home | login | register | DMCA | contacts | help | donate |      

A B C D E F G H I J K L M N O P Q R S T U V W X Y Z
А Б В Г Д Е Ж З И Й К Л М Н О П Р С Т У Ф Х Ц Ч Ш Щ Э Ю Я


my bookshelf | genres | recommend | rating of books | rating of authors | reviews | new | форум | collections | читалки | авторам | add



Глава семнадцатая

СКАНДАЛ

Журналисты всласть порезвились, описывая читателям пассажи и курьезы Всероссийской выставки 1896 года. Впрочем, это они позже, в бунтарской лихости 1905-го и в мемуарных очерках после свержения царизма, разошлись. Корреспонденции с выставки порой включали довольно острую критику, но в целом отображали смотр отечественных достижений с подобающей бодростью.

Шестнадцатая за полвека Всероссийская выставка впервые проходила в Нижнем Новгороде, масштаб ее значительно превосходил предыдущие экспозиции в Санкт-Петербурге, Варшаве и Москве. Средств на демонстрацию национальных производительных сил не пожалели. Созданный в заречной низине выставочный городок был оснащен электричеством, трамвайным сообщением, фуникулерами. Над парадными фронтонами и куполами вознеслось чудо русской технической мысли — ажурный стальной гиперболоид водонапорной башни гениального инженера Владимира Шухова. Его же оригинальные конструкции висячих и арочных стальных сеток послужили перекрытиями самых больших по площади — круглых, овальных, прямоугольных — павильонов. В архитектуре двухсот основных зданий соревновались лучшие архитекторы (среди них Шехтель, по чьим проектам были выстроены представительства нескольких частных компаний). В состав комиссии экспертов вошли такие ученые мирового ранга, как Дмитрий Иванович Менделеев, Климент Аркадьевич Тимирязев, Александр Степанович Попов, Петр Петрович Семенов-Тян-Шанский. Двадцать отделов представляли все отрасли производства, сокровища всех краев необъятной страны в период ее небывалого промышленного подъема.

Так отчего столько иронии в воспоминаниях освещавших выставку наиболее популярных остроглазых газетчиков? Оттого, что выставка, как и полагалось, «продемонстрировала срез русской культуры во всех ее направлениях». Во всех.

И пусть бы наряду с первым в мире радиоприемником (грозоотметчиком) Попова вниманию посетителей предлагалось изделие вятского кустаря — самодельное пианино, пока, правда, не играющее, но почти как настоящее. Пускай бы параллельно с мастерством донецкого заводского кузнеца Мерцалова, который ухитрился из цельного рельса, без сварки и соединений, выковать высокую пальму с веерами тончайших стальных листьев, посетителей радовали монументальные императорские портретные бюсты, изваянные из мыла. Мало ли какие экспонаты могут появиться на столь обширном показе. Не из-за них приехавший писать репортажи в столичную прессу и оставленный при выставке редактировать ее специальную газету Александр Валентинович Амфитеатров вспоминает: «Лето 1896 года было самым нелепым и — не побоюсь признаться прямым словом — постыдным в моей жизни». Пристыдила журналиста четырехмесячная (выставка длилась с конца мая до начала октября) ежедневная карусель хлопот и совещаний о преуспеянии России, результатом чего осталось сильное впечатление — «даже и посейчас изумляюсь долготерпеливой милости Божией, что все мы там не спились с круга». Череда бесконечных официальных и дружеских застолий. Для высшего слоя представителей Москвы, Санкт-Петербурга и всех российских губерний сотни с полудня переполненных столов в залах и на террасах филиала московского ресторана «Эрмитаж». Для гостей попроще — масса заведений типа буфетов Жигулевского пивоваренного завода. Имея в виду стойкую традицию ехать на ярмарку, чтобы вдали от дома славно гульнуть на просторе, заметкам своего обозрения выставки Владимир Алексеевич Гиляровский дал заглавие «Нижегородское обалдение».

Ладно, у каждого народа свои слабости. Хуже, что связанные с выставкой важные проекты, помимо фантастического по размерам, но обычного в местных тарифах взяточничества, страдали от разгулявшихся амбиций.

Издержки самобытного менталитета и честолюбия ярко проявились в свете центрального события — посещения выставки монаршей четой.

Царь с царицей прибывали в Нижний Новгород через два месяца после прошедшего в древней Москве коронования. Встречу, как и всю выставку, готовил назначенный на пост ее директора-распорядителя еще Александром III и по наследству доставшийся Николаю II министр финансов Сергей Юльевич Витте. Встретили монархов красиво: хоровым гимном, хлебом-солью на драгоценном блюде. Государю на память о визите поднесли альбом фотографических видов Нижнего Новгорода, государыне — корзиночку росистых ландышей, филигранно изготовленных из нефрита, жемчуга и бриллиантов. Пробовала подпортить праздник стихия — за час до прибытия царского поезда, ясным июльским утром в Нижнем Новгороде вдруг прогремел гром, с почерневшего неба полетел крупный град, зазвенели разбитые окна, стеклянные крыши, павильоны засыпало кучами осколков и снежными сугробами. Но по сравнению с ужасом омрачившей коронационные торжества ходынской катастрофы это выглядело шуткой капризной природы. Кстати, во избежание чего-либо подобного Ходынке праздничный программный пункт нижегородских подарков для народа вместо распаливших московскую толпу узелков с памятными кружками, булками, колбасой и карамелью предусматривал даровую раздачу коронационных брошюр, из-за которых, разумеется, никакой смертоубийственной давки произойти не могло и не произошло.

Молодой царь, находясь в превосходном расположении духа, с удовольствием посетил Павильон крымских вин, где князь Л. С. Голицын потчевал высоких гостей российским шампанским. Амфитеатрову довелось увидеть выразительное зрелище:

«„Сам“-то ничего, держался молодцом, только немного покраснел с лица… Но зато вокруг царственной четы решительно все столпы и устои России качались и шатались в самом буквальном смысле слова… Два же звездоносца, выйдя из-под гостеприимного крова, уже и вовсе не могли следовать дальше, но, опершись спинами о стену павильона, стояли недвижными кариатидами с блаженными улыбками на разрумяненных лицах… Хорошо, надо думать, должна была чувствовать себя среди столь веселого общества молодая царица, которой компанию трезвости делал один только нелюбимый ею Витте».

