IX
Прекрасным июльским утром из Ингмарсгорда выехала длинная вереница телег и повозок. Это были переселенцы в Иерусалим. Они закончили, наконец, свои приготовления и теперь отправлялись на железнодорожную станцию.
Проехав деревню, они выехали к крайнему хутору, называемому Мюкельсмюр.
Здесь жили дурные люди, отбросы общества, подонки, которые зародились, когда Господь отвернул свой лик от этой местности или был занят другими делами. На этом хуторе всегда была целая толпа грязных, оборванных ребятишек, осыпавших бранью всех проезжавших мимо; была тут старуха, которая почти всегда сидела пьяная на краю канавы, и здесь жили муж с женой, которые только и делали, что ссорились и дрались.
Никто никогда не видел их за работой, и неизвестно было, чем они чаще добывали себе пропитание — нищенством или воровством.
Когда путники приблизились к этой жалкой, полуразрушенной лачуге, где круглый год беспрепятственно хозяйничали ветер и непогода, они увидели старуху, трезвую и аккуратно одетую, на том самом месте, где она обыкновенно сидела пьяная, покачиваясь и напевая, возле нее стояли дети, и все они были умыты, причесаны и одеты опрятно, насколько это было возможно.
Когда ехавшие в первой телеге увидели их, они задержали лошадь и медленно проехали мимо, то же самое сделали и другие, и весь поезд медленно проследовал мимо старухи и детей.
Отъезжавшие вдруг разразились слезами. Взрослые плакали, тихо всхлипывая, а дети огласили воздух громким плачем и криками.
Паломники никак не могли потом понять, почему они так громко расплакались над нищей Леной, такой старой и дряхлой, стоявшей на краю дороги. Потом они не могли удержаться от слез, рассказывая, как в этот день она воздержалась от водки и вышла на дорогу с умытыми и причесанными детьми, чтобы почтить их отъезд.
Когда проехала последняя телега, заплакала и нищая Лена.
— Они едут на небо, к Господу нашему Иисусу! — сказала она детям. — Все они едут к небесам, одни мы должны сидеть здесь, на краю дороги.
Проехав половину деревни, длинная вереница телег и повозок въехала на большой плавучий мост, перекинутый через реку.
Ехать по этому мосту было нелегко. Сначала к нему вел крутой спуск, затем мост в некоторых местах образовывал арки, чтобы под ним могли проходить лодки и сплавляемый лес, а на другой берег вел такой крутой подъем, что люди и животные пугались при одном только его виде.
Этот мост доставлял людям много хлопот. Доски быстро гнили и их постоянно надо было заменять новыми. Во время ледохода день и ночь приходилось сторожить, чтобы его не разбило, а весной, в половодье, вода отрывала от него целые куски и сносила их к водопаду у Бергсоновских лесопилен.
Но, несмотря на это, деревенские жители очень гордились этим мостом. Не будь его, им пришлось бы держать лодки или паром при частых переездах с одного берега на другой.
Мост гнулся и скрипел под тяжестью телег паломников, вода проступала между досками и обдавала брызгами ноги лошадей.
Отъезжавшим было очень грустно расставаться с их любимым мостом. Они думали о том, что он был их общим достоянием. Дома, усадьбы, поля и леса принадлежали разным владельцам, а мост был общинной собственностью, и всем было одинаково больно покидать его.
Да, разве только он один принадлежал им всем сообща? А церковь, мелькавшая на том берегу среди берез? А красивое белое здание школы и приходской дом?
Чем еще они владели сообща? Да, всей красотой, открывавшейся их взорам.
Прекрасным видом на широкую, могучую реку, величаво несущую свои чистые воды через рощи, широким видом на долину с цепью голубоватых гор на горизонте…
Все это принадлежало им, все это запечатлелось в их душах, и со всем этим они расставались на всю жизнь!
Доехав до середины моста, отъезжавшие запели одну из песен Санкея: «Мы встретимся еще, мы встретимся еще в Царствии Небесном!»
