на главную | войти | регистрация | DMCA | контакты | справка | donate |      

A B C D E F G H I J K L M N O P Q R S T U V W X Y Z
А Б В Г Д Е Ж З И Й К Л М Н О П Р С Т У Ф Х Ц Ч Ш Щ Э Ю Я


моя полка | жанры | рекомендуем | рейтинг книг | рейтинг авторов | впечатления | новое | форум | сборники | читалки | авторам | добавить



III

Филины — птицы необычные, с наступлением сумерек они начинают перекликаться. Мне представляются они невидимыми птичьими муэдзинами, воздающими хвалу аллаху каждый со своего минарета. Разместились по всему лесному простору на одинаковых расстояниях, у всякого свой приход и своя усыпленная паства. Чтоб скоротать время, сосед с соседом ведет бесконечный разговор, состоящий из вопросов и ответов: «Кто-о-о?» — «Люди-и-и!» — «Что-о-о?» — «И-и-ду-ут!» — «Где-е-е?» — «Всюду-у-у!» — «Ка-ак?» — «Та-ак!» — «Что-о-о?» — «Ничего-о-о!» — «Чудно-о-о!» — «Пуска-а-ай!»…

По мере того как мы удаляемся, их крики слабеют и становятся похожими на безнадежный плач. По всему видно, они жаждут общения, и в этой глуши их одолевают щемящая тоска и одиночество, к тому же им досадно за нас, людей, — мы так спешим к какой-то им непонятной обманчивой цели. За горой их не слышно. Вместо этих развлекается, уже по-своему, следующая пара: один пересчитывает все существующие на свете беды — голод, жажду, мрак, войну, бедность, страх, боль, смерть, а другой каждый раз ему поддакивает: да, конечно, разумеется, правильно, так оно и есть…

Дорожка вьется краем причудливых изгибов пропасти. У одного поворота показываются огоньки селения — рядами и беспорядочно разбросанные, они точно созвездия нижнего, земного неба. Странное селение, дерзкие жители, упрямцы, которые, пренебрегая опасностью, зажигают свет наперекор приказу о тотальном затемнении. И так мне хочется поглядеть на этих людей поближе, а внутренний голос мне шепчет, что это переселенные черногорцы или албанцы с крепкими черепами, твердыми лбами и неповорачивающейся шеей. У меня вспыхивает надежда, что наш путь ведет к ним, но мы идем направо, и огни угасают.

Слушаю, как Черный вспоминает восстание. Даже не само восстание, а осенние стычки под городом. Однажды некий Рацо Ивезич из Колашина повел итальянцев, как водили в свое время турок, тайком, до рассвета, на Дрлевичей. Явились внезапно и убили всех, кто попался под руку. На обратном пути какая-то женщина спросила Ивезича: «Кто ты?» Он ответил: «Я Муйо Грубич, из Колашина». Поверила ему женщина, а ей, не проверив, поверили партизаны. И, когда город освободили, первым делом схватили ни сном ни духом не виноватого Грубича и расстреляли на Собачьем кладбище в Луге… И не его одного, убили Арсо Минича, Йована Влаховича и каких-то стариков, вина которых была в том, что они в прошлую войну снюхались с оккупантами-австрийцами и давали им сведения. Единственно, кто по-настоящему заслуживал расстрела, был Шимун. Осталась жена, такая сука, еще хуже самого. Потом прибыл человек под ненастоящей фамилией — Жарич, но с подданными полномочиями, и как начал давать жару. Хотел, скорее всего, показать оппортунистам, каким беспощадным доджей быть коммунист…

Черный умолк, наверно, муторно стало от этих воспоминаний. Мне кажется, этот рассказ о Собачьем кладбище выдумка. Чего только не сочиняла и одна и другая сторона: по рассказам реакционеров, коммунисты убивали и грабили всех, а в церквах устраивали бордели; по нашим рассказам, мы уже создали на земле рай. Помалкивал только Ненад Тайович, ссылаясь на зубную боль. Сейчас себя спрашиваю: не лучше ли ему сказать все как есть?.. И все-таки, наверное, хуже, а не лучше. Разочарование наступает всегда преждевременно.