В старании заслужить монаршее расположение министр финансов использовал любую возможность. Менделеев, менее всего нуждавшийся в успехах при дворе, попросил представить его государю, чтобы со знанием дела обрисовать царю перспективы научных разработок. Забежавший взглянуть все ли в порядке, Витте 20 минут слушал разъяснения ученого, который водил министра от витрины к витрине Химического павильона, и клятвенно обещал исполнить просьбу Дмитрия Ивановича. Напрасно, однако, Менделеев встал у входа в свой павильон. Сергей Юльевич быстро провел мимо царскую чету и с большим красноречием сам повторил у стендов только что прочитанную ему лекцию. Ошеломленному ученому осталось лишь плестись за делегацией, шепотом перемежая крепкие ругательства с восхищением чиновным ловкачом. Царю же пришлось лишний раз убедиться в удивительной широте познаний незаменимого министра.

Свою приближенность к трону Витте оберегал ревниво. Поддерживавшийся им лично дельный проект о кредитах предпринимателям он сам и провалил из-за пустяшной размолвки.

Российское именитое купечество давало бал в честь визита государя. На балу умнейший председатель ярмарочного комитета Савва Тимофеевич Морозов разозлил мудрейшего министра финансов, дерзнув трижды вмешаться в беседу Витте с императором. Раздражения добавила жена Морозова, явившаяся в диадеме почти того же фасона, что на челе императрицы, и в платье с треном чуть не на три вершка длиннее шлейфа Александры Федоровны. Витте резко отчитал наглого купца, тот в ответ ехидно съязвил, а на проведенном одновременно с выставкой Всероссийском промышленном съезде произнес «революционную» речь, политический запал которой сводился к выпадам лично против Витте. Ходатайство ярмарочного комитета о кредитах было отклонено.

Ссора министра финансов с мануфактур-советником Саввой Морозовым сильно осложнила взаимовыгодный альянс купечества и государства, хотя в экономической политике Витте делал ставку именно на сословие энергичных неродовитых промышленников. Явным его фаворитом в нижегородском выставочном предприятии стал коммерции советник Савва Мамонтов.

Весь путь восхождения Витте к заведованию русской казной связан с его реальным и толковым знанием железнодорожного дела. Все его крупные проекты так или иначе включали идею укрепления страны, распростертой на гигантской территории, каркасом животворных железных дорог. Компаньоны Мамонтова не понимали обуявшей владельца линии Москва — Ярославль фантазии тянуть ветку дальше, в костромскую глушь, и дальше — в архангельский дремучий холод, и еще дальше — на ледяной Мурман. А Витте сразу оценил, как важна связь центра с европейским Русским Севером, как нужна рельсовая трасса до незамерзающей екатерининской гавани на случай возможной военной блокады Балтики. Планам Мамонтова министр финансов всемерно содействовал.

Дружба не тот вид отношений, который возможен с персонами высшей власти, но в середине 1890-х между Витте и Мамонтовым установилось нечто очень на нее похожее. И примечательно, что чрезвычайно рационально мысливший Сергей Юльевич чутко воспринял мамонтовский — эстетический — метод пропаганды масштабных промышленных замыслов. К перечню девятнадцати официально утвержденных отделов Всероссийской выставки добавилась строчка «Отдел XX. Крайний Север. Заведующий С. И. Мамонтов».

Мамонтов знал, как доказать необходимость освоения безлюдных и соответственно неприбыльных берегов Баренцева моря. Сначала отправить Константина Коровина вдохновляться красотой диких студеных просторов, а затем поручить замечательному театральному художнику сочинение оригинального павильона. На фоне пышно затейливых построек павильон Крайнего Севера выгодно отличался строгой элегантностью в духе норвежских деревянных факторий, с высокой крутой крышей, с венчающим плоским гребнем в форме стилизованных китов. Внутри на стенах были укреплены панно, эффектные контрастом снежного белого безмолвия и динамичной суеты промысловиков. Некоторые детали живописи переходили в макетные элементы экзотической арктической природы, стояли натуральные грубые бочки для соленой рыбы, висели моржовые шкуры чудовищной толщины и связанные, как кольчуги, из толстых шерстяных веревок фуфайки поморов — мир ясности, мужества, отважных приключений. И в довершение всего перед входом — живым приветом от Ледовитого океана — плескался в цинковом чане тюлень Васька. Кинут ему рыбину — он высунет усатую голову, глянет добрыми круглыми глазами и благодарно проурчит: «Урр-ра! Урр-ра!» Талантливо было сделано. Павильон имел большой успех. Государь император тоже осматривал, всем интересовался, весьма одобрил.

У Нижегородской выставки имелось принципиальное отличие от прежних всероссийских смотров. На ней впервые рядом с достижениями хозяйства демонстрировались триумфы искусства. Появилось два специальных отдела: для произведений прикладного жанра — художественно-промышленный; для картин, скульптур, архитектурных проектов — чисто художественный. Кроме того, в отдельных павильонах были выставлены панорама Франца Рубо «Покорение Кавказа» и огромное полотно Константина Маковского «Минин на площади в Нижнем Новгороде, призывающий народ к пожертвованиям». Нет документальных подтверждений, что столь активному развороту к искусству способствовало тесное общение директора-распорядителя выставки с Мамонтовым, но без влияния конкретных мамонтовских идей точно уж не обошлось.

Выставочная деятельность Саввы Ивановича охватывала сферу значительно более широкую, нежели вверенный ему отдел Крайнего Севера. В новеньком, только что отстроенном нижегородском театре все лето гастролировала Оперная труппа госпожи Винтер — зарегистрированная как антреприза Клавдии Спиридоновны Винтер, старшей сестры Татьяны Любатович, мамонтовская Частная опера. Ее постановки были украшены врубелевским «декадентским» занавесом с изображением неаполитанской ночи, ансамблем артистов итальянского балета и великим открытием Мамонтова, новым его солистом, певцом, дотоле незаметно прозябавшим на казенной сцене, — Федором Шаляпиным.

Огорчало устроителей богатого театрально-музыкального репертуара выставки лишь то, что ни опера, ни Шаляпин, ни спектакли московского Малого театра, ни циклы концертов классической музыки особого интереса посетителей не вызывали. В пустовавший концертный зал, где на сцене выступал симфонический оркестр под управлением Войтеха Главача, для привлечения публики пришлось поставить ресторанные столики на манер имевшегося, разумеется, на территории выставки и не вмещавшего стремившихся туда клиентов кафе-концерта Омона. На сей раз Шарль Омон потряс на своей эстраде диковинным аттракционом — синематографом. Обеспечивая доходы, во много раз превышающие сборы других нижегородских гастролеров, народ ломился к Омону поглядеть люмьеровские фильмы, а также от души выпить, закусить.

