home | login | register | DMCA | contacts | help | donate |      

A B C D E F G H I J K L M N O P Q R S T U V W X Y Z
А Б В Г Д Е Ж З И Й К Л М Н О П Р С Т У Ф Х Ц Ч Ш Щ Э Ю Я


my bookshelf | genres | recommend | rating of books | rating of authors | reviews | new | форум | collections | читалки | авторам | add
fantasy
space fantasy
fantasy is horrors
heroic
prose
  military
  child
  russian
detective
  action
  child
  ironical
  historical
  political
western
adventure
adventure (child)
child's stories
love
religion
antique
Scientific literature
biography
business
home pets
animals
art
history
computers
linguistics
mathematics
religion
home_garden
sport
technique
publicism
philosophy
chemistry
close

реклама - advertisement



4

Всю дорогу, пока его преподобие Кэри Карр ехал к Элен — да, собственно, все утро, — он думал: «Бедная Элен, бедная Элен». Только это и ничего больше — при таком огромном и безнадежном несчастье ни набожность, ни молитвы не помогут; он должен врачевать лишь состояние человека, притом с помощью скромных человеческих возможностей, так что он снова думал лишь: «Бедная Элен, бедная Элен». Он остановился возле обочины, у светофора. Шоссе спускалось вниз, отражая солнечный свет, волны жары, и его машина «шевроле»-купе стала съезжать на пешеходный переход. Поглядев вокруг, Карр нажал на аварийный тормоз. Над стоявшим на углу киоском, торгующим шашлыками под полуденным солнцем, висели неоново-голубые часы. Было половина двенадцатого — он опаздывает.

Кэри Карр носил очки, и у него был подбородок с ямочкой. В сорок два года он все еще очень молодо выглядел — у него пухлые щеки и жеманный рот, однако для тех, кто знал его, это херувимски безучастное и бескровное лицо быстро менялось: все знали, что на этом лице может появиться решимость и бездонная страсть. Совсем молодым человеком он пытался вобрать в себя всю красоту мира, и не сумел. В шестнадцать лет он был поэтом, убежденным, что отсутствие мужественности — это нечто трагичное, даже благородное и порожденное роковой потребностью. Он был единственным ребенком. У его матери, вдовы, были красивые влажные глаза, прелестная кожа, обтягивавшая хрупкие дуги скул, и губы с опущенными уголками, так что всегда казалось, будто она немного скорбит о чем-то. Но она вовсе ни о чем не скорбела. Она была милой, заботливой женщиной с несколько старомодной веселостью, и она любила Кэри больше всего на свете. Она развивала его чувствительную натуру. Когда ему исполнилось семнадцать, она отправила его в Вашингтон и в Ли, где проживал в то время один старый и знаменитый поэт. Но это была ошибка. Уверенный в своей гениальности, Кэри целый год писал по сонету вдень, и наконец, исполненный надежд и окончательно выдохшийся, понес поэту триста сонетов в фиолетовой обложке — не столько для одобрения, сколько для восхищения. Какая это была ошибка! Поэт был вздорный громадный мужчина и решал большинство своих проблем за едой, злобствуя и без конца болтая об учениках, которых он подозревал в извращениях. Он больше не писал стихов, да и вообще стал презирать поэзию, кроме своей собственной, — свои стихи он читал субботними вечерами полдюжине юношей, апатично сидевших вокруг него на полу и попивавших херес. Он попытался проявить мягкость к Кэри, но сумел лишь сказать ему горькую правду: сонеты, как наконец узнал юноша, были отчаянно плохи. Он слишком многого ждал от них, и провал пошатнул его здоровье и разум. С ним произошло то, что называли тогда «нервным срывом», и его мать, жившая в Ричмонде, поспешила отправить сына в горы Блю-Ридж, в санаторий.

Со временем его беспокойная душа обрела силу. По подсказке матери он начал читать Библию. Горы успокоили его; мозг снова заработал, но только в другом направлении: Кэри понял — с тем же пылом, с каким он создавал свои сонеты, — что Господь обитает на этих высоких склонах. Ему явилось видение, которое — казалось ему сейчас — возникало перед ним на протяжении многих месяцев. Его лихорадочное воображение взлетело в неземные высоты, в долины высоко в горах, где дымился дух вечности, — вспышка света обволокла его, и он понял позже, что это было чудо, поскольку этот свет, конечно же, был светом самого рая. Но затем он тихо опустился на землю на волнах света — потрясенный, принесенный в жертву, смутно неудовлетворенный. Он решил стать священником, вернуть то видение, проведя жизнь в тяжелой работе и в молитвах. Мать поощряла его в этом. «Кэри, дорогой, — говорила она, и ее глубоко запавшие влажные глаза становились ласковыми, а уголки губ красивого и печального рта опускались, — твой дед имел духовный сан, и его отец тоже. О, я буду счастлива, если ты так поступишь». Возможно, она считала, что таинства теологии позволят ей даже крепче держать его в руках, сохранить его только для себя. Но тут она тоже ошибалась. Дело в том, что, когда Кэри через несколько лет вышел из александрийской семинарии, это был уже другой человек. Он набрал тридцать фунтов веса и с большим трудом научился плавать и играть в софтбол, а также вообще забыл о своих бабьих слабостях, — обретя эту новую приятную зрелость, он даже завел роман с девушкой, работавшей секретарем в одной из контор семинарии. И быстро женился на ней. Год спустя его мать умерла, рыдая и говоря в бредовом состоянии, что ее всю жизнь обманывали и одурачивали — в чем именно, никто не мог бы сказать, — и умоляя Эдриенн, на которой Кэри только что женился, заботиться о нем и любить его, как это делала она.

Он служил в Порт-Варвике восемнадцать лет помощником пастора, а потом пастором в протестантской епископальной церкви Святого Марка. У него было три дочери, о самой младшей из которых он подумал сейчас, стоя у светофора, поскольку вчера был день его рождения и он чувствовал на своих щеках слабый запах лосьона для бритья, подаренного ею. И вспомнив про девочку, которая на минуту вторглась в его мысли — а то они все утро были уж очень мрачными и полными меланхолии, — он улыбнулся и вдохнул запах лосьона для бритья. Затем он вспомнил Элен Лофтис, и лицо его снова стало серьезным, исполненным все того же молодого неизменного пыла, пыла — хотя он не отваживался так думать, — порожденного частично странным и трагическим сожалением, какое он чувствовал, ни разу не сумев увидеть самого Господа, а частично преданностью — преданностью своей миссии, хоть и не такой большой, но которую он исполнял как мог.

Казалось, красный свет горел на светофоре уже несколько минут. Машина прачечной выскочила из-за машины Кэри, и водитель, мальчишка с голыми тощими руками и отвислой нижней челюстью, с наглой ловкостью поставил свою машину рядом с ним. Они обменялись равнодушными взглядами, и хотя Кэри попытался изобразить слабую улыбку, парень отвернулся и стал с угрюмой сосредоточенностью изучать рекламный щит. Кэри тоже отвернулся, потея, продолжая наблюдать за светофором, по-прежнему горевшим красным светом, и за перекрестком, где медленно двигался пожаре пригородный автобус, направляясь на запад, и исчез, словно проглоченный ядовитыми лиловыми волнами своих выбросов.

Вспыхнул свет: «Проезжай!» — и машина прачечной, раздраженно взвизгнув шинами, рванулась вперед, промчалась мимо него, исчезла за палаткой шашлычника. Он поехал, воздух, овевавший лицо Кэри, немного охладил его, и поскольку было жарко, поскольку необходимо было ехать, он подумал: «Я просто обязан там быть». И поехал по шоссе со скоростью пятьдесят миль в час.

Кэри жил на противоположной от Лофтисов стороне города. Он редко ездил туда, где жили Лофтисы: хотя путь был короткий, дорога не годилась для быстрой езды, и Кэри сейчас в какой-то мере это почувствовал — заасфальтированная дорога была проложена через малые болота, ею не пользовались ни промышленные предприятия, ни обитатели, она была унизана обветшалыми гаражами и киосками, торгующими горячими сосисками, а также намокшими палатками «Мадам Ольга» и «Дорин», принадлежавшими в большинстве своем хироманткам, многострадально балансирующим между посещениями бедных, взволнованных невропаток, сбившихся с начертанного Богом пути, и ежемесячными рейдами окружного шерифа. Кэри увидел сейчас такую палатку — она была расставлена в леске, — и старая незнакомая женщина в переднике и расшитом стеклярусом платке повернулась под соснами и мутными глазами неуверенно наблюдала за ним. Потом она исчезла.

А вот Элен… Что он скажет Элен? Он боялся встречи с ней, однако в то же время понимал, что из всех окружающих ее людей именно от него должна она получить сегодня наибольшую поддержку. Кэри смущало горе. Хотя он был уверен, что чувствует и понимает все так же досконально, как любой человек, он был по натуре консервативен и застенчив и даже после стольких лет своей службы лишался дара речи в присутствии пораженных горем людей. Он чувствовал себя не в своей тарелке как от разнузданной веселости, так и от чрезмерного горя, — особенно от горя; он предпочитал приятно и спокойно плыть по течению, а в данном случае он понимал: произошла небольшая трагедия. Когда ты такой осторожный и замкнутый, как можно надеяться стать епископом?

