ими легко может возникнуть у других народов. Мало кто пожелал бы уподобиться Венеции; уподобиться Франции желает каждый. Отсюда — страхи королей.

Франция говорит громко, говорит не умолкая, говорит, обращаясь ко всем сразу. Отсюда большой шум, настораживающий одних; отсюда большие потрясения, пугающие других.

Нередко то, что сулит благоденствие народам, чревато неприятностями для королей.

Нередко случается и другое: тот, кто провозглашает принципы, рискует прослыть оглашенным.

Франция предлагает мыслителям множество проблем, нуждающихся в разрешении. Однако рядом с мыслителями всегда обнаруживаются безумцы.

Среди этих проблем есть такие, которые умы могучие и прямые разрешают с помощью здравого смысла; есть и другие, которые умы лживые разрешают с помощью софизмов; есть и третьи, которые умы бешеные разрешают с помощью мятежей, ловушек и убийств.

Наконец — таков изъян теорий — вначале приходит тот, кто отрицает привилегии, и он прав совершенно; затем приходит тот, кто отрицает наследство, и он прав лишь наполовину; затем приходит тот, кто отрицает собственность, и он не прав вовсе; затем приходит тот, кто отрицает семью, и он заблуждается непоправимо; наконец, приходит тот, кто отрицает сердце человеческое, и он — истинное чудовище. Однако уже те, кто отрицал привилегии, напрасно не отделили с самого начала привилегии дурные — те, которые даруются в интересах личностей, от привилегий полезных — тех, которые даруются в интересах общества. Ум человеческий, повинуясь тому слепому вожатому, что именуется логикой, охотно переходит от общего к абсолютному, а от абсолютного — к отвлеченному. Между тем в политике отвлеченность легко перерождается в кровожадность. Переходя от отвлеченности к отвлеченности, нетрудно сделаться Нероном или Маратом. В течение последних пятидесяти лет, признаемся откровенно, Франция шла именно этим путем, однако в конце концов она одумалась.

В 89-м году французы мечтали о рае, в 93-м они устроили ад; в 1800 году Франция покорилась диктатуре, в 1815 году предпочла Реставрацию, в 1830 году сделалась свободным государством. Это свободное государство она основала на принципах выборности и наследственности. Она испытала на себе все безумства, прежде чем проникнуться мудростью; она пережила все революции, прежде чем завоевать свободу. Сегодня она мудра, а ее упрекают во вчерашних безумствах; сегодня она свободна, а ей ставят в вину прежние революции.

Да позволят нам здесь сделать небольшое отступление, которое, впрочем, имеет прямое отношение к нашей главной теме. Все, в чем упрекают Францию, прежде нее уже совершила Англия. Однако — не потому ли Англии никто упреков не предъявляет? — принципы, рожденные в ходе английской революции, дали куда менее обильные плоды, чем те, какие родились в ходе революции французской. Англия, эгоистичная, как все республики, исчезнувшие с лица земли, трудилась только на благо английского народа; Франция, мы уже говорили об этом, работала на благо всего человечества. В Ирландии в семнадцатом веке погибло больше людей, чем во Франции в 93-м году. Английская революция была более щедра на зло, чем наша, и менее щедра на добро; она погубила короля более великого, чем наш, и выдвинула вождя куда менее великого, чем наши. Карл I вызывает восхищение; Людовик XVI не вызывает ничего, кроме жалости. Что же до Кромвеля, восторгаться этим уродливым исполином затруднительно. В нем столько же от Скаррона, сколько от Ришелье; столько же от Робеспьера, сколько от Наполеона, и первое губит второе.

Можно сказать, что в своем значении и влиянии британская революция ограничена морем, как и сама Британия. Море разобщает не только народы, но также идеи и события. Протекторат 1657 года[323] сравнительно с империей 1811 года — все равно что остров сравнительно с континентом.

Какие бы поразительные события ни происходили в середине семнадцатого века с могущественной британской нацией, современников все это трогало очень мало. Они слышали о тамошних странных волнениях, но не умели составить о них представление сколько-нибудь ясное. Народы, жившие по эту сторону пролива, с трудом могли разглядеть великие и роковые фигуры творцов английской революции сквозь океанские брызги. Короли, царствовавшие на континенте, смутно различали мрачные и трагические события, шпагу Кромвеля и топор Хьюлета, сквозь вечную завесу дождей, которою природа отделила Англию от Европы. Огромное расстояние и густой туман превращали живых людей в бесплотные тени.

