на главную | войти | регистрация | DMCA | контакты | справка | donate |      

A B C D E F G H I J K L M N O P Q R S T U V W X Y Z
А Б В Г Д Е Ж З И Й К Л М Н О П Р С Т У Ф Х Ц Ч Ш Щ Э Ю Я


моя полка | жанры | рекомендуем | рейтинг книг | рейтинг авторов | впечатления | новое | форум | сборники | читалки | авторам | добавить



Санкт-Петербург

В следующие несколько дней никто из обитателей нашего дома выходить на улицу не решался. Отец часами сидел у себя в кабинете, совещаясь по телефону с Милюковым и другими депутатами Думы. Время от времени он спускался вниз, чтобы сообщить очередной слух или новость: полиция стреляла в рабочих; некоторые воинские части в рабочих стрелять отказались и открыли вместо этого огонь по полиции; Волынский полк перебил своих офицеров и перешел на сторону пролетариев; горят десятки полицейских участков; осаждена Петропавловская крепость; тюрьмы опустели; бастующие захватили Зимний дворец. Генерал Хабалов[49] уведомил Царя, что ему больше не удается поддерживать порядок в столице.

И последний удар: казаки Императорского Конвоя и Собственный Его Величества полк — элита Императорской гвардии — бросили Царя и присоединились к восставшим.

Никакой храбростью я не отличался. Помню, как в детстве я боялся езды по ухабистым дорогам, при которой меня высоко подбрасывало на сиденье, боялся Голивога из книжек с картинками, свечей, мерцавших в не знакомых мне спальнях. Однако ужаса, подобного тому, какой охватил нас в тот февральский вечер, когда весь наш дом сотрясали звуки уличной стрельбы, я не испытывал никогда.

Несколько часов на панели, прямо перед нашей парадной дверью, пролежал труп. Зрелище это было для меня невыносимым, но при всем том невыносимой была и мысль, что он лежит там, никому не нужный. Раз за разом я подкрадывался к окну, чтобы взглянуть вниз, как будто это мое пунктирное бдение могло утешить хоть кого-то из нас. Несчастный лишился в стычке одного сапога, и почему-то вид его обтянутой носком ступни потрясал меня сильнее всего. Теперь я что ни день прохожу мимо десятков жутко изуродованных трупов, но тот образ запечатлелся в моей памяти навсегда: это был первый из увиденных мной людей, умерших насильственной смертью.

На третий день беспорядков мы услышали, как на нашей улице, где-то рядом с Мариинской площадью, бьет пулемет. А из эркерного окна в будуаре моей матери увидели дым и пламя вблизи гостиницы «Астория».

Вскоре у нашей двери появились и те, кому удалось выйти из этого боя живыми. Первыми оказались мать Юрия Рауша и ее второй муж адмирал Коломейцев. Пока тетя Нина плакала в объятиях моей мамы, невозмутимый старый адмирал рассказывал ужасающую историю: перед «Асторией» собралась толпа, требовавшая, чтобы ей выдали всех сохранивших верность Царю офицеров. Ответом на это требование стал пулеметный огонь. Потеряв два-три десятка человек убитыми и ранеными, разъяренная толпа ворвалась в гостиницу и схватила нескольких офицеров, тщетно пытавшихся скрыть свою принадлежность к армии, срывая с себя погоны. Их выволокли на площадь и расстреляли из тех самых пулеметов, которые незадолго до того пробудили в толпе жажду крови.

Адмиралу и его жене удалось бежать, закутавшись в старые плащи, через черный ход гостиницы.

А вскоре после этого у нас появился знакомый отца, английский офицер, передавший на наше попечение перепуганную бельгийскую семью, и мама попросила меня и брата как-то развлечь маленьких детей бельгийцев. Дети — две девочки в кудряшках и очаровательный темноглазый мальчуган — заинтересовали Володю, почти весь день пролежавшего, сочиняя стихи, на софе, в мере достаточной для того, чтобы он поднялся и продемонстрировал им несколько фокусов, которых не показывал, во всяком случае при мне, уже не один год. Впрочем, ему это быстро наскучило и Володя снова укрылся в непроницаемой раковине его стихов. Хорошо помню, как он лежал, погрузившись в грезы, не замечая доносившейся время от времени с улицы трескотни пулеметов.

