home | login | register | DMCA | contacts | help |      
mobile | donate | ВЕСЕЛКА

A B C D E F G H I J K L M N O P Q R S T U V W X Y Z
А Б В Г Д Е Ж З И Й К Л М Н О П Р С Т У Ф Х Ц Ч Ш Щ Э Ю Я


my bookshelf | genres | recommend | rating of books | rating of authors | reviews | new | форум | collections | читалки | авторам | add
fantasy
space fantasy
fantasy is horrors
heroic
prose
  military
  child
  russian
detective
  action
  child
  ironical
  historical
  political
western
adventure
adventure (child)
child's stories
love
religion
antique
Scientific literature
biography
business
home pets
animals
art
history
computers
linguistics
mathematics
religion
home_garden
sport
technique
publicism
philosophy
chemistry
close

реклама - advertisement





Н.Н.Русов. Живая смерть

Посвящается П.В. Устрялову


В России многие замечательные люди жили и умирали в совершенной неизвестности, точно в пустыне. И только лет через двадцать после того, как их принимала в свои гостеприимные недра мать сыра-земля, какой-либо неутомимый и любопытный исследователь прошлого как изумительную находку воскрешал нам их изумительные и пророческие образы.

Оказывается, именно эти лица, которые в свое время одиноко и глухо, без отклика и сочувствия, переживали потрясающие внутренние драмы, даже непонятные современникам, именно они предстают нам теми светочами, которые озаряют для нас нашу современность. Они сами предчувствовали и предвидели, чуткие, как радиостанции, но «слишком ранние предтечи» и предвестники нарождающейся катастрофы.

С большим или меньшим основанием об них обо всех можно повторить слова одного из таких одиночек-провидцев: «Мне кажется, что звезда моей славы должна взойти над моей могилой; мои лавры пахнут розмарином».

Так в Гамлете, этом тоскующем принце. Шекспир предсказал то, что должно было совершиться и действительно совершилось двести лет спустя в человеческой душе, — и предсказал это в век непосредственной жизни, так чисто чуждой рефлексии и внутреннего разлада. Гамлет был сигналом далекого будущего и стал истинным героем настоящего только в XIX веке.

Так разгадка многого, что изобразил и сказал Достоевский, совершается только сейчас, и этот писатель вполне оценивается и понимается теперь, как никогда при жизни. Один критик недавно выразился, что лишь в наше время рождается для нашего сознания Достоевский-писатель, спустя сорок лет, как похоронили его бренное тело.

Сорок лет он писал при жизни, сорок лет протекло со дня его смерти, и восемьдесят лет творчество Достоевского было странным, причудливым, какой-то болезненной аномалией для читателей.

«Только теперь является вообще убеждение, что Достоевский неустраним, что так или иначе он вошел в нашу плоть и кровь, он стал одним из наших воспитателей, одним из самых влиятельных, иногда чуть ни основным руководителем».

Но Достоевского все-таки читали и толковали, хоть и криво, а другие сами хоронили себя, пропадали в безвестность, чувствовали себя ни к селу ни к городу... Они так бы и пропали для нас во мраке минувшего, но порой открываются негаданно, как зарытый клад...

Один из таких русских людей, лет 90 назад, молодым человеком добровольно покинул свое отечество и не вернулся до самой смерти в 1885 году. И прожил, таясь не только от России, но и от мира, в уединении и забвении, ожидая новой жизни. Он призывал смерть в образе лучезарного ангела, который из бурного хаоса разрушения могучим словом вызовет новый мир и зажжет неистовый пожар, в котором сгорит ветхое столетье.

Он твердил про себя, как зловещий ворон:

«Кровью, кровью, и не иначе как кровью, искупляются и обновляются народы». Т.е. кровью и смертью. Зерно не оживет, если не умрет.


Ветхое, ничтожное,

Слабое и ложное,

Пред тобой падет.

Вольное, младое,

Творчески-живое

Смертью расцветет.


Разочарованный в своих современниках-революционерах на Западе, русский беглец создает образ Смерти — прекрасного юноши на белом коне. На плечах его развевается легкая белая мантия, на темнорусых кудрях — венок из подснежников.

