home | login | register | DMCA | contacts | help |      
mobile | donate | ВЕСЕЛКА

A B C D E F G H I J K L M N O P Q R S T U V W X Y Z
А Б В Г Д Е Ж З И Й К Л М Н О П Р С Т У Ф Х Ц Ч Ш Щ Э Ю Я


my bookshelf | genres | recommend | rating of books | rating of authors | reviews | new | форум | collections | читалки | авторам | add
fantasy
space fantasy
fantasy is horrors
heroic
prose
  military
  child
  russian
detective
  action
  child
  ironical
  historical
  political
western
adventure
adventure (child)
child's stories
love
religion
antique
Scientific literature
biography
business
home pets
animals
art
history
computers
linguistics
mathematics
religion
home_garden
sport
technique
publicism
philosophy
chemistry
close

реклама - advertisement



Рецидив хронического позитивизма

За оригинальными идеями новаторов, которыми так богаты их работы, прослеживается вполне определенный выбор направления их теоретических размышлений, который определяет важную особенность их проекта возрождения социальных наук. В нем трудно не узнать позитивистские мотивы или «позитивистский пафос», всегда подспудно присутствующий в практиках даже тех направлений социальных наук, которые, как, например, в свое время школа «Анналов», превратили позитивизм в главную мишень для своих атак. Его иногда называют «тривиальным позитивизмом»[553] или «имплицитным позитивизмом», справедливо подразумевая, что осознанный или эксплицитный позитивизм гораздо реже встречается в наши дни. Конечно, было бы нелепо называть новаторов «позитивистами» или пытаться обнаружить влияние философии Огюста Конта на их исследовательскую программу[554]. Речь идет о позитивизме в том расширительном и метафорическом смысле, в котором это слово часто фигурирует в повседневной речи в академической среде, а именно о смеси объективизма, сциентизма, реализма. Эти настроения, среди которых стремление сблизить методы и подходы гуманитарного и естественнонаучного знания и попытка вывести объективность познания гуманитарных наук из материальной реальности изучаемых ими объектов играют особую роль, легко соединимы с другими, зачастую противоречащими им идеями.

Чтобы показать, что сегодня для многих выглядит привлекательным в стремительно распространяющемся позитивистском пафосе, процитируем часто воспроизводимый пассаж одного из отцов-основателей французской историографии Габриеля Моно. В 1876 году, формулируя требования к статьям в новом журнале «Ревю историк», он характеризует как новый режим научности, так и предшествующий период в терминах, крайне сходных с теми, которые можно встретить у сегодняшних новаторов:

[Исторические работы] должны быть строго научными. Каждое утверждение должно сопровождаться доказательствами, ссылками на источники и цитаты, категорически исключая глобальные обобщения (…) Мы осознали всю опасность преждевременных обобщений, глобальных систем, созданных априори, которые претендуют на то, чтобы все объяснить и все охватить (…) Мы ощутили, что история должна быть предметом медленного и методического исследования, где происходит постепенное движение от частного к общему, от детали к целому (…) Только благодаря таким исследованиям можно выводить, исходя из серии точно установленных фактов, более общие идеи, снабженные доказательствами и поддающиеся проверке[555].

Конечно, новаторы любого из течений «прагматической парадигмы» избегают говорить о позитивизме применительно к себе, справедливо акцентируя оригинальность многих предлагаемых ими решений, что делает особенно странным рецидив этой хронической болезни социальных наук в их творчестве. Критике позитивизма удалось закрепить за этим понятием оттенок архаизма, методологической наивности, так что требуется определенная смелость — или истинная преданность идее, — чтобы принять такое определение на свой счет. Некоторые ярые защитники позитивистского пафоса в истории, такие как, например, Жерар Нуарьель, искренне считают, что философы специально изобрели термин «позитивизм», чтобы «издеваться» над историками[556]. Именно поэтому в 90-е годы ту школу историографии, которую прежде было принято называть позитивистской, спешно переименовали в «методическую»[557]. В работах, посвященных этому сюжету, подчеркиваются различия между позитивизмом Огюста Конта и историческим подходом Габриеля Моно, Эрнеста Лависса и других, противопоставляются французский позитивизм и немецкий историцизм[558].