Вещь замечательная и достойная самого пристального внимания: на протяжении полувека в Англии две особы королевской крови лишились жизни на плахе, одна по приказу другой особы королевской крови, другая — по воле народа[324], но в сердцах европейских королей весть об этих казнях не пробудила ничего, кроме жалости. Когда же в Париже отправили на эшафот Людовика XVI, эта казнь потрясла весь мир как явление новое и неслыханное. Грязное дело Марата и Кутона устрашило королей куда сильнее, чем деяния венценосной Елизаветы и грозного Кромвеля. Едва ли мы ошибемся, если скажем, что весь мир считает событие, которое произошло не во Франции, не происшедшим вовсе.

1587 и 1649 годы — даты более чем мрачные — гаснут и исчезают в отвратительном пламени, каким горят четыре зловещие цифры: 1793.

Несомненно, что применительно к Англии речение насчет penitus toto divisos orbe britannos[325] долгое время оставалось совершенно справедливым. В каком-то смысле остается оно справедливым и поныне. Англия отстоит от континента еще дальше, чем сама полагает. Король Кнут Великий, живший в XI веке, принадлежит в глазах европейцев столь же далекому прошлому, что и Карл Великий. В тумане Средневековья рыцари Круглого стола виднеются ничуть не более ясно, чем герои рыцарских романов. Славе Шекспира потребовалось сто сорок лет, чтобы пересечь пролив. Если в наши дни четыре сотни парижан соберутся молча, словно осенние мухи, под темными сводами старых ворот Сен-Мартен, и три вечера подряд будут топтаться на парижской мостовой, это потрясет Европу куда сильнее, нежели самые бурные английские выборы.

Итак, страх, который Франция внушает европейским государям, есть следствие оптического и акустического обмана, двойного искажения, которому не следует доверять. Короли видят Францию в ложном свете. Англия может наделать много зла, Франция же способна наделать только много шума.

В Европе, особенно после 1830 года, многие охотно нападают на французский ум; нападки эти, по нашему мнению, не следует оставлять без ответа; мы, со своей стороны, обещаем не убояться ни одной из них. В девятнадцатом столетии, объявляем это с радостью и гордостью, Франция живет ради народа, ее цель — постепенное совершенствование умов, постепенное смягчение участи обездоленных классов, труд на благо настоящего, заключающийся в воспитании взрослых, трудна благо будущего, заключающийся в воспитании детей. Это, спору нет, миссия священная и славная. Конечно, не секрет, что сегодня часть народа, без сомнения наименее достойная и, возможно, наименее обездоленная, движима дурными инстинктами; ею владеют зависть и ревность; лентяй-бедняк с ненавистью смотрит на бездельника-богача, с которым, однако, имеет много общего, истинное же общество, общество производящее и мыслящее, очутилось между этими двумя крайностями и, кажется, находится под угрозой. Ярость и вражда зреют в ночной тени и под покровом тайны, время от времени выплескиваясь на всеобщее обозрение, а потому, не будем скрывать, мудрым людям, ныне столь искренне сочувствующим тяготам обездоленных, не следует, пожалуй, забывать об осторожности. Впрочем, на наш взгляд, сохраняя бдительность, надобно отринуть страх. Напомним, кстати, что и во всех тех происшествиях, которые приводят Европу в трепет и которые она объявляет небывалыми, нет ровно ничего нового. В Англии революционеры объявились раньше, чем у нас; в Германии, да простят нам немцы это признание, раньше, чем у нас, объявились коммунисты. Англичане отрубили голову своему королю раньше, чем это сделали французы; жители Богемии отвергли основания, на которых покоится общество, прежде чем этим занялись жители Франции. Не знаю, известно ли об этом нашим нынешним сектантам, но гуситы проповедовали все их теории еще в XV веке. […] Сколько же продлилась эта война, объявленная сектой гуситов Европе и роду человеческому? Шестнадцать лет. С 1420 по 1436 год. Вне всякого сомнения, Европа встретила в лице гуситов противника дикого и могучего. Однако в схватке с варварством цивилизация пятнадцатого века победила, она сумела подавить и задушить противника, доказав тем самым свою силу. Неужели же цивилизация девятнадцатого века не сумеет совладать с дюжиной пьяных бездельников, декламирующих пасквили в кабаках?

