home | login | register | DMCA | contacts | help |      
mobile | donate | ВЕСЕЛКА

A B C D E F G H I J K L M N O P Q R S T U V W X Y Z
А Б В Г Д Е Ж З И Й К Л М Н О П Р С Т У Ф Х Ц Ч Ш Щ Э Ю Я


my bookshelf | genres | recommend | rating of books | rating of authors | reviews | new | форум | collections | читалки | авторам | add
fantasy
space fantasy
fantasy is horrors
heroic
prose
  military
  child
  russian
detective
  action
  child
  ironical
  historical
  political
western
adventure
adventure (child)
child's stories
love
religion
antique
Scientific literature
biography
business
home pets
animals
art
history
computers
linguistics
mathematics
religion
home_garden
sport
technique
publicism
philosophy
chemistry
close

реклама - advertisement



VI

Летом 1935 года целеустремленный 22-летний студент Свердловского горного института Леонид Потемкин попытался проявить себя в качестве студенческого лидера и организовать массовые каникулы на черноморском побережье. Однако после консультации с институтскими представителями Всесоюзного добровольного общества пролетарского туризма и экскурсий он понял, что большинству студентов такой отдых не по карману. Тогда он выдвинул директору института предложение: институт должен организовать «социалистическое соревнование» и частично оплачивать каникулы тем студентам, которые лучше всех себя проявят во время занятий по военной подготовке. Идея была хорошая: она являлась идеологическим прикрытием помощи института своим студентам. Директор охотно принял предложение. Как записал Потемкин в своем дневнике, он с Рвением бросился выполнять задания: «Мне так нравится этот курс! Вот я, командир среднего чина, во главе революционной пролетарской армии. Мое сердце сжимается от счастья. Я с рвением и нетерпением стремлюсь работать со своим взводом… Мое настроение передается другим… Ни криков, ни ругани. Только строгость, неотделимая от взаимного уважения, но в то же время подчиненная ему… Однако, если я что-то делаю не так, я все еще расстраиваюсь и теряю уверенность в себе. Мне нужно развивать свою роль, свою миссию, возвысить их в свете сознания»{416}.

Потемкин был идеальным сталинским гражданином «среднего ранга». Ему была близка новая мораль и положительный смысл конкуренции. Он также впитал сталинские идеи лидерства — сочетание строгости с мобилизующим энтузиазмом. У него была «миссия» — принести пользу обществу. Он стремился стать новым советским человеком, частично потому, что видел в этом преимущества для себя (как показал его опыт организации студенческих каникул). Еще он стремился к преобразованию себя и общества. Он происходил из бедной семьи: его отец, формально не пролетарий, служил на почте. Потемкин был вынужден бросить школу, чтобы зарабатывать на жизнь. Он вспоминал время, когда он был «слабовольным, болезненным, уродливым, грязным… Я чувствовал себя самым низким, самым незначительным человеком на земле»{417}. Новая система позволила ему поступить в вуз, несмотря на неполное школьное образование, и он твердо решил совершенствовать себя и общество. Ведение дневника стало важным инструментом его самотрансформации — так он мог проанализировать свои ошибки и удачи и пообещать себе в следующий раз поступать лучше.

Трудно сказать, сколько было таких Потемкиных. Он был необычайно успешным произведением новой системы. Он стал геологом, исследователем металлов, завершив карьеру в должности заместителя министра геологии, которую занимал с 1965 по 1975 год. Его взгляды не сильно отличались от новой «интеллигенции» белых воротничков. Эта группа населения пользовалась большими преимуществами: с начала 1930~х годов многие люди с низким происхождением получили шанс на определенное положение в связи с массовым расширением рабочих мест для служащих. Чистки конца 1930-х также были им на руку. Они получили новый статус: как новому «командному составу» режима им доверили трансформацию советского общества. В то же время на их плечи легла тяжелая «миссия» вместе с поиском путей превращения в «сознательных», «передовых» людей, творящих историю, у одних, как потом будет видно, были большие сомнения, которые приходилось скрывать. Другие прилагали огромные усилия, чтобы подавить сомнения, прикрываясь новой мощной системой ценностей. Многие придерживались большевистской идеи о том, что любое проявление критического мышления является признаком влияния врагов или классово чуждых элементов. Таких убирали с должностей, несмотря на внутреннюю самокритику, часто отраженную в дневниках{418}. Таким образом, отношение этих людей к режиму было сложным, его трудно определить такими простыми понятиями, как «поддержка» или «оппозиция».

