home | login | register | DMCA | contacts | help | donate |      

A B C D E F G H I J K L M N O P Q R S T U V W X Y Z
А Б В Г Д Е Ж З И Й К Л М Н О П Р С Т У Ф Х Ц Ч Ш Щ Э Ю Я


my bookshelf | genres | recommend | rating of books | rating of authors | reviews | new | форум | collections | читалки | авторам | add

реклама - advertisement



Амундсен

На скамейке у станции сидела я и ждала. Когда поезд пришел, станцию открыли, но потом снова заперли. На другом конце скамьи сидела женщина, держа меж коленей авоську со свертками в промасленной бумаге. Мясо, сырое мясо. Чувствовалось по запаху.

Через несколько путей от нас, ожидая неизвестно чего, стояла электричка. Пустая.

Больше пассажиров не было, и через некоторое время начальник станции высунул голову и закричал: «Сан!» Сначала я решила, что он зовет кого-то по имени, «Сам». И действительно, из-за угла здания появился мужчина в форменной одежде. Он перешел через пути и залез в трансформаторный вагон. Женщина с авоськой встала и пошла за ним, так что я последовала ее примеру. С другой стороны улицы послышались крики; двери дома с плоской крышей, крытой темной черепицей, отворились, и оттуда выбежало несколько человек — они на ходу натягивали кепки, молотя себя «тормозками» по ногам. Они устроили ужасный тарарам — можно было подумать, что поезд вот-вот покажет им хвост. Но когда они поднялись в вагон и расселись по местам, ничего не случилось. Поезд не трогался. Они пересчитали друг друга по головам, назвали имя отсутствующего и велели машинисту пока не ехать. Тут кто-то из них вспомнил, что у отсутствующего сегодня выходной. Поезд тронулся, хотя я не могла бы сказать, прислушивался ли машинист к происходящему в вагоне и не было ли ему все равно.

Все мужчины слезли у лесопилки, расположенной среди кустарника на плоской равнине — пешком от вокзала они дошли бы сюда минут за десять, — и вскоре после этого в окнах вагона показалось озеро, покрытое снегом. Перед ним стояло длинное белое деревянное здание. Женщина поправила свои свертки и встала, я тоже. Машинист снова закричал: «Сан!» — и открыл двери вагона. На платформе стояли две женщины — они приветствовали женщину с авоськой, а она в ответ заметила, что сегодня ветрено.

Все они избегали смотреть на меня, пока я спускалась по ступенькам вслед за женщиной с мясом.

На этом конце поезду, видно, ждать было некого. Двери с лязгом захлопнулись, и он двинулся в обратный путь.

Воцарилась тишина, воздух был как лед. Хрупкие с виду березы с черными отметинами на белых стволах и какие-то растрепанные вечнозеленые кустики, сбившиеся в кучу, как сонные медведи в берлоге. Замерзшее озеро было не ровным, а бугрилось у берега, словно волны превратились в лед прямо на бегу. За нами стояло здание с решительными рядами окон и застекленными верандами по обоим концам. Все было сурово и северно, черно-бело под высоким куполом облаков.

Но березовая кора совсем не белая, если подойти поближе. Серовато-желтая, серовато-голубая, серая.

Все так неподвижно, так завораживает.

— Вы куда? — спросила меня женщина с мясом. — Посетителей не пускают после трех.

— Я не посетитель, — ответила я. — Я учительница.

— Ну так вас все равно не пустят через парадную дверь, — с некоторым удовлетворением сказала женщина. — Идите-ка лучше со мной. А что, у вас багажа нет никакого?

— Начальник станции обещал его привезти.

— Вы так тут стояли, как будто заблудились.

Я объяснила, что остановилась из-за красоты пейзажа.

— Ну да, некоторым тут нравится. Только если они не слишком больные и у них есть время прохлаждаться.

После этого мы молчали, пока не дошли до кухни, расположенной в торце здания. Мне не терпелось согреться. Я не успела осмотреться вокруг, потому что женщина обратила внимание на мои ноги.

— Ну-ка, разуйтесь, а то весь пол затопчете.

Я неловко стащила сапоги — сесть было некуда — и поставила их на коврик рядом с сапогами женщины.

— Возьмите их с собой. Я не знаю, куда вас определят. И пальто не снимайте, в гардеробе не топят.

Ни отопления, ни света — кроме того, что просачивался в крохотное окошечко где-то высоко над головой. Словно я опять школьница и меня наказали. Отправили на отсидку в гардероб. Да. Тот же запах — никогда до конца не просыхающей зимней одежды, сапог, промокших насквозь до грязных носков, немытых ног.

Я залезла на скамейку, но до окна все равно не дотянулась. На полке, где лежали как попало набросанные шапки и шарфы, я обнаружила пакетик с инжиром и финиками. Должно быть, кто-то стащил и спрятал, чтобы унести домой. Я вдруг поняла, что проголодалась. Я ничего не ела с самого утра, кроме подсохшего бутерброда с сыром из железнодорожного буфета. Я задумалась о том, этично ли украсть у вора. Но семечки инжира налипнут мне на зубы и выдадут меня.

Я слезла со скамьи — и как раз вовремя. Кто-то шел в гардероб. И не из кухонной обслуги, а девочка, школьница, в громоздком зимнем пальто и платке. Она не вошла, а ворвалась — швырнула книги на скамью, содрала платок, так что волосы выстрелили в разные стороны, и как будто одновременно с этим брыкнула обеими ногами, скидывая сапоги, которые разлетелись по полу. Очевидно, ее-то никто не остановил с требованием снять сапоги у кухонной двери.

— Ой, я не хотела в вас попасть, — сказала девочка. — Тут так темно после улицы, что ничего не разобрать. Вы не замерзли? Вы кого-то встречаете с работы?

— Я жду доктора Лисса.

— Ну так он скоро будет, я с ним ехала из города. Вы не больная? Если вы больная, вам сюда нельзя, вам надо в его кабинет в городе.

— Я учительница.

— Правда? Вы из Торонто приехали?

— Да.

Она замолчала ненадолго — может быть, из уважения.

Но нет. Она разглядывала мое пальто.

— Очень красивое. А воротник у вас из чего?

— Мерлушка. Искусственная, вообще-то.

— Прямо не отличить. Я не знаю, зачем вас сюда прислали, — тут так холодно, того гляди задница отвалится. Извините. Вы хотели повидать доктора, я могу вас проводить. Я знаю, где тут что, я тут живу чуть ли не с рождения. Моя мамка заправляет кухней. Меня зовут Мэри. А вас?

— Виви. Вивьен.

— Если вы учительница, мы должны вас звать «мисс» и по фамилии. Мисс… как?

— Мисс Хайд.

— Смотрите, чтоб вас не ухайдакали, — немедленно отозвалась она. — Извините, я всегда что-то такое выдумываю. Хорошо бы я у вас училась, но мне надо ходить в школу в городе. Такие дурацкие правила. Потому что у меня нету тэ-бэ-цэ.

Она говорила все это на ходу — мы вышли через дверь в дальнем конце гардеробной и пошли по типично больничному коридору. Натертый воском линолеум. Стены выкрашены в тускло-зеленый цвет. Запах дезинфекции.

— Теперь, когда вы приехали, может, я уговорю Рыжего перевести меня сюда.

— Кто такой Рыжий?

— Лисс, Рыжий Лис. Это из книжки. Мы с Анабель придумали его так звать.

— А кто это Анабель?

— Уже никто. Она умерла.

— Ой, извини.