Память большинства уезжавших из Нижнего гостей изнемогала в чаду впечатлений пестрых, шумных и туманных. Крепче, дольше всего от колоссальной выставки помнились две сенсации: веселый говорящий тюлень Васька и скандальный художник Врубель.

Год назад Михаил Врубель решил все-таки обнаружить свое присутствие в обшей художественной жизни выступлением у передвижников. В феврале 1895-го он отправил на их суд свой «Портрет Н. А. Казакова» (известный ныне только по упоминанию в черновых записях Остроухова). К участию на 23-й экспозиции товарищества врубелевский холст не допустили. Пресса тоже к Врубелю не подобрела. В том же сезоне, когда его забраковали передвижники, газета «Русские ведомости» поместила обзор Выставки московских художников, на которой экспонировалась врубелевская «Голова великана». Благожелательно перечислив практически всех участников, исключение рецензент сделал лишь для работы Врубеля, приведенной в пример того, «как поэтический сюжет, вставленный в узкие и произвольные рамки, лишается художественной и поэтической красоты». С такими оценками творчества о появлении своих произведений на торжественном всероссийском смотре современного искусства мечтать не приходилось. Хотя отец художника мечтал: «Мне кажется, что коронация, предстоящая выставка в Нижнем Новгороде представят много благоприятных случаев для артистов, художников (в том числе и Миши)». И как в воду глядел.

Коронационным празднествам Врубель не понадобился, а Нижегородской выставкой распоряжался Витте, а его доверенным лицом являлся Мамонтов, а Савва Иванович уже уверенно считал Врубеля первым из отечественных мастеров. Так что началась полная бурных перипетий история. Завязка ее изложена Николаем Праховым, помогавшим Коровину оформлять отдел Крайнего Севера:

«Инициатива С. И. Мамонтова в деле улучшения художественной стороны Нижегородской выставки северным павильоном не ограничилась. Он заметил, что в стоящем рядом с отделом „Крайнего севера“ павильоне „Художественного отдела“, в концах длинного и высокого зала, пустуют два великолепных огромных места под крышей. При деловой встрече с министром финансов С. И. Мамонтов посоветовал заполнить эта места какими-нибудь декоративными панно. Далекий от искусства министр предложил ему самому позаботиться о привлечении к этой работе какого-нибудь художника. Получив такое полномочие, Мамонтов немедленно заказал от себя М. А. Врубелю написать два панно на выбранные им самим темы».

Как же это, однако, Мамонтов «заказал от себя», ничего не обсудив с официальным патроном Художественного отдела, академиком, председателем Императорского общества акварелистов Альбертом Николаевичем Бенуа, даже не поставив того в известность? Да вот так — пренебрег. Авторитет петербургской Академии художеств рухнул, когда несколько лет назад хищения в ее стенах достигли таких размеров, что кончилось судом и ссылкой конференц-секретаря в Сибирь. Недавняя реформа с массовой заменой старых академических кадров кое-что подчистила, но репутацию не восстановила. В общем, пусть они там, в столичной академии делят между собой чиновничьи синекуры, здесь-то, в Нижнем всем видно, кто на выставке хозяин, когда за почетным столом руководителей сходятся москвичи Савва Морозов и Савва Мамонтов.

А Врубеля не удивило, что ему было предоставлено самостоятельно определить темы заглавных, как бы реющих над всей художественной экспозицией панно? Не удивило. Он успел привыкнуть к тому, что Мамонтов в гончарной мастерской и в театре, Шехтель в интерьерах полностью доверяют его культуре, необыкновенному таланту и декоративному чутью.

Среди тех, кто на фоне фиаско в доме Дункеров, пробы в комиссии унизительно забаллотировавших его холст передвижников и газетной критической хулы помогал Врубелю не утратить веру в себя, непременно надо назвать также Алексея Викуловича Морозова. Самый внимательный и благодарный из кровно родственных ему однофамильных заказчиков Врубеля. Самая загадочная личность в ряду меценатов Морозовых. Многое тут от наследственного своеобразия ветви Морозовых-Викуловичей. «Викуловичи были очень тверды в старой вере», — пишет хорошо знавший среду тогдашнего московского купечества Павел Бурышкин. Настолько тверды, что сохранили веру основателя династии, зуевского крестьянина Василия Морозова, — остались беспоповцами Поморского согласия, тогда как прочая старообрядческая родня перешла в менее притесняемое поповство. По российскому законодательству тех времен беспоповство было причислено к «вредным сектам», что сильно затрудняло жизнь приверженцам, тем не менее до Манифеста 1905 года о веротерпимости и возведения своего храма на Разгуляе община Поморского брачного согласия группировалась вокруг домашней моленной Викулы Елисеевича Морозова. Специальное купольное здание молельни к его особняку, дому 21 по Введенскому переулку, пристроил в конце 1880-х Франц Шехтель.

В 1894 году, со смертью Викулы Елисеевича, особняк и моленную, и веру предков, и цельность натуры, и отцовское пристрастие к цивилизованности английского образца унаследовал старший сын, Алексей Викулович. Единственное, что его тяготило в наследстве, так это семейный текстильный бизнес. «По моему характеру, меня более привлекали научные и художественные интересы, особенно коллекционирование… Пока был жив мой отец, освободиться от тяжелого ига фамильного дела было моей тайной мечтой. После его смерти эта мечта стала тайным желанием», — признавался он. Желание свое наследник вскоре осуществил, передоверив управление мануфактурой брату. Начал же Алексей Викулович с того, что пригласил Шехтеля приспособить центральную часть фамильного особняка для хранения, изучения старинных изданий.

— Настоящий кабинет доктора Фауста! — воскликнул, вероятно, Врубель, вдохновившись интерьером встроенного в корпус дома двухсветного, очень высокого, целиком отделанного темным деревом «готического» кабинета.