Поскольку мне так и не удалось освоить даже самые простенькие фокусы, а дети отчаянно нуждались во внимании, я прибег к помощи фортепиано, затеяв с ними что-то вроде игры «угадай мелодию», которая им нисколько не понравилась. И в скором времени я предоставил наших беженцев самим себе и снова принялся суетливо сновать по комнатам. Внизу, в прихожей, стояла голубая ваза с букетом чайных роз; весь день я приходил к этим прелестным цветам, уже ронявшим один за одним бледные лепестки, которые я, поднимая, прижимал к губам.

Когда я в сотый раз миновал софу Володи, он, оторвавшись от своего олимпийского занятия, сказал мне:

— Знаешь, ты ведешь себя как совершенный дурак. Мы либо живем, либо умираем. От нас это не зависит. Важно лишь то, как мы проводим дарованное нам время.


После нескольких тревожных дней на улицах стало спокойнее. Отец решил, что пора бы ему побывать в Таврическом дворце, повидаться с Милюковым и еще кое с кем из депутатов Думы.

— Ничего со мной не случится, — заверил он маму. — Я не генерал, не великий князь. На улицах меня никто не узнает.

Впрочем, он счел за лучшее отправиться в Таврический пешком и без провожатых, чтобы не привлекать к себе внимания. Все автомобили, какие изредка проезжали по Морской, были теперь украшены красными флагами.

— Идиоты, — сказал отец. — Никого они не одурачат. Рано или поздно их вытащат из…

Однако, увидев испуганное лицо матери, он примолк, поцеловал ее в лоб и перекрестил — поступок для отца крайне редкий и потому нагнавший на меня страх.

Я, постыдно скуля, подскочил к нему, обнял и уткнулся лбом в его грудь, как делал в детстве. Отец, чуть отстранившись, неловко похлопал меня по спине и сказал на своем чеканном английском:

— Ну-ну, старина. Крепись!

С Володей они на лучший английский манер обменялись рукопожатиями.

Убедив себя в том, что больше мне отца увидеть не суждено, я провел почти весь день за пианино, играя фрагменты опер, на которых бывал вместе с ним. Однажды мы слушали в Народном доме «Бориса Годунова», и я почувствовал, как отец, сидевший рядом со мной, содрогнулся, когда умиравший Царь — Шаляпин великолепно передавал его страдания — отослал от себя бояр, приказал, чтобы ему принесли монашескую рясу, и испустил с ужасным рыданием дух. Воспоминание об этом, оставшемся почти осязаемым, содрогании снова и снова возвращалось ко мне, пока я играл отрывки из «Бориса».

Поздно вечером отец вернулся домой, усталый, но в настроении явно приподнятом. Мы обступили его, и он торжественно произнес:

— Произошло нечто великое и чрезвычайно серьезное. Династия Романовых прекратила свое существование.

Царь отрекся и сам, и от имени сына в пользу своего брата, однако и того Дума вскоре уговорила отречься. Отец собственноручно написал манифест великого князя Михаила об отречении.

— Похоже, Царь испытывает немалое облегчение, — сообщил нам отец. — Посмотрим, что скажет, узнав о случившемся, Царица. Наверняка разъярится. Он же хочет лишь одного — удалиться в Ливадийский дворец и разводить цветы.


После трехнедельного перерыва возобновились занятия в гимназии, хоть число ее учеников и сократилось. Я нетерпеливо ожидал встречи с Давидом, однако через несколько дней мне стало ясно: в школу он не вернется. Полагая, что его семье пришлось бежать из города, поскольку толпа с яростью набрасывалась на спекулянтов военного времени, я как-то под вечер пришел в кабинет директора гимназии — узнать, известно ли ему что-нибудь о моем друге.

Я не бывал в этой комнате с выстроившимися вдоль ее стен книжными шкафами вот уже три года — со времени истории с гетрами. Висевший над письменным столом портрет Царя исчез, его сменил лоскут красной материи. Выслушав мой вопрос, Гонишев взмахом руки предложил мне сесть. Потом снял очки, потер глаза, вернул очки на нос и спросил, были ли мы с Горноцветовым близкими друзьями.

Я ответил, что были.