Мысли этого странника и пришельца на Западе неизменно обращались к России, покинутой родине, прах которой он отряс от своих ног. Он бросил родину, потому что ее возненавидел.

И ожидая смерть-избавительницу, смерть-весну, приносящую возрождение из пепла, он думал о России.

Старый мир, ветхий не только деньми, но и дряхлый здоровьем, энергией, мозгом, нервами, неизлечим, как пораженный паралитик, который все-таки хочет жить. Лекаря его поддерживают. Но его истинное спасение — в смерти, во внутреннем перегорании насквозь, до мозжечка в косточках...

Но кто первый? Кому суждено взять на себя начальное самоубийство?..

И вот этот добровольный отщепенец России, который бежал из нее за то, что она


полна неправды черной,

И игом рабства клеймена;

Безбожной лести, лжи коварной,

И лени мертвой и позорной

И всякой мерзости полна,


он верил, однако, что эта всемирная жертва суждена России, его отчизне. Но он верил, что эта смерть России к жизни всех народов, что это — животворящая смерть. Он признается :


Как сладостно — отчизну ненавидеть

И жадно ждать ее уничтоженья!

И в разрушении отчизны видеть

Всемирного денницу возрожденья!


Печерин, можно сказать, домучился до этого признания, до этой веры,— в уничтожении отчизны видеть начало всемирного возрождения. Тогда никакие события его не предвещали, но он смутно чуял его возможность, и его результаты: погибнет Россия как особое государство, и через ту гибель весь мир перешагнет в новое будущее. «Начинается новый цикл в истории».

Печерин был интеллигентом высокой марки, профессором классической филологии, человеком живой совести, беспокойного и требовательного духа.

Его идея о том, что Россия должна потерять самое себя, свое царство, свое лицо, отречься от самой себя во имя человечества и ради человечества, есть очень сложная, интеллектуально и морально выстраданная идея.

Но этот величавый и заманчивый образ России, распятой на кресте ради всеобщего воскрешения, мелькал и у простых русских людей, бродил и вспыхивал в умах и сердцах многих. И притом давным-давно.

Ни много ни мало, как четыреста лет тому назад, идею Печерина высказал немудреный «сельский человек», который говорил про себя, что он «учился буквам, а эллинских борзостей не текох, а риторских астроном не читах, ни с мудрыми философы в беседе не бывал...»

В шестнадцатом веке философия истории выражалась в терминах религиозных. Иначе люди, и не только церковные, особенно в средневековой Руси,— иначе как по-религиозному и не умели мыслить; иначе не могли оформить своих мирских и светских общественных идеалов. Все их интересы и надежды окутывала религиозная оболочка.

И вот в уме этого сельского человека в эпоху первых московских царей засела крепкая мысль, что царство русское есть последнее мировое царство,— за которым последует вечное царство Христа на земле. Т.е. он хочет сказать, что когда погибнет «российское царство», за ним водворится какое-то небывалое царство правды. Кончина русского царства есть начало всемирного счастья светлого «паче солнца». Что именно из Москвы прольется этот свет, что Москва пуп земли, точка ее переворота, по его терминологии, Москва — третий Рим, последний объединитель мира, направляющий народы к земному раю путями новыми.

В таких же наивных религиозных чаяниях о будущем подвиге России мечтали некоторые старообрядческие писатели.

«...На третьем же Риме, еже есть на рустеи земли, благодать светлого духа воссия... Вся христианская приидут в конец и снидутся во едино царство... и страна наречется светлая Россия...»

Но из глубины древней России, из глухих монастырских келий, перенесемся через века к месяцу октябрю тысяча девятьсот семнадцатого года, к тем десяти дням, которые потрясли мир.

Мы услышим предсмертный вещий голос последнего великого поэта старой русской интеллигенции.

Двенадцать Блоковских красногвардейцев, с ружьями за плечами, «вдаль идут державным шагом». Они тоже простые стихийные русские люди, от сохи или от станка. Не штудировали Карла Маркса. Но у них стихия та же, печеринская: черная злоба, святая злоба. Сначала убить святую Русь, а потом раздуть мировой пожар в крови, чтобы старый мир, как пес безродный и паршивый, погиб в этом пожаре, как с простреленной головой девка, которая шоколад Миньон жрала.