Горстка несчастных вместе с горсткой отверженных — вот кто такие гуситы девятнадцатого столетия. Чтобы справиться с подобной сектой и подобной опасностью, достаточно двух вещей: просвещения для охраны умов, капрала с четырьмя солдатами для охраны улиц.

Успокоимся же сами и успокоим Европу.

Если исключить из рассмотрения Россию и Англию — а мы уже неоднократно объясняли, почему с ними следует поступить таким образом, — и пренебречь мелкими государствами, окажется, что в Европе существуют ныне монархии двух видов: старые и новые. В общем виде положение их таково: старые монархии слабеют, новые — крепнут. Старые монархии суть: Испания, Португалия, Швеция, Дания, Рим, Неаполь и Турция. Во главе их стоит Австрия, могущественная германская держава. Новые монархии суть: Бельгия, Голландия, Саксония, Бавария, Вюртемберг, Сардиния и Греция. Во главе их стоит Пруссия, держава также германская и также могущественная. И лишь одна монархия в мире обладает великолепным преимуществом — быть старой и молодой разом, лишь у одной за плечами такое же богатое прошлое, как у Австрии, а впереди — такое же блестящее будущее, как у Пруссии; это Франция.

Разве не указывает уже одно это на роль, какую призвана сыграть Франция? Франция есть точка пересечения того, что было, и того, что будет, Франция есть нить, связующая старые монархии и юные нации, Франция есть народ, который живет памятью и надеждой. Как бы бурно ни текла река времен, человечеству всегда будет обеспечена возможность через нее перебраться; Франция есть гранитный мост, по которому поколения перейдут с одного берега на другой.

Кто же дерзнет поднять руку на этот мост, воздвигнутый Провидением? кто дерзнет поднять руку на Францию и попытаться ее уничтожить или расчленить? Потерпев неудачу, такой человек прослыл бы безумцем. Одержав победу, снискал бы славу отцеубийцы.

Соседних королей более всего тревожит то обстоятельство, что Франция, наделенная мощной центробежной силой, отличающей всеобщие принципы, стремится распространить свою свободу по всему миру.

Здесь нам надобно объясниться.

Свобода необходима человеку. Можно сказать, что свобода есть воздух, которым дышит человеческая душа. Человек нуждается в свободе, какую бы форму она ни обретала. Разумеется, не все европейские народы полностью свободны; но все они свободны в каком-нибудь одном смысле. Где-то свободой обладают города, а где-то — личности; где-то свобода обретается на городской площади, а где-то — прячется в частной жизни; где-то господствует свобода совести, а где-то — свобода убеждений. Можно сказать, что некоторые нации дышат лишь наполовину, подобно тому как некоторые больные живут с одним легким. Но если их лишат и этой возможности, нация и больной умрут. Пока же этого не случилось, они живут — живут в надежде рано или поздно сделаться полностью здоровыми, иначе говоря, полностью свободными. Порой свободу дарует климат, иначе говоря, сама природа. Ходить полуголыми, в красном колпаке, в холщовых лохмотьях вместо штанов и в лохмотьях шерстяных вместо плаща, греться в лучах солнца под синим небом на берегу синего моря; укладываться спать у порога дворца в тот же самый час, когда король укладывается спать в королевской опочивальне, и спать снаружи слаще, чем король внутри; делать что хочешь; жить, почти не работая, работать, почти не уставая, распевать песни с утра до вечера, существовать, как существуют птицы, — вот свобода народа в Неаполе. В других случаях свободу дарует самый характер нации; такая свобода — тоже дар небесный. Просиживать дни напролет в тавернах, нюхать превосходный табак, потягивать превосходное пиво, пить превосходное вино, вынимать изо рта трубку лишь для того, чтобы поднести к устам стакан, и в то же самое время воспарять ввысь на крыльях души, чтить поэтов и философов, чествовать повсюду добродетель, творить утопии, переделывать настоящее, приуготовлять будущее, грезить наяву и набрасывать на безобразную действительность прекрасный покров мечты, забывать и вспоминать одновременно, жить достойно, степенно, серьезно, телом в табачном дыму, духом в туманных химерах, — вот свобода немца. Неаполитанец обладает материальной свободой, немец — свободой моральной; из свободы лаццарони родился Россини, из свободы немца родился Гофман. Мы, французы, обладаем моральной свободой немцев и политической свободой англичан, но у нас нет материальной свободы. Мы рабы нашего климата; мы рабы труда. Сладостные, прелестные слова «свободен, как воздух» применимы к лаццарони, но неприменимы к нам. Впрочем, горевать тут особо не о чем, ибо материальная свобода — единственная, которая не нуждается в чувстве собственного достоинства, во Франции же нация достигла такого уровня цивилизованности, при котором личности не достаточно свободы, ей необходимо еще и самоуважение. Участь наша прекрасна. Франция не уступает Германии в благородстве; в еще большей степени, чем Германия, она имеет право употреблять творческую силу своего ума для улучшения реальности. Немцам досталась свобода грез; нам — свобода мысли.

