home | login | register | DMCA | contacts | help | donate |      

A B C D E F G H I J K L M N O P Q R S T U V W X Y Z
А Б В Г Д Е Ж З И Й К Л М Н О П Р С Т У Ф Х Ц Ч Ш Щ Э Ю Я


my bookshelf | genres | recommend | rating of books | rating of authors | reviews | new | форум | collections | читалки | авторам | add
fantasy
space fantasy
fantasy is horrors
heroic
prose
  military
  child
  russian
detective
  action
  child
  ironical
  historical
  political
western
adventure
adventure (child)
child's stories
love
religion
antique
Scientific literature
biography
business
home pets
animals
art
history
computers
linguistics
mathematics
religion
home_garden
sport
technique
publicism
philosophy
chemistry
close

реклама - advertisement



15

Уснул я скоро и крепко. Вроде бы аистиха устроена, деньги Наташке будут… Да и грыжовника днем попил, он покою способствует.

Проснулся от неизвестно чего. Уж не опять ли буря? Хотел, переменив бок, вернуться к храповицкому, но то, от чего я проснулся, все-таки было. За окном. Подошел я с опаской — темнело там что-то несуразное. Притом поблескивая очками. Эту загадку я скоренько раскусил, поскольку несуразное в очках могло быть только профессором. Я приоткрыл окошко. Профессор сунул мне конверт:

— Ровно тысяча триста.

— Есть в тебе вторая сущность, Аркадий Самсоныч…

— Интеллект у меня есть, — буркнул он довольный.

— Тут этого, как его, мало — тут душа требуется.

— Душа, душа… Душа — это мораль, а не она меня вела.

Говорили мы, конечно, вполголоса, чтобы Пашу не потревожить. Да ночь на дворе, хотя и светлая.

— Душа, Самсоныч, не мораль. Мораль — она что? Переменчива. А душа человеческая постоянна, как солнышко.

— Ну что такое душа? — задышал профессор напористо.

— Душа — это любовь.

— Сексуальная? — спросил он, конечно, назло.

— Человеческая. Попросту говоря — жалость. А из жалости — сострадание. Да и все идет от жалости: и добро, и любовь, и сострадание.

Длинно я говорил не потому, что больше его знал, а потому, что больше его о душе думал.

— А жалость от чего? — с ехидцей было им спрошено.

— А жалость от собственной боли, — ответствовал я почти в полный голос.

— Битому псу тоже больно, а сострадать не умеет, — умно и тоже во весь голос ответил профессор.

— А помри его хозяин, он будет выть, то есть сострадать.

— Еще нечистую помяни! — рявкнул Аркадий Самсоныч в открытую.

— Ни черта ты в душе не понимаешь! — помянул я-таки нечистого.

А профессор мне в отместку, выхлопную трубу ему в горло, просунулся в окно, глаза выкатил, язык высунул да как заорет на всю избу:

— Бэ-э-э!..

Я оглянулся, но поздненько — Паша в нижнем белье уже стоял у печки и глядел на блеющего профессора. А слова сказать не может, поскольку решил, что Аркадий Самсонович свихнулся окончательно, для чего ходит по деревне и блекочет в окна.

Профессор, однако же, спохватился и убег. Пришлось мне Паше втолковать, что случился тут всего-навсего спор о душе. Он, конечно, меня послушал, но спать лег с большими подозрениями.

Вздохнув, лег и я. На полатях баба плачет, а на печке дьявол скачет…

Только это задремал, как меня чуждым звуком задело. Вроде бы стучался в стекло мотылек крупной породы. Неужто профессор опять явился поблекотать?

Встал я и подошел к окну. Там, за стеклом, темнела фигура и делала мне подзывательные знаки. А фигура-то в юбке. Я натянул штаны, набросил Пашину куртку с поросячьим запахом и тихонько оказался во дворе. Видать, Нюре не спалось.

— Дядя Коля, это я…

Вот те раз — Наташка Долишная, как таковая.

— Случилось что?

— Ничего не случилось.

— Значит, произошло, — решил я.

— Да, произошло.

Мы сели на ошкуренное мной бревно.

дто ходят кругом женщины в белых платьях — и ночь от них светлая, и запах от них чудный. Да и у Наташки кофточка белая, как у черемухи.

— Скоро тополиный пух полетит, — сказала она.

— Хороший стройматерьяльчик для аистиных гнезд.

— Дядя Коля, а вы знаете, что тополиный пух летит только с женских цветков?

— А с мужских что ж летит — пакля?