— Вы не виноваты. Здесь это бывает. Я в этом году перехожу в старшие классы. Анабель вообще толком не ходила в школу. Когда я только начала ходить в школу, Рыжий уговорил учительницу почаще отпускать меня домой, чтобы я побольше времени была с Анабель.

Она остановилась у полуоткрытой двери и свистнула:

— Эй! Я привела учительницу.

Ответил мужской голос:

— Хорошо, Мэри. Мне тебя на сегодня хватит.

— Поняла.

Она поплыла прочь, а я оказалась лицом к лицу с худощавым мужчиной среднего роста. У него были очень коротко стриженные светлые рыжеватые волосы, которые блестели в свете коридорных ламп.

— Вы познакомились с Мэри, — заметил он. — Она ужасная болтушка. Она не будет у вас учиться, так что вам не придется каждый день через это проходить. Ее либо любят, либо терпеть не могут.

Мне показалось, что он старше меня лет на десять-пятнадцать, и сначала он со мной разговаривал именно так, как обычно говорят мужчины постарше с молодыми женщинами. Человек, который должен стать моим начальником. Занятый по уши. Он спросил, как я доехала и где мой чемодан. Он хотел знать, как мне понравится жить в лесной глуши после Торонто и не будет ли мне скучно.

Я заверила его, что не будет, и добавила, что здесь очень красиво.

— Здесь как… как будто в русском романе.

Он впервые взглянул на меня с интересом:

— В самом деле? В каком же именно?

Глаза у него были светлые, ясные — серовато-голубые. Одна бровь поднялась островерхим домиком.

Нельзя сказать, что я не читала русских романов. Я прочла их несколько — одни целиком, другие частично. Но из-за этой брови и его ироничного, чуть агрессивного лица я не смогла вспомнить ни одного названия, кроме «Войны и мира». А «Войну и мир» я не хотела называть, потому что ее все знают.

— «Война и мир».

— Боюсь, у нас тут только мир. Если вам хочется войны, вам следовало бы вступить в одно из этих женских подразделений и поехать за море.

Я рассердилась и почувствовала себя униженной, потому что я на самом деле не выпендривалась. Во всяком случае, не только выпендривалась. Я от души хотела поделиться с ним, рассказать, как потряс меня этот прекрасный пейзаж.

Доктор был явно из тех людей, которые обожают вопросы-ловушки.

— Наверно, я ждал, что явится какая-нибудь пронафталиненная престарелая дама-учительница, — сказал он слегка извиняющимся тоном. — Как будто в наше время человек, если он хоть что-то знает и умеет, пойдет преподавать. У вас ведь не педагогическое образование? Что вы собирались делать, получив степень бакалавра?

— Учиться на магистра, — коротко ответила я.

— И почему же вы передумали?

— Решила заработать денег.

— Весьма разумно. Хотя, боюсь, тут вы много не заработаете. Простите меня за личные вопросы. Я просто хотел убедиться, что вы не сбежите внезапно, оставив нас в неловком положении. Замуж не собираетесь?

— Нет.

— Хорошо, хорошо. Все, больше не буду вас мучить. Надеюсь, я вас не очень напугал.

Я отвернулась от него:

— Нет.

— Идите по коридору, там будет кабинет заведующей, она вам расскажет все, что нужно. Есть будете с медсестрами. Заведующая покажет вашу комнату. Старайтесь не простужаться. Надо полагать, опыта работы с туберкулезными больными у вас нет?

— Ну, я читала…

— Знаю, знаю. «Волшебную гору». — Я попалась в очередную ловушку, и он воспрянул духом. — Смею сказать, с тех пор медицина отчасти продвинулась. Вот, я тут набросал кое-какие мысли о здешних детях и о том, что с ними надо делать. Иногда мне легче писать, чем говорить. Идите к заведующей, она вам все расскажет.


Я не пробыла здесь и недели, а события первого дня уже казались неповторимыми и невероятными. Кухню и гардероб при кухне, где поварихи оставляли одежду и прятали плоды мелких краж, я больше не видела и, скорее всего, не должна была больше видеть. В кабинет к врачу мне тоже было нельзя. По всем вопросам, со всеми жалобами и повседневными просьбами следовало идти к заведующей — невысокой плотной женщине, розоволицей, с шумным дыханием, в очках без оправы. Любой вопрос или просьба заведующую как будто ошеломляли и вызывали непреодолимые трудности, но в конце концов она предоставляла ответ на вопрос или выполняла просьбу. Иногда заведующая ела в столовой для медсестер, где ей подавали особую еду и где в ее присутствии воцарялась траурная атмосфера. Но по большей части она держалась на своей территории.

Кроме заведующей, в санатории было три дипломированных медсестры, все старше меня как минимум лет на тридцать. Все пенсионерки, они вышли снова на работу из-за войны, движимые патриотическим долгом. Кроме них, здесь были еще санитарки, моих лет или даже моложе, в основном замужние или обрученные — или изо всех сил ищущие жениха или мужа, как правило военного. Когда заведующей и медсестер рядом не было, санитарки болтали не смолкая. Мной они не интересовались вообще. Они не хотели знать, что собой представляет город Торонто, хотя у некоторых из них были знакомые, которые ездили туда на медовый месяц. Им было все равно, как подвигается мое преподавание и чем я занималась до того, как начала работать в «Сане», как здесь его называли. Они были вполне вежливы, за столом передавали мне масло (оно называлось маслом, но на самом деле это был маргарин в неровных оранжевых разводах — красили его прямо на кухне, других вариантов не допускали тогдашние законы[4]) и предупреждали, чтобы я не ела «пастуший пирог», потому что у него начинка из сурчатины. Просто они старались сбросить со счетов события, происходящие в неизвестных им местах или происходившие в неизвестные им эпохи. Такие события мешали им жить. Если по радио передавали новости, девушки при первой же возможности старались их выключить и поймать какую-нибудь музыку. «Танцую с куколкой в дырявых чулках…»[5]

И медсестры, и санитарки не любили радиостанцию Си-би-си, а я была воспитана в твердой уверенности, что она несет культуру в глухомань. Но с другой стороны, они благоговели перед доктором Лиссом — в том числе и потому, что он прочитал столько книг.

Еще они говорили, что, если уж он захочет кого взгреть, тому человеку не поздоровится.

Я не могла понять, видят ли они какую-то связь между прочитанными книгами и умением взгреть провинившегося.


Обычные педагогические теории здесь не работают. Кто-то из этих детей вернется в большой мир или заведенную систему, а кто-то нет. Лучше обойтись без нагрузки. Вся эта ерунда с контрольными, заучиванием наизусть и классификациями.

Про оценки забудьте вообще. Кому надо будет, тот потом нагонит или обойдется. Учите самым простым навыкам, наборам фактов и т. п., которые понадобятся в Большом Мире. Так называемые одаренные дети? Отвратительный термин. Если ребенок способный в академическом смысле (как по мне, весьма сомнительная способность), он потом легко нагонит.

Забудьте про реки Южной Америки и Хартию вольностей.

Предпочтительно — рисование, музыка, рассказы.

Игры приемлемы, но следите, чтобы не было излишнего возбуждения или слишком сильной конкуренции.

Ваша задача — удержаться на тонкой грани между стрессом и скукой. Скука — проклятие больничных стационаров.

Если у заведующей не найдется нужная вещь, иногда оказывается, что она лежит в закромах у дворника.

Счастливого плавания!