В этом кабинете сосредоточится вся замкнутая холостяцкая жизнь коллекционера-исследователя, который будет собирать русскую старину. Его собрание русских гравированных и литографированных портретов специалисты признают лучшим по качеству, количеству листов, научной систематизации. Его коллекцию фарфора назовут «энциклопедией отечественного фарфорового производства». Главным же его личным свойством современники выделят «чувствительность и глубокую культурность». Застенчивый отчасти из-за переживаний по поводу не полученного им высшего образования, Алексей Викулович усиленно развивал себя сам: брал частные уроки у профессоров и годами читал, читал, читал… Книги он любил благоговейно. В его детстве это были не похожие на дедовские тома Шекспира в доме Врубелей старопечатные книги, свято хранимые семьей старообрядцев, но родственную книжность художник и верный общинник Поморского согласия сразу друг в друге опознали. Между прочим, и отмеченное Коровиным характерное речение Врубеля «лучшее искусство — русский фарфор» несомненно в родстве с коллекционерством Алексея Викуловича. И приятно прочесть в воспоминаниях племянников этого Морозова, что излюбленным отдыхом их «дяди Лёни» было усесться на диван с массой подушек и созерцать вмонтированную в панели кабинета «фаустиниану» прекрасных панно Врубеля.

Предложение исполнить две громадные композиции для стен Художественного павильона в Нижнем Новгороде застало Врубеля в разгар начавшихся его трудов над циклом «Фауст». К тому же оставалось незавершенным оформление лестницы в особняке Саввы и Зинаиды Морозовых. А указанные Саввой Ивановичем размеры нижегородских панно — каждое по 100 квадратных метров! — и срок исполнения — три месяца! — обескураживали. То есть должны бы были обескуражить. Весной 1895-го вследствие особых личных обстоятельств (жалко упоминать их мимоходом, следующая глава целиком о них) Михаил Врубель работал с таким подъемом, что всё ему было по силам. Справится как-нибудь. Сделает эскизы, помощники по расчерченным квадратам аккуратно перенесут рисунок на холст, положат основные колера, мастеру останется своей кистью детально прописать подготовленные плоскости — «Рафаэль всегда так делал».

Темы панно для Художественного павильона? Некий диптих с контрастным и дополняющим звучанием двух ведущих сюжетов, некий образный контрапункт? Здесь надо подумать.

Шехтель торопился со сдачей лестничного интерьера в доме Саввы Тимофеевича Морозова на Спиридоновке. Скульптурное звено готической лестницы требовалось выполнить срочно. Болезненной робостью, одолевавшей в период первого опыта московской монументальной работы по частному заказу, Врубель уже не мучился. И если времени нет, выручит смелое вдохновение. Вылепленная в натуральную величину многофигурная группа появилась в считаные дни, словно художнику помог сказочный арабский джинн. Роль джинна исполнил Константин Коровин, вызванный спасать друга. Вместе два виртуоза по рецепту театральной бутафории сбили каркас из реек, накрутили проволоку, задрапировали «готическими» складками ткани, пропитанной жидким алебастром, кое-что тем же алебастром подлепили, всю композицию затонировали под старую бронзу. Шехтелю, который, надо полагать, был в курсе этой импровизации, краснеть перед заказчиками не пришлось. Причудливый ажурный венок фигур, кружащих вокруг столба-светильника, изысканно и безупречно акцентировал начальный узел лестничной спирали. Ну а гипсовую форму и бронзовый отливок можно было сделать позднее, не тревожа владельцев дома техническими деталями. Скульптура сохранилась. Искусствоведам теперь наслаждение разгадывать, изображают ее фигуры персонажей оперы Франсуа Обера «Фра-Дьяволо» либо оперы Джакомо Мейербера «Роберт-Дьявол» (впрочем, премьеры этих опер состоялись подряд: одной в 1830-м, другой в 1831 году, и занимательные либретто обеих написаны Эженом Скрибом, так что разница не особенно принципиальна). Остальным зрителям, удовлетворяясь обозначением «Хоровод ведьм», — просто замирать от восхищения бронзовой композицией в стиле средневекового гротеска.

Темами нижегородских панно Врубель выбрал былину «Микула Селянинович и Вольга-богатырь» и старинную легенду «Принцесса Грёза». Вполне ясные мотивы могучей почвенной Руси и вдохновляющей европейской романтики. Или, в контексте задач Нижегородской выставки, даже шире: как Восток и Запад баллады Киплинга, которым вроде бы и не сойтись до Страшного суда, и единым в том уровне высшей человечности, где «сильный с сильным лицом к лицу». Киплинга на русском языке тогда, правда, еще не было, но Лев Толстой, скажем, в начале 1890-х знаменитую балладу прекрасно знал, почему бы и образованному Врубелю не знать.

Относительно Востока, то бишь «Микулы», всем всё было понятно.

Новгородская былина о пахаре, который могутной своей силушкой огорошил предводителя дружины Вольгу Святославича, а на предложение племянника стольного князя Владимира охотно дал согласие ехать с ним «в товарищах» и собирать получку с разбойных мужиков, читалась актуальным патриотичным символом сплочения дворянства и крестьянства. Былина эта понималась как «образ черноземной мужицкой мощи, вступающей в союз с феодальным богатырством».

«Грёза» с самого начала вызывала вопросы.

Сергею Мамонтову вспоминалось: «Когда мы требовали от Михаила Александровича объяснить, почему вдруг на промышленной выставке он выставляет „Принцессу Грёзу“, Врубель самоуверенно отвечал: „Так надо, это будет красиво“…»

По тем же соображениям Эдмон Ростан написал свою «La Princesse lointaine», стихотворную драму, воскресившую образ романтичнейшей провансальской легенды. Согласно этой легенде XIII века, трубадур знатного рода Джауфре Рюдель полюбил Мелиссанду, графиню Триполийскую, никогда не видав ее. Наслышанный от пилигримов о необыкновенных добродетелях благородной Мелиссанды, Рюдель посвятил ей немало песенных стихов и отправился в крестовый поход, мечтая получить напутствие самой графини. Увы, на корабле рыцарь тяжело заболел, в Триполи его доставили, сочтя уже мертвецом. Но когда к ложу бездыханного Рюделя явилась графиня, в ее объятиях трубадур очнулся и, вознеся Богу песенную хвалу за счастье встречи с Мелиссандой, блаженно отошел на небеса. С почетом похоронив рыцаря, скорбящая о нем графиня навеки удалилась в монастырь.

Поэт Эдмон Ростан, поклонник древней культуры родного Прованса, расширил легенду рядом психологических коллизий, и в 1895 году парижане рукоплескали его новой пьесе, а также игравшей Мелиссанду неподражаемой Саре Бернар. Всего через год «Принцессу Грёзу» увидели русские зрители.