На мосту не было никого, кто бы мог их услышать. Они пели голубым холмам своей родины, зеленым водам реки и качающимся на ветру деревьям.
Они никогда больше не увидят их, и из их горла, сжимающегося от слез, вылетали слова прощальной песни:
«О, прекрасный родимый край с твоими приветливыми красными и белыми домиками среди густых березовых рощ, с твоими плодородными полями и зелеными лугами, с твоей длинной долиной, перерезанной рекой, слушай нас! Мы будем молиться, чтобы Господь привел нам свидеться снова! Мы будем молиться, чтобы снова увидеть тебя в Царствии Небесном!»
После того как паломники миновали мост, им пришлось ехать мимо кладбища.
Среди других памятников на кладбище лежала большая, плоская, вся истертая от времени плита, на которой не стояло ни имени ни года, но все знали, что под ней с незапамятных времен покоится крестьянин из рода Льюнгов.
Однажды, когда Льюнг Бьорн Олафсон, уезжавший теперь в Иерусалим, и брат его Пер были еще детьми, они сидели на этом камне и разговаривали.
Сначала они беседовали мирно, но потом о чем-то поспорили и спор их готов был перейти в бурную ссору.
Позднее братья и не вспомнили, о чем спорили, но они никогда не могли забыть, что в самый разгар спора из-под камня кто-то медленно и отчетливо постучал.
Братья сразу замолчали. Они схватились за руки, потихоньку встали и убежали, а позднее, садясь на эту плиту, всегда вспоминали этот случай.
Проезжая мимо кладбища, Льюнг Бьорн увидел своего брата Пера, который сидел на плите, подперев голову руками.
Тогда Льюнг Бьорн остановил свою лошадь и сделал другим знак подождать его.
Он слез с телеги, перепрыгнул через кладбищенскую ограду и, подойдя к плите, сел рядом с братом. Пер Олофсон сказал:
— Ты продал усадьбу, Бьорн.
— Да, — отвечал Бьорн, — я пожертвовал всем моим достоянием Богу.
— Да, но ведь усадьба была не твоя, — тихо заметил брат.
— А чья же?
— Она принадлежала всему твоему роду.
Льюнг Бьорн ничего не ответил, он молча ждал, что скажет брат. Он знал, что, сидя на этом камне, брат будет говорить только слова мира и любви, поэтому не боялся услышать, что скажет Пер.
— Я выкупил обратно именье, — произнес Пер.
Льюнг Бьорн вздрогнул.
— Ты сделал это, чтобы оно не ушло из нашего рода?
— Я не настолько богат, чтобы руководствоваться только этим, — отвечал брат.
Бьорн вопросительно поглядел на него.
— Я сделал это, чтобы у тебя был угол, куда ты мог бы вернуться.
Слезы выступили на глазах Бьорна, и он заплакал.
— Я сделал это, чтобы твоим детям было, где преклонить голову, когда они вернутся.
Бьорн обнял брата за шею и погладил его.
— И я сделал это для моей дорогой невестки, — продолжал Пер, — ей отрадно будет думать, что у нее есть на родине дом, где ее всегда ждут. В старой усадьбе радостно примут каждого из вас, кто захочет вернуться.
— Пер! — сказал Бьорн, — садись в телегу и поезжай с ними в Иерусалим, а я останусь. Ты больше моего заслуживаешь жизни в обетованной земле.
— Ах, нет, — отвечал, улыбаясь, брат, — понимаю тебя, но я больше пригожусь здесь.
— Мне кажется, тебе место в раю, — сказал Бьорн. Он прижался головой к плечу брата. — Прости меня за все, — прибавил он.
Они встали и на прощанье пожали друг другу руки.
— На этот раз нам никто не постучит, — сказал, вставая, Пер.
— Как странно, что тебе пришло в голову сесть именно на этот камень.
— В последнее время, брат, нам трудно было говорить, не споря.
— Неужели ты думаешь, что я стал бы сегодня ссориться?
— Нет, зато я могу прийти в гнев при мысли, что теряю тебя.