Опрос советских граждан, уехавших из СССР во время и после войны, проведенный в Гарварде в 1950-1951 годах, показал, что отношение Потемкина к режиму не казалось необычным человеку его общественного положения{419}. Несмотря на многочисленные жалобы, касающиеся политики и низкого уровня жизни, многие люди, представители различных классов, одобрили индустриализацию и значительную роль государства в достижении более высокого уровня промышленности и благосостояния в целом. Разумеется, они поддержали смешанный тип экономики НЭПа, а не тотальный государственный контроль, введенный Сталиным. Однако более молодые и лучше образованные среди опрошенных проявили более сильный дух коллективизма, чем рабочие и крестьяне. Режиму явно удалось интегрировать эту влиятельную группу населения в новую систему{420}.

Гарвардский опрос показал, что режим менее успешно пытался навязать новый порядок рабочему классу. Возможно (и неудивительно), это связано с уровнем заработной платы, которая, хоть и повысилась в 1932-1933 годах, в 1937 году все же не превышала 60% от уровня 1928 года. Ситуация, однако, была более сложной. Несмотря на то что в середине 1930-х годов классовой дискриминации положили конец, режим по-прежнему делал акцент на высоком статусе рабочего класса. Этот статус рабочих был частью идеализма того времени. Рабочим постоянно говорили, что это «их» режим. Джон Скотт был свидетелем тому, что, несмотря на постоянные жалобы на нехватку продовольствия и других товаров, рабочие Магнитогорска продолжали верить, что они строят новую систему намного выше капитализма, который переживает кризис{421}. Для того чтобы стать преданными «советскими рабочими», играть по правилам и научиться использовать официальный большевистский язык в целях самосовершенствования, имелись веские причины{422}. Особо привлекательной наградой был статус стахановца, по крайней мере, в первые годы хороших зарплат и льгот.

У рабочих появились новые возможности получить образование. Скотт отмечал, что 24 человека (и мужчины, и женщины), жившие с ним в бараке, посещали различные курсы: шоферские, акушерок, планирования. Самые целеустремленные и политически сознательные поступали в Коммунистическое высшее учебное заведение (комвуз) и готовились к карьере чиновника, хотя качество такого образования было сомнительным. Скотт, учившийся в Магнитогорском комвузе, вспоминал, что едва грамотные студенты изучали чрезвычайно догматичную версию марксизма-ленинизма: «Я помню одну размолвку, возникшую по поводу закона Маркса об обеднении трудящихся в капиталистических странах. В соответствии с этим законом (как он трактовался студентам Магнитогорского комвуза), рабочие Германии, Великобритании и США… постепенно и неотвратимо беднели с начала индустриальной революции XVIII века. После занятия я подошел к преподавателю и сказал, что мне приходилось бывать в Великобритании, например, и что мне показалось, что условия жизни и труда рабочих были, без сомнения, лучше, чем во времена Чарльза Диккенса… Преподаватель и слышать об этом не хотел. “Загляните в книгу, товарищ, — сказал он. — В книге все это написано”. Партия никогда не ошибалась»{423}.

Тем не менее причин для недовольства также было немало. Наиболее веской из них являлась нехватка продовольствия.

Некоторые рабочие отвергали новые системы иерархий, где продвижение рабочего зависело от мастеров и руководителей, которые часто действовали необдуманно. Стахановское движение усложнило отношения рабочих и руководителей, а также среди самих рабочих. Статус стахановца рабочему присваивали представители заводской администрации, и часто их необъективность вызывала недовольство и зависть. Злость могла быть направлена на руководителей или на самих стахановцев, которые иногда оказывались жертвами угроз[363].

К концу эгалитаризма в 1930-е годы у рабочих сложились более общие цели. Сохраняя недовольство привилегиями партийцев, многие еще больше негодовали от того, что новые чиновники признавали это неравенство, что шло вразрез с социалистической моралью. Один ленинградский рабочий заявил в 1934 году: «Как же мы можем уничтожить классы, если развиваются новые, с той разницей, что они не называются классами? И сейчас есть такие же паразиты, живущие за счет других. Рабочий трудится на производство и одновременно на многих людей, которые за счет него живут… Это те административные работники, что разъезжают в машинах и зарабатывают в 3-4 раза больше, чем рабочий»{424}.