Число детей на уроке каждый раз было разным. То пятнадцать, то всего шесть. Занятия шли только утром, с девяти до двенадцати, с переменами. Если у ребенка поднималась температура или ему надо было сдавать анализы, он на уроки не приходил. Приходящие дети были тихи и послушны, но не особенно интересовались учебой. Они давно уже поняли, что эта школа — понарошку и они не обязаны ничему учиться, так же как от них не требуется знание таблицы умножения и заучивание стихов наизусть. Но от такой свободы они не стали высокомерными, а скука не сподвигала их на опасные выходки — эти дети были кротки и мечтательны. Они тихо пели каноны. Они играли в крестики-нолики. Над импровизированной классной комнатой висела тень поражения.

Я решила поймать доктора на слове. На отдельных его словах: например, о том, что скука — это враг.

У дворника в чулане я приметила глобус. И попросила выдать его мне. Я начала с основ географии. Океаны, континенты, климатические зоны. Ветра и течения, почему бы нет? Страны и города. Тропик Рака и тропик Козерога. Почему бы, собственно, не реки Южной Америки?

Кто-то из детей проходил это раньше, но почти забыл. Мир за пределами леса и озера для них истончился и растаял. Мне показалось, что эти дети чуть приободрились, словно заново подружившись с тем, что когда-то знали. Конечно, я не вываливала на них все сразу. И мне приходилось двигаться медленно, чтобы не перегрузить тех, кто заболел слишком рано и вообще никогда ничего такого не изучал.

Но это не страшно. Учение можно превратить в игру. Я разделила детей на команды и велела выкрикивать ответы, а сама металась туда и сюда с указкой. Но однажды на урок вошел доктор — прямо с утренних операций — и застал меня врасплох. Я не могла вообще прекратить игру, но попыталась смягчить остроту соревнования. Доктор с усталым и отстраненным видом сел за парту. Он не стал возражать против игры. Через несколько минут он включился в нее, выкрикивая смешные и нелепые ответы и не просто неправильные, но явно выдуманные названия. А потом, постепенно, стал понижать голос. Все тише, тише — до бормотания себе под нос, до шепота, до того, что вообще уже ничего не стало слышно. Ничего. Таким абсурдным приемом он захватил контроль над происходящим. Весь класс молча шевелил губами, подражая доктору. Дети не сводили глаз с его лица.

И вдруг он громко зарычал, и все расхохотались.

— Чего вы все на меня уставились? Этому вас учит ваша учительница, да? Пялиться на людей, которые сидят и никого не трогают?

Большинство детей засмеялись, но некоторые по-прежнему не сводили с него глаз. Они жаждали новых забавных выходок.

— Идите отсюда. Идите хулиганьте где-нибудь в другом месте.

Потом он извинился передо мной за то, что прервал урок. Я начала объяснять, почему решила сделать уроки больше похожими на настоящую школу.

— Понимаете, я согласна с вами насчет стресса, — серьезно заговорила я. — Я согласна с тем, что вы написали в своей инструкции. Я просто подумала…

— В какой инструкции? Ах, в той! Это просто обрывки мыслей. Отнюдь не заповеди, высеченные на мраморе.

— Я хочу сказать, если дети не слишком плохо себя чувствуют…

— Конечно, я уверен, что вы правы. Это не имеет значения.

— А то мне показалось, что детям скучно.

— Ясно, и незачем разводить церемонии, — сказал он и пошел прочь.

Потом остановился и обернулся, чтобы нехотя извиниться:

— Мы поговорим об этом в другой раз.

Я подумала, что другого раза не будет. Доктор явно считал меня надоедливой дурой.

За обедом санитарки сказали, что утром кто-то умер на операционном столе. Значит, мой гнев был неоправданным, и я почувствовала себя еще большей дурой.


Во второй половине дня я была свободна. У моих учеников был длинный тихий час, и мне иногда хотелось взять с них пример. У меня в комнате было холодно — как и во всем здании, гораздо холоднее, чем в квартире на Авеню-роуд, хотя мои бабушка с дедушкой и выкручивали регулятор батарей на минимум из патриотических соображений. И одеяло тоже было очень тонкое. Странно, — казалось бы, туберкулезные больные нуждаются в тепле и уюте.

Впрочем, у меня-то туберкулеза нет. Может быть, санаторий экономит на удобствах для здоровых людей.

Я была сонная, но заснуть не могла. Над головой скрипели колесики — это больных на кроватях выкатывали на открытые веранды, чтобы подвергнуть воздействию ледяного воздуха.

Здание, деревья, озеро больше ни разу не казались мне такими, как в самый первый день, когда меня поразила их тайна, их мудрость. В тот день я поверила, что невидима. Сегодня мне казалось, что это неправда и никогда не было правдой.

Вон учительница. Чего это она?

Смотрит на озеро.

Зачем?

Видно, ей больше заняться нечем.

Везет же некоторым.


Время от времени я пропускала обед (хотя он входил в мое жалованье) и отправлялась в Амундсен, где обедала в кафе. Вместо кофе там подавали суррогат из жареной пшеницы, а сэндвичи лучше было брать с консервированным лососем. Были еще сэндвичи с куриным салатом, но его приходилось тщательно просматривать, выбирая шкурки и жилы. Но в кафе мне как-то легче дышалось — может, потому, что там меня никто не знал.

Хотя на этот счет я, скорее всего, ошибалась.

Женского туалета в заведении не было — приходилось идти в соседнее здание, где располагался отель, а там — в глубины здания по коридору, мимо открытой двери в пивную, где всегда было темно и шумно; из пивной пахло пивом и виски и вылетали клубы такого плотного сигаретного и сигарного дыма, что аж с ног сбивало. Но меня это не беспокоило. Лесорубы и работники лесопилки никогда не ухали мне вслед, в отличие от солдат и пилотов в Торонто. Здешние мужчины были глубоко погружены в мужской мир — они травили байки, обращаясь друг к другу, и ходили сюда не для того, чтобы гоняться за женщинами. Скорее, для того, чтобы на время убраться от них подальше.

Кабинет доктора находился на главной улице. В маленьком одноэтажном домике, — значит, жил доктор где-то еще. Из разговоров санитарок я поняла, что доктор не женат. На единственной неглавной улице городка я нашла дом, который мог принадлежать ему, — оштукатуренный, с мансардным окном над входной дверью, со стопками книг на подоконниках. У дома был унылый, но аккуратный вид, повествующий о минимальном, но обязательном уровне удобства для одинокого мужчины — одинокого мужчины, любящего порядок.

В конце этой единственной жилой улицы стояла двухэтажная школа. На первом этаже учились до восьмого класса, на втором — с девятого по двенадцатый. Как-то я заметила там Мэри — она играла в снежки. Мне показалось, что сражение идет между девочками и мальчиками. Увидев меня, Мэри громко закричала: «Училка идет!» — бросила наугад снежки с обеих рук и двинулась ко мне.

— До завтра! — крикнула она через плечо; скорее не прощание, а угроза, но, кажется, никем не услышанная. — Вы домой? — спросила она меня. — Я тоже. Я обычно езжу с Рыжим, но он сегодня припозднился. Вы на трамвае ездите?

Я сказала, что да, и Мэри ответила:

— Я могу вам показать другую дорогу, заодно и деньги сбережете. Через кусты.

Она повела меня по узкой, но вполне проходимой тропе, которая шла над городом, потом через лес и мимо лесопилки.

— Так ездит Рыжий. Здесь выше, но зато дорога короче, когда сворачиваешь на «Сан».