Михаил Врубель, зимой 1895/96 года срочно вызванный в Петербург, чтобы взамен заболевшего Коровина оформить оперную, на сцене Панаевского театра, постановку Мамонтова, побывал на премьере «Грёзы» в Суворинском театре. Спектакль труппы Литературно-художественного кружка шел в бенефис исполнявшей главную роль Лидии Яворской. Публика неистовствовала. На поклоны вместе с Яворской выходила ее неразлучная подруга, переводчица пьесы Татьяна Щепкина-Куперник. Правнучке великого актера Михаила Семеновича Щепкина и дочке хорошо знакомого Врубелю по кругу киевских эстетов адвоката Льва Абрамовича Куперника было лишь 22 года, но она уже давно писала, переводила и печаталась. Хотя такого оглушительного успеха, какой получил ее вольный поэтический перевод пьесы «Принцесса Грёза», не будет иметь даже переведенный ею шедевр Ростана «Сирано де Бержерак». Сама Татьяна Львовна со смешком повествует в своих мемуарах, как в пору оваций, неутихающих в финале каждого из двадцати подряд представлений «Грёзы», «появились вальсы „Принцесса Грёза“, духи „Принцесса Грёза“, шоколад „Принцесса Грёза“, почтовая бумага с цитатами из „Принцессы Грёзы“». А еще лавка модных парижских нарядов и ювелирный магазин…

Между тем отнюдь не все примкнули к обожателям донельзя романтичной «Грёзы». Находились весьма сведущие в искусстве люди, которым пьеса решительно не нравилась. Весь период репетиций владевший театром Алексей Суворин противился постановке и, сердито стуча тростью, ругательски ругал пьесу: «Какой-то дурак едет к какой-то дуре на каком-то дурацком корабле!..» Борец за новый идеализм, критик «Северного вестника» Аким Волынский чуть не единственный раз был солидарен с реакционером Сувориным, высказавшись о пьесе Ростана — «безвкусный рифмованный бред». В Москве Яворская дважды умоляла Станиславского возглавить постановку «Грёзы» и дважды режиссер категорически отказывал, уверенный, что «выйдет гадость». Посмотрев «Грёзу» в Суворинском театре, Чехов, по свидетельству сопровождавшей его дамы, «над принцессой издевался» («романтизм, битые стекла, крестовые походы…»).

А Михаил Врубель — Врубель, несколько лет назад очарованный чеховской «Степью» и, к удивлению знакомых, «носившийся с ней», когда другим еще не открылась вершинная тонкость скромной бытовой «повести ни о чем», — этот вот Врубель, вмиг почувствовавший, оценивший чеховскую поэтику, принял высокопарную риторику «Грёзы» с восторгом! Так что? Честности ради констатировать явный сбой вкуса?

Трудный пункт в разговоре о Врубеле. Хочется его защищать, то есть услужливо стаскивать со скалы, на которой хотел стоять и стоял, и устоял-таки отважный рыцарь.

Первая в советское время персональная экспозиция Врубеля открылась в 1956 году к столетию со дня рождения художника. И надо было там присутствовать, чтобы ощутить, как рванулись навстречу Врубелю недорасплющенные казенным чугунным катком чувства зрителей. Запретный формалист Врубель восхищал безоговорочно. Чувства смелели, распрямлялись. В порыве дочиста смыть приторный крем лживого сталинского ампира возник «суровый стиль» 1960-х. И — о, ужас — искусство Врубеля, неоспоримо гениальное в целом, обнаружило оттенки порочного декоративного излишества. И есть они, сегодняшним взглядом через полвека, эти эффекты риторично театрализованной романтики? Да уж не делись никуда.

«У нее только 25 слов… упоение, моление, трепет, лепет, слёзы, грёзы, — характеризовал стихотворство своей приятельницы Татьяны Куперник ироничный Чехов, добавляя, однако: — И она с этими словами пишет чудные стихи». Пластический словарь Врубеля ни один его злейший критик бедным не назовет, но сам художник с абсолютной откровенностью признается в тяге к шаблонным, от века неизменным красивым рифмам. Здесь главное, пожалуй, — Врубель настойчиво откровенен. Романтичную романтику любимых своих сюжетов драматург Ростан окутывал легкой меланхолической улыбкой, игрой, вздохом утонченного антиквара над мечтаниями прелестных старинных вымыслов. А у Врубеля мифы, легенды вызывающе всерьез. Воссоздает он их, как выражались корифеи мужественного русского реализма, «кровью сердца и соком нервов». За штандарт «Истина в красоте!», за святую веру в дивно могучих бесстрашных богатырей и сияющих неземной нежностью принцесс он сражается без забрала. Его искусство для единоверцев, только для них.

И всё бы ничего — самое место в России для утверждения чистосердечной пылкой страсти к волшебным сюжетам, — если бы художник настаивал на реальности своих фантазий объективно натуралистичным языком Васнецова либо условностью классичных академических традиций. Но он такой безумной патетикой разразился, таким напором чувств взорвал, раздробил ласкающую глаз, плавно текущую живописную форму! А тут еще начальственные знатоки во вкусах не сошлись. А главное, как всегда, схватка из-за персональных руководящих позиций…

И разгорелся бой.

В конце февраля 1896 года в Нижнем Новгороде на подрамник длиной более двадцати метров и около пяти метров высотой натянули холст. Живописец Тимофей Александрович Сафонов начал по клеткам переносить на полотно полученный из Москвы от Врубеля эскиз «Микулы Селяниновича». Нижегородский художник Андрей Андреевич Карелин приступил к разработке орнаментального живописного фриза, опоясывающего зал и декоративно связывающего две торцевые композиции Врубеля. Далее краткая хроника событий.

5 марта. Первая сводка с театра военных действий: академик Альберт Николаевич Бенуа сообщает руководству академии, что во вверенном ему Художественном павильоне готовятся некие панно «по приказу министра финансов», в связи с чем необходимо «безотлагательно потребовать от Врубеля и Карелина эскизы предполагаемых фресок и дозволить приступить к их исполнению лишь в том случае, когда эскизы пройдут выбранное Императорской Академией художеств жюри по приему картин на выставку».

В принципе, резонно было бы согласовать два огромных сюжетных панно с организатором картинной экспозиции. И вряд ли опытный предприниматель Мамонтов полагал, что его действия в обход заведующего отделом останутся без внимания. Но больно уж заманчиво было всем явить талант Врубеля и посрамить мелких художников в больших чинах. Особых неприятностей со стороны светски общительного, беззаботного, пустовато изящного и в жизни, и в щедром производстве «симпатичных» акварельных видов Альберта Бенуа Савва Иванович не ждал. Зря — избалованный любимец петербургского высшего света был чрезвычайно оскорблен.