Есть вещи, которые рад бы позабыть, что прошло, уж не вернется. Здесь, к счастью, меня никто не принуждает доказывать, что я беспощадный коммунист. Здесь тишина нарушается только криками филинов да шумом наших шагов. Мне кажется, что под спудом она полна звуков и шумов: шаркают подошвы, позвякивает металл, у источников людской говор оживляет медвежьи углы, и группы, вроде нашей, сходятся с разных сторон. Знаю, все это мои фантазии, подкрепленные обманом слуха, который и прошлым летом сбивал меня с юлку, однако нечто подобное может произойти и нынче ночью или завтра утром. А почему бы не произойти, если к тому все предпосылки? Был кризис: столкновение короля с правительством в Каире, с банкирами; бунтовали против господ саботажников греческие матросы, бунт подавили, а матросов арестовали и судили. Грязная махинация, похоже на дело рук Черчилля, но на этом не останавливаются. Жизнь течет дальше. Война и классовая борьба немилосердны, машина войны и катастроф запугивает ужасами: «Вас ждут беды, они будут все страшней и страшней». К счастью, людям порой надоедает отступать перед тяготами войны и жизни, либо уже некуда отступать, и они, взбешенные до отчаяния, кидаются на эти беды и — «Бей! Круши!..» Похоже, сейчас настал этот момент — готовятся ударить.

Тропа прижимается к самой кромке обрыва. Не знаю, зачем было ей спускаться, если сверху так хорошо видно. Подходим к продолговатой горке, взбираемся на ее хребет, и в темноте снова возникает поселок с огнями и освещенными улицами. Мицаки не знает, что это за поселок, и удивляется. Не имеет о нем понятия и проводник — когда он здесь раньше проходил, поселка не было. Может, ненастоящий, что-то временное или кажущееся: отблеск звездного неба в воде или ночная фата-моргана, Видо идет впереди меня, и ни разу за весь день я не слышу его голоса, потому спрашиваю:

— О чем задумался, Видо?

— Мечтаю о том, чтоб очутиться на вершине Баля.

— И разжечь посреди Вилуева Кола большой костер…

— Вот здорово было бы, а? И ты об этом думаешь?

— Сейчас как раз думал.

— Может, там Ладо, если живой?..

Я вбираю голову в плечи, не знаю, живой ли Ладо, но видеть его не жажду. И если бы мне кто-нибудь сейчас сказал: «Ладо здесь!» — я, во всяком случае, не побежал бы к нему навстречу, а, перед тем как разговаривать, спросил бы его, как называется такое товарищество, когда друг покидает друга в беде? Как-то странно, никто мне не сочувствовал, устали они, что ли? И никому из них в голову ничего другого не пришло, кроме того, что тяга к гайдучеству идет от отца к сыну, и они все старались показать человеку, что борется он вовсе не за любовь к свободе, а в силу своей наследственности… Могли бы не стыдясь протянуть мне руку, а они оттолкнули меня. И хоть бы я знал за что, может, было бы легче. Если из-за спора на Мойковце или за то, что я обругал, помянув бога, секретаря комитета, то на это была причина, это не мое самодурство или коварная месть…

Чтоб больше о том не думать, спрашиваю Видо:

— А почему ты вспомнил Ладо, чем он перед тобою в долгу?

— Он должен был отвести меня в батальон.

— И почему не отвел?

— Не знаю, не пришел. Кабы знал, где батальон, сам бы пошел.

— Он нарочно тебя оставил.

— Думаешь?.. А почему?

— Молод ты, сопливый, наивный, боялся, что погибнешь, не хотел брать грех на душу. Хоть души, наверно, и нет, кроме той, что на земле, но все равно, мы, марксисты, не любим, чтобы грех упал на нас и чтобы нас проклинала чья-то мать.

— Но теперь грех еще тяжелей, его и мой.

— Значит, признаешь себя грешником?

— А как тут докажешь обратное?

— Свали грех на другого, это хоть просто. Но ты еще глуп, чтоб об этом сейчас размышлять!

— Если он погибнет, я не смогу доказать, что остался не по своей вине.

— Брось ты свои доказательства, не тешь черта, иначе нет тебе спасения.