Мы прошли мимо лесопилки, а потом над какими-то уродливыми вырубками в лесу — там стояли хижины, очевидно обитаемые, судя по веревкам с висящим на них бельем, поленницам и идущему из труб дыму. Из одной хижины выбежал огромный, похожий на волка пес и стал лаять и рычать, явно работая на публику.

— А ну заткнись! — заорала Мэри. Она мгновенно скатала и швырнула снежок, который попал собаке прямо между глаз.

Собака обратилась в бегство, но у Мэри уже был готов другой снежок, попавший собаке по крупу. Из хижины вышла женщина в фартуке и завопила:

— Ты его чуть не убила!

— Ну и хрен бы с ним.

— Вот мой старик тебе всыплет!

— Погляжу я на него. Твой старик и в стену сортира не попадет!

Собака следовала за нами в отдалении, неубедительно рыча и лая.

— Не беспокойтесь, я с любой собакой разберусь, — сказала Мэри. — Спорим, я и с медведем разберусь, если мы вдруг наскочим на медведя.

— А разве они сейчас не спят?

На самом деле собака меня сильно испугала, но я старалась не подавать виду.

— Да, но с ними никогда не знаешь. Однажды медведь-шатун залез в мусорку в «Сане». Мамка обернулась, а он там. Рыжий достал ружье и застрелил его. Рыжий катал нас с Анабель на санях, и других ребят иногда тоже. Он умеет так свистеть, чтобы отпугивать медведей. А люди не слышат, для них этот звук слишком высокий.

— Правда? У него специальный свисток такой?

— Нет. Он ртом свистит.

Я вспомнила о представлении, устроенном доктором на моем уроке.

— Не знаю, может, он только так сказал, чтобы мы с Анабель не боялись. Она не могла ехать, и ему приходилось тянуть ее на санях, а я бежала следом. Иногда я тоже вскакивала на сани, а доктор ворчал: «Что такое с этими санями? Они, похоже, тонну весят». Потом он старался внезапно повернуться и подловить меня, но у него ни разу не вышло. И он спрашивал Анабель, почему сани такие тяжелые и что она ела на завтрак, но она меня ни разу не выдала. При других ребятах я этого не делала. Лучше всего было тогда, когда катались только мы с Анабель. Она была моя лучшая подруга, такой у меня уже никогда не будет.

— А эти девочки, с которыми ты играешь в школе? Они тебе разве не подруги?

— Ну, я с ними просто время провожу, когда нечем больше заняться. Они для меня ничего не значат. У нас с Анабель был день рождения в одном и том же месяце. В июне. Когда нам исполнилось по одиннадцать лет, Рыжий взял нас покататься на лодке по озеру. Он учил нас плавать. Ну, меня. Анабель ему всегда приходилось поддерживать, она не могла научиться. А однажды он уплыл сам далеко и мы насыпали песку ему в туфли. А на наш двенадцатый день рождения мы не могли такое делать, но пошли к нему домой и ели торт. Анабель не могла съесть ни кусочка, поэтому он повез нас в своей машине и мы кидали кусочки торта из окон чайкам. Они дрались и вопили как сумасшедшие. Мы хохотали до упаду, и доктору пришлось остановить машину и держать Анабель, чтобы у нее не началось кровотечение. А потом, после этого, мне уже не позволяли с ней видеться. Мамка вообще не хотела, чтобы я водилась с туберкулезными. Но Рыжий ее уговорил — сказал, что все прекратит, когда надо будет. И прекратил, и я на него ужасно злилась. Но все равно с Анабель было бы уже не так весело — она тогда уже слишком сильно болела. Я бы вам показала ее могилу, но она ничем не отмечена. Мы с Рыжим там что-нибудь поставим, когда у него руки дойдут. Если бы мы сейчас пошли прямо по дороге, а не свернули вниз, мы бы дошли до места, где она похоронена. Там хоронят только людей, которых некому забрать домой.

Мы уже спустились под гору и приближались к санаторию.

— Ой, чуть не забыла! — воскликнула она и вытащила пачку билетов. — Это на День святого Валентина. Мы в школе ставим такую пьесу, называется «Передник».[6] Мне надо продать все эти билеты, а вы будете моей первой покупательницей! Мне тоже дали роль!


Оказалось, что я верно угадала дом доктора в Амундсене. Доктор повел меня туда на ужин. Приглашение последовало внезапно, когда мы столкнулись в вестибюле. Может быть, его мучила совесть из-за обещания поговорить со мной о педагогических идеях.

Он предложил как раз тот день, на который было назначено представление «Передника». Я сказала об этом, и он ответил:

— Ну и я тоже купил билет. Это не значит, что мы обязаны прийти.

— Но я вроде как обещала ей.

— Ну, значит, можете вроде как взять обещание обратно. Постановка будет ужасная, верьте моему слову.

Я повиновалась, хотя не видела Мэри до спектакля и не смогла ее предупредить. Я ждала там, где сказал мне доктор, — на открытой веранде у парадной двери. На мне было мое лучшее платье из темно-зеленого крепа с маленькими жемчужными пуговками и воротничком из настоящего кружева. Я надела замшевые туфли на высоком каблуке, а потом всунула ноги прямо в туфлях в пимы. Я ждала, назначенное время уже прошло, и я начала бояться — во-первых, что из кабинета выйдет заведующая и увидит меня и, во-вторых, что доктор вообще про меня забыл.

Но вот он вышел, застегивая пальто, и извинился.

— Всегда находятся хвосты, которые нужно подобрать, — сказал он и под яркими звездами повел меня вокруг всего здания к своей машине. Он спросил, не скользко ли мне, и, когда я сказала «нет» (и тут же засомневалась, вспомнив о замшевых туфлях), он не предложил мне руки.

Машина у него была старая, потрепанная, как все машины в то время. И без отопления. Доктор сказал, что мы едем к нему домой, и я вздохнула с облегчением. Я не представляла, как мы стали бы беседовать в переполненной пивной при отеле, а сэндвичей в кафе мне хотелось по возможности избежать.

Когда мы приехали, доктор велел мне не снимать пальто, пока в доме не станет потеплее. Он тут же принялся растапливать печь.

— Я дворник, повар и официант в одном лице, — сказал он. — Скоро тут станет тепло и ужин подоспеет. Не предлагайте помочь, я предпочитаю все делать сам. Где вам удобней будет подождать? Если хотите, можете взглянуть на книги в гостиной. В пальто там должно быть вполне терпимо. Дом отапливается печками, и в комнатах, которыми я не пользуюсь, я просто не топлю. Выключатель внутри комнаты, прямо у двери. Вы не возражаете, если я послушаю новости? Я привык.

Я пошла в гостиную, чувствуя, что это приказ. Кухонную дверь я оставила открытой, но доктор пришел и закрыл ее со словами: «Только пока кухня согреется» — и ушел обратно — слушать торжественно-драматичный, почти священнодействующий голос диктора Си-би-си, сообщающий военные новости — новости последнего года войны. Я не слушала эту радиостанцию с тех пор, как уехала от бабушки с дедушкой, и очень пожалела, что нельзя остаться на кухне. Но меня ждали россыпи книг. Не только на полках, но и на столах, стульях, подоконниках, сваленные кучами на полу. Просмотрев несколько штук, я пришла к выводу, что доктор, скорее всего, покупает книги наборами и, похоже, состоит в нескольких книжных клубах. Серия «Гарвардская классика». Многотомная «История» Уилла и Ариэль Дюрантов. Точно такие же стояли на полках у моего деда. Беллетристики и поэзии было немного, хотя попалось несколько удививших меня классических детских книг.