По сосновому лесу пронеслась тень ястреба — видение, черное как дым; сосны, казалось, сотряслись и задрожали, но ястреб исчез, пролетев над крышей бензоколонки, — сумеречная тень с распростертыми, словно распятыми на кресте, крыльями. Кэри взглянул на свои часы: надо спешить. Он посигналил, безрассудно пошел на обгон, невзирая на то что впереди маячила встречная машина. Сердце у него подпрыгнуло, но маневр удался; шофер третьего автомобиля, оказавшегося пикапом, погрозил ему кулаком, когда они поравнялись, и выкрикнул какую-то непристойность. Весь дрожа, Кэри немного сбавил скорость, думая: «А ведь это могло плохо кончиться». И снова: «Бедная Элен, бедная Элен».

День, казалось, был полон ужаса. О чем он думал? Она никогда не станет плакать. Это безнадежно. Она утратила способность любить или горевать — вот так весну в безводной горной стране иссушает солнце. Это самое скверное. О чем это он думал? «Господи, — думал он, — я должен сделать так, чтобы она увидела свет. Я должен снова соединить их. Господи, дай мне силы». Страстное желание обуяло его, глаза увлажнились слезами. В негритянском квартале, проехав мимо разваливающихся сараев, увитых выросшей за лето жимолостью, где по пыльным дорогам медленно двигалась процессия женщин в передниках, он осторожно притормозил, подумав о святом Бернарде.

— О, любовь, — произнес он вслух, — все, что произносит обвенчанная с тобой душа, отдается в тебе: ты обладаешь ею, сердцем ее и языком.

«Неужели нет способа поднять ей настроение, — подумал он, — помочь ей собраться с силами?» Кэри думал об этом все время, пересекая негритянский квартал. Он продолжал ехать. Эта идея завладела им; раздумывая, он вытер пот со лба, свернул на дорогу, идущую вдоль берега, а там, далеко, сидел на своем ялике одинокий цветной рыболов и загробным голосом старался вызвать ветер: «Жажду, чтоб ты пришел, жажду, чтоб ты пришел…»

Элен пришла к нему, вспоминал он, шесть лет назад вечером, в дождливое октябрьское воскресенье, когда на лужайке у дома приходского священника мокрыми разбросанными кучами лежали листья платанов, принесенные с реки ветром — предвестником холодов, что заставляло его мечтать о новой печке и безнадежно думать о том, чтобы Бог, которому он молился, явился наконец ему в этом году, и предпочтительно — до своего пришествия. Это было время, когда Кэри заглядывал себе в душу и предавался смутной аморфной скорби. Пришла война, и ему трудно было говорить о вере людям, чью веру, в любом случае слабую, унесло грозным ветром «космического катаклизма», как он выразился в то утро, видоизменив свою проповедь. Были у него и личные заботы. Термиты изгрызли большинство балок в подвале, прямо под столовой — он обнаружил это лишь недавно, после беспечно проведенного, беззаботного лета, — и есть в столовой стало неспокойно и рискованно; мысли о том, какие придется оплачивать счета за ремонт, волновали его. А накапливались и другие счета: две его девочки в этом году переболели детскими хворями и по легкомыслию заразились друг от друга — он задолжал педиатру двести сорок долларов. Собственно, встреча с доктором в тот вечер усилила его отчаяние.

Он стоял у своей входной двери — Эдриенн пошла наверх с девочками, младшая из которых, казалось, заболевала.

— Ничего серьезного, — сказал доктор, — не волнуйтесь. — И сошел по ступеням вниз.

А Кэри остался стоять в застекленном тамбуре с рецептом в руке, глядя, как хвостовые огни машины доктора исчезают в темноте, и ему подумалось — как тысячу раз до этого, — до чего же все ужасно: ты идешь по жизни, ожидая, что она улучшится, надеясь, что настанет свободный, ничем не занятый день, когда ничто не будет тебя тревожить, и хотя ты понимаешь, как глупо рассчитывать на такой головокружительно ясный день, продолжаешь надеяться, держась за свои иллюзии. Он пытался дойти до какого-то смысла, но мысль его истощилась, перейдя в прозаическую, путаную молитву, которую он так и не довел до конца. Он смотрел на свою лужайку, на дамбу, на реку за ней. Платаны трясли голыми ветвями; слабый лунный свет, пробившийся сквозь щель в облаках, высветил рыболовецкие неводы, барашки на волнах, мачты и гики парусных шлюпок, вздымавшиеся к небу словно серебряные умоляющие руки. Луна, то и дело скрываясь за облаками, вдруг стала казаться слишком девственной и призрачной для Порт-Варвика, и в этом свете, когда Кэри повернулся было, чтобы уйти, из машины вышла Элен Лофтис, одна, и заспешила к нему по дорожке под дождем.

Он взял ее руку.

— Элен Лофтис, — сказал он, — что заставило вас приехать в такой дождь?

Она как-то напряженно и взволнованно сняла с волос зеленый шелковый шарф, встряхнула его так, что с него посыпались капельки дождя, а войдя под навес, рассмеялась и неопределенно произнесла:

— Ну, я просто решила приехать.

Он был удивлен, заинтригован. Но помогая ей снять пальто, он болтал с ней так, словно появление в его доме человека из его паствы — замужней женщины при этом в одиночестве — вечером, в половине одиннадцатого, — было самым обычным на свете делом, ион волновался, что принимает ее без пиджака.

— Что ж, — весело произнес он, — это очень приятный сюрприз. Эдриенн рада будет видеть вас. Я надеюсь, что она спустится. Она сейчас наверху с Кэрол…

Элен легонько дотронулась до его руки.

— Нет, — решительно произнесла она, но все с той же обезоруживающей улыбкой, — не беспокойте ее. Я ведь хочу видеть вас.

— О-о…

Он положил ее пальто на столик и в окружавшей их тишине смущенно повел Элен в свой кабинет, переделанный из боковой веранды, обитый уродливыми дубовыми панелями, покрытыми темной и блестящей, как ламповая сажа, краской. Он всегда считал это место одновременно аскетичным и уютным из-за умелого сочетания мирского и церковного: на одной стене, например, висела репродукция Веласкеса, а на соседней восседал епископ в красивой раме с автографом. Кэри мог тут работать, уединившись от семьи, или просто размышлять. На его строгом, похожем на коробку столе лежало серебряное распятие, которое он купил в Кентербери много лет назад. Поворачиваясь на шарнирах в своем кресле, он мог созерцать берега реки, бесконечно романтичные ее просторы, темно-синие и мирные, но часто с дикими капризными шквалами. Как распятие, так и река — каждый по-своему, — порой дарили ему чувство удовлетворенности, а порой — мучительные мимолетные представления о другом мире.

Кэри усадил Элен и открыл окно, чтобы выпустить спертый воздух. Он повернулся к ней.

— Не хотите выпить, Элен?

— Нет, — сказала она, — нет, спасибо. — Потом вдруг весело: — Да-да, выпью. Чуточку виски в стакане. Чистого.

Он улыбнулся:

— Хорошо. Одну минутку. Разрешите мне надеть пиджак.

— Не утруждайте себя, Кэри, — поспешила она сказать. — Зачем такие формальности!

В ней было что-то странное — отсутствие целеустремленности, то, как она ерзала на стуле, — отчего ему становилось не по себе, но он рассмеялся и, потрепав ее по плечу, оставил полистать журнал «Лайф», а сам пошел приготовить напитки. На кухне он открыл ящик и стал шарить в груде сбивалок, пестиков для колки льда, ложек в поисках открывалки, и тут, вздрогнув (поскольку до этой минуты, — возможно, потому что он был сонный, — его мозг бездействовал), понял, зачем Элен пришла к нему. Не совсем. Потому что даже если это так, то что ей от него надо, чтобы приехать поздно вечером в таком нервном состоянии, да еще в дождь? Но он подумал, что знает: он слышал все эти разговоры — обрывки фраз, и намеки, и подмигивания, которые заметил на сборищах и которые, как он сказал Эдриенн, возмутили его.

Эти разговорчики начались недавно — слухи насчет Лофтисов, слухи о «другой женщине», — сплетни если и волновавшие его, то не потому, что они касались Лофтисов, которых он в любом случае не слишком хорошо знал, а потому, что они разрушали его представления о человеческой порядочности.

— Ну, в конце-то концов, дорогой, — сказала ему Эдриенн, произнеся это небрежно, раздраженно, бросая слова через плечо и расчесывая на ночь свои красивые светлые волосы резкими взмахами руки, как самоуверенная светская дама, что действительно возмущало его, хотя он никогда бы не осмелился ей это сказать, — ну, в конце-то концов, дорогой, ты же знаешь: внебрачные утехи не совсем уж в новинку для человеческой расы. Если Элис Ла-Фарж проболталась, так это потому, что она вообще слишком много треплется, и, право, ей следовало бы держаться поумнее с клериками, но, в конце концов, почти все знают или, по крайней мере, могут сказать, что Элен Лофтис — это гнездо мелочных ненавистей. Я, во всяком случае, не могу сказать, что очень осуждаю Милтона. Во Франции…

— Эдриенн! — сурово произнес он. — Я не желаю слушать такие разговоры.