Середина апреля. Врубель приезжает в Нижний. Идет интенсивная работа над полотном с композицией «Грёзы». На холстах уже вполне отчетливо — во всем их разительном несходстве с привычной живописью — проявляются оба монументальных образа.

25 апреля. Альберт Бенуа телеграфирует в Санкт-Петербург: «Панно Врубеля чудовищны, необходимо убрать, ждем жюри».

3 мая. Прибывает комиссия академиков в составе: В. А. Беклемишев, М. П. Боткин, К. А. Савицкий, П. А. Брюллов, А. А. Киселев. Вердикт — оставить врубелевские панно в Художественном отделе комиссия «сочла невозможным».

Призвав Врубеля не обращать внимания на происки недругов и спокойно продолжать работу, Мамонтов бросается за помощью к Витте. Академия, объясняет он своему покровителю, занимается лишь отбором произведений для экспозиции и не смеет вторгаться в оформление павильона, оспаривая тем самым приказы директора выставки. Усмотрев в резолюции жюри покушение на его прерогативы, Сергей Юльевич отправляется искать справедливости у государя.

Врубель тем временем с утра до ночи на строительных лесах. «Грёза» вчерне закончена, но с «Микулой» проблема. Пропорции былинных фигур крестьянина и воина-дружинника, на взгляд автора, не удались. Переменив холст, Врубель прямо на чистом полотне начинает чертить новый вариант. Обстановка нервозная. На высоких подмостках, упираясь лицом в элементы многометровой композиции, ошибиться художнику нельзя. «Часто приходилось ему слезать по зыбкой лестнице, — пишет Прахов, — чтобы проверить снизу всю композицию, главным образом — перспективное сокращение фигур. Молча смотрел он с разных точек, потом подымался снова, стирал тряпкой отдельные места и продолжал энергично работать». А внизу грохочут молотками, сколачивают стенды плотники. Уже съезжаются участники выставки. Слышатся громогласные замечания, хохот: маститые мастера без стеснения высказываются насчет панно — «наивно, нескладно, дико». Позже Врубель обрисует сестре тогдашнее свое состояние: «Работал и приходил в отчаяние; кроме того, Академия воздвигла на меня настоящую травлю; так что я все время слышал за спиной шиканье».

Однако Витте добивается успеха на аудиенции у императора: жюри отозвано.

«Николая II я знал довольно хорошо, — пишет в своих мемуарах князь Сергей Михайлович Волконский. — Он мог быть обворожителен. Я знал людей, выходивших из его кабинета на седьмом небе… Никакой реальности не было в его благоволении, оно испарялось как дым и даже тем легче, чем при начале казалось горячее».

17 мая. И. И. Толстой, вице-президент Академии художеств, докладывает ее президенту, великому князю Владимиру Александровичу, содержание беседы Витте с государем, который «изволил найти желательным подвергнуть произведения Врубеля суждению наилучших художников, соблаговолив при этом указать на двух — Васнецова и Поленова и повелев обратиться к вашему высочеству с предложением назначить еще двух художников от себя». Итак, обращенная к императору просьба директора выставки о новом, иного состава жюри уважена. Намечены такие члены повторной комиссии, которые понимают и отстоят врубелевское искусство: Васнецов, Поленов, Суриков, Франц Рубо. Победа Витте и Мамонтова длится менее суток.

18 мая. Министра Витте от лица великого князя, президента Академии художеств, извещают об отмене повторного жюри, ибо проведенной экспертизы достаточно и решение комиссии правильно.

22 мая. Врубель покидает Нижний Новгород. Панно снимают и выносят из Художественного павильона уже без него.

Выразительно отреагировал на скандальную новость Михаил Нестеров, человек по складу чуждый Врубелю, но нравы коллег и цену талантам разного калибра знающий. Узнав об инциденте, он пишет:

«Из отдела Товарищества убраны два панно Врубеля. Говорят, очень интересны, хотя и не без обычных странностей. Причиной такому решению и не Врубель, а то, что „паны“ разбранились… Ну, а нам, признанным судьям, как было не стукнуть лишний раз по макушке такого сопутника, как Врубель, авось, мол, и пойдет ко дну».

Комментарием к последнему замечанию звучат в начале июня жадные вопросы Сергея Виноградова в письмах Егору Хруслову: «Верно ли, что панно Врубеля сорвано? Это мне нравится. Право, это развенчание „гения“, думаю, справедливо»; «…читаю еще в „Новостях дня“, что панно Врубеля содраны со своих мест как негодные. Правда ли это? Ведь это скандал. Устроили штуку, черт возьми». Чем разобидел Михаил Врубель этих московских, еще молодых и довольно успешных живописцев, догадаться нетрудно. Умничать очень любит, Поленов и Васнецов его нахваливают, заказчиками у него богатеи Морозовы, в любимчики пролез к самому Савве Мамонтову.

Материально Врубель не пострадал: Мамонтов лично купил за пять тысяч его забракованные академией панно. Морально… Что ж, не в первый раз. И некогда печалиться, надо спешно заканчивать обещанные Алексею Викуловичу композиции. Их ведь четыре: «Фауст», «Мефистофель и ученик», «Маргарита», «Фауст и Маргарита в саду». Есть чем отвлечься от бесславной нижегородской истории.

Но чтобы сдался, смирился с поражением Савва Мамонтов? Не бывать этому!

Жюри отвергло незаконченные вещи. Панно «Микула» и наполовину не написано. Необходимо только заручиться поддержкой подлинных, для всех безусловно авторитетных мастеров, а главное, завершить оба панно. Сергей Юльевич Витте уступать не намерен, он твердо заявил, что в этом случае «немедленно доложит кому следует и получит приказание поставить панно на место». Брошен клич старым друзьям. Виктор Васнецов приехать из Киева накануне освящения Владимирского собора не может, у него в августе сдача десятилетних колоссальных трудов над росписью, но письменно свое мнение он изложил четко — «что бы Врубель ни нарисовал, он нарисовал прекрасно». Поленов, приезжавший на выставку проследить за развеской своих картин, Врубеля уже не застал, но его еще неснятые панно успел увидеть и нашел их «очень интересными».