Самая сильная критика режима рабочим классом исходила от «левых». Возможно, сильнейшее беспокойство у партийцев вызывал тот факт, что в критике проскальзывали слова, поразительно напоминавшие революционный язык 1917 года. Чувствовалось сильное отчуждение тех, кто находился наверху (верхи), от тех, кто находился внизу (низы). Возражения верхам носили как нравственный и культурный, так и экономический характер: верхи были «аристократами», оскорблявшими рабочих и относившиеся к ним как к «собакам». Как и во время русской революции, социальное разделение реже воспринималось как марксистские «классовые» разногласия по поводу разницы в благосостоянии.

Оно чаще рассматривалось как культурный конфликт, существовавший между сословиями при царском режиме.

Несмотря на все это, ситуация была далека от революционной. В начале 1930-х годов прошли серьезные забастовки (особенно во время голода 1932-1933 года). Рабочие также выражали свое недовольство пассивно, «замедляя темпы работы». Тем не менее многие принимали систему и старались сделать для ее успеха все возможное. Тотальное слежение и репрессии эффективно пресекали возникновение оппозиции.

Система иерархий середины 1930-х годов по-разному затронула женщин. Государство, заинтересованное в повышении рождаемости и увеличении численности населения, отказалось от былого осуждения «буржуазной патриархальности» и вернулось к модели традиционной семьи. Разводы теперь осуждались. Как и в Западной Европе того времени, использовались материальные стимулы, побуждающие семью иметь несколько детей. Культ Павлика Морозова, ребенка, сдавшего властям своих родителей-кулаков, ушел в небытие[364]. Казалось, возвращение к идеалу семьи имело успех у многих женщин. Гораздо меньшую поддержку получил запрет абортов{425}. Несмотря на повышение статуса семейных ценностей, сталинское государство решительно настаивало на том, что женщины должны работать. Женщины, таким образом, взяли на себя «двойную ношу»: ожидалось, что они будут выполнять традиционную роль хозяйки в семье, при этом часами трудясь на заводе или в колхозе.

Наименее интегрированными в советское общество и наименее удовлетворенными существующим порядком оставались крестьяне. Несмотря на значительное улучшение жизни со времен фактически гражданской войны начала 1930-х годов[365], объединение личных хозяйств в коллективные, появление школ и больниц, многие крестьяне были настроены против режима. Они, возможно, смирились с тем, что колхозы будут всегда, однако при этом они ощущали себя второсортными людьми. Уровень жизни крестьян был намного ниже городского уровня, и многие привилегии и льготы, доступные рабочим, были им недоступны. Арво Туоминен, финский коммунист, сопровождавший в 1934 году хлебозаготовительный отряд, убедился, что крестьяне враждебно относятся к режиму: «По первому моему впечатлению, оказавшемуся прочным, все были настроены контрреволюционно, и вся деревня восставала против Москвы и Сталина»{426}.

Андрей Аржиловский, бывший крестьянин-середняк, помнивший дореволюционную Россию, был среди разочаровавшихся — неудивительно, так как он семь лет провел в лагере якобы за агитацию против коллективизации. После освобождения он начал вести дневник, где описал свое отчуждение от системы и окружающих людей: «Вчера город праздновал принятие сталинской Конституции… Разумеется, всеобщий энтузиазм больше напоминает идиотизм и стадное поведение. Новые песни распеваются с бешеным восторгом… «Я другой такой страны не знаю, где так вольно дышит человек»[366]. Но возникал другой вопрос: неужели при другом режиме люди не поют песен и не могут дышать? Я думаю, что в Варшаве или в Берлине они даже счастливее. Но, может быть, это все только злоба с моей стороны. В любом случае, люди хотя бы перестали показывать пальцем и травить кулаков»{427}.