А потом, смягчившись, сев рядом с ней на стул у туалетного столика, терпеливо пояснил ей, что он, конечно, понял: она сказала так в шутку, — и это правда: здесь не Франция, и, как он раньше уже говорил, нынешний протестантизм может гордиться своим либерализмом, однако она прекрасно знает, что домашний очаг — это священно и так далее… конечно, она пошутила, они оба посмеялись тогда… и так далее и так далее. Это было несколько месяцев назад — он и забыл об этом, — тем не менее в течение некоторого времени смутные несопоставимые видения посещали его: Кэри видел Лофтиса — красивого, благожелательного, разговорчивого, которого он (несмотря на то что Кэри в течение двух лет уговаривал Лофтиса стать членом церковного совета или хотя бы ходить в церковь) немного недолюбливал, и Элен — да разве они подходят друг другу? Она с самого начала и всегда одна каждую неделю приходила в воскресную школу, приводя двух девочек, на редкость непохожих друг на друга, выглядевших нездоровыми, и несчастными, и холодными. Именно холодными — он подумал о Лофтисе и об Элен, а потом об Эдриенн, которая была такой мягкой, надежной и полной самого жаркого и сладостного пыла. А потом выбросил все это из головы.

Он надел свитер и включил на кухне свет. Неся напитки в кабинет — ржаное виски для нее, немного коньяку для себя, — он устало подумал: «Будь я баптистом, я бы имел дело с черным и белым, я бы выяснил и решил: грех это или безгрешие». А Элен, стоявшая у окна, повернулась к нему. Она выглядела уравновешенной, сдержанной, но Кэри показалось, что она плакала. Он постарался сделать вид, что этого не заметил.

— Садитесь, хорошо, Элен? — спокойно произнес он и сел за письменный стол. — Так чем я могу быть вам полезен? — Не слишком ли он официален? — Речь идет о бизнесе или об удовольствии?

Она вынула из сумочки носовой платок и шумно высморкалась. Затем осторожно и с отвращением глотнула виски. Кресло заскрипело и застонало под ним, когда он откинулся, чтобы закрыть окно, а на дворе порыв ветра налетел на кучу листьев и подбросил их вверх над лужайкой. Наконец Элен произнесла (можно было бы подумать — застенчиво, если бы она не смотрела на него так торжественно; он подумал даже: чуть ли не флиртуя, хотя холодно, мелькнула мысль):

— Кэри, вам ведь неприятно обижать женщин?

— О чем вы, Элен? — произнес он с улыбкой. — Я не понимаю, что вы хотите сказать. Что…

— Я имею в виду, — перебила она, — разве вы не презираете женщин, которые ни в чем не уверены, или глупы, или что-то еще, а может быть, и то и другое вместе, поэтому они вечно мечутся как сумасшедшие, пытаясь найти, за что бы уцепиться. Ну, вы понимаете, что я имею в виду.

— Нет, — сказал он, — я не презираю их. Хотя мне кажется, я знаю, что вы имеете в виду.

— Такого рода женщины, — продолжала она, — всегда женщины обиженные. — Помолчала. — Я их так называю.

Она отвела от него взгляд и стала смотреть в окно. Какое-то время она казалась очень серьезной, спокойно размышляющей, придав лицу приличествующее случаю выражение. Но во всем этом не было ничего мрачного. Она, право, выглядела очень красивой — интересно, сколько ей лет. Около сорока — мужчина-рекламщик изобразил бы такую женщину профессором с невероятно хорошей кожей и безмятежными глазами непрофессионала. Удивительная вещь: она никогда прежде не казалась ему интересной, и ему вдруг захотелось пошутить, но она повернулась и жалобным голосом произнесла:

— Ох, Кэри, не хочу я быть обиженной женщиной. — И, немного просветлев, добавила: — Могу я об этом вам рассказать?

Ее жалость к себе не слишком трогала Кэри — его мать страдала таким же недугом. Тем не менее он сказал:

— Продолжайте, Элен, рассказывайте, в чем дело.

— Мне давно хотелось прийти и увидеть вас, Кэри.

— Элен, вам и следовало прийти, — сказал он.

— Я бы и пришла, но я всего боялась. В известной мере боялась и себя, потому что я так давно ношу это в себе, держусь тихо, храню это в тайне, понимаете, я думала, что если я это из себя выпущу, то каким-то образом предам себя. Ко мне пришло это понимание, и это в своем роде так ужасно. Я хочу сказать — то, что я знаю: вина в этом частично моя. Не полностью, учтите… — Она смотрела прямо на него, и у него снова возникло впечатление, что она в точности знает, в чем ее беда, но ей трудно об этом говорить. — …не всецело, — повторила она, сделав ударение на слове «всецело», — но достаточно, чтобы понимать: если я слишком долго пробуду с этой тяжестью, то сойду с ума. Доктор Холкомб…

Она помолчала, быстро, судорожно поднесла руку к горлу.

— Я не стану называть имена! — сказала она. — Я не стану называть имена!

— Ш-ш, Элен, — предостерег он ее, и Эдриенн в банном халате и с бигуди заглянула в дверь.

— Извините… — И она холодно кивнула Элен. — …Кэрол успокоилась. Я иду ложиться.

— Спокойной ночи, — сказал Кэри.

— Спокойной ночи, дорогой.

— Спокойной ночи, — сказала Элен.

Дверь закрылась.

— Я никого не собираюсь предавать. Абсолютно никого, — взволнованно произнесла она.

Он поднес спичку к ее сигарете — это была третья, которую она закуривала без передышки и дрожащими пальцами поднесла к губам, наклоняясь к нему.

— Не спешите, Элен, — сказал он мягко. — Допейте виски.

Она так и поступила. Он понаблюдал за ней, а потом, когда она поставила стакан, стал слушать. Теперь она была спокойнее. Он отвел от нее глаза и стал смотреть в окно. Дымящийся сильный дождь наполнял ночь. С веток бесконечно одинокими спиралями опадали последние листья. Кэри чувствовал странное сродство с этой женщиной — что это было? Но, слегка приподняв брови, он стал внимательно слушать, что она говорит:

— Я не могла выбросить это из головы — мысли о них, о Милтоне и этой женщине, «миссис Икс» назову ее, поскольку не собираюсь ее выдавать, даже несмотря на ее вину, — я просто не могла выбросить это из головы. От этого можно сойти с ума. Понимаете, я знала про них долгое-долгое время — по крайней мере, шесть или семь лет. Боюсь, всю мою жизнь я была очень чувствительна к тому, что правильно, а что неправильно. Мои родители были люди военные, и в известном смысле это было забавно: они были строги и суровы со мной, но совсем не так, как себе представляют некоторые люди военных. Отец в войну был в штабе Першинга. Его отец был капелланом, и папа был очень религиозным. «Элен, — говорил он мне, — Элен, лапочка. Мы должны твердо держаться добра. Армия Господня уже двинулась вперед. Мы побьем гуннов, а потом и дьявола. Твой папа знает, что справедливо…» И с важным видом принимался расхаживать в своих галифе и с кнутом для верховой езды в руке, и мне он казался просто Богом. Солдаты любили его. Он внушал им страх Божий, сидя на коне (а в ту пору он служил в кавалерии, и никто не ездил на лошади так красиво, не выглядел так внушительно, действительно внушительно). В Форт-Майере были такие красивые леса, а в реке было столько нежных синильников — их можно было увидеть во время вечернего построения. И папа на своем коне — это был серебристый гелдинг, которого звали, я помню, Чэмп. Папа говорил: «Я не потерплю дурного поведения в моем подразделении. Мы маршируем как солдаты, идущие на войну, а не как пьянчуги и греховодники». Его прозвали Ретивым и Иисусом Пейтоном. А я — мне было тогда лет шестнадцать или около того — стояла на плацу и смотрела на него. Солдаты просто его обожали.

Кэри беспокойно поерзал и раскурил трубку.

— И был он суровым и строгим. Но хорошо относился ко мне. Я научилась распознавать, что хорошо и что плохо. Каждое воскресенье, где бы мы ни были, мы ходили в церковь. И когда мы пели псалмы, я краешком глаза следила за ним — он пел так громко красивым благородным баритоном, и усы его при этом так строго и решительно дергались.

О да. Понимаете, какое-то время мы с Милтоном были счастливы. Трудно предугадать. Потом нас стало четверо; мы жили в квартире недалеко от верфи. У нас был старый разбитый «форд», и по воскресеньям мы вчетвером отправлялись на пляж, валялись на солнце, собирали ракушки. Однажды наша машина застряла в песке, когда мы собрались ехать домой, и мы оставили ее там до семи или восьми вечера, асами вернулись, сели на песок с Моди и Пейтон, которым было тогда, по-моему, соответственно пять лет и четыре года, и, попивая шоколадное молоко, смотрели, как садится солнце. Ну разве это не счастье — оставить свою старую разбитую машину в песке, а самим вернуться на пляж и пить там шоколадное молоко?

Но это было не счастьем, а чем-то еще. Я не могла выбросить это из головы. Позвольте мне рассказать вам…

Он уже давно начал пить. Она не представляла себе почему: возможно, у него исчезла потребность в ней, если Кэри понимает, что она имеет в виду, а может быть, дело в Моди, в его огорчении и всем прочем. Жуткая, жуткая история, но именно это — последнее — она подозревала больше всего, хотя, как она уже сказала, могло быть две причины. Что ж (как, должно быть, понимает Кэри), она не ханжа, но Милтон начал постоянно пить и в то же время перестал посещать церковь. О, она очень ясно представляла себе, что будет: в мыслях не укладывается, каково это — тихо стоять и смотреть, как осыпаются кирпичи, которые ты так старательно укладывала, — считала, что они надежные и крепкие, а они вдруг вываливаются. Это начинается медленно, неожиданно и месяц за месяцем понемногу подкрадывается к вам, а в какой-то момент вы озираетесь и обнаруживаете, что все здание, которое вы так старательно строили — и еще не достроили, — начало растворяться, как песок в воде, рассыпалось, обнажив всю свою жуткую арматуру, так что хочется набросить на все это месиво покров — этого жаждет прежде всего ваша гордость, — а потом захочется не столько все скрыть, сколько наспех подобрать эти выпавшие частицы и с помощью хитроумной декоративной кладки починить, починить здание, все время приговаривая: «Ой, прекрати осыпаться, пожалуйста, прекрати, пожалуйста».