В условиях кризиса социальных наук, когда вера в них оказалась подорвана, а их роль в обществе, как и ценность научного познания, стала восприниматься крайне скептически, возврат к позитивизму, приобретающий в последнее время черты все более массового и стихийного движения среди исследователей[559], не может не заставить задуматься. Совсем недавно казалось, что позитивистский пафос глубоко дискредитирован, изгнан «с переднего края» гуманитарного знания (что не мешало сохраняться анклавам позитивизма в практике различных научных школ). Такого рода уверенность основывалась не только на беспощадной критике, которой многократно подвергался позитивизм, и не только на понимании архаичности этого течения. Важные предпосылки, на которых базировался позитивизм, и прежде всего эпистемологический, научный и социальный оптимизм, были перечеркнуты историей Европы XX века, погребены под обломками двух мировых войн и концентрационной вселенной. Последний всплеск научного оптимизма, пришедшийся на 60-е годы, закончился разочарованием в возможностях науки предсказывать грядущее. Наука перестала рассматриваться как будущее мира. Постмодернизм, прозвучавший как реакция на сциентистские иллюзии 60-х годов, вызвал общий кризис доверия к научному познанию. Каковы сегодня причины возрождения позитивистского пафоса, позволяющего ему проникать в столь интересные и оригинальные направления исследований, каким, безусловно, являются работы новаторов?

Истоки популярности позитивистского пафоса последнего десятилетия иногда ищут в политической сфере, проводя аналогии с трансформациями политической мысли. Тогда позитивизм выступает как понятие-убежище от разочарований в несбыточности левой утопии, сполна прочувствованных во Франции во время политического кризиса 1995 года[560]. Такую точку зрения высказывает в частности, Нора (со ссылкой на Марселя Гоше):

— С чем связано возвращение позитивизма?

— На этот вопрос трудно дать точный ответ. Это понятие-убежище, укрытие от обманутых надежд, возвращение от революционной утопии к минималистской исследовательской программе: «По крайней мере, известно, что это верно, и из этого следует то-то». Эти изменения параллельны тем, которые наблюдаются во французской политической мысли. Сейчас мы переживаем очень странное возвращение к воспеванию Республики, что пятнадцать лет назад показалось бы гротескным, нелепым. Точно так же пятнадцать лет назад апелляция к позитивизму показалась бы узостью чрезвычайной. Апология Республики выглядела тогда проявлением мелкобуржуазности, произносить само слово «республика» было так же смешно (в политическом дискурсе), как петь Марсельезу вместо занятий философией. (…) Позитивизм — это ценность-убежище… Конечно, лучше утверждать что-то маленькое и точное, чем большое и неверное, но возврат к позитивизму есть огромный шаг назад с точки зрения амбиций философии истории. К сожалению, все попытки вырвать историю у позитивизма, которые делались в 70-е годы, ни к чему не привели. Я этому сопротивляюсь по привычке… Очевидно, нужно научиться жить с этим как с хронической болезнью…

Однако, хотя начало позитивистской атаки в середине 90-х годов не вызывает сомнений, а связь возрождения позитивизма с изменением идентичности левых никак нельзя сбрасывать со счета, феномен позитивистского ренессанса невозможно вывести из локально-французского политического контекста. Дело в том, что сходные тенденции наблюдаются и в англосаксонском мире. Пионерами движения «назад к позитивизму» за пределами Франции оказались историки. «Гиперпрофессионализация исторического цеха», акцент на технических навыках и неприкосновенность тематических границ, преобладание количественных методов анализа (к которым всегда оставались склонны многие историки) приобрели особое значение для исторической профессии, например, в Великобритании и в США уже в 80-е годы[561]. В России позитивистский ренессанс с особой силой охватил академию в середине 90-х годов[562].

Среди причин возвращения позитивистского пафоса нужно особо отметить реакцию на кризис социальных наук. Методологическая растерянность, оставшаяся на месте рухнувших парадигм, и усталость от постмодернизма и проблем, поставленных им перед гуманитарным знанием, обернулись стремлением вернуться в мир прежних уверенностей, тех основ, которые некогда казались незыблемыми. Распад функционалистских парадигм обнаружил провал на месте старой легитимизации социальных наук — безоговорочной веры общества в универсальность и целостность научного знания, в объективность познания. Обосновать объективность познания было бы вполне достаточным, чтобы вернуть социальным наукам их былое место в обществе. Но на чем может основываться идея объективности?

Распространенная среди новаторов точка зрения состоит в том, что новым фундаментом объективности социальных наук может стать распознание истинности (гипотезы или выводов) общиной экспертов, подлинными профессионалами своего дела. Замкнутость профессиональной среды, куда нет доступа непосвященным, соблюдение чистоты рядов — такова позиция, которую исследователи должны занимать по отношению к публике:

В своей научной активности в полном смысле этого слова историк адресуется к публике, состоящей из специалистов в данном домене. Только эта община ученых способна признать или отвергнуть то новое знание, которое он предлагает. Это новое знание может затем, благодаря преподаванию, стать достоянием широкой публики[563].