Крестьяне часто жаловались на превышение полномочий со стороны руководителей колхозов. Например, расследование НКВД в 1936 году выявило «похабные, дерзкие, преступно-хулиганские выходки» председателя колхоза одной из южных областей Вещунова по отношению к колхозницам. Когда одна из них вышла замуж за некого Мрыхина, нужно было разрешение предстателя, чтобы вступить в колхоз, так как Мрыхин был осужден. Вещунов согласился принять его в колхоз при условии, что жена Мрыхина с ним переспит. Она спросила мужа: «Что же делать, ложиться под Вещунова и откупать тебя или тебя снова отправят на Урал?» Мрыхин понимал, что это единственное, что можно сделать. Последовали жалобы в НКВД, и Вещунова судили, однако на суде его оправдали. Решение было обжаловано, обвинения снова выдвинуты, однако он сохранил свой пост. Руководители оставались очень влиятельными. Сместить их было очень трудно{428}.

И все же самой отчужденной от режима категорией населения, несомненно, были заключенные ГУЛАГа, широкой системы лагерей, созданных якобы с целью «перевоспитания» непокорных с помощью труда. В 1929 году партийное руководство заменило тюрьмы для осужденных на длительный срок трудовыми лагерями. В основном это были лагеря, построенные на разработках полезных ископаемых в Сибири и других отдаленных регионов СССР, куда было трудно привлечь на работу добровольцев. ГУЛАГ стремительно разрастался одновременно с проведением коллективизации, так как сотни тысяч кулаков, священников и других «врагов» приговаривались к заключению. К началу Второй мировой войны они превратились в настоящих рабов государства. На них держалась советская экономика — в ГУЛАГе отбывали наказание 4 миллиона человек[367].{429} Заключенных принуждали к тяжелому труду в суровых климатических условиях. Они получали полный паек только в том случае, если выполняли рабочий план. Те, кто часто болел, никак не могли достичь поставленных целей. Фактически многие умирали от тяжелой работы. Один заключенный, описавший самый ранний и самый страшный период ГУЛАГа[368], направил жалобу в Красный Крест (разумеется, перехваченную НКВД) о чрезвычайно жестоком обращении: «Вскоре людей стали заставлять работать в лесу, не делая исключения для матерей и больных детей. Серьезно больным взрослым также не оказывалось никакой медицинской помощи… Все были обязаны работать, включая 10- и 12-летних детей. Нам давали 2,5 фунта хлеба на четыре дня… После 30 марта детей отправляли на погрузку древесины… Работа на погрузке была для них катастрофой: у детей были постоянные кровотечения, харкание кровью, пролапсы»{430}.

При различном отношении режима к разным группам советского населения отношение к самому режиму было неизбежно неоднородным. Из доступных нам фактов вытекает важный вывод, который был принят во внимание партией и НКВД: ненависть к зарвавшимся привилегированным чиновникам{431}. Сам Сталин хорошо это осознавал, так как он постоянно заслушивал отчеты партийцев и НКВД об общественном мнении. Разумеется, он не имел ничего против строгой, жесткой дисциплины и сам лично был готов к проявлению жестокости и насилия. Тем не менее он обвинял партийных чиновников в отчуждении гражданского населения, тогда как их прямой обязанностью было формирование положительного образа режима у населения{432}.

Однако не только претенциозность «маленьких Сталиных» раздражала мстительного вождя. Он был убежден, что они мешают ему готовить экономику к войне. Точно как граф Потемкин, распорядившийся построить бутафорские «потемкинские деревни» вдоль реки Днепр, чтобы убедить Екатерину Великую в большой ценности захвата Крыма[369], местные партийные лидеры преувеличивали экономические достижения своих регионов, а в их отчетах официальной Москве и Сталину содержались ложные сведения о выполнении плана. Партийцы прикрывали друг друга, а те, кто нарушал строй или покидал его, дорого платили за это. Руководство требовало от партийных чиновников поддержки, что привело к «сговору» и «шкурничеству»{433}. В то же время у таких чиновников были свои защитники в высших эшелонах власти — в Кремле, в сталинском окружении.

Сталин, стремившийся увеличить свою власть над партией, теперь настаивал на том, что проблемы политики начала 1930-х годов были связаны с разложением партийцев, как он говорил в 1934 году{434}. Партия (об этом настойчиво предупреждали ее лидера) могла запятнать свою репутацию, как это случилось во время НЭПа. Ее роль в преобразовании общества уменьшалась. На этот раз «опасность» исходила от врагов и шпионов внутри самой партии. Партии необходимо было вернуть чистоту, свое былое значение, идеологически перевооружиться и подготовиться к надвигающейся войне.


предыдущая глава | Красный флаг: история коммунизма | cледующая глава