То, что он пьет, и то, как он ведет себя с Моди, — ничего явного, Кэри должен понять, — коварно, бесчувственно и совершенно возмутительно. Как он может так поступать? А потом, эта женщина — миссис Икс. Это существо, сказала Элен, сбросило с себя покров приличия и разума, оголилось, обнажив всю свою низость.

В течение шести лет (продолжала Элен) — долгое время после того, как она примирилась с такой жизнью, где ее единственной надеждой было уменьшить каждую потерю, как только она могла, не суетиться, а каждый день поддерживать свой дух новыми подходами, новыми оплотами, новыми надеждами, — шесть лет наблюдала она, как он тянулся к этой женщине, следя, как могла бы следить за мухой, попавшей в паутину, за его дурацким скольжением в пропасть, — все время безразличная, отстраненная и лишь немного печальная: смотрите-ка, они врозь, но поддерживают связь друг с другом как антенны — распутная и целеустремленная женщина и ее бедный Милтон, очарованный ею и тщетно пытающийся вылезти из этой страшной каши. Мухи и пауки, холод подземелья. Все просто: хотя Элен не могла видеть их вместе, она чувствовала, как они дрожат, покорно соглашаются. Их сладостное конвульсивное соитие произошло. Сколько раз — она не может сказать. Победу одержала та, другая, женщина. И — ах! — ее бедный Милтон.

Как можно по-настоящему огорчаться из-за всего этого, когда огорчение отошло в прошлое, осталось только в памяти?

«Так будь они оба прокляты, — сказала она. — Пожалуйста, Боже, прокляни их».

Грешно так думать, но она права, не так ли, в том, что желает им погрязнуть в собственной грязи? Кэри никогда не поймет, как ей больно.

— Почему мужчина не может держаться женщины, которая так любит его? Это же несправедливо. Мне становилось все больнее и больнее — каждый вечер я молилась, чтобы это не прошло им даром. Но грех. А разве я тоже не грешила? Господи, что такое грех? Порой логика жизни настолько расстраивает меня, что я начинаю думать: никакой награды или защиты человек не получает здесь, на земле. Порой я думаю, что жизнь — это лишь одно большое недоразумение, и Бог, должно быть, очень жалеет, что так напутал с последствиями.

— Послушайте…

— Две недели назад мы сидели однажды вечером после ужина на лужайке под ивой. Это было накануне отъезда Пейтон в школу, и я полдня помогала ей укладываться. На следующий день мы вчетвером собирались ехать в Суит-Брайер. Я чувствовала усталость, и мне было жарко: днем я ездила в центр, чтобы купить Пейтон новую сумку и шляпу, и мне пришлось потолкаться в толпе — ну, вы знаете, как это бывает. Потом, когда я выпила чаю со льдом и кофе, мне стало легче. Видите ли, примерно за неделю до этого на танцах, которые я устроила для Пейтон, мы с ней поссорились — это долгое время беспокоило меня, но мы, понимаете, «помирились» и больше уже не сердились друг на друга. Мы, право, очень веселились, пакуя вещи, и обе были так возбуждены предстоящим отъездом в школу, что я была очень счастлива, хотя и чувствовала некоторую печаль, возникающую, когда ты знаешь, что твой ребенок впервые покидает тебя. И вот я сидела и смотрела на корабли, которые уходили в море, и на колибри, летавшие по цветам, — ну и, как вы понимаете, на все подобные вещи. Моди сказала, что у нее болит голова, — я помогла ей подняться наверх, дала аспирин и сказала, чтобы она полежала и позвала меня, когда отдохнет. И она сказала: «Да, мамулечка», — легла на простыни, закрыла глаза и через мгновение заснула. Она так легко засыпает, бедная девочка…

А Кэри думал: «Дойди же до главного», — но внимательно ее слушал. А она продолжала рассказывать, как стояла у кровати Моди и какое-то время наблюдала за ней. Солнце уже зашло, погрузив все в легкий туман, наполнив комнату тенями. Элен слышала, как внизу по крыльцу идет, шаркая, Элла, а Милтон и Пейтон разговаривают на лужайке, вдруг засмеялись — и все. Было еще лето, но в воздухе ощущалось что-то осеннее — это чувствуется в такое время года: на закате солнца все на минуту затихает, когда прекращается ветер, когда в эту тишину врывается холодное дыхание и с дуба падает одинокий лист, точно что-то гибельное и непонятное сдернуло его; тик-так-так делает он, летя сквозь сумерки. Элен стояла там, куря сигарету, глядя на Моди и на неясно очерченных зверюшек на стенах — поросята, и котята, и уточки в матросских костюмчиках, которые были тут, потому что Моди так хотела; сейчас они, казалось, задвигались в полутьме и заплясали: танцевали жигу и слегка кивали, если долго смотреть на них. Но на ее глазах они начали уменьшаться — сначала в углах, а потом над кроватью: поросята, уточки, котята — все, приплясывая, без звука исчезали один за другим. Она услышала, как внизу, под ней, Пейтон весело заявила: «Зайка! Это же не так, глупенький».

Наступает минута, и какое-то слово, цвет, дыхание ветра заставляет тебя подумать: «А жизнь вовсе не плохая, ее мирное течение будет продолжаться и продолжаться», — а потом раз! — и эти суждения рассыпаются, как взрыв звезды, и приходят пугающие мысли о смерти и умирании.

«Зайка, это же не так, глупенький».

Моди зашевелилась, перевернулась и продолжала спать. Элен подошла к окну. Она смогла разглядеть их внизу, под ивами: Пейтон сидела на ручке кресла, и они вместе что-то рассматривали — какую-то бумагу или каталог; Пейтон гладила Милтона по голове. Он был в рубашке — сквозь перекладины стула виднелись влажные пятна под мышками.

— Она села рядом с ним, — сказала Элен. — Она тоже сидела ко мне спиной. Она была в шортах — я видела ее бедра, туго обтянутые тканью, и постыдные мысли пришли мне в голову: ведь это тело я выносила… нет, не стану этого говорить. А все-таки стану. Ведь это тело, которое было частью моего (то, как она сейчас прижималась к нему, уже указывало, что она — понимаете — вела себя не так уж невинно с мужчинами, хотя я не имею в виду с Милтоном)… Я думала об этом. Да, думала. Она валялась в лесах в Суит-Брайере, вдали от дома, без всякого надзора и вообще. Такая доступная для какого-нибудь мальчишки-хлыща из университета. И вообще. Вы же знаете. Я ведь ее мать. Я думала обо всем этом. И продолжала наблюдать, хоть это и претило мне.

Элен не помнила, как долго это продолжалось: сигарета в ее руке догорела, и пепел упал на подоконник, — возможно, минут пять… За своей спиной она слышала, как дышит Моди. Что за это время с ней произошло? Элен казалось, что рядом с ней стоял дьявол, пока она смотрела на них, а тем временем сигарета ее вся сгорела и в доме воцарилась угрожающая тишина — она овладела лужайкой, умирающим солнечным светом и каждой травинкой, каждым цветком и кустом вокруг них; колибри исчезли, деревья застыли. Дьявол сказал: «Смотрите на них, смотрите на их грех, смотрите, как они предали вас обеих — вас и это слабое любимое существо позади вас, которого скоро не станет. Один предал вас, изменив вам, другая — своей порочностью и низостью, неблагодарностью ребенка, не имеющего стыда».

Итак, она наблюдала за ними из окна, и ей казалось, что все плохое и ненавистное в мире собралось вокруг дома и лужайки, стянутое сюда вечером на короткий миг и тем более невыносимое, что она понимала: это порочно соблазняет ее, — понимала, что они виноваты не больше, чем она. И тут что-то произошло. В тот миг, когда она услышала этот голос, ей показалось, что само время остановилось: ничто не шевелилось, ни единый лист не упал; за кромкой берега приливная волна застыла вздыбившимися валами, бороздившими бесконечную поверхность залива. Вечерний ветер застыл в деревьях. А внизу Милтон и Пейтон сидели рядом точно статуи, и рука Пейтон была поднята к тому месту, где в ее волосах запуталось солнце. Нигде не было ни звука, ни движения — лишь быстро, бешено билось сердце Элен.

Что-то произошло. Ветер снова зашелестел в деревьях, упал лист, вдали раздались крики детей, и волны стали снова набегать на песок, рука Пейтон обвилась вокруг его плеч, он посмотрел вверх, они рассмеялись и, опустив головы, стали читать. Все происходило так, словно мозг Элен был кинопроектором, в котором проекцию остановили, чтобы она могла рассмотреть во всех подробностях застывшую сцену, а теперь, в этот момент, движение продолжилось. Возмущение исчезло, и, сказала она Кэри, ее расстраивает лишь то, что она знает: она снова это переживет — через пять минут, через десять, через день, через неделю. Разве может она сказать — когда? Но в данное время с нее свалилась тяжесть — свет снова стал мягким и приятным, как всегда; колибри вернулись кивать головками и сталкиваться друг с другом на ее клумбе; голос Пейтон, игриво произнесший: «Ну так мне без разницы, что ты говоришь, зайка», — наполнил ее болью и тоской.