Они вышли на дорогу, и Льюнг Пер крепко пожал руку жене Бьорна.
— Я купил Льюнгорд, — сказал он. — Я говорю это тебе теперь, чтобы ты знала, что у тебя есть дом, куда ты можешь вернуться, если захочешь.
Он переходил от одного из детей к другому, пока не дошел до маленького Эрика, которому было всего два года и который не мог понять слов дяди.
— Не забудьте, дети, рассказать Эрику, когда он подрастет, что у него есть родной угол, куда он может вернуться, если захочет.
И затем длинный поезд двинулся дальше.
Проехав кладбище, вереница телег и повозок встретила толпу родственников и друзей, которые в последний раз могли проститься с отъезжающими.
Остановка была долгая, потому что все хотели еще раз пожать им руки и пожелать счастливого пути.
Вся дорога через деревню была усеяна народом.
В дверях каждого дома стояли люди, они глядели из окон и из-за заборов, с холмов и пригорков и размахивали платками и шляпами.
Телеги медленно проезжали сквозь толпу, пока не достигли дома бургомистра Ларса Клемантсона. Здесь поезд остановился, чтобы Гунхильда могла проститься с родителями.
Гунхильда жила в Ингмарсгорде с тех пор, как она решила переселиться в Иерусалим. Она предпочла это вечной ссоре с родителями, которые не могли примириться с мыслью, что она их покидает.
Выйдя из телеги, Гунхильда увидела, что весь дом словно вымер. Ни в дверях, ни в окнах не было видно ни души.
Калитка была заперта. Девушка пролезла в отверстие в заборе и вошла во двор, но дверь тоже была крепко заперта.
Гунхильда зашла со стороны кухни, но и кухня была заперта изнутри на крючок.
Гунхильда несколько раз постучала в дверь, но никто ей не отворил, тогда она просунула в дверь щепку и с ее помощью приподняла крючок. Она отворила дверь и вошла в дом.
Ни в кухне, ни в комнатах не было ни души.
Гунхильда не хотела уходить, не оставив родителям записки на прощанье. Она подошла к бюро и приподняла крышку: отец всегда держал там письменные принадлежности.
Девушка не сразу нашла чернила и начала искать их по всем ящикам. Тут на глаза ей попалась хорошо знакомая шкатулка, принадлежавшая матери. Это был свадебный подарок отца, и маленькой Гунхильде доставляло в детстве большое удовольствие рассматривать эту шкатулку.
Шкатулка была белая, лакированная с нарисованной гирляндой цветов на крышке. На внутренней стороне крышки был изображен пастушок, играющий на флейте среди стада белых барашков. Гунхильда приподняла крышку, чтобы еще раз взглянуть на пастушка.
Мать складывала в эту шкатулку все самые дорогие вещи. Тут хранилось, истертое от времени, обручальное кольцо ее матери, вышедшие из употребления часы отца и ее собственные золотые серьги.
Открыв шкатулку, Гунхильда увидела, что все эти вещицы были вынуты и на их месте лежало только одно письмо.
Это было ее письмо. Несколько лет тому назад Гунхильда ездила в Мору, и их пароход, пересекая озеро, потерпел крушение. Многие из ее спутников утонули, и родителям сказали, что в числе погибших была и Гунхильда.
Гунхильда поняла, что мать так обрадовалась известию о том, что она жива, что вынула все из свадебной шкатулки и положила в нее это письмо, как свое самое дорогое сокровище.
Гунхильда побледнела, сердце ее сжалось.
— Теперь я знаю, что, уезжая, я убиваю этим мать, — сказала она.
Она не собиралась больше писать записки и поспешила выйти из дома. Она села в телегу, не отвечая на расспросы окружающих, видела ли она своих родителей. Всю дорогу она сидела неподвижно, сложив руки и пристально глядя перед собой.
«Я убиваю мать. Я знаю, она не переживет этого, — думала она. — Я не увижу больше ни одного счастливого дня. Я еду в Святую землю, но убиваю этим свою мать».
