25 июня
Ничего.
Надо довести записи до двухстраничной длины.
Необычайно жаркие дни, целый день проводишь у тележки то продавщицы воды, то продавщицы мороженого. Красные сиропы в длинных стеклянных сифонах, граненые стаканы, руки продавщицы, брызги, близко — горячие тела пьющих. Придумано людьми прекрасно — вода с сиропом!
Некоторые пьют про запас — два, три стакана. Практично ли это? Жажда, пожалуй, удовлетворяется сразу, первыми глотками — остальные трудны, вызывают уныние.
Жажду оцениваешь после перепоя. Теперь я не пью, и тот остервенелый интерес к воде, который испытывался ночью, когда просыпаешься вдруг после кабака, меня теперь не посещает. Воды! Воды! Где она? Воды!
Она снится. Видишь во сне лес. Тебе говорят — это Овидиев лес. Лес чудес — сообразишь, проснувшись. Лес див! Кусок Овидия в этом «див». И все это — вода. Весь сон громоздится, чудесно строится, гранулирует образами — ради того, чтобы появилась вода.
И она не появляется.
Я больше не буду писателем. Очевидно, в моем теле жил гениальный художник, которого я не мог подчинить своей жизненной силе. Это моя трагедия, заставившая меня прожить по существу ужасную жизнь… Я начинал писать, ничего не обдумав. Я садился к столу, на котором лежала кипа бумаги, брал лист и, написав одну-две строки, тотчас же зачеркивал их. Тут же я повторял то же начало с некоторыми изменениями и опять все зачеркивал. Зачеркнутой оказывалась вся страница. Причем я зачеркивал не просто, а почти рисуя. Страницы получались красиво зачеркнутыми, производящими такое впечатление, как будто все живые строчки на них закрыты решеткой. Близкий человек смотрел на эти страницы со слезами.
Ужас в том, что количество этих страниц обычно вырастало до огромного количества — до сотен и десятков сотен, — а текста, идущего подряд, почти не было. Работоспособность моя была огромной, я мог просиживать за столом по двенадцать часов, кидая во все стороны страницы, похожие на виноградники. Так могло продолжаться несколько месяцев, во время которых мне казалось, что я работаю над пьесой или повестью. Между тем это было совершенно непродуктивное препровождение времени, так как за эти несколько месяцев мне не удавалось написать даже одной сцены или одной главы.
Внезапно наступала смертельная усталость, и наступало утро, когда я бывал охвачен тоской при одной мысли, что нужно сесть за стол. Все написанное мной оставалось лежать на столе, непокрытое, жуткое, как имущество индуса, умершего от чумы.