— Я поцеловала Моди, снова сошла вниз и посидела на лужайке с Пейтон и Милтоном.

Тут Элен умолкла, вспоминает Кэри, и, смутившись, отвернулась с видом человека, сказавшего: «Позвольте я расскажу вам одну историю», — и остановилась на полпути, потому что забыла, чем все кончилось.

Кэри нагнулся, прочистил горло и сказал:

— Итак, был момент, когда вы почувствовали настоящую ненависть… или злость и соблазн, как вы это назвали?

— Да, — сказала она, помолчав. — Да, думаю, что так.

— И вы считаете, что согрешили, потому что в озлоблении поддались этому соблазну?

— Частично, — ответила она, — частично потому…

— Но, Элен, — рассудил он, жалея, что она остановилась на этом, поскольку, чтобы рассеять наступившее с молчанием замешательство, он мог только лавировать, — Элен, это же, вы понимаете, не так страшно. У всех нас бывают мысли, которых нам стыдно. Да если бы мозги среднего человека — учтите: среднего — были представлены публике на обозрение, его бы в минуту до смерти забросали камнями. Конечно, в плане душевного здоровья, несомненно, хорошо было бы контролировать свои импульсы, избавляться от них, прежде чем искушение по-настоящему овладеет вами. Вы читали когда-нибудь Монтеня?

— Нет.

— Так вот, — произнес он, думая: «Перед тобой интеллигентная женщина и при этом весьма трагичная, но на самом деле это трагедия разочарования — возможно, по части секса, — и если тебе удастся сделать ее гуманнее и… Ну а дальше что?» — Так вот, — продолжил он, — добудьте его эссе и прочтите «О стихах Виргилия» — это о пользе изгнания демонов, прежде чем они заселят ваши мозги, это…

— Но выслушайте же меня, — прервала она его. — Разрешите мне рассказать вам! Разрешите продолжить!

— Ох-о.

— Так я могу вам рассказывать?

— Ну да.

Она продолжила свой рассказ, и он снова расслабился, в задумчивости глядя на нее. Действительно, странная женщина. И какая милая, прихожанка его церкви… и вся эта история насчет порочности. Это показывает, что, возможно, не все пассивны. Конечно, это так: познания в психологии заставили его поверить, что слишком сильное осознание порока является часто следствием инфантильных эмоций, — отсюда примитивный фундаментализм, особенно американский, который он презирал. Трусливый пуританин, считал он всегда, или трусливый фундаменталист, не желающий участвовать в церковном обследовании, использует дьявола в качестве козла отпущения, чтобы избавиться от необходимости позитивных действий. «Дьявол заставил меня, — говорит он, — и я отвернулся от примера Христа», и, следуя такому негативизму, способен совершить под солнцем любое преступление против человечности и разума. Но эта женщина казалась Кэри другой: несмотря на сумятицу в мыслях, в ней было что-то сильное, и искреннее, и ищущее, и это вызывало у него сочувствие. Она не хотела никаких заменителей. Никаких Монтеней. Право же, странная женщина — по крайней мере отличная от других. Что же до дьявола — это по-прежнему выглядело такой глупостью, но пусть у нее будет этот символ: в худшем случае — это ребячество. Его мысли ушли в сторону: он подумал о неоортодоксии, и ему иногда казалось, что он и сам нуждается в символе.

— Какое-то время я там посидела, — продолжила Элен. — Я вязала. Пришла Элла и ушла, унося чашки и посуду, а потом Милтон наконец сложил карточный столик и внес его в дом. Я посмотрела на Пейтон. Она сидела в кресле, подобрав под себя ноги, и читала один из этих информационных буклетов, которые рассылают колледжи своим новичкам: куда надо явиться и к кому, а также правила поведения и все такое. Я сказала: «По-моему, эта шляпка подойдет к новому костюму». А она произнесла лишь: «М-м-м». И я сказала: «Конечно, красное будет хорошо с ним. Я имею в виду с костюмом. У него ведь цвет осени». А она снова произнесла: «М-м-м» — только и всего. Этак небрежно, в своей равнодушной манере, к которой я уже стала привыкать. Она даже с Милтоном ведет себя так, хотя ничего удивительного: он вконец избаловал ее. Вот, например, эта шляпка — мы в последнюю минуту вспомнили, что она нужна ей, и это я отправилась в жару толкаться в толпе, чтобы купить ей шляпку. И я выбрала очень славную. Она сразу понравилась Пейтон. Но ее пренебрежение… Я постаралась не думать об этом: такая уж она есть. Он породил в ней это, да и я всегда говорила: «Она юная, она юная». Я сказала: «Запомни, дорогая, я говорила тебе, что простыни надо менять раз в неделю. Нижнюю простыню положи в мешок для стирки, а верхнюю простыню положи на место нижней…» Глупые мелочи, связанные с отправкой в школу, но вы понимаете: я заботилась. Она, нахмурясь, подняла на меня глаза, как часто бывает в разговоре со мной, держась — ну, вы понимаете — жеманно вежливо, и сказала: «Мама, дорогая, ради Бога, все это ты ведь мне уже говорила», — и, отвернувшись, не произнеся больше ни слова, продолжила читать. Вот так. Я ведь только старалась помочь, а он натворил такое… Не важно. Я постаралась, чтобы в голосе не было гнева, и сказала примерно следующее: «Значит, все в порядке, о’кей», или что-то в этом роде. Затем я отложила вязанье, поднялась и пошла к клумбе.

Элен хотелось рассказать Кэри, как много значил для нее сад. Всякий раз, как возвращалась эта ее ужасная депрессия, она бросалась в свой сад — так человек, умирающий от жажды, бежит к воде. Она принималась выдирать сорняки и рыхлить землю, и, стоя на коленях на прохладной земле, она, по ее словам, чувствовала свою глубокую связь с чем-то твердым и прочным, не являющимся частью семьи. Теперь она повернулась спиной к Пейтон. И тут услышала шаги Милтона на террасе, потом услышала, как он тяжело опустился рядом с Пейтон. Услышала она также звяканье льда — это, конечно, означало, что он пьет.

Он начал что-то говорить ей. «Элен, дорогая», — начал он и умолк, а она не откликнулась. Он стал разговаривать с Пейтон, они говорили оба — отец и дочь — о тривиальных, безобидных вещах; не важно, о чем они говорили. Минут пять или десять Элен стояла там на коленях. Солнечный свет быстро гас, и ей надо было спешить, чтобы дольше чувствовать эту ублаготворенность, погружая пальцы в землю, вытаскивая сорняки, которые она выкладывала на бумагу, лежавшую рядом, нагибаясь время от времени, чтобы понюхать цветы.

На кухонном крыльце появилась Элла Суон в своей шляпе.

«Ну так всем доброй ночи», — застенчиво произнесла она.

Пейтон и Милтон пожелали ей спокойной ночи, и Элен, повернувшись, попрощалась с ней.

«Доброй ночи, — сказала она. — Запомни: я хотела бы, чтобы ты пришла пораньше завтра утром».

Она посмотрела на Эллу, стоявшую на крыльце, частично затененном ивами, — старую, сгорбленную, причудливо одетую в одно из платьев, какие Элен носила в двадцатые годы, выглядевшую как сморщенная обезьяна, которую нарядили в шелковое платье с кисточками и бусинками. Она поднесла руку к глазам, щурясь на Элен, хотя солнце было за их спинами.

«Мистер Лофтис должен рано уехать, чтобы отвезти Пейтон в школу», — сказала тогда Элен.

Она произнесла это вежливо, однако не враждебно и, как надеялась, с правильной интонацией, так что хотя это прозвучало беспристрастно, но в то же время указывало на отстраненность, давало понять Милтону, что она оскорблена. Такое впечатление создавало, она надеялась, то, что она сказала «мистер Лофтис». И, сказала она Кэри, она уже знала, что, произнеся эти злосчастные слова, она связала себя: она знала, что не поедете Пейтон в Суит-Брайер.

— Из-за того, что она оскорбила вас? — спросил Кэри.

— Наверное, — сказала Элен.

— Но это не звучало как оскорбление, — возразил он. — То, что сказала Пейтон.

— Разрешите я продолжу.

Итак, Элла сказала: «Да, мэм», — заковыляла под деревьями по гравийной дорожке — хруст-хруст-хруст — и исчезла. Элен продолжала пропалывать цветы; Пейтон и Милтон ничего не сказали ей — она чувствовала их молчаливое присутствие у себя за спиной, даже чувствовала, как они многозначительно переглядываются, и из-за этого старое чувство горечи вернулось.

«Я не поддамся этому, — сказала она себе. — Я не поддамся этому…»

И воткнула в землю лопатку. Она подняла глаза, думая: «Я не поддамся этому отчаянию», — увидела волны, небо, облака в вышине над Порт-Варвиком, окутанным темно-коричневыми или безупречно ржаво-золотистыми сумерками. Мыслью она умчалась вперед, и ей явилось видение будущего. Было так глупо и в то же время так легко думать о том, когда время остановится, как сердце старой женщины, и дом в солнечное воскресенье будет полон внуков, и ты, всеми ими почитаемая, воспрянешь, чтобы встретить любовь тех, кто зовет тебя по имени, и сможешь сказать тогда: «Добилась, добилась». Вот о чем она думала. Сейчас от них не доносилось ни звука, но это не имело значения. Она смотрела вверх — мимо пляжа, залива, — думая: «Я не поддамся. С Божьей милостью солнце будет светить мне в мои мирные последние дни, когда мы с Милтоном будем снова любить друг друга и я постарею, но буду счастлива, потому что и Пейтон любит меня. Я все преодолею».