Мамонтов и Коровин упрашивают благороднейшего Василия Дмитриевича спасти отвергнутую, столь талантливую живопись — взять на себя окончание врубелевского «богатырского» панно. Поленов ставит два условия: согласие автора и помощь Константина. Врубель откликается телеграммой: «Польщен мнением Василия Дмитриевича о работе и тронут его великодушным предложением, согласен». Константин Коровин конечно же рад и счастлив помогать. Скатав панно в громадные рулоны, их переправляют в Москву.

В Москве Врубель дорабатывает «Грёзу», расстелив огромный холст на полу в сарае при Гончарном заводе. Поленов и Коровин дописывают «Микулу» у Мамонтова на Садовой-Спасской. Жене Василий Дмитриевич сообщает: «Мы с Коровиным усиленно работаем, но я не ожидал, чтобы это было так утомительно. Двойная ответственность — и за себя, и за другого (то есть Врубеля)… Иногда я люблю работать у Саввы в доме, когда там носится художественная атмосфера. Первым делом, когда я приехал, я пошел к Врубелю и с ним объяснился. Потом Сергей Мамонтов мне передавал, что Врубель совершенно ожил, что он в полном восторге от того, как дело повернулось. Я с ним сговорился, что я ему помогаю и только оканчиваю его работу под его же руководством. И действительно, он каждый день приходит, а сам в это время написал чудесные панно „Маргарита и Мефистофель“. Приходит и Серов, так что атмосфера пропитана искусством… Время от времени эти панно развертываются на дворе и там работаются…»

Панно готовы. Их вновь доставляют в Нижний Новгород. Выставка действует уже больше месяца, но ее кульминация впереди. На 15–17 июля назначен трехдневный визит императора с супругой.

Незадолго до этих дней Альберт Бенуа вдруг получает от министра финансов сухое телеграфное уведомление:

«Государь император соизволил выразить желание видеть панно Врубеля во время его пребывания на выставке, а посему повелеть соизволил, чтобы панно Врубеля были выставлены в Художественном отделе к его приезду, вследствие сего предлагаю вам немедленно войти в соглашение с Мамонтовым и Врубелем и распорядиться так, чтобы к 15 июля панно Врубеля были установлены непременно на тех же местах, где первоначально стояли. Витте».

Растерянный Альберт Николаевич, переслав полученный текст академическому руководству, намерен срочно ехать в Петербург для выяснения… Но молниеносно приходит ответ вице-президента Академии художеств:

«Содержание сообщенной вами телеграммы требует немедленного исполнения. Поэтому прошу поступить согласно указанию министра. Толстой».

Поскольку аналогичное полученному Бенуа уведомление от министра финансов получил и нижегородский губернатор H. М. Баранов, трудно усомниться в исполнении высказанной через Витте монаршей воли. То есть, хотя документов об этом нет, похоже, панно Врубеля опять внесли, опять установили высоко в торцах Художественного отдела. Мало того — и это уже зафиксировано официально — перед самым приездом царя Альберт Николаевич Бенуа был вынужден принять непосредственно в экспозицию своего отдела еще несколько произведений кошмарного Врубеля, включая «Суд Париса», «Испанию», «Портрет Арцыбушева», средиземноморские пейзажи, цветную скульптуру «Голова Демона» и «Голову великана». Да нет, наверняка и панно находились на стенах Художественного павильона, ведь в середине июля их больше негде было показать царю, а достоверно известно, что государь их видел… и государю они совсем не понравились. И после этого что? А что могло быть — панно снова с позором вынесли из павильона славы отечественного искусства.

Михаил Врубель в те дни был за границей. Зато Мамонтов оставался в Нижнем Новгороде.

«Всем, что делал Савва Иванович, тайно руководило искусство, — говорил Константин Станиславский на поминках скончавшегося в 1918 году Мамонтова. — Не удивительно потому, что он становился львом, когда ему приходилось защищать искусство от грубого насилия профана. Таким я его видел в Нижнем Новгороде во время Всероссийской выставки. Чиновники обидели и не смогли оценить Врубеля. И Савва Иванович заступился и как… Чтобы окончательно добить врагов, он решил выстроить на свой собственный счет большой павильон и показать всему миру настоящий русский талант. И он показал и заставил оценить его. Я видел Савву Ивановича в день генерального сражения с комиссарами выставки: в день принятого решения о постройке павильона Врубеля. К вечеру боевой пыл остыл, и Савва Иванович был особенно оживлен и счастлив принятым решением. Мы проговорили с ним всю ночь. Живописный, с блестящими глазами, горячей речью, образной мимикой и движениями, в ночной рубашке с расстегнутым воротом, освещенный догорающей свечой, он просился на полотно художника…»

В портрете, написанном Врубелем через год после Нижегородской выставки, Савва Иванович, как мраморный «Моисей» Микеланджело, изображен в кресле наподобие тронного. И так же как статуя библейского пророка, этот живописный портрет физически ощутимо излучает волю вождя, воителя, избранника.

Свободный участок возле Художественного отдела Мамонтову выкупить не дали. Тогда он приобрел кусок земли перед входом на выставку. За несколько дней там вырос просторный тесовый барак, вместивший «Грёзу» и «Микулу». На крыше укрепили большую вывеску «Выставка декоративных панно художника М. А. Врубеля, забракованных жюри Императорской Академии художеств». Последние пять слов по настоянию администрации пришлось закрасить, однако даже к лучшему: ненужные, склочные слова, чище без них. Неприхотливая постройка, не сравнить с колоннами, скульптурными нишами и высоким стеклянным куполом здания Художественного отдела, зато самый знаменитый павильон всероссийского смотра 1896 года.

Знаменита и газетная полемика вокруг врубелевских панно. Открыла ее в столичной прессе опубликованная между первым изгнанием панно Врубеля с выставки и царским визитом статья Н. Г. Гарина-Михайловского «Жюри и художник». Впервые в печати имя Врубеля прозвучало без бранных эпитетов и с негодующим вопросом к судьям художника. С июля до октября на страницах демократичного «Нижегородского листка» бился с защитниками Врубеля Максим Горький.