Когда длинный ряд телег оставил, наконец, за собой деревню и поля, он въехал в березовый лесок.
Здесь только иерусалимские паломники заметили, что их провожают какие-то незнакомые им люди.
Проезжая через деревню, уезжавшие так были заняты прощаньем с родными и друзьями, что не обратили внимания на чью-то чужую телегу, и только теперь в лесу увидели ее.
Она то обгоняла весь поезд, то останавливалась и пропускала мимо себя все другие телеги.
Телега была самая обыкновенная, как у каждого крестьянина, лошадь тоже была самая обычная, поэтому трудно было догадаться, чья она.
Телегой правил сгорбленный старик с узловатыми руками и длинной седой бородой. Никто его не узнал.
Около него сидела женщина, которая многим показалась знакомой. Лица ее не было видно; она так тщательно закрывала его большим платком, что не видно было даже глаз.
Многие по фигуре и росту женщины старались угадать, кто бы она могла быть, но мнения их расходились.
Гунхильда сейчас же сказала, что это ее мать, но жена Израэля Томассона объявила, что это ее сестра.
Каждый решал по-своему, кто была эта женщина. Тимс Хальвор думал, что это старая Ева Ингмарсон, которую они не взяли с собой в Иерусалим.
Телега ехала за ними все время, и женщина ни разу не подняла платка.
Одним из отъезжавших она казалась человеком близким и любимым, других она пугала, но для большинства она олицетворяла собой все то, что они покидали.
Много раз, когда дорога была достаточно широка для этого, странная телега проезжала вперед мимо всех и потом, остановившись, снова пропускала их.
Тогда незнакомка поворачивалась лицом к путникам и пристально всматривалась в них, но никому она не делала знака, и никто не мог с уверенностью сказать, кто она.
Она проводила паломников до станции. Там они надеялись увидеть ее лицо, однако когда они слезли с телег и оглянулись на нее, незнакомка уже исчезла.
В день отъезда паломников никто не работал, в полях не было видно ни одного человека, который бы косил, сгребал сено или складывал его в стога.
В этот день людям было не до работы, они выходили на дорогу или, надев праздничное платье, ехали провожать путников. Кто-то проезжал одну-две мили, а другие провожали их до самой станции.
За весь день только одного человека видели за работой. Этот человек был Хок Маттс Эриксон.
Он не вышел косить, потому что считал косьбу детской забавой; нет, он принялся выворачивать камни, как делал это в юности, когда возделывал целину своего участка.
Габриэль Маттс увидал с телеги своего отца, когда они проезжали мимо. Хок Маттс киркой выворачивал камни и складывал из них стену. Когда телеги ехали мимо, он не взглянул на них, а еще старательнее принялся за работу, и некоторые камни были такие тяжелые, что Габриэлю казалось, что отец вот-вот надорвется. Он с такой силой бросал их на ограду, что от них сыпались искры и летела щебенка.
Габриэль правил повозкой, но тут он предоставил лошадей самим себе и не мог оторвать глаз от отца.
Старый Хок Маттс продолжал работать. Он трудился так же упорно, как в те времена, когда у него родился сын и он прилагал все силы на устройство своей земли.
Тоска грызла его сердце, но он поднимал все более крупные камни и кидал их на ограду.
Вскоре после того, как проехал поезд, разразилась гроза с ливнем. Все, бывшие на дороге, спешили укрыться от дождя.
В первую минуту Хок Маттс тоже собрался укрыться, но потом раздумал и остался в поле. Он не решался бросить работу.
Когда наступило время обеда, дочь вышла на крыльцо и позвала его. Хок Маттс не был голоден, но подумал, что ему все-таки не мешало бы перекусить. В конце концов он так и не пошел, боясь хоть на минуту бросить работу.
Его жена поехала провожать сына на станцию. Поздно вечером она вернулась домой одна и пошла к мужу рассказать, что их сын уехал, но Хок Маттс все продолжал выворачивать и таскать камни, ни на минуту не переставая работать и не слушая, что она ему говорит.