Книги о Гражданской войне в США, войнах в Южной Африке, Наполеоновских войнах, Пелопоннесских войнах, кампаниях Юлия Цезаря. Исследования Амазонки и Арктики. «Шеклтон во льдах». «Судьба экспедиции Франклина». «Отряд Доннера». «Затерянные племена: погребенные города Центральной Африки». «Ньютон и алхимия». «Секреты Гиндукуша». Хозяин этих книг явно стремится к знаниям, глотая их большими разрозненными кусками. Вряд ли его можно назвать педантом, человеком с жесткими, незыблемыми вкусами.

Значит, когда он меня спросил, какой именно русский роман я имею в виду, то стоял на довольно шаткой позиции.

Когда он закричал из кухни: «Готово!» — я пришла, вооруженная новым скептицизмом.

— С кем вы больше согласны, с Нафтой или Сеттембрини? — спросила я.

— Прошу прощения?

— В «Волшебной горе». Кто вам нравится больше — Нафта или Сеттембрини?

— Если честно, я всегда считал их обоих балаболами. А вы?

— Сеттембрини более гуманен, но Нафта интереснее.

— Что, теперь этому учат в школах?

— Мы не проходили этот роман в школе, — хладнокровно сказала я.

Он окинул меня беглым взглядом, подняв бровь:

— Извините. Если вас что-то заинтересовало в моей библиотеке, не стесняйтесь. Приходите и читайте в свободное время. У меня есть электрический обогреватель — с дровяной печью вы вряд ли управитесь. Подумаете об этом? Я соображу запасной ключ.

— Спасибо.

На ужин были свиные отбивные, картофельное пюре и консервированный горошек. На десерт — пирог с яблоками, из булочной. Пирог стал бы вкусней, если бы его подогрели.

Доктор расспрашивал меня о моей жизни в Торонто, об учебе в университете, о моих бабушке и дедушке. Он предположил, что меня воспитывали по чрезвычайно жестким правилам.

— Мой дедушка — священник либерального толка, вроде Пауля Тиллиха.

— А вы? Маленькая либеральная христианская внучка?

— Нет.

— Как посмотреть. Если это допрос сотрудника работодателем, то нет.

— Тогда я продолжу. У вас есть возлюбленный?

— Да.

— Он в армии, надо полагать.

— Во флоте.

Мне показалось, что это удачный выбор, — это позволит объяснить, почему я никогда не знаю, где находится мой жених, и не получаю от него писем. Можно также будет сказать, что ему никогда не дают увольнения на берег.

— А на чем он плавает?

— На сторожевом корабле.

Тоже хороший выбор. Через некоторое время его можно будет торпедировать — сторожевые корабли постоянно топят.

— Какой храбрец! Вам чай с молоком или сахаром?

— Без всего, спасибо.

— Хорошо, потому что у меня ни того ни другого нет. А знаете, когда вы врете, это очень заметно. Вы краснеете.

Если я до тех пор не покраснела, то при этих словах — уж точно. Кажется, волна жара пошла от ступней вверх по всему телу и из-под мышек потек пот. Я только надеялась, что платье не будет бесповоротно испорчено.

— Я всегда краснею, когда пью чай.

— В самом деле? Понятно.

Кажется, хуже уже все равно не будет. Я решила перейти в наступление. Поменяла тему и спросила доктора, как он оперирует людей. Неужели удаляет легкие, как кто-то мне говорил?

Он мог бы ответить, опять поддразнивая, свысока — возможно, так он представлял себе флирт, — и я думаю, что в этом случае надела бы пальто и ушла прямо в холодную ночь. И может быть, он это понимал. Он заговорил про торакопластику и объяснил, что этот метод тяжелее для пациента, чем коллапс и спадение целого легкого. Интересно, что о нем знал еще Гиппократ. Хотя, конечно, в последнее время обрел популярность и другой метод — удаление доли легкого.

— Но разве вы не теряете пациентов? — спросила я.

Он, видно, решил, что пришло время опять пошутить.

— А как же! Они убегают и прячутся в кустах. А потом деваются неизвестно куда. Может, прыгают в озеро… Вы хотели спросить, не умирают ли они? Конечно, бывает, что все методы бессильны. Да.

Но грядут большие перемены, продолжал он. Операции, которые он делает, скоро так же устареют, как кровопускание. Появится новое лекарство. Стрептомицин. Уже идут клинические испытания. Конечно, у него есть и недостатки, у всего есть какие-то недостатки. Вреден для нервной системы. Но найдется решение и для этого.

— Тогда коновалам вроде меня придется идти на покой.

Он мыл посуду, а я вытирала. Он обвязал вокруг моей талии посудное полотенце, чтобы я не испортила платье. Аккуратно завязав узел, доктор положил ладонь мне на спину, между лопатками. Плотно и уверенно, чуть раздвинув пальцы — словно ощупывал меня на медицинском осмотре. Ложась спать, я все еще ощущала спиной это прикосновение. Я чувствовала, как нарастает его настойчивость, от мизинца до твердого большого пальца. Мне было приятно. Это прикосновение на самом деле было важнее поцелуя, запечатленного у меня на лбу чуть позже, за миг до моего выхода из машины. Сухого поцелуя, краткого и формального, поставленного мимоходом клейма собственника.


Ключ от докторского дома обнаружился на полу моей комнаты, просунутый под дверь в мое отсутствие. Но после всего, что было, я не могла им воспользоваться. Сделай мне такое предложение любой другой человек, я бы ухватилась за него руками и ногами. Особенно учитывая электрообогреватель. Но в данном случае прошлое и будущее присутствие доктора украдет у меня все заурядное удовольствие и заменит его наслаждением — скорее судорожным и невыносимым для нервов, чем расслабленным и роскошным. Я буду трястись даже рядом с обогревателем и, скорее всего, не смогу прочитать ни слова.


Я ждала, что появится Мэри и будет ругать меня за пропущенное представление. Сперва я собиралась сказать, что болела. Простудилась. Но потом вспомнила, что простуды в санатории были серьезным делом — маски, дезинфекция, временное изгнание. И к тому же скоро поняла, что утаить визит к доктору мне в любом случае не удастся. Он ни для кого не был секретом. В том числе для медсестер, которые ничего не сказали — то ли потому, что были возвышенно настроены и проявляли деликатность, то ли потому, что утратили интерес к подобным делам. Но санитарки открыто поддразнивали меня:

— Ну как, приятно вчера поужинали?

Тон был дружелюбный, — казалось, они одобряют происходящее. Видимо, в их глазах моя непривычная странность соединилась с привычной и уважаемой странностью доктора, и все вышло к лучшему. Мои акции поднялись. Что бы я собой ни представляла, по крайней мере, при благоприятном обороте событий я могу обзавестись мужчиной.

Мэри не появлялась целую неделю.


«До следующей субботы» — эти слова он произнес перед тем, как выдал мне поцелуй. В следующую субботу я снова ждала на крыльце, и на этот раз он не опоздал. Мы доехали до его дома, и я пошла в гостиную, пока он растапливал печку. В гостиной я заметила пыльный электрический обогреватель.

— Ты не воспользовалась моим предложением. Думаешь, я только из вежливости? Если я что-то предлагаю, это всегда от чистого сердца.

Я сказала, что не хотела выходить в город, чтобы не наткнуться на Мэри.

— Потому что я пропустила ее представление.