В популярной петербургской «Неделе» отстаивал творчество Врубеля Владимир Кигн (Дедлов). О достоинствах «Принцессы Грёзы», менее близкой ему по духу «вещи условной», он написал довольно сдержанно, в плане общих рассуждений о творчестве художника: «какая-то греза о чем-то новом, неясном, не дает ему писать, „как другие“, заставляет его искать небывалого, а может быть и… несуществующего». Пафос сосредоточен на живописной былине. «Что касается другого панно — „Микула Селянинович“, то в этом роде я ничего подобного не видел. Я считаю, что это панно наше классическое произведение. Я долго стоял перед этой чудной картиной. До сих пор я охвачен этой чудной мощью, этой силой, этой экспрессией фигур Микулы, Вольги, его коня. Наблюдения из народной жизни — сфера, особенно интересующая меня, и я думал: какой непонятной силой г. Врубель выхватил все существо землепашца-крестьянина и передал его в этой страшно мощной и в то же время инертной фигуре Микулы, во всей его фигуре, в его детских голубых глазах, меньше всего сознающих эту свою силу и так поразительно выражающих ее. А этот образ Вольги — другого типа, варяга, колдуна и чародея, — его ужас, дикая жажда проникнуть, понять этого гиганта-ребенка, который победил его, победе которого он еще не может поверить. Картина ошеломляюща по силе, движению, — она вся красота».

По-иному это панно увидел Горький: «Желто-грязный Микула с деревянным лицом пашет коричневых оттенков камни, которые пластуются его сохой замечательно правильными кубиками. Вольга очень похож на Черномора, обрившего себе бороду, лицо у него темно, дико и страшно. Дружинники Вольги — мечутся по пашне, „яко беси“, над ними мозаичное небо, всё из голубовато-серых пятен, сзади их на горизонте — густо-лиловая полоса, должно быть, — лес… О, новое искусство!.. Ведаешь ли ты то, что творишь? Едва ли. По крайней мере М. Врубель, один из твоих адептов, очевидно, не ведает. По сей причине он пишет деревянные картины, плохо подражая в них византийской иконописи…»

В отношении врубелевского «Микулы» Горький презрительно насмешлив, в отношении «Грёзы» — яростно возмущен. Манерным кривляньем художник изуродовал красивый сюжет, обезобразил чудесную драму Ростана, «каждое слово которой полно чистого и сильного идеализма», загубил «облагораживающую сердце вещь». Живопись отвратительна — всё тускло, угловато, неестественно, «жизни в картине совершенно нет». Пять статей Горького в ходе его спора с В. Кигном, А. Карелиным, Г. Осиповым подробно разоблачают «нищету духа и бедность воображения» художника Врубеля. Богатый набор цитат, чтобы поиронизировать над простодушной слепотой невежды-критика. Но чего же приставать к самоучкой поднявшемуся с темных низов до писания статей Алексею Пешкову. Откуда же ему, молодому провинциальному газетчику Максиму Горькому, было знать, что «тусклые краски» специально вместо масляных лаков разводились на керосине, чтобы панно матовой фреской сливалось со стеной, и что «мозаичность неба» не порок, что вообще задачи декоративной живописи весьма отличны от целей мольбертных картин. Парню с воспитанием и жутковатым жизненным опытом Пешкова-Горького простительны огрехи эстетической нечуткости. А искренность его атаки даже трогает. А его понимание задач искусства — «облагородить дух человека, скрасить тяжесть земного бытия, учить вере, надежде и любви» — в общем-то совсем рядом с творческим кредо Врубеля.

Признавая себя профаном в искусстве и высказываясь как «один из толпы», неискушенный Максим Горький отвергает искусство господина Врубеля, ибо оно «тёмно, туманно, претенциозно». На том же основании — «слишком претенциозны» — постановили убрать врубелевские панно члены жюри: скульптор, ректор Высшего училища при Академии художеств Владимир Беклемишев, живописец, ревнитель строгого академизма Михаил Боткин, академики-передвижники Константин Савицкий, Павел Брюллов, Александр Киселев.

Простец Горький, недовольный изображением триполийской принцессы («слишком воздушна и прозрачна для нормандки»), недоумевает, зачем Мелиссанда «висит в воздухе». Эрудированный многоопытный столичный критик С. Глаголь (Сергей Сергеевич Голоушев) понимает, разумеется, образный смысл Грёзы, парящей над смертным ложем рыцаря с лирой. Но и Голоушеву, и не в 1896-м, а в 1912-м, «всегда казалось, что призрак принцессы давал бы больше впечатления, если бы он был изображен присевшим на борт корабля и задумчиво прислушивающимся к звукам этой сложенной в честь ее песни».

И подозрение Горького насчет оглядки Врубеля на примитивы византийской иконописи небеспочвенно. Приемы средневековой христианской пластики — средство сквозь ароматный изыск драматургии Ростана пробиться к чистоте канцон трубадура Рюделя о Дальней Даме.

Творец, я верю, даст узреть

Ту дальнюю любовь мою…

День на Нижегородской выставке начинался с завтрака в ресторане «Эрмитаж». Свой столик всегда занимали Врубель, Коровин, Николай Прахов. Часто к ним подсаживался приехавший из Парижа автор символических женских фигур на фасаде Художественного отдела Владимир Палий-Пащенко. Скульптор тоже пострадал от строгого жюри: ему предписали задрапировать чрезмерно полнотелую наготу его аллегорий. Впрочем, одетые в хламиды из свежей штукатурки фигуры дебелых муз в глазах судей не выиграли, и приговор был отменен, что стало темой шуток за утренним столом.

«За этими завтраками, — пишет Прахов, — велись оживленные беседы об искусстве и остро переживались сначала слухи о грозящем академическом жюри, а потом и его предвзятое решение. Врубель не принимал участия в нашем возмущении. Внешне он сохранял полное спокойствие, и лишь некоторая бледность лица во время „суда“ академиков над его работами выдавала душевное волнение. На задаваемые ему вопросы он отвечал членам жюри коротко и отрывисто, чувствуя бесполезность отстаивания своих художественных позиций. Узнав окончательное решение жюри, на последнем совместном завтраке, в нашей компании, Врубель предложил „выпить шампанское за закрытие декадентских панно и за открытие красот пышных француженок“». Любопытную живую деталь насчет соседнего столика добавляют воспоминания Коровина: «Я помню, как раз мы сидели в ресторане на выставке и как раз судьи принимали решение в том же ресторане, и им пришлось прямо увидеть Михаила Александровича. Мы сидели с ним недалеко, демонстративно пили шампанское…»

В биографии Михаила Врубеля достаточно моментов, от которых сердце сжимается. Тот денек в Нижнем художника тоже не порадовал. Однако сохранять вид улыбчивой бодрости ему было легко как никогда. На его корабль пришла Принцесса Грёза. Она обняла его, по счастью живого и здорового, и согласилась стать его женой.


Глава шестнадцатая СУД ПАРИСА | Врубель | Глава восемнадцатая ВОЛШЕБНАЯ ОПЕРА