Товарищ, винтовку держи, не трусь.

Пальнем-ка пулей и святую Русь,


в кондовую, в избяную, в толстозадую, максимилиано-волошинскую, русовскую (Отчий дом)...

Первая пуля красногвардейца в грудь своей матери — святой Руси. Но эта жертва — великая, роковая, священная. И автор «Двенадцати» кончает свою революционную октябрьскую поэму религиозным видением:


Впереди с кровавым флагом

…………………………

В белом венчике из роз —

Впереди — Исус Христос...


И этот Исус Христос впереди большевицких красногвардейцев (именно старообрядческий Исус) тонкими ниточками связан и с мечтой старца Филофея о светлом Христовом царстве, и с предсказанием Печерина о кровавом обновлении народов через гибель и ненависть к отчизне, через матереубийство.

И как раньше Печерин сквозь жестокое безобразие и ложь царской России провидел сияние денницы, возвещающей восходящее солнце, так и Блок среди Ванек и Петек, пьяных, с физиономией дурацкой и красным флагом, вооруженных австрийскими винтовками, разглядел их невидимого и невредимого вождя в белом венчике из роз,— поэтический вздох, зародившийся в келье старинного инока Филофея о том, что Христос наш, русский... Что Россия — это Христос.

Согласимся, что это не более как религиозно-поэтический образ, но он осмысливает для простого ненаучного сознания октябрьскую революцию в судьбе России. Россия — Христос, распятый и воскресающий в новом теле и с новым именем, это был символ октябрьской революции для поэтического воззрения Александра Блока. Для него смерть России — живая смерть, путем Христа и путем зерна. Она — смерть для будущего урожая...

Эти религиозные и поэтические мечтания об историческом подвиге России, эти вздохи сердца подтверждает и подкрепляет голос, идущий от холодных наблюдений ума, от человека, который прославил себя скептиком и отрицателем по отношению к России, за что был объявлен сумасшедшим.

Его голос прозвучал, как похоронный колокол:

«Прошедшее России пусто, настоящее невыносимо, а будущего для России вовсе нет».

И одновременно Чаадаев сознательно и убежденно уверял еще в 1834 или 1835 году (до появления в печати знаменитого «Философического письма»), что, по его мнению, России суждена великая духовная будущность: она должна разрешить некогда все вопросы, о которых спорит Европа.

И в другое время Чаадаев повторял: «Я твердо убежден, что мы призваны разрешить большую часть проблем социального строя, завершить большую часть идей, возникших в старом обществе, и произнести приговор в самых важных вопросах, занимающих человечество».

Но если удел России имеет такое важное значение, то как понимать, что будущего для России вовсе нет...

Это значит, что нету будущего для России как особого государства среди других государств, связанных своими узкими интересами и традициями. Что Россия как чисто национальная, самобытная, замкнутая в своих интересах и в своем величии империя существовать не может, так как не имеет для этих целей никакой опоры внутри себя, ни материальной, ни духовной. Ее действительные задачи — шире ее границ и глубже ее узко национальных интересов. Она или погибнет, или развалится, как здание, построенное на песке, или в самой этой своей гибели разрешит все вопросы, о которых спорит Европа.

Чаадаев не верил в будущее великодержавной, империалистической, неделимой России, владычицы шестой части суши и сотни народностей. И здесь его неверие, на второй ступени двадцатого века, оправдалось. Оправдывается и его вера. Именно в том смысле, как сказал после него Достоевский, что «наш удел и есть всемирность, и не мечом приобретенная, а силою братства и братского стремления нашего к воссоединению людей».

Своими иссохшими устами эпилептика Достоевский возглашал мировое призвание России. Но в нем жила крепкая и сильная закваска человека исконных традиций, и его пророчество оказалось ненадежным и фантастическим.

Он уповал, что в русском народе «спасение» для всего цивилизованного мира, что наша Россия скажет всему европейскому человечеству и цивилизации его свое новое, здоровое и еще неслыханное миру слово... Что в России заключаются великие силы для будущего разъяснения и разрешения многих горьких и самых роковых недоразумений западноевропейской цивилизации.