— Ну, если ты хочешь кроить свою жизнь в угоду Мэри…

Меню ужина было то же, что и в прошлый раз. Отбивные, картофельное пюре, только вместо консервированного горошка — консервированная кукуруза. На этот раз он позволил мне помочь ему с ужином и даже попросил накрыть на стол.

— Кстати, и узнаешь, где что лежит. У меня, по-моему, все довольно логично разложено.

В результате мне удалось посмотреть, как он орудует у печи. Я смотрела на сосредоточенность, скупые точные движения, и у меня внутри то рассыпались искры, то все холодело.

Мы только начали есть, когда в дверь постучали. Он встал, отодвинул засов, и в дом ворвалась Мэри.

В руках у нее была картонная коробка. Она поставила ее на стол, сбросила пальто и оказалась в красно-желтом костюме.

— Запоздалое поздравление с Днем святого Валентина! — провозгласила она. — Вы не пришли на мой концерт, так что я принесла концерт вам на дом! И еще подарок принесла, в коробочке.

У нее было отличное чувство равновесия — она по очереди скинула сапоги, стоя на одной ноге. Отбросив их пинком с дороги, она принялась скакать вокруг стола, распевая жалобным, но сильным молодым голосом:

Я зовусь малютка Лютик,

Бедная малютка Лютик,

Хоть сама не знаю почему.

Но все кричат: «Малютка Лютик,

Бедная малютка Лютик!» —

Что такое — право, не пойму.

Доктор вскочил сразу, когда она еще и запеть не успела. Он с чрезвычайно занятым видом встал у печки, соскребая жир со сковородки, на которой только что жарились отбивные.

Я захлопала:

— Какой прекрасный костюм!

Костюм действительно был прекрасный. Красная юбка, ярко-желтая нижняя юбка, воздушный белый фартук, вышитый корсаж.

— Это моя мамка сделала.

— Даже вышивку?

— Угу. Всю ночь накануне сидела, до четырех часов, чтоб закончить.

Она снова принялась кружиться и топать, чтобы показать костюм. На полках звякали тарелки. Я похлопала еще. Мы обе хотели только одного. Чтобы доктор обернулся и перестал нас игнорировать. Сказал хоть одно вежливое слово — пускай сквозь зубы.

— И гляньте-ка, что у меня еще есть, — сказала Мэри. — Валентинское печенье.

Она оторвала клапан коробки, и там оказались печенья-валентинки в форме сердечек, с толстым слоем красной глазури.

— Великолепно! — воскликнула я, и Мэри опять запрыгала:

Я капитан «Передника»,

И я весьма хорош,

Вот он, вот он, знайте все, мой экипаж во всей красе,

Лучше экипажа не найдешь!

Доктор наконец повернулся, и Мэри ему отсалютовала.

— Так, — сказал он. — Достаточно.

Она не обратила внимания:

Так кричите «ура» неустанно

В честь бравого капитана!

— Я сказал: «Достаточно».

— …В честь бравого капитана!..

— Мэри. Мы ужинаем. Тебя мы не приглашали. Ты понимаешь? Не приглашали.

Мэри наконец умолкла. Но лишь на миг.

— Ну и тьфу на вас тогда! Вы не очень-то вежливы.

— И еще тебе совершенно ни к чему это печенье. Тебе лучше вообще не есть печенья. А то станешь жирной, как молодая хрюшка.

Лицо у Мэри вспухло, словно она собиралась заплакать, но вместо этого она сказала:

— Кто бы говорил. У вас один глаз кривей другого.

— Достаточно.

— Я правду говорю.

Доктор нашел ее сапоги и поставил перед ней:

— Надевай.

Она повиновалась: глаза у нее были полны слез, из носу текло. Она громко хлюпала. Доктор принес ей пальто и не помог надеть, а только смотрел, как она неуклюже влезает руками в рукава и ищет пуговицы.

— Так. А теперь, как ты сюда попала?

Она не ответила.

— Пришла пешком? Где твоя мать?

— Играет в юкр.

— Хорошо, я отвезу тебя домой. Чтобы у тебя не было ни единого шанса плюхнуться в сугроб и замерзнуть до смерти из жалости к себе.

Я молчала. Мэри ни разу не взглянула на меня. Мы обе были слишком потрясены, чтобы прощаться.

Когда за окном завелась машина, я начала убирать со стола. Мы не успели съесть десерт — это опять был яблочный пирог. То ли доктор не знал, что на свете бывают и другие виды пирогов, то ли в здешней булочной других не пекли.

Я взяла одно печенье сердечком и съела его. Глазурь была ужасно сладкая. Не ягодная, не вишневая — только сахар и красный пищевой краситель. Я съела еще одно печенье, потом еще одно.

Я знала, что должна была хотя бы попрощаться. Поблагодарить. Но это не помогло бы. Я сказала себе, что это не помогло бы. Представление было адресовано не мне. Может быть, только часть его, очень малая часть, была обращена ко мне.

Доктор был жесток. Меня поразила его жестокость. По отношению к ребенку, так нуждающемуся в любви. Но в каком-то смысле он сделал это для меня. Чтобы никто не отнимал время, которое он хотел провести со мной. Эта мысль мне польстила, и мне стало стыдно, что эта мысль мне льстит. Я не знала, что скажу доктору, когда он вернется.

Но он и не ждал, чтобы я ему что-нибудь сказала. Он повел меня в постель. Интересно, он так планировал с самого начала или для него это был такой же сюрприз, как и для меня? Во всяком случае, моя девственность не застала его врасплох: он не только запасся презервативом, но и подложил полотенце. Он действовал осторожно, но настойчиво и добился цели. Вот мой пыл оказался сюрпризом для нас обоих. Видимо, воображение — достойная замена опыту.

— Я собираюсь на тебе жениться, честно, — сказал он.

Перед тем как отвезти меня домой, он вышвырнул все печенья, красные сердечки, в сугроб, чтобы их расклевали зимние птицы.


Так все решилось. Наша внезапная помолвка — он слегка побаивался этого слова — осталась между нами, но стала свершившимся фактом. Я не должна была упоминать о ней в письмах к бабушке и дедушке. Свадьба состоится, когда ему удастся выкроить пару дней отпуска подряд. Свадьба будет самой скромной, сказал он. Я должна была понять, что идея церемонии, выполняемой в присутствии других людей, чьи воззрения он не уважает, все эти насильственно навязываемые сюсюканья и хихиканья для него неприемлемы.

Кольца с бриллиантами он тоже не признавал. Я сказала ему, что никогда не хотела кольцо (это была правда, потому что я просто никогда о них не думала). Он сказал, что это хорошо, — он знал, что я не из идиоток, которым главное, чтобы было «как у людей».

Совместные ужины нам пришлось прекратить — не только из-за разговоров, но и потому, что на одну продуктовую карточку трудно было раздобыть мяса на двоих. Моей карточки у меня не было — я отдала ее на кухню, то есть матери Мэри, когда начала столоваться в «Сане».

Лучше не привлекать к себе внимания.


Конечно, все что-то подозревали. Пожилые медсестры стали со мной ласковы, и даже заведующая время от времени дарила меня вымученной улыбкой. Я прихорашивалась, но скромненько, почти бессознательно. Я научилась окутывать себя бархатной тишиной, нести себя аккуратно, опустив глаза. Мне не приходило в голову, что эти женщины следят за тем, какой поворот примет наша близость, и готовы в любой момент воспылать ненавистью добродетели к греху, если доктор вдруг вздумает меня бросить.