Хоть ночь и ясная, а лица ее все ж таки не видно. Или сидит она так, отворотясь от светлой ночи?

— Ну? — спросил я.

— Федя из деревни уезжает…

— Чего так?

— В город хочет.

— Ну и скатертью ему дорожка, — сказал я несуразно.

Ночью в деревне как бывает? Один кто-нибудь блекотнет — и пошло-поехало. У Анны в сарае пробебекало, другое ей ответило, а уж потом, как круги по воде, заперхало, заблеяло, замычало, забрехало по всей деревне. Так и белесую ночь спугнуть недолго.

— Он меня в город увозит.

— Вон оно что…

— Дядя Коля, дайте совет: ехать мне с ним?

— Это ты у себя спроси.

— Вы же старший…

— Могу сказать, как бы я порешил для себя.

— Как бы?

— Я бы с места не стронулся.

— А почему?

Думаю, мысль у всякого бывает, а вот перекласть ее на слова — язык замерзши. Оттого матюки и живы. Мысль-то вот она, в голове, а во рту мякина. Почему бы я с места не сдвинулся?

— Наташ, а тебя-то город манит?

— Там модные все…

— А ты в курсе, что вся мода теперь у вас? Макси, длинные юбки то есть… Так они испокон веков в деревне. Иконы в городе на стены вешают — и они давно тут. Дубленки — опять-таки мода деревенская. Камины нынче в городах строят — так это вроде русской печи, только спать на нем нельзя. Теперь в городе мода на все натуральное, а оно тут, в деревне… Задача есть в государстве — перемешать город с деревней так, чтобы их не отличить. Я сам видел лозунг: деревне — городские удобства, городу — деревенские продукты…

Не то я говорил. А ведь то было передо мной, перед моими глазами. Я повел рукой, как бы набрасывая ее на остывшее озеро, на пробеленное небо, на сизые тополя, на притихшие избы, на далекую черемуху, которая и в белой ночи белела:

— Этого в городе не будет, а ведь ты это впитала с молоком матери.

Наташка не ответила, а передернула плечами, будто испугалась. А может, от холодка — ночь ведь.

— Аисты вон сидят… А посели их в городе — помрут.

— Я же не птица.

— Твое сердце мягче, чем у птицы.

— Дядя Коль, а если у меня к Федьке любовь?

— Когда любовь, доченька, то советов не просят.

Тут грянули петухи. Так грянули, что мы с Наташкой обеспокоились — вроде бы тревога и пора куда-то бежать.

— А сами в городе живете…

— Меня война передвинула. Говоря правду, зря передвинула. Век там прожил, а деревенским был, деревенским и помру. В городе не всякому климат. А сколько народу асфальта не приняли, а живут и маются. И ты хочешь? Да еще при невыясненной любви…

И тут я подумал, что пора. Сунул руку в карман и вытянул конверт с деньгами:

— Возьми, Наташ, и сперва рассчитайся с Федором.

— Что здесь?

— Аккурат две тысячи, копейка в копеечку.

— Ой, узнали?

— Вся деревня знает.

— Не возьму! — резко сказанула она.

— Нет, возьмешь! — И я посуровел. — Не подачку, в долг даю. Пока на ноги не встала. Деньги не мои, а общественные. А не примешь, то нам ты никто и звать тебя никак.

Задумалась она, но конвертик пока не принимает.

— Дочка, дело-то не в деньгах. Пойми ты, куриный хвост. Почему советов спрашиваешь? Да несвободна ты в своем рассудке! Отдай ему деньги, и советы будут не надобны — сердце само все решит. Неужель такую простую арифметику не помножишь?

И сунул скоренько конверт ей, извиняюсь, на грудь.

Тут в сенцах взорвалась бомба, а вернее, посреди раннего тихого утра полетело на пол пустое ведро, оцинкованное. Оттуда — не из ведра, а из сенцов — выскочил Паша без всего, но, правда, в кальсонах. В руке ремень широкий, солдатский. С этим ремнем он по-петушиному подскочил к Наташке:

— А ну брысь с моего двора, паскудница!

— Паш, да ты протри сонные очи, — вскипел я.

— А, Наташка… Тогда извиняй. А мне померещилась атомная баба…

Он ушел досыпать, бормоча непонятные, но приличные слова.

— А кто такая «атомная баба»?

— Слыхала в газете про «летающие тарелки»?

— Слыхала.

— Павел решил, что ко мне баба из космоса прилетела.


предыдущая глава | Вторая сущность | cледующая глава