Но в то же время это сидело в ней. Тогда она опустила взгляд и даже с легкой улыбкой вспомнила, что была готова подняться и, пожертвовав гордостью, пойти к Милтону и Пейтон, посидеть и поговорить сними; она посмотрела вниз, где ее лопатка вонзилась в землю, и увидела, что лопатка разрезала надвое корень граната.

— Это было хорошо видно, — сказала она, — концы корня вылезли из земли, зеленые и влажные, и немилосердно рассеченные.

— Кэри, — сказала она, — я вот думаю, в какие же минуты на нас накатывает депрессия. Корень граната. Понимаете, я стояла на коленях, стараясь не сдаваться, ища Божью помощь. «Научи меня любить», — говорила я. Я все помню. Я думала, что смогу выйти из моего сада и пристойно, не торопясь, предстать перед теми, кто больнее всего ранил меня. Я проявлю любовь и доброту. Но на меня подействовал не вид этого корня, окровавленного и изуродованного, а что-то другое, находившееся позади меня. Голос Пейтон. Такой разбитной, такой грубый. Она сказала что-то вроде: «Зайка, перестань меня щипать». И то, как он сказал: «Но, крошка, я в шоке!» И снова ее голос: «Ты слабак», — что-то в этом роде и хихиканье и взвизгивания.

Все это было слышно, продолжала Элен, но не только это — другой голос, который она любила больше всего на свете, долетел сквозь сумерки до нее, словно ее коснулись руки. Это был голос Моди.

Из окна. Значит, она разбудила Моди, когда позвала Эллу.

Элен повернулась. Пейтон сказала: «Я уложу ее, мама», — и, вскочив, побежала по траве, прежде чем Элен могла подняться или даже пошевелиться. Потом она все же встала на ноги, с раскрытым ртом.

«Подожди, нет! — начала она. — Бог мне свидетель…» — но увидела лишь, как ноги этой невесомой молодой распутницы, легко сгибаясь в коленях, мелькнули по лужайке и скрылись в доме, а Милтон сидел в шезлонге, разбросав ноги, со стаканом в руке, и, лениво повернувшись, увидел, как Пейтон исчезла за дверью; красная шея его вздулась и стала увеличиваться, по мере того как Элен поспешно приближалась к нему, утопая каблуками в земле, чтобы обойти его шезлонг.

«Ради всего святого, Элен! Что случилось?» Он положил руки ей на плечи, удерживая ее.

«Отпустите меня! Я нужна ей. Я не позволю Пейтон…»

«Да что с вами? Возьмите себя в руки». Теперь он встряхнул ее, лицо у него было красное и испуганное, одной рукой он сжимал ее плечо, другой обхватил за шею — рука была мокрая и холодная, поскольку он раньше держал в ней стакан.

А Элен кричала: «Отпустите меня! Я иду наверх. Это мой ребенок. Я не позволю Пейтон…»

И вдруг ей стало лучше, спокойнее: она поняла, что это глупо. Гнев прошел; Милтон сажал ее в кресло, говоря: «Элен, Элен, ради Бога!» А потом более мягко произнес: «Бедная детка, вы совсем уморились — вот и все. Не волнуйтесь. Не волнуйтесь, ради Христа. Моди в порядке. Пейтон позаботится о ней».

Элен сидела, не глядя на него, а он пригнулся к ней.

«У вас на лбу какая-то грязь, — сказал он, — вот тут». И коснулся пальцем ее брови.

Она, однако, не произнесла ни слова — ей помнится, что в эту минуту она, должно быть, думала снова: «Да, она позаботится о ней — Моди в порядке». Думала не с облегчением или успокоением, как следовало бы, поскольку хотя и понимала, что Пейтон позаботится о Моди, все же хотела быть там и не могла выбросить из головы эту дикую ложную мысль: «она узурпирует мое место — вот что это; ей недостаточно того, что она играет с Милтоном, теперь она хочет завладеть и Моди». Элен понимала, что все это — фальшь, но ей хотелось встать на ноги и оттолкнуть Милтона, чтобы он не мешал. Она не неистовствовала, а просто хотела спокойно встать на ноги и пойти наверх, к Моди. Но она боялась разоблачить себя — чувство вины возвращалось. Она боялась нового мерзкого кризиса в отношениях с Милтоном — слишком много у них было ссор, слишком много.

А сейчас он был так мягок с ней.

«Позвольте, я вас почищу, лапочка». И, вытащив носовой платок, вытер ее бровь.

Она дала ему это сделать, волнуясь, судорожно, с трудом дыша. «Вот теперь все, — наконец произнес он. — Теперь расслабьтесь, детка».

Как он мог быть таким нежным, как мог делать вид, будто ничего между ними не произошло? Тут ей захотелось встать, она начала было подниматься, но потом передумала: «Я не дам ему это заметить — он и так уже видел слишком много». Она откинулась на спинку кресла, избегая встречаться с ним взглядом. Наступала ночь, и начинался ветер: ивы так и качались. Она услышала голос Моди и заглушивший ее голос Пейтон, потом его голос, очень мягкий: «А теперь, Элен, почему вы сегодня все осложняете? Дождитесь хотя бы ее отъезда. И она уедет».

Такое понимание. Значит, он знал. И подумать только: все это время она не учитывала того, что он знал. В мозгу ее возник кусочек видения: жестикулирующий силуэт психованной женщины — не более, чем тень, которая всегда появляется перед тем, как она засыпала. Потом она подумала: «Как может он считать, что Пейтон ненавидит меня, когда я была ей хорошей матерью. Я делала все, что нужно».

— У него же не было никакого основания так считать, верно, Кэри? — сказала она.

Кэри заметил, что она в клочья разорвала свой носовой платок.

— У него не было никаких оснований считать, что Пейтон ненавидит меня. Даже я — а ведь я была близка с ней, — даже я не могла такое подумать. Разве то, что он сказал, не было жестоко, Кэри? Разве не было?

— Вы имеете в виду, — отвечал Кэри, — что он дал понять, будто вы ненавидите Пейтон. Это вы имеете в виду?

— Я… я. Нет. Я…

— Не волнуйтесь, Элен. Продолжайте. — У Кэри защекотало в носу. Он высморкался.

— Ну да, — сказала она. — Извините. Я не знаю, что со мной. И Милтон сказал тогда — и без злости, — он сказал: «Ну, я думаю, вы просто устали».

Но тут она снова вспомнила, что сказал Милтон. «И она уедет». Надо же сказать такую отвратительную, отвратительную вещь.

«Бедняжка, — сказал тогда Милтон, садясь на корточки возле нее. — Бывают у нас иногда тяжелые времена, верно?»

Элен сказала Кэри, что она встала и отвернулась от него.

«Как вы можете говорить такие ужасные вещи? „А потом она уедет“. Только потому, что упаковка чемоданов и хождение по магазинам утомили меня, вы думаете, мне приятно видеть, что мой ребенок уезжает из дома? Думаете, мне это нравится? Так?» Она не могла не сказать этого.

Милтон снова положил руки ей на плечи.

«Нет…»

«Оставьте меня в покое! — крикнула она. И она вспомнила, что именно тогда — больше, чем в любое другое время, в этот вечер — ей захотелось сказать ему про миссис Икс, любовницу, змею, ненавистную женщину из мира теней и снов. — Оставьте меня в покое, Милтон».

Ни один из них тогда не сказал больше ни слова, подумала она, чувствуя: что-то должно произойти. Оно висело в воздухе, обширное и необычное — тонкая сумеречная завеса, звеневшая, точно комары над прудом, звук слабо различимый, жалобный, однако неистовый. Звук приближался, стал явственнее — самолет с серебряными крыльями, летевший необыкновенно быстро, нырнувший, стремительно падая, вниз к заливу. Звук усилился, ночь с треском раскололась, и крепчавший ветер принялся трясти ивы, превращая их в чащобу антенн.

«Элен…» — воззвал к ней Милтон, но его слова потонули в грохоте второго самолета, который появился и, нырнув вниз, в темноту за деревьями, сопровождаемый шумом, пламенем и чувством опасности, исчез вслед за первым.

Она подумала: «Что-то случилось с Моди».

«Элен! — крикнул Милтон. — Идиоты! — И погрозил кулаком небу. — Чертовы психи!»

Его стакан беззвучно упал на лужайку, и льдинки, на которые она наступила, убегая, засверкали как бриллианты на траве. В доме зажгли свет. Моди лежала, растянувшись, у подножия лестницы и хихикала.

«Мне не больно, мама, — сказала она. — Слышишь: летят самолеты!»

Элен опустилась подле нее на колени, застыв от страха.

«Я не удержала ее: она поскользнулась и упала, — сказала Пейтон. — Извини. Было темно. Я не нарочно».

«Мама, Пейтон не нарочно. Слышишь: летят самолеты!»

Элен подняла и поставила Моди на ноги. Прибежал Милтон, и Элен услышала позади себя его голос: «О, слава Богу, все хорошо! Я подумал: что-то случилось».