Но санитарки были всецело на моей стороне. Они заглядывали ко мне в чашку и шутили, что видят в чаинках на дне очертания свадебных колоколов.

Март был мрачен. За дверями больничных палат что-то происходило. Санитарки сказали, что это самый плохой месяц, жди беды. Почему-то людям взбредало в голову умирать именно в марте, даже тем, кто пережил атаку зимы. Если кто-то из моих учеников не являлся в класс, я не знала — то ли ему стало хуже, то ли его просто уложили в постель с подозрением на простуду. Еще раньше я обзавелась классной доской с передвижной панелью и написала по краю имена всех учеников. Теперь мне даже не приходилось стирать имена тех, кто вернется в класс не скоро, — это делали за меня сами дети. Молча. Они понимали здешний этикет, который мне только предстояло освоить.

Наконец доктор нашел время, чтобы все устроить. Он подсунул под дверь моей комнаты записку, в которой говорилось, что я должна быть готова к первой неделе апреля. Если к тому времени не наступит какой-нибудь непредвиденный кризис, он сможет вырваться на пару дней.


Мы едем в Хантсвилль.

«Поездка в Хантсвилль» на нашем языке обозначает свадьбу.

Начался самый памятный, в чем я твердо уверена, день моей жизни. Зеленое креповое платье, только что из химчистки, аккуратно скатано и уложено в сумку вместе с другими вещами, нужными на одну ночь. Это бабушка научила меня туго скатывать платья — тогда они гораздо меньше мнутся, чем сложенные. Наверно, мне придется переодеться где-нибудь в женском туалете. Я смотрю по сторонам дороги — нет ли первых весенних цветов, чтобы набрать букет. А согласится ли доктор на букет? Но еще слишком рано, даже мать-и-мачехи нет. Вдоль пустой вьющейся дороги не видно ничего, кроме чахлых черных елей и островков можжевельника среди болот. Иногда дорога проходит меж скал — уже знакомых мне здешних косых складок гранита и железистых ржавых, словно окровавленных, камней.

В машине включено радио. Играет торжествующая музыка — союзники вот-вот войдут в Берлин. Доктор… Алистер говорит, что они нарочно медлят, чтобы дать русским войти первыми. Он говорит, что они об этом пожалеют.

Теперь, когда мы далеко от Амундсена, мне легче называть доктора по имени. Мы первый раз так долго едем вместе, и меня возбуждает его мужское незнание меня — хотя мне уже известно, как быстро он переходит от незнания к познанию, — и его умение легко, непринужденно вести машину. Меня возбуждает, что он хирург, хотя в этом я никогда не признаюсь. Я готова в любой момент, прямо сейчас, лечь под него на любом болоте, в любой грязной луже или расплющить позвоночник о придорожную скалу, если доктору будет угодно совокупиться со мной стоя. Еще я знаю, что должна держать все эти чувства при себе.

Я обращаю мысли в будущее. Я полагаю, что, как только мы доберемся до Хантсвилля, мы найдем священника и встанем рядом у него в гостиной, скромной, но благородной — чем-то напоминающей гостиную моих дедушки и бабушки и другие гостиные, к которым я привыкла. Я вспоминаю, как дедушку звали венчать, даже когда он уже вышел на пенсию. Бабушка в этих случаях чуточку румянила щеки и надевала темно-синий кружевной жакет, готовясь к роли свидетельницы.

Но оказывается, существуют разные способы выйти замуж, а у моего жениха есть еще одна фобия. Он не желает иметь ничего общего со священниками. Мы едем в хантсвилльскую мэрию, заполняем анкеты, подтверждая свой холостой и незамужний статус, и нам назначают время регистрации: нас поженит мировой судья сегодня же после обеда.

Надо идти обедать. Алистер останавливает машину у ресторана, который выглядит как родной брат кафе в Амундсене.

— Годится?

Он глядит мне в лицо и понимает, что нет.

— Нет? Ну хорошо.

В конце концов мы обедаем в холодной гостиной частного дома, в окне которого выставлено объявление: «Обеды из курицы». Тарелки холодны как лед, кроме нас, в гостиной никого нет, музыки из радио тоже нет, только звякают ножи и вилки — это мы сражаемся с жилистой курицей. Я уверена: он думает, что уж лучше бы мы остались в первом ресторане.

Но я все же набираюсь храбрости и спрашиваю про туалет, и там, в холоде, еще более пугающем, чем холод гостиной, встряхиваю зеленое платье и надеваю его, заново крашу губы и причесываюсь.

Когда я выхожу, Алистер встает, приветствуя меня, улыбается, сжимает мою руку и говорит, что я очень хорошенькая.

Мы неловко возвращаемся к машине, держась за руки. Он открывает для меня переднюю дверцу, обходит машину, садится, устраивается и поворачивает ключ в замке зажигания, но потом отключает его снова.

Наша машина припаркована перед магазином скобяных товаров. Магазин предлагает пятидесятипроцентную скидку на лопаты для снега. В витрине все еще висит объявление о том, что здесь точат коньки.

Через дорогу — деревянный дом, выкрашенный маслянистым желтым цветом. Ступеньки крыльца расшатались, и поверх них крест-накрест, буквой «Х», приколочены две доски.

Перед машиной Алистера стоит грузовик — довоенной модели, с длинной подножкой и проржавевшими крыльями. Из магазина выходит мужчина в комбинезоне и садится в грузовик. Двигатель жалобно взревывает, и наконец грузовик со звоном и грохотом уезжает. Приезжает фургон для доставки товара, принадлежащий магазину, с его названием на борту, и пытается втиснуться на свободное место. Места не хватает. Водитель выходит, подходит к нашей машине и стучит по окну Алистера. Алистер удивлен: он всецело поглощен нашим разговором и не заметил, что что-то не так. Он опускает стекло, и водитель фургона спрашивает, зачем мы тут встали, — мы собираемся покупать что-то в магазине? Если нет, то не могли бы мы передвинуть машину в другое место?

— Мы уже уезжаем, — говорит Алистер, человек, сидящий рядом со мной. Человек, который собирался на мне жениться, но теперь уже не собирается. — Уже уезжаем.

«Мы». Он сказал «мы». Мгновение я держусь, цепляясь за это слово. Потом думаю, что это последний раз. Последний раз, когда он включает меня в слово «мы».

Для меня важно не это «мы» — не оно забивает последний гвоздь. Важен тон, которым он разговаривает с водителем, спокойное и разумное извинение. Я почти мечтаю о том, чтобы вернуться во времени на минуту назад, когда он говорил со мной, даже не замечая попыток фургона втиснуться на место. То, что он говорил, было ужасно, но, по крайней мере, его руки изо всех сил сжимали руль, и по этой хватке, по его погруженности в себя, по голосу чувствовалось, что ему больно. Что бы он ни говорил, что бы ни имел в виду, это шло из глубин его существа — из тех же глубин он говорил со мной, когда мы были вместе в постели. Но не сейчас, после того как он перекинулся словами с другим мужчиной. Он закрывает окно и всецело уходит в маневры с машиной — аккуратно выбирается задним ходом из узкого парковочного места и сдает назад, чтобы не задеть фургон.

Секундой позже я понимаю, что была бы рада вернуться и в этот миг, когда он выворачивал шею, глядя назад. Это лучше, чем то, что происходит сейчас, — когда мы едем по главной улице Хантсвилля, словно все уже сказано и сделано и ничего нельзя исправить.

«Я не могу», — сказал он.

Он сказал, что не может довести до конца нашу свадьбу.