Но для того, чтобы свобода мысли могла распространяться по миру, с народами должны произойти серьезные перемены, идущие не столько от людей, сколько от Бога. Сейчас до этого еще далеко. Но в тот день, когда это произойдет, французская мысль, укрепившись всем увиденным и всем сделанным, не только не станет губить королей, но, напротив, спасет их.

Во всяком случае, таково наше глубочайшее убеждение.

Зачем же стеснять и умалять Францию — страну, которая, возможно, сделается в будущем провидением народов?

Зачем отказывать ей в том, что принадлежит ей по праву?

Напомним, что мы обещали искать для разрешения этой проблемы средства исключительно мирные; но если нас вынудят пойти на крайности, мы можем избрать и другой путь. Рано или поздно настанет время решить великий вопрос о Рейне; на чаше весов уже теперь лежит вещь нешуточная — законное право Франции. Неужели придется бросить на ту же чашу вещь куда более грозную — гнев Франции?

Мы принадлежим к числу тех, кто свято верит и от всей души надеется, что до этого не дойдет.

Напомним, что такое Франция.

Вена, Берлин, Санкт-Петербург, Лондон — не более чем города; Париж — это мозг.

Последние четверть века искалеченная Франция с каждым годом становилась все более сильной, причем сила эта, хотя ее и невозможно разглядеть плотскими очами, есть сила самая реальная из всех, сила интеллектуальная. В наши дни французский ум постепенно становится у каждой нации на место ее старой души.

Величайшие умы, которые в наши дни служат для всего мира воплощениями политики, литературы, науки и искусства, рождены Францией; именно она дарует их мировой цивилизации.

Сегодня Франция сильна иначе, но ничуть не меньше, чем прежде.

Поэтому требования ее должны быть исполнены. Вот что следует учесть в первую очередь: до тех пор, пока Франция не будет удовлетворена, Европа не будет знать покоя.

Да и какой, в самом деле, смысл Европе вынуждать Францию, беспокойную, сжатую в границах, которые противны ее естеству, обреченную искать выход бурлящим в ней силам, сделаться, за неимением других возможностей, Римом грядущей цивилизации, страной, ослабленной материально, но окрепшей морально; страной, которая превращается в метрополию человечества, как некогда Рим превратился в метрополию христианского мира, и приобретает тем больше влияния, чем меньше у нее остается земель; страной, которая обретает верховенство, принадлежащее ей по праву и навеки, в новой форме; страной, где на смену старой военной силе пришла сила новая, духовная, заставляющая трепетать весь мир, трогающая струны в душе каждого человека и расшатывающая основания всех тронов; страной, которая по-прежнему способна надежно защитить себя мечом, но отныне царит в мире благодаря своему литературному священству, благодаря своему языку, исполняющему в девятнадцатом столетии роль языка всемирного, каким в двенадцатом столетии была латынь, благодаря своим газетам и книгам, благодаря своим энергическим начинаниям и душевным симпатиям, тайным или явным, но всегда глубоким и связующим ее с другими нациями; страной, где роль папы римского играют великие писатели (есть ли папа лучше Паскаля?!), а роль антихриста — великие софисты (есть ли антихрист лучше Вольтера?!); страной просвещающей и ослепляющей, порою разжигающей пожар на всем континенте посредством своей прессы, как делал Рим посредством своих проповедей; страной, которую поймут, потому что станут слушать, которой покорятся, потому что поверят, которую никто не сможет победить, потому что она найдет дорогу к сердцу каждого, которая станет свергать династии во имя свободы, отлучать королей от великого всечеловеческого причастия, диктовать хартии-евангелия, провозглашать народные бреве[326], рождать идеи и изрыгать революции!


Повторим еще раз.

Двести лет назад Европе угрожали две державы-завоевательницы.

Иными словами, цивилизации угрожали две страны, движимые корыстью.

Эти две державы, эти две страны, движимые корыстью, звались Турция и Испания.

Европа защищалась.

Две завоевательницы пали.