Он стучал кулаком в худую свою грудь. «Вот к этому-то разряду убежденных и верующих принадлежу и я».

Да, в этом Достоевский отчасти угадал наше время и попал в точку. Россия открывает новый цикл в истории. Мы, русское племя, взяли на свои плечи ответственное начинание и тяжкое бремя разрешить не одним громким словом, а и практическим делом роковые недоразумения европейской цивилизации, сложные и грозные...

Но дело в том, что Достоевский никак не предчувствовал смертельной трагедии России, ее искупительной кровавой жертвы собой, ее гибели и распада как великой империи.

Напротив, он жадно верил, что эти мировые вопросы разрешит именно Россия могучая, ставшая во главе объединенного славянства.

Его новое неслыханное слово оказалось имеющим бесплодную давность двух тысячелетий, ибо его мечта — всесветное соединение во имя Христово. «Вот наш русский социализм».

Имя Христово для него не символ, не поэтический образ, а реальная и серьезная вера. Но европейская цивилизация уже две тысячи лет связана с христианством, которое не спасло ее от горьких и роковых вопросов.

Достоевский опирался для обновления и воскрешения старого и больного европейского мира на те самые силы, которые довели его до смертельной болезни и до заката его цивилизации. Эти силы уже истощились и обесплодили самую почву. И на них можно было построить не земное настоящее дело, в только красивые воздушные замки.

Достоевский был пророком утопистом-реакционером. Он искал будущее в прошлом и хотел вдунуть жизнь в тление.

Таким же утопическим, старинным, религиозно-мистическим был и христианский универсализм Владимира Соловьева, который отрицал национализм как утверждение исключительно своего, русского. У него вселенское покрывает собою и оправдывает собою родное. Но его идеалы уходили корнями в ту же глубь веков, уже износивших свое духовное содержание... К тому же, в последнем произведении, в «Повести об Антихристе» Вл. Соловьев развеял свои розовые надежды на царство Христово в пределах истории, о мировой же миссии России нести в мир свою правду неведомому Западу он забыл и думать. Все великое совершится в ином свете, за гранями земной жизни... А для ближайшего будущего Европы он предрекал торжество панмонголизма...

Масса русской интеллигенции считала октябрьскую революцию похоронами России по первому разряду, пели отходную, писали «молитвы о России»[900], об ее спасении...

Это гениально очертил Блок в тех же «Двенадцати».


А это кто? — Длинные волосы

И говорит вполголоса:

— Предатели

— Погибла Россия.

Должно быть, писатель —

Вития...


Удивительнее всего, что как раз все эти писатели, либералы, западники, космополиты, Потугины, социалисты, вроде Кусковой, Милюкова, Чернова и прочей беспочвенной и безродной публики, завопили истошными голосами и зазвонили во все колокола о гибели родины, об измене отечеству, о падении России, несчастной, опозорившейся и т.д.

Но два русских поэта почти сразу и первыми стали за октябрьскую революцию как ее паладины. И стали в рядах партии коммунистов-интернационалистов.

Один из них был страстным и непреклонным глашатаем великодержавной России, для которой он призывал:


И скипетр Дальнего Востока

И Рима Третьего венец... [901]


А другой поэт воспевал ту самую святую Русь, кондовую, широкозадую, с иконами, черницами, царем, ярилами, перунами и дикой волей, в которую первым делом пальнули пулей блоковские красногвардейцы[902]...

И кругом этих поэтов зашипела темная злоба и клевета ядовитая: как можно так перекраситься, так повернуть на 180 градусов.

Но оба поэта не перекрасились. Они только совершили в себе то, что сотворила вся Россия, разделили ее судьбу, которая исполняла то, о чем предрекали Печерин и Чаадаев...

Сейчас России нет, а есть Союз Советских Республик, прообраз будущей организации человечества. Россия погибла в кровавом блеске, сгорела в пламени трехлетней гражданской войны. И со смертельного одра поднялась преображенная, зачиная собою новый цикл истории. «Старое прошло, теперь все новое...»