Соседи удивлялись, что Хок Маттс работает целый день, не покладая рук. Они выходили посмотреть на него, постояв несколько минут они возвращались и рассказывали: «Он все еще в поле, целый день работает без отдыха».
Наступил вечер, но дневной свет еще не погас, и Хок Маттс продолжал свою работу. Ему казалось, что горе сломит его, если он остановится, поэтому надо продолжать, пока он еще может держаться на ногах.
Жена снова вышла поглядеть на него. Земля была вся изрыта, ограда почти готова, а крестьянин все продолжал выворачивать камни, которые были под силу разве что великану.
То тот, то другой сосед выходили посмотреть, продолжает ли работать Хок Маттс, но никто не заговаривал с ним.
Наконец стало так темно, что ничего не было видно, зато слышно было, как он стучит киркой, и, когда он бросал на ограду камни, от них сыпались искры.
Вдруг кирка выскользнула у него из рук, он нагнулся поднять ее, и сам свалился, как подкошенный. Хок Маттс остался лежать на земле, потому что заснул прежде, чем успел собраться с силами, чтобы подняться.
Вскоре после этого он вошел в дом, ничего не сказал, не подумал даже раздеться, а просто повалился на лавку и заснул, как убитый.
Наконец длинная вереница телег и повозок добралась до станции.
Железнодорожная линия была проведена здесь недавно, и станционные постройки были совсем еще новые. Станция находилась на широкой вырубленной площадке посреди густого, темного леса. Поблизости не было ни деревень, ни полей, ни садов, но станционные здания были роскошно устроены, так как ожидали, что это пустынное и глухое место станет впоследствии крупным железнодорожным узлом.
Вокруг станционного дома разровняли землю, вдоль полотна тянулась широкая вымощенная платформа, а за ней лежала большая площадь, усыпанная щебнем и песком.
На площади уже находилось несколько лавок, фотография и гостиница; все остальное расчищенное место было еще в диком, первозданном виде.
Река Дальэльф протекала и здесь. С громким шумом неслась она из темного леса, образуя целый ряд маленьких пенящихся водопадов. Переселенцы с трудом могли поверить, что это все та же широкая, величественная река, с которой они простились только сегодня утром.
Здесь не открывалось вида на веселую долину, все закрывали собой холмы, поросшие густыми, темными хвойными деревьями.
Когда маленькие дети, сопровождавшие своих родителей в путешествии, вышли из телег и огляделись, им стало страшно, и они начали плакать. До этой минуты дети радовались тому, что едут в Иерусалим, но, прощаясь дома, они горько плакали, а приехав на станцию, пришли в полное отчаяние.
Взрослым предстояла возня с багажом, который надо было сразу же переносить в вагон, и у них не было времени смотреть за детьми. Дети собрались вместе, встали плотной группкой и о чем-то совещались.
Немного спустя старшие взяли младших за руки и пошли со станции назад. Они шли по той же дороге, по которой приехали, через песчаную площадь, по вырубленному лесу, через мост, прямо в густой лес.
Некоторое время спустя одна из женщин, вспомнив о детях, достала корзинку с едой и хотела покормить их.
Она позвала детей, но никто не откликнулся: дети исчезли, и несколько человек отправились отыскивать их.
Мужчины шли по следам, оставленным маленькими ножками на песке, и, войдя в лес, увидели детей.
Дети шли длинной вереницей по двое, один большой и один маленький.
Тогда мужчины пустились бегом, чтобы догнать их.
Дети попробовали было бежать, но маленькие не могли поспеть за старшими, спотыкались и падали.
Дети остановились, они плакали и выглядели несчастными.
— Куда же вы шли? — спросил один из мужчин.
Тогда младшие горько заплакали, а старший мальчик сказал:
— Мы не хотим ехать в Иерусалим, мы хотим домой.
И долго еще после того, как детей вернули на станцию и рассадили по вагонам, они продолжали плакать и кричать:
— Мы не хотим ехать в Иерусалим! Мы хотим домой!