Такая позиция прямо отрицает право интеллектуала на существование, уничтожая саму идею непосредственного обращения интеллектуала к публике. Замкнутость общины посвященных становится гарантом объективности: истина устанавливается коллективом «компетентных исследователей»:

При таком определении исторической науки вопрос исторического суждения занимает центральное место, потому что познание не может считаться истинным, кроме как при условии признания его таковым компетентными исследователями[564].

Это обоснование объективности выглядит тем более соблазнительным для спасителей социальных наук, что оно берет свое начало в идее социального характера репрезентаций. Тем не менее надежды вывести объективность истории из «мнения общины экспертов» не могут не ставить в тупик.

Распознание истины профессиональной общиной предполагает объективность ее членов. Конечно, можно, вслед за X. Патнемом, положиться на научную честность коллег и встать на позиции «умеренной объективности». Однако в истории, особенно последнего столетия, найдется немало разочаровывающих примеров. Достаточно вспомнить о том, как работал принцип коллективной ответственности за истину в советской науке, или о том, как этот же принцип проявлял себя применительно к суждениям свободных от идеологического диктата западных интеллектуалов, чтобы усомниться в тождественности коллективной истины и объективности. К аргументу Манхейма об особой социальной природе интеллектуалов, делающей их свободными от идеологических пристрастий, казавшемуся вполне наивным и в середине XX столетия, в наши дни трудно относиться всерьез. Независимость суждений исследователей по поводу политически актуальных тем, какими всегда так богаты социальные науки, нуждается в более серьезных основаниях. И если все члены общины экспертов в силу каких-то причин в состоянии пасть жертвой общего заблуждения, каковыми примерами изобилует история XX столетия, то может ли установленная таким образом истина считаться объективной? Вполне возможно, что сегодня попытка опереть понятие «объективность» на коллективное суждение выглядит единственным способом продлить его жизнь. Но такое понимание объективности оказывается столь же слабым, сколь и скомпрометированным. Ностальгия о старом добром научном методе, независимом от людских пристрастий, не случайно продолжает терзать души ученых.

Замкнутость общины экспертов, ее оторванность от общества выступает гарантом научности для большинства новаторов, будь то аналитические философы, антропологи науки или практики когнитивных наук. Отрицание «глобальных схем» предшествующего этапа толкает к формулировке конкретных, узких, специальных исследовательских задач. Потребность в технической терминологии и специализированной проблематике возводится в исследовательский принцип. В результате дистанция между новаторскими направлениями и читателем-неспециалистом становится непреодолимой[565]. «Гуманизация гуманитарных наук», под которой в 1995 году понималось возвращение сознательного субъекта действия, не смогла распространиться на отношение к читательской аудитории.

Кризис интеллектуалов сыграл важную роль в росте ностальгии по позитивизму. Исчезновение интеллектуалов обозначило окончание особой формы «общественного договора» между мыслителем и обществом. Интеллектуал (и даже интеллектуал-специалист, описанный Фуко) никак не мог позволить себе быть убежденным позитивистом. Вовлеченность в общественные дебаты не давала остаться в узких рамках видения предмета, предписываемых позитивизмом, или делала слишком разительным контраст между сугубо специальными исследованиями и публичным дискурсом. Да и господство великих парадигм оставляло мало места для неангажированного эксперта-позитивиста. Распад идентичности интеллектуала спровоцировал резкое изменение настроений в академическом мире. Компрометация способности мыслителя высказываться по различным сюжетам общественной жизни, экспертом в которых он не является, поставила под сомнение для многих саму возможность диалога с «широкой публикой», сделав сам факт существования последней помехой для новаторских гуманитарных наук. Распад идентичности интеллектуала спровоцировал резкое изменение настроений в академическом мире. Отказ от глобальных обобщений и поиск конкретных и частных задач, попытка спрятаться от проблем, стоящих сегодня перед гуманитарным знанием, за аналогией с естественными науками, страх «медиатизироваться» вслед за интеллектуалами и, следовательно, вслед за ними утратить остатки своей легитимности, грозят оборвать последние связи между обществом и науками о нем.

Но было бы преувеличением считать, что именно кризис интеллектуалов спровоцировал позитивистский ренессанс. И кризис интеллектуалов, и кризис социальных наук являются проявлениями глубокого внутреннего перерождения привычных представлений о мире. Перестройка внутренней логики понятий, которые казались незыблемыми, вызвана радикальными изменениями в восприятии исторического времени. Можно предположить, что грядущие перемены потребуют новых форм взаимодействия мыслителя и общества и сделают ненужным дискурс социальных наук. Но трудно поверить в то, что социальным наукам удастся переждать вихрь перемен в развалинах позитивизма.

Санкт-Петербург


О нелюдях, предметах и парадоксах реализма | Республика словесности: Франция в мировой интеллектуальной культуре | Мишель Сюриа Портрет интеллектуала в обличье домашней зверушки