Элен рассказала Кэри, что новый самолет присоединился к процессии, летевшей по небу, дом затрясся от этого неистового грохота, словно некие опасные птицы, летя на восток, принесли на землю на своих крыльях циркулярные пилы. Затем шум быстро уменьшился, самолеты, улетели, оставив за собой далеко над заливом затихающий невинный звук, почти музыкальный, дрожащий в сумерках гул, который замирал, исчезал, снова возвращался, вибрировал и, наконец, совсем умолк. Стоя на коленях возле Моди, она подняла глаза. На ноге Моди была ссадина — маленькая, но ей она показалась большой и страшной. Точно привидевшееся во сне вдруг стало я вью. Следствие, казалось, какой-то глупой проказы. Она перевела взгляд на Пейтон — шорты, стройные загорелые ноги, опять ее бедра. Все это утрачено. Это — ее. Она уезжает. Но что-то помешало Элен сказать нужные слова.

И, сказала она Кэри, она сдалась, забыв о своей гордости, своей боли, своем отвратительном эгоизме. Она поднялась, обняла Моди и спокойно сказала Милтону: «Кое-что действительно случилось, Милтон. Разве я не сказала вам? Пейтон дала ей упасть. Мне придется остаться здесь». И, повернувшись, не сказав больше ни слова — ни Пейтон, ни кому-либо еще, — она пошла наверх.

После того как Элен окончила эту часть своих излияний, Кэри вспомнил, что он склонен был сказать ей: «Ну и что?» Он не хотел делать походя какие-то выводы, но его первоначальную жалость к ней умерило сильное раздражение: перед ним сидела женщина, которая не являлась жертвой жизненных обстоятельств, а была слишком эгоистична и, не желая идти на обычные компромиссы, не стала счастливой. И хотя он не так хорошо ее знал, он готов был предположить, что она резонерша до мозга костей. Ничего удивительного, что жизнь казалась ей западней. В определенное время ей нужно было лишь проявлять немного снисходительности, по крайней мере соразмерять результаты. Он так и сказал ей, стараясь быть объективным, хотя — как он позже, испугавшись, подумал — он был нравоучителен. Когда она умолкла, явно чувствуя себя несчастной и изнуренной, он посмотрел в сторону от нее и, машинально начертив что-то в блокноте, сказал:

— Моди сильно расшиблась?

— Нет; по крайней мере я так не считаю.

Кэри подумал: «А-а, ладно», — и вяло произнес:

— Ну как в старинном изречении, Элен: «Как от малой закваски уплотняется хлеб, так от малейшей доброты растет любовь».

На самом деле он это сейчас сочинил, и изречение получилось слабое: поскольку он никогда не был уверен в своих суждениях, он часто цитировал воображаемые источники, чтобы придать своим словам больший авторитет, — плохая привычка, но относительно безвредная. И Элен тогда сказала после долгого молчания, исполненного мучений и нерешительности:

— Что ж, я думаю, это верно. Но, я полагаю, вы ведь такой же, как все остальные.

— Что вы имеете в виду, Элен? — мягко спросил он.

— Нет. Нет, конечно. Вы не как все. Вы же первый, с кем я об этом говорю.

— Ну…

— Я ужасная, верно?

— Нет.

— Вы говорите «нет», потому что вы добрый.

— Нет, послушайте, Элен. Я помогу вам во всем, в чем смогу. Я здесь не для того, чтобы судить или осуждать. Я сказал так лишь потому… ну, считайте, что я взял свои слова обратно. Я вовсе не намекал, что с вашей стороны отсутствовала доброта. Я полагаю… Ну возможно, то, как вы все это рассказали мне, породило у меня ложную мысль, что вы, возможно… эгоистичны. По крайней мере в данное время. Или что-то в этом роде. — Ну что еще он мог ей сказать?!

— Вы хотите сказать, что…

— Я так думаю… Элен. Ох, я не знаю… — безнадежно произнес он. — Я хочу сказать: возможно, все не так худо, как кажется.

Она закрыла глаза и поднесла пальцы ко лбу.

— Я думала, что, может, вы сумеете мне помочь, — тихо произнесла она.

Бедная женщина. Странная ситуация. В такой день, когда священник чувствовал себя всеми покинутым, когда он больше всего хотел иметь возможность выступить духовным наставником, появился человек, которому, казалось, требовалась любая помощь, какую он может оказать, — ну и что он может сказать ей? Право же, ничего. Поэтому в образовавшейся маленькой паузе он постарался сосредоточиться на чем-то более возвышенном, что находится вне его, и молил Бога наставить его. Наконец он произнес:

— Элен, вы верите в Господа?

Она медленно подняла на него глаза и сказала на удивление хладнокровно:

— Да. Или по крайней мере хочу верить.

— В таком случае часть сражения уже выиграна, причем лучшая часть возможной победы. У Господа есть сильный противник — дьявол. — И подумал: «Да, она это знает. Она это знает. И все это — ей в заслугу». — Ловкость дьявола и сила велики, и на его вооружении — жестокая ненависть. Как сказано в псалме, — в этом Кэри был уверен, — Господь дает свою величайшую награду тем, кто отчаянно с ним борется и чья борьба в самый мрачный час кажется совсем безнадежной. Потому что тогда единственным оружием человека является вера, которая часто кажется чем-то хрупким, но если у вас ее нет, борьба ничего не дает. — И добавил: — Не говорите, что борьба невозможна.

Он пригнулся и вдруг почувствовал, что с его плеч словно свалилась тяжесть — до него дошла правда того, что он говорил, и он должен сказать ей следующее:

— Не странно ли, что я разговариваю с вами так в наше время?

Она отрицательно качнула головой, а он продолжил:

— Извините, но вы должны выслушать это, Элен. Запомните: наше время — лишь миг в том времени, какое мы воспринимаем как вечную любовь Господа. Дьявол, если вам угодно называть его так, гуляет сегодня, как и прежде, повсюду, но он всегда терпел поражение и был повержен. И всякий раз он встает еще более сильным и испытывает нашу веру. Если момент его появления представляется нам более скверным, а дьявол кажется сильнее вооруженным, тогда мы с радостью и восторгом ищем возможности сразиться с ним: «Я хорошо сражался, я не сбился с пути, я сохранил свою веру — теперь меня ждет награда праведности». О, Элен, в таком утверждении нет ничего глупого или нахального, ничего, ставящего под сомнение разум, — это дань вере в себя, в свою силу и любовь, которая переходит в любовь к другим и которая является вечной любовью к Господу.

— А кто он? — спросила она, помолчав. Есть ли что-то проще, банальнее и одновременно сложнее для понимания?

— Господь — это любовь, — сказал Кэри с легким ощущением победы и в то же время — с грустью.

Она посмотрела вдаль.

— Возможно, вы его обрели, — скорее осуждающе сказала она.

— Обрел, — сказал он, солгав, но не намеренно.

Он лишь считал, что двадцать лет сражался с простыми ощутимыми пороками. В совокупности они превращались в Зло, и они преследовали его ночью во сне фосфоресцирующими видениями земных страстей и духовных мук. Он мог давать этому разумное объяснение, он мог сказать: такое случается с каждым — обжорство, умножавшее его вес и способствовавшее образованию газов, его мелочное скупердяйство, — тем не менее он знал, что эти мелкие соблазны будут вечно держать его вдали от настоящего христианского мира, будут заставлять его бежать ночью через темные комнаты и вниз по лестнице в страхе, и даже когда успокоительный свет из нижнего холла поманит его, вдруг появится холодная невидимая рука и схватит его. Однако он безостановочно боролся и против соблазнов, и против смутно мистических, идиотских страхов; эта борьба была важна для него, и он считал, что может немножко солгать Элен хотя бы для того, чтобы она поверила: все возможно милостью Божией.

Но даже это, вспомнил он сейчас, не принесло ей удовлетворения. Она, казалось, не обратила на это внимания. Она продолжала черпать из мелководья своего отчаяния, смущая его, а порой трогая своим волнением. Они так просидели далеко за полночь, пока Эдриенн не спросила сверху приглушенным, раздосадованным голосом: «Кэри, Кэри, ты ложишься или нет?» — но ее вопрос остался без внимания. А Элен, не позволяя себе теперь повысить голос — она, казалось, начала уставать — и делая паузу лишь для того, чтобы закурить очередную сигарету (даже и тогда она продолжала говорить, выпуская дым маленькими, делавшими голос более грубым, клубочками), рассказала ему, как она на другой день отправилась к Долли Боннер. Лишь год спустя, когда по городку неизбежно — даже для священника — поползли сплетни, Кэри узнал, кто была та женщина, поскольку Элен упорно, с известным милосердием называла ее «миссис Икс». И Кэри позже сумел восстановить в памяти всю ситуацию. Хотя он не знал Долли, ее улыбающаяся фотография неизменно появлялась в газетах всякий раз, как Красный Крест, или Благотворительный фонд, или Комиссия Порт-Варвика по физической подготовке имели малейший повод для устройства совещания: члены этих организаций, видимо, возлагали на Долли (миссис Слейтер Боннер) обязанности хозяйки или более ответственную роль. Он помнил эти фотографии. И позже, когда Кэри узнал, кто такая «миссис Икс», он ясно представил себе все, что рассказывала ему Элен: две красивые женщины сидят днем напротив друг друга в жарком кафе — каждая благодаря благопристойности врожденной или благоприобретенной контролирует себя, произнося мягкие, ироничные, гнусные слова, но готова при виде неуместного хлопанья глазами сделать выпад — даже на публике, — чтобы утвердить свои притязания на Лофтиса, который в это время находился на полпути в Суит-Брайер.