Гонишев задумался. Там, где висел царский портрет, остался прямоугольник невыцветших обоев, с легкостью позволявший различить призрачные очертания его рамы. Я погадал, выражала ли красная тряпка истинный восторг, возбужденный в душе директора недавними переменами, или он просто счел ее присутствие здесь разумным.

— Понимаю, — после долгого молчания сказал Гонишев. Он встал, отошел к окну. — Мне очень неприятно сообщать вам об этом, Набоков, но ваш одноклассник погиб во время беспорядков. Насколько я понимаю, при возвращении домой из театра. Как неразумно было покидать дом именно в ту ночь, но кто из нас мог предвидеть такое?

Он повернулся ко мне, я с изумлением увидел, что по щекам его текут слезы, и только тогда понял: немыслимая несуразность, произнесенная им, может оказаться правдой.

— Погиб… но как? — заикаясь, выдавил я.

— Убит шальной пулей, попавшей несчастному прямо в глаз. Совершеннейшая нелепость. В двух шагах от дома. Это все, что мне известно. По-моему, родители его Петроград покинули. Надеюсь, вы понимаете, что сейчас нам необходима осторожность. В должное время я размещу извещение о смерти Горноцветова на доске объявлений, однако время это еще не настало.

Повзрослев, — продолжал Гонишев, — вы поймете, что прекрасное будущее не приходит без горестных утрат. Ваш отец сознает это. Надеюсь, он сознает также, какую опасность представляют для Временного правительства Советы. Керенский, Милюков, ваш отец — то, что они делают, на руку большевикам. Боюсь, враги демократии лишь ждут удобного момента. Но довольно об этом. Нам следует помнить, как мало значит каждый из нас, помнить, что все мы — игрушки в руках Судьбы. Ваш друг Горноцветов сейчас несомненно в раю, среди мучеников и святых. Во всяком случае, старайтесь думать именно так и молитесь за его душу!

Я поблагодарил, насколько мне это удалось, Гонишева и недолгое время спустя уже безудержно рыдал в школьной уборной и даже не попытался скрыть мое горе от какого-то гимназиста, который приотворил было дверь уборной, но убежал, испуганный моим звериным воем.


Несколько недель я провел в тумане горя. Мне и поплакаться-то было некому, поскольку о моей дружбе с Давидом знал только Геня, а я по какой-то причине сторонился моего друга «Абиссинца».

Среди многих учеников гимназии, переставших появляться в ней, был и Олег. Я полагал, что он вернулся в украинское поместье своего отца, и потому сильно удивился, столкнувшись с ним в один мрачный мартовский вечер на улице.

— Должен сказать, я очень рад видеть тебя, Набоков. Я часто о тебе вспоминал.

Несколько снежинок закружили в тусклом свете — начиналась последняя метель той суровой зимы.

— Я думал, ты уехал домой, — сказал я.

— Скоро уеду. В конце недели. В какую беду попала Россия! Ну ничего, англичане со дня на день освободят Царя и его семью. Они мигом восстановят монархию — и тогда полетят головы большевиков. Вот увидишь.

Он взял меня под руку. Метель усиливалась с каждой минутой и уже скрыла от нас дома на другой стороне улицы.

— Так или этак, — продолжал Олег, — а я решил дать тебе то, чего ты хочешь. Я был с тобой страшно груб, а ты всегда относился ко мне по-доброму. Ну-с, безумные времена требуют безумных деяний, ты согласен?

Иллюзий у меня не осталось. Я знал, что Олег — грубиян и насильник. Понимал, что он не ставит меня ни во что. И тем не менее — возможно, это был самый храбрый за всю мою жизнь поступок — я склонился к нему и поцеловал его в щеку.

Он обнял меня рукой за плечи, привлек к себе и пробормотал:

— Давай-ка подыщем подходящий приют. Времени это займет немного, а мне хочется, чтобы ты был счастлив, Набоков.

Ближайшая подворотня привела нас в пустой каретный двор. Олег повернул меня лицом к стене, быстро расстегнул мои брюки, потом свои.

— Ты ведь этого хочешь, верно? — хрипло прошептал он. — И хочешь до смерти, так? Вот видишь? Если подумать, не такой уж я и дурной малый, нет?