Есть люди, которых легко убедить, что они виноваты; они наперед подготовлены быть виноватыми. Достаточно, чтоб на них пало подозрение или кто-нибудь из старших косо поглядел. Уж слишком они ослеплены авторитетами и свыше всякой меры поставили в зависимое положение от них свою личность, свои чаяния. Когда, например, Медо с товарищами бежал из колашинской тюрьмы, он рассчитывал стать борцом. И он был борцом, каких мало. И превзошел бы других, потому что и раньше брался за дела, которых избегали многие. Он верил в друзей и человека и думал, что все хотят другим только добра, как этого хотел он сам. А добравшись до Митковца и столкнувшись лицом к лицу с умниками из временного комитета, которым власть вскружила головы, понял, что придуманные ими законы не одинаковы для наших коммунистов: одни получают право судить, другие — обязанность осуществлять их приговоры, а третьи существуют для того, чтобы пожертвовать когда своей жизнью, когда честью, а когда заткнуть собой, где нужно, дыру. Тошно ему стало от такого распределения, пропала охота защищаться — и он сам потребовал для себя смертной казни, но и это вменили как доказательство его вины.

Мы идем по белой земле. Под ногами трещит, скрипит и крошится, будто молотая соль. Кустарники редеют, становится больше прогалин, и тогда видны огни. Они ближе, чем прежде. Такое впечатление, что гора — плавник рыбы-земли, зацепился за ночное небо, оборвал низку его ожерелий, рассыпал жемчуга и бусины по горным складкам и оставил, чтоб светились. Больше всего их посредине, по краям они реже, как огни пригорода. Мне кажется, я смотрю на город или на символ будущего города. Его вторичное появление напоминает мне сказки о феях, полные таинственного смысла, где фея всегда ведет человека по новым путям.

Дорога спускается в котловину, а город исчезает, как обман зрения — ничего не остается в доказательство его существования. Я обращаюсь к Вуйо:

— Скажи, Вуйо, что бы ты дал, чтобы очутиться сейчас в Бале?

— Ничего бы не дал, — ворчит он угрюмо.

— Как ничего?

— Очень просто. Мне и здесь хорошо.

— Не думаешь ли здесь остаться и потом?

— Когда потом?

— После войны.

— А ты думаешь, что она может кончиться?

— Должна, как и всякая другая.

— Кто знает? Но сейчас я не хочу над этим ломать себе голову. Может это после недействительно ни для меня, ни для тебя.

Голос у него хриплый, в нем лютует ярость, ищущая выхода. Сразу видно: не желает человек вспоминать. Напротив, хочет забыть, как разгульничал с четниками по Лиму и Таре, одерживая победу за победой до самой Дрины. И я умолкаю.

Зато разговорился Черный: обвиняет делегата Верховного штаба Черногории Тога Тоговича в том, что тот пасовал своих родичей — дилетантов, а они со своими концепциями наделали ошибок и натворили бед.

Меня это сердит, и я говорю:

— Брось, Черный, не будь крохобором!

— Дорогой товарищ, я не крохоборничаю, мы слишком дорого заплатили за подобную гегемонию. Да и как ее иначе назовешь? И была она совсем слепая, особенно для Черногории, где к таким вещам так чувствительны. Заслуженные Негоши и то такого не заводили, потому что были умнее.

— А долго такое было?

— Лучше бы вовсе не было. Это нас вместе с голодом и ошибками пригнало сюда.

Из темноты кто-то резко крикнул и щелкнул затвором винтовки. Мицаки ответил ему, как филин филину, и продолжил уже мягче, поминая сербов. Дозорный подошел, пожал всем руки и повел нас через кусты. За поворотом перед нами засветились улицы и переулки из костров. Близость отняла всю привлекательность. Сгинули при нашем приближении красные и голубые палатки, которые поначалу нам представлялись. Остались только костры у кустарников да отдыхающие люди, которые неохотно поднимают головы, на нас посмотреть. Озираюсь по сторонам, ищу тот перекресток, где встречусь с Билюричем и Шумичем. Для того и существует такая ночь, когда, как во сне, исполняются одно за другим желания людей. Все мои желания исполнились, пришел черед и на это. И мне кажется, что они притаились где-то под кустом, смотрят на меня, посмеиваются и собираются надо мной подшутить. И от этой мысли меня охватывает восторг. Никакая шутка меня не обидит, пусть только они наконец появятся!.. И мне хочется окликнуть их, и тут вместо них из темноты выныривает Влахо Усач в немецкой фуражке.

— Где Ата? — ору я на него.

— В больнице.

— Кто-нибудь из наших тут есть?

— Наших отрезали у Лангады. Никого нет!


предыдущая глава | Избранное | cледующая глава