И Элен рассказала Кэри, как в тот вечер она пошла с Моди наверх. Она резко повернулась и вышла из комнаты, держа за локоть Моди и чувствуя молчание и растерянность Пейтон и Милтона, словно в двери, разделяющей комнаты, повесили за ее спиной ощутимую, плотную ткань. Наверху она обследовала ногу Моди — под коленом был маленький зеленовато-синий рубец на том месте, где она поскользнулась и ударилась о столбик на лестнице. Моди захихикала, словно и не ушибалась.

Вот тогда, наклонясь над Моди, лежавшей на своей кровати, Элен, к стыду своему, подумала: «Не непреднамеренно, не непреднамеренно». Рубец был совсем маленький, и она достала из аптечки припарки и йод вместе с аспирином, и, возможно, именно это еще больше расстроило ее — гнетущее обилие бутылочек и бинтов на одеяле Моди. Приобретя за годы манеру непропорционально увеличивать малейшие ушибы и недомогания Моди, сейчас в своем стремлении оказать ей помощь она старалась найти не только средство для излечения, но — чуть ли не в панике — кого-то виновного в случившемся. Конечно. Это опять Пейтон, про которую она на миг забыла. И Элен сказала себе: «Не непреднамеренно, не непреднамеренно», — и стала от этого отталкиваться, обрабатывая рубец борной кислотой. «Ей-богу, она просто захотела показать свою независимость, маленький дьяволенок. Возможно, это произошло не намеренно, но это и не было непреднамеренным». И она провела черту между этими двумя понятиями, приняв порочное и ложное решение, — она это понимала, даже когда оно появилось в ее сознании: возможно, Пейтон и не планировала падения Моди, но дала ей упасть подсознательно, желая отомстить, или показать свою независимость, или что-то еще. Однако Элен тотчас подумала: «Нет, нет, ох, нет», — и, чтобы отвлечь себя от этих мыслей (которые, как она сказала Кэри, по определению означают, что она была дрянной и жестокой матерью для Пейтон), бросилась в ванную, где, дрожа, стала мочить в горячей воде тряпку, чтобы обработать рану Моди. Потом она вспомнила, что не нужно ничего мочить в горячей воде, потому что на ранку уже наложена мазь, и быстро бросила тряпку в уборную, проследила, как та растянулась и расширилась, и, стоя под немилосердным и разоблачающим светом в ванной, смотрела на себя в зеркало, на свою увядающую красоту и думала: «Почему-то я не могу собраться с мыслями».

«О да».

Значит, в голове была тогда пустота. Она вернулась к кровати и раздела Моди, и положила в угол ортопедические скобы, и, поцеловав девочку, вышла и закрыла дверь. Она прошла в свою комнату и заперлась в ней. Она помнит, что там стоял сильный химический запах и было очень душно: перед ужином она распылила там «Флит», потому что сейчас, в конце лета, очень оживились и озлобились комары. Она наблюдала их наступление, и сама залатала сетки, снабдив дом распылителями. Комары были большие и бурые, большие, как тутовые ягоды, и появлялись тучами на закате солнца, вылетая роями из проливов и прудков в последней атаке перед началом этого мертвого сезона, который уже чувствовался в предваряющих его приход прохладных ветрах, в коричневатой окраске болот. Элен включила свет и переведя дух, распахнула все окна, потом разделась и надела ночную рубашку. Затем она наложила кольдкрем налицо, расчесала волосы и легла в постель. Она закурила сигарету и поставила рядом с собой пепельницу.

Все это время, как ни странно, сказала она Кэри, она старалась вытеснить из своей памяти сумятицу последнего часа и, лишь натянув на себя одеяло, улегшись на подушки, положив экземпляр «Хорошее домоводство» на колени, она поняла, чего ей стоило усилие не думать и как она напряжена: она с трудом могла читать журнал — так ее трясло. Она опустила журнал — несколько минут она смотрела отсутствующим взглядом на цветную рекламу гамбургеров, плавающих в отвратительном красном соусе, и почувствовала, что ее начинает тошнить. Потом — опять так странно, сказала она Кэри — следующей ее мыслью было: она держалась поразительно хорошо, с достоинством; вспоминая события последних минут, она считала, что была разумно немногословна и держалась отстраненно с Милтоном, когда сказала ему у лестницы, что завтра побудет здесь. Все это, пока она лежала, дрожа, в постели, прошло теплой, доставляющей удовлетворение волной в ее сознании, с приятным чувством, какое вызывают воспоминания о маленьких победах. Все это было так странно, и не замаскировался ли этот дьявол — или кто он там есть, — чтобы внушить ей такую исполненную самодовольства, мерзкую мысль? Хотя невидимый, разумно держащийся за кулисами, разве он не подталкивает все время ее? Тем не менее она собой вполне довольна.

И тут (над этим, сказала Элен, она размышляла с тех пор, и по-прежнему у нее нет этому объяснений — может быть, Кэри поможет), тут вдруг все, что произошло вечером, стало ясно, словно в процессе своих неустойчивых настроений она медленно качалась — то настроение поднималось, то опускалось и, наконец, установилось, так что в какой-то момент все ее мысли не спеша точно уравновесились. Она поднесла руку ко лбу, и пальцы оказались мокрыми от пота — воздух был полон какого-то запаха, вроде лигроина, и она села в постели, разбросав сигареты, спички, пепел.

И подумала: «Они считают, что я недостаточно сдержанна, не держусь с достоинством или что-то еще. Они просто считают меня чудаковатой». И, уткнувшись лицом в руки, подумала: «Господи, пожалуйста, помоги мне, я с ума схожу».

Вот оно: подозрение — реальное и оскорбительное и на данный момент с трудом отрицаемое. Что же ей делать? Она посмотрела вокруг себя — на знакомые желтые капсулы нембутала в бутылочке на ее туалете; недолго отвлеченно подумала, глядя на бутылочку: десять или, может, пятнадцать капсул навеки все уладят, — но эта мысль быстро исчезла. Ей хотелось закричать… но это глупо. И пока все это пролетало в ее сознании, она вспомнила, что выбросила из головы мысль о безумии — слишком трудно и тяжело было об этом думать дольше минуты, и, вздохнув, вытянула свои горячие ноги, так что простыня бесшумно, с потоком воздуха, накрыла ее тело словно рухнувшая палатка. Какое-то время она лежала молча, закрыв глаза, а потом безо всякой видимой причины встала и подошла босиком к окну. Тогда она на момент почувствовала себя, как она выразилась, «нормальной». По всей вероятности, свежий воздух прояснил ее мозги, и, сев в кресло у окна, она перестала потеть и дрожать. Снизу до нее донеслись звуки радио и смех Милтона, праздный, и громкий, и беззаботный, словно ничего и не произошло. Опершись локтями на подоконник, она положила подбородок на руки и стала смотреть вниз, на сад и залив. Пожалуй, сейчас, по размышлении, только время года и повлияло на нее, и она почувствовала себя несчастной, — этот конец лета, переходный месяц сентябрь, когда год словно желтеет и утрясается, остановившись, как усталая пожилая крестьянка, чтобы передохнуть, и все листья становятся тусклыми, блекло-зелеными. Все застывает в ожидании, в предвкушении, а в воздухе появляется что-то обещающее дым и огонь, и разложение. Некоторые цветы какое-то время весело цветут, но сентябрь — месяц стремительный, безумный, несущий в воздухе семена для похорон, нагоняющий на людей усталость и немного волнения, как перед отправкой поезда. Но это и приятный месяц — в нем есть своя прелесть. Настала ночь, но светло-серое небо фосфоресцировало, и в нем зажглась над заливом вечерняя звезда, словно одинокий драгоценный камень в дымном море, а внизу от земли шел запах травы и цветов, мимозы тряслись под ветром. За ними и за ивами, стоявшими на краю воды, медленно плыли, направляясь к морю, темные корабли. Война. И снова ветер, слегка прохладный, ударил ей в щеку, принеся запах соли и неизбежное начало осени, а в окно тщетно ломились большущие комары. Элен слегка подула на сетку. Комары взлетели вверх, к небу, и снова вернулись, тяжело садясь на сетку при убывающем ветре. На землю упала ветка, листья полетели по подъездной дороге и сразу замерли — армия, сраженная на ходу. Радио умолкло, тоненький голосок певицы на полуноте заглох, словно и он погиб в последнем, все растворяющем вздохе ветра, и в наступившей тишине Элен подумала, что она узница, изгнанница.

Луна взошла жаркая и оранжевая, очертив клумбу, извилистую и затененную, с дремлющими цветами, темные ивы, а под мимозой — две фигуры: Пейтон и юноши. Элен наклонилась, стала наблюдать. Они подошли друг к другу и поцеловались, и ветер, должно быть, снова затряс ветками, поскольку раздался неистовый долгий шелест и вниз полетели листья, словно крылья птиц.

— Прощай, Пейтон.

— Прощай.

— Возвращайся, Пейтон. Скорее возвращайся.

— Когда-нибудь.

— Прощай… прощай… прощай.

Элен отвернулась, снова полная неизвестно на кого направленной злости. Она легла в постель и, уткнувшись лицом в подушку, постаралась помолиться — прося не наставить ее