Нынче та же угроза нависла над Европой.

Ей грозят две другие державы, исповедующие те же принципы, что и предыдущие, вооруженные тем же оружием, движимые теми же побуждениями.

Эти две державы, эти две страны, движимые корыстью, зовутся Россия и Англия.

Европа обязана защищаться.

Старая Европа, которая была устроена очень сложно, разрушена; нынешняя Европа имеет устройство куда более простое. Она состоит преимущественно из Франции и Германии — двойного центра, на который следует опираться соседям северным и южным.

Союз Франции и Германии есть основа Европы. Пользуясь поддержкой Франции, Германия противостоит России; пользуясь поддержкой Германии, Франция противостоит Англии.

Разлад между Францией и Германией равносилен гибели Европы. Стоит Германии порвать с Францией, и на Европу двинутся русские; стоит Франции порвать с Германией, и в Европу ворвутся англичане.

Итак, единственное, что потребно государствам-захватчикам, есть разлад между Германией и Францией.

[Главный и единственный предмет раздора между Францией и Англией — левый берег Рейна, переданный после Венского конгресса Германии по инициативе Англии и России именно для того, чтобы поссорить французский и немецкий народы; однако «если вернуть Франции то, что дал ей Господь, — левый берег Рейна», то эти два народа, благородные и не эгоистичные, вновь начнут жить в мире и согласии.]

Мы хотим быть поняты правильно; мы убеждены, что Европа обязана постоянно помнить о грозящих ей революциях и войнах, обязана идти на все ради того, чтобы их избежать, но в то же самое время мы полагаем, что, если какое-либо непредвиденное обстоятельство не расстроит величавую поступь девятнадцатого столетия, цивилизация, выстоявшая в стольких грозах, обогнувшая столько рифов, будет с каждым днем уходить все дальше от той Сциллы, имя которой война, и от той Харибды, имя которой революция.

Нам скажут, что это утопия. Пускай; не забудем, однако, что когда утопии человечны, то есть когда их конечная цель — добро, истина и справедливость, то, что казалось утопией в нынешнем столетии, становится реальностью в столетии последующем. Есть люди, которые говорят: «Так будет»; есть другие, которые говорят: «Вот каким образом». Первые ищут; вторые находят. Вечный мир оставался мечтой до тех пор, пока мечты не обернулись железными дорогами, покрывшими земной шар сетью прочной, цепкой и долговечной. Изобретатель паровой машины Уатт пришел на помощь изобретателю вечного мира аббату де Сен-Пьеру.

Прежде на все свои речи философы слышали один и тот же ответ: «Все ваши грезы и химеры не что иное, как дым». — Не стоит смеяться над дымом; именно он движет миром.

Для того чтобы вечный мир сделался возможен и превратился из теории в практику, необходимы две вещи: транспортное средство, способное быстро удовлетворять потребности материальные, и транспортное средство, способное быстро переносить идеи; иными словами, необходимы единое для всех и всемогущее средство передвижения и всеобщий язык. Сегодня эти два транспортных средства, помогающие стирать границы между империями и умами, существуют; первое — это железные дороги; второе — французский язык.

В девятнадцатом столетии все народы, идущие по пути прогресса, прибегают к двум средствам сообщения, то есть орудиям цивилизации, то есть источникам мира. Они ездят в поездах и говорят по-французски.

Железная дорога господствует благодаря своей всемогущей скорости; французский язык — благодаря своей ясности (ибо ясность для языка — все равно что скорость для поезда) и многовековому превосходству своей литературы.

Кстати, — вещь примечательная, в которую будет почти невозможно поверить в будущем и о которой невозможно не сказать нескольких слов теперь, — из всех народов и правительств, которые пользуются сегодня этими двумя превосходными средствами сообщения и обмена, правительство Франции, кажется, менее всех отдает себе отчет в их действенности. Сегодня, когда мы пишем эти строки, железные дороги во Франции покрывают от силы несколько лье. В 1837 году большому ребенку, именуемому Парижем, подарили небольшую игрушку, именуемую железной дорогой; прошло четыре года, однако новых железных дорог во Франции не прибавилось. Что же касается французского языка и французской литературы, ее блистательное великолепие признают все правительства и все нации, за исключением правительства французского. Французская литература была и остается первой в мире. Сегодня, как и прежде, — нам никогда не надоест это повторять, — литература наша не просто первая в мире, но и единственная. Все мысли, чуждые нашей литературе, давно угасли, а она живет более ярко и деятельно, чем когда бы то ни было. Нынешнее правительство, кажется, не ведает о ее существовании и ведет себя соответственно; тем самым — говорю это с глубочайшей доброжелательностью и искренней симпатией — оно совершает одну из самых грубых ошибок, какие допустило за одиннадцать лет. Пора ему прозреть; пора обратить внимание, и внимание серьезное, на новые поколения, которые сегодня живут литературой, как жили войной при Империи. Они являются в мир без гнева, ибо полны мыслей; они являются, неся свет; но не следует забывать, что источник света может сделаться также и источником пожара. Итак, этих юношей надо встретить ласково, надо освободить им место. Искусство есть власть, литература есть сила. Эту власть следует уважать, эту силу следует беречь.