Поэты, по завету Печерина, возненавидели то, что любили, свою отчизну, сожгли то, чему поклонялись, и, в этом самосожжении, вновь обрели себя, но уже иными: узревшими своими глазами в смерти своей родины денницу всемирного возрождения.

И другие писатели, бывшие русскими от головы до пяток, приняли революционные лозунги как свое родное, расцветающее во вселенское. Соборное начало открывал в коммунизме Вячеслав Иванов, автор книги «Родное и Вселенское». Создал своеобразную атмосферу октябрьского восстания в «Двенадцати» и «Скифах» типичный русский интеллигент Александр Блок, сын Владимира Соловьева и поклонник Аполлона Григорьева. А Николай Клюев даже почуял в Ленине «керженский дух», а в октябрьской революции запах той «гари», в которой кончали с собой олонецкие раскольники в мечтаниях о светлой России...

Согласимся, что у пролетариата особая идеология, но что дает право русским писателям, русской интеллигенции заявлять о своем всемирном значении?

Достоевский в политике был утопистом-реакционером, но он гениально чувствовал сердце русской интеллигенции, свое собственное сердце, и проникновенно, истинно пророчески раскрыл его в речи о Пушкине. Именно здесь, этими словами о русском интеллигенте он вызвал восторг в той огромной толпе, которая его слушала, потому что задел ее сокровенную святыню.

«Мы с полной любовью приняли в душу нашу гении чужих наций, всех вместе, не делая преимущественных племенных различий, умея инстинктом почти с самого первого шагу различать, снимать противоречия, извинять и примирять различия, и тем уже высказали готовность и наклонность нашу, нам самим только что объявившуюся и сказавшуюся, ко всеобщему общечеловеческому воссоединению со всеми племенами великого Арийского рода. Да, назначение русского человека есть бесспорно всеевропейское и всемирное. Стать настоящим русским, стать вполне русским, может быть, и значит только (в конце концов это подчеркните) стать братом всех людей, всечеловеком, если хотите».

На этом слове брызнули рукоплескания...

Душа русского интеллигента по природе своей интернациональна. Подлинное лицо истинной русской культуры есть отсутствие своего, особенно, единственного, и при этом сочетание многообразия и многоличия не только всеевропейского, но и восточного, особенно в музыке и философии. Ведь даже наше славянофильство, даже в своем преодолении Гегеля вышло из «Философии откровения» Шеллинга.

Тот же самый поэт, который дерзновенно вручал России скипетр Дальнего Востока, о себе признавался:


Я все мечты люблю, мне дороги все речи,

И всем богам я посвящаю стих.


И здесь он оказался кровным пушкинианцем, рожденным от Пушкина Протея...

А закруженный до смертной усталости вихрем революционной метели, которая задушила его рукавом своих метелей, Александр Блок напрягал свой голос, как бы вослед пушкинской речи Достоевского:


Да, так любить, как любит наша кровь,

Никто из вас давно не любит.

Мы любим все — и жар холодных числ,

И дар божественных видений,

Нам внятно все — и острый галльский смысл,

И сумрачный германский гений...

Мы помним все...


Октябрьская революция окончательно раскрыла наши глаза. Да, России нет, она умерла, мы сами убили свою мать-отчизну. Но мы поняли, что эта смерть — живая, роковая, священная. Завет нашей матери — всечеловечество, Восток и Запад, единый союз народов.

Мы — всечеловеки, а не сверхчеловеки Ницше и не христианские смиренники Достоевского. Аморальный человек с его культом породы и силы, белокурого зверя, и христианин, странник и пришелец на земле, с его любовью к слабому и бесплотному — те антитезы отживающей культуры, которые ее разделяют в безвыходном отчаянии. Оба эти идеала истлевают, как изношенная одежда, поеденная молью...

Наше новое слово есть наше дело. Освобождение труда и творчества. Синтез цивилизации и культуры, техники и нового человека, который безо всякой иронии носил бы свое зоологическое имя Homo sapiens...

Да, мы уже не русские, потому что мы всечеловеки. Это ответственное право мы оправдали нашей кровью и смертью нашей отчизны...




Андрей Белый и кризис жизни | Русская литература первой трети XX века | 2. Неизданные стихотворения Андрея Белого