Он ничего не может объяснить.

Может только сказать, что это была ошибка.

Мне кажется, я теперь до конца жизни буду вспоминать его слова и голос при виде фигурной буквы «Т», как в этом объявлении «Точка коньков». И при виде двух грубых досок, сколоченных крестом в виде буквы «Х», как на ступеньках желтого дома напротив магазина.

— Сейчас я отвезу тебя на станцию. Я куплю тебе билет до Торонто. Я уверен, что во второй половине дня есть поезд на Торонто. Я придумаю какое-нибудь убедительное объяснение и поручу кому-нибудь собрать твои вещи. Тебе придется дать мне свой торонтовский адрес — у меня он, скорее всего, не сохранился. А, да, я напишу тебе хорошую рекомендацию. Ты хорошо работала. Ты бы все равно не досидела до конца семестра — я тебе не говорил, но всех детей отсюда переводят. Нас ждут большие перемены.

Новый тон — почти задорный, насмешливый. Комедийное облегчение. Он старается не показывать свое облегчение, пока я не уеду.

Я смотрю на улицы. Наверно, что-то такое ощущают люди, которых везут на казнь. Еще не доехали. Есть еще немного времени. Это еще не в последний раз я слышу его голос. Еще нет.

Он ни у кого не спрашивает дорогу на станцию. Я вслух осведомляюсь, уж не приходилось ли ему и раньше сажать девушек на поезд.

— Не надо так, — говорит он.

Каждый поворот — словно кто-то ножницами отхватывает еще кусок от остатка моей жизни.

Есть поезд на Торонто в пять часов дня. Идя узнавать расписание, он велит мне оставаться в машине. Возвращается с билетом в руке и, как мне кажется, более легким шагом. Он, должно быть, сам это заметил — по мере того, как он подходит к машине, его манера становится серьезней.

— Там на станции хорошо, тепло. Для женщин есть отдельный зал ожидания.

Он открывает для меня дверцу машины:

— А хочешь, я подожду вместе с тобой и посажу тебя на поезд? Может быть, мы найдем какую-нибудь приличную кондитерскую и съедим по куску пирога. Обед был ужасный.

Эти слова заставляют меня встрепенуться. Я вылезаю из машины и иду впереди него в здание станции. Он показывает мне дверь зала ожидания для женщин. Поднимает бровь и пытается отпустить финальную шутку:

— Может быть, однажды ты поймешь, что это была самая большая удача в твоей жизни.


Я выбираю скамейку в зале ожидания для женщин — такую, с которой видны двери на улицу. Это чтобы сразу увидеть его, если он решит вернуться. Он скажет, что пошутил. Или что это было испытание, как в какой-нибудь средневековой пьесе.

А может быть, он уже передумал. Сидя в машине, которая несется по шоссе, и глядя на игру бледного весеннего света на скалах, на которые мы лишь недавно смотрели вместе. До него доходит вся глубина совершенного им безумного поступка, он разворачивается прямо посреди дороги и спешит обратно.

Я жду не меньше часа, пока торонтовский поезд подают к перрону, но мне кажется, что прошло лишь несколько минут. И даже после появления поезда у меня в мозгу несутся одна за другой фантазии. Я вхожу в вагон, как невольница с цепями на ногах. Когда свистит свисток, объявляя наше отбытие, я прижимаюсь лицом к стеклу, пытаясь разглядеть перрон. Даже сейчас, может быть, еще не поздно спрыгнуть с подножки. Спрыгнуть, пробежать станцию насквозь и вылететь на площадь, где он только что поставил машину и бежит вверх по ступенькам, моля всех богов, чтобы не опоздать.

Я бегу ему навстречу — он не опоздал.

Чу! Что это за шум, вопли, крики? Не один человек, а целая куча едва не опоздавших пассажиров несется по проходу вагона. Девочки-старшеклассницы в спортивных костюмах — они заливаются смехом, глядя на устроенный ими переполох. Недовольный кондуктор подгоняет их, пока они, толкаясь, рассаживаются по местам.

С ними, пожалуй, самая громогласная — Мэри.

Я отворачиваюсь и больше не смотрю на них.

Но она уже выкрикивает мое имя и требует ответить, где я была.

Гостила у друзей, отвечаю я.

Она плюхается на сиденье рядом со мной и сообщает, что они ездили играть в баскетбол против Хантсвилльской школы. Было жуть как весело. Они проиграли.

— Мы ведь проиграли, верно? — кричит она в неподдельном восторге, и все остальные стонут или хихикают. Мэри называет счет матча, действительно позорный.

— Вы прямо разодеты, — говорит она. Но ее это не слишком волнует: кажется, мое объяснение ей неинтересно.

Она едва обращает внимание, когда я говорю ей, что еду в Торонто навестить бабушку с дедушкой. Только замечает, что они, наверно, ужасно старые. Про Алистера она не говорит ни слова. Даже плохого. Я знаю, что она ничего не забыла. Просто упорядочила в мыслях эту сцену и сложила в чулан, где лежат ее прошлые «я». А может, она из тех, кто легко и бездумно переносит унижение.

Сейчас я ей благодарна, хотя в тот момент чувствовала нечто совершенно иное. Будь я одна, что бы я стала делать, добравшись до Амундсена? Соскочила бы с поезда и помчалась к дому доктора с воплями «почему, почему?». Навеки покрыла бы себя позором. Но на деле стоянки в Амундсене только-только хватило, чтобы баскетбольная команда успела собрать вещи и выгрузиться из вагона, предварительно постучав по стеклу для сведения встречающих. Все это время кондуктор ворчал, чтобы они пошевеливались, а то уедут в Торонто.


Долгие годы я надеялась его встретить. Я жила и все еще живу в Торонто. Мне всегда казалось, что в Торонто рано или поздно попадают все, хоть ненадолго. Конечно, это не значит, что непременно столкнешься на улице с нужным человеком — при условии, что хоть немного хочешь его увидеть.

И все же это наконец случилось. На оживленном переходе, где даже затормозить нельзя. Мы шли навстречу друг другу. Уставились друг на друга одновременно — потрясение на побитых временем лицах.

— Как ты? — крикнул он, и я ответила:

— Хорошо.

И добавила для ровного счета:

— Счастлива.

В тот конкретный момент это было правдой лишь в очень общем смысле. Мы с мужем как-то вялотекуще ссорились из-за того, должны ли мы выплачивать долги, сделанные одним из его детей. В тот день я пошла на выставку в картинной галерее, чтобы хоть как-то восстановить душевное равновесие.

Он снова крикнул мне вслед:

— Молодец!

Мне все еще казалось, что мы можем выбраться из этой толпы и всего лишь миг спустя окажемся вместе. Но для меня было столь же очевидно, что каждый из нас пойдет дальше своей дорогой. Так и вышло. Я достигла тротуара — ни задыхающегося крика за спиной, ни внезапной руки у меня на плече. Только виденная мною вспышка — на долю секунды один его глаз открылся шире другого. Левый глаз, всегда только левый, как мне и запомнилось. Это каждый раз смотрелось ужасно странно: словно он начеку или удивлен, словно ему пришло в голову что-то абсолютно неправдоподобное и он чуть не рассмеялся.

Что же до меня — я чувствовала себя почти так же, как тогда в поезде, покидающем Амундсен, когда была все еще оглушена и не верила в то, что произошло.

Любовь на самом деле всегда остается той же.


Достичь Японии | Дороже самой жизни (сборник) | Покидая Мэверли