[…] [Россия для Европы страна варварская, а для Азии — христианская; поэтому ей следует просвещать Азию и не вмешиваться в дела Европы; пусть Россия победит Турцию, и тогда] Франция, восстановленная в своих старинных границах, с радостью узрит православный крест вместо турецкого полумесяца над старинным византийским храмом Святой Софии. Вместо турок — русские; уже неплохо.

[Англия играет в современном мире ту же роль, какую в античности играл Карфаген, противостоявший латинской цивилизации; пунический дух — дух наживы, торговли и эгоизма; в новое время он сначала воплотился в Испании, а затем — в Англии.]

Но если Карфаген изменил свое местоположение, изменил его и Рим. Карфаген вновь, как и прежде, обрел врага на противоположном берегу моря. Некогда Рим именовался миром, сторожил Средиземное море и взирал на Африку; сегодня Рим зовется Парижем, сторожит Океан и взирает на Англию.

Противостояние Англии и Франции — вещь до такой степени очевидная, что ее осознают и другие народы. Мы выразили эту мысль, вспомнив о противостоянии Карфагена и Рима; другие изъясняли ее иначе, но всегда ярко и, можно сказать, зримо. «Англия — это кот, а Франция — пес», — говорил великий Фридрих. «В области права, — утверждал правовед Уар, — англичание суть евреи, а французы — христиане». Даже дикари смутно чувствовали эту исконную противоположность двух цивилизованных наций. Американские индейцы были убеждены, что Христос — француз, которого англичане распяли в Лондоне, а Понтий Пилат — офицер в английской службе.

[Однако человечество сумеет преодолеть и этот антагонизм; английский флот послужит распространению принципов европейской общежительности по всему миру.]

Таким образом, принцип, животворящий земной шар, будет представлен тремя нациями: Англией, воплощающей дух торговли, Германией, воплощающей моральную силу, и Францией, воплощающей силу интеллектуальную.

Очевидно, что мы никого не хотим исключать из общего хора. Провидение не проклинает и не лишает наследства ни один народ. По нашему глубокому убеждению, нации, которые губят свое будущее, губят его по собственной вине.

Отныне нации просвещенные возьмут на себя просвещение тех наций, что еще прозябают во тьме. Миссия Европы есть воспитание рода человеческого.

Каждый из европейских народов должен будет участвовать в этом священном и великом деле постольку, поскольку позволяют собственные его познания. Каждый будет влиять на ту часть человечества, которая открыта его влиянию. У всякого своя область воздействия, свои умения.

Франция, например, мало способна к колонизации и в этом деле вряд ли преуспеет. Цивилизация совершенная, богатая тонкими чувствами и глубокими мыслями, человеческая вполне и едва ли не с избытком, не имеет никаких точек соприкосновения с состоянием диким. Вещь удивительная, но оттого не менее справедливая: если французам в Алжире чего и недостает, так это — толики варварства. Турки продвигались быстрее, увереннее и дальше; они лучше умели отрубать головы.

Дикаря поражает не разум, а сила.

Тем, чего недостает Франции, обладает Англия; Россия также.

Первые шаги на пути приобщения дикарей к цивилизации подобает совершать англичанам и русским; Франция будет продолжать их дело. Воспитание народов состоит из двух этапов: колонизации и цивилизации. Англия и Россия займутся колонизацией варварского мира; Франция станет цивилизовать мир, колонизированный другими.

В переводе В. Мильчиной


Вера Мильчина «Послесловие к „Рейну“» Виктора Гюго: националистическая риторика как форма компенсации утраченного величия | Республика словесности: Франция в мировой интеллектуальной культуре | Сергей Фокин К образу Сибири в «Цветах зла»