Все произошло быстро. На краткий миг смерть Давида сжалась в моей душе в крошечное темное пятнышко, но, едва мы закончили, вернулась, взревев, к прежним размерам.

— Молись за меня время от времени, — попросил Олег. — Я уверен, мы еще встретимся — в мире получше этого.

Я открыл было рот, чтобы ответить ему, но он мне не позволил:

— Ты производишь лучшее впечатление, когда молчишь, Набоков.

И ушел. Я стоял у стены, дрожащий, обиженный, все еще возбужденный, изумленный, полный бесценной, расточительной жизни, которой Давиду больше уже не узнать.


Не без некоторого трепета отправился я, наконец, на набережную Фонтанки, к квартире Юрьева. Была уже середина апреля, однако холод стоял лютый; Неву, начавшую было таять, снова сковал лед. Со стен почти каждого здания свисали красные флаги. Я так еще и не привык к приветствию «товарищ!», с которым обращались друг к другу на улицах незнакомые люди.

Дверь мне открыл Геня, одетый в белую, расшитую цветными птицами крестьянскую рубаху, черные шальвары и изумрудные домашние туфли; в глазах его застыло мечтательное выражение, на губах играла сонная улыбка. Расчесанные, подкрашенные волосы более, чем что-либо иное, свидетельствовали о том, что он уже не тот Геня, какого я знал.

Юрьева дома нет, сообщил он, ушел на совещание только что созданного Революционного совета актеров, но скоро вернется. Стало быть, визит мой будет недолгим.

— Ты волен уйти отсюда? — вот первое, о чем я его спросил.

— Совершенно волен, но зачем? Родители от меня отреклись. В нашу жалкую школу я возвращаться не хочу. Мой мир просто-напросто распался. К тому же я по-настоящему счастлив здесь, в этом моем пристанище, Сережа.

Я спросил, дошла ли до него ужасная новость о Давиде. Нет, не дошла. Геня выслушал ее, присев на диван и жеманно подвернув под себя одну ногу, — мне показалось, что рассказ мой его не тронул.

— Наш друг иначе, как плохо, кончить не мог, — сказал он. — Давид многое скрывал от тебя, да и от меня, несомненно, тоже. Опасался, что, узнав о нем все, ты станешь презирать его. И потому конец, который его постиг, был, боюсь, не самым дурным.

Говорил Геня с холодной уверенностью, и я подивился тому, как быстро вжился он в новую для него роль. Когда мы познакомились, Геня был еще ребенком, подумал я. Теперь же передо мной сидел образцовый катамит — сдержанный, равнодушный и довольно жестокий.

У него оказалась припасенной для меня еще одна страшная новость.

— Ты навряд ли слышал об этом, всю историю постарались замять. Но и Majest'e тоже не стало. Она приняла мышьяк. Почему — никто не знает. Бедняжку нашли в ее квартире после того, как она несколько дней не попадалась никому на глаза. Нашли и записку, однако в ней было сказано лишь: «Благодарю Господа за жизнь, которой я не просила».

— А чем все закончится для тебя? — спросил я.

Геня пожал хрупкими плечами:

— Откуда же мне знать, чем что закончится, Середушка? Мне известно лишь то, что есть. Я жив. Юрий ужасно ласков со мной. А мне всегда не хватало хотя бы малой ласки, поэтому я очень ему благодарен. Больше мне, в сущности, сказать нечего.

Я понял, что мой визит подошел к концу.

— Кланяйся от меня великому Юрьеву, — попросил я.

— Ты понимаешь, — спросил, провожая меня к двери, Геня, — что передача Царем подарка моему другу стала последним официальным актом его правления? Разве это не странно? Наверное, тут есть глубокий смысл, но какой, хоть убей меня, не понимаю. Правда, Юрий начал учить меня гадать по картам Таро, и, может быть, когда-нибудь…

— Ну что же, пожелаем всем нам счастья, — сказал я. — Хотя, боюсь, в эту минуту будущее представляется мне туманным — как и тебе.

То были последние слова, сказанные мной Гене Маклакову. Я часто гадаю: что с ним стало? И должен признаться, опасаюсь худшего.


Берлин, 30 ноября 1943 | Недоподлинная жизнь Сергея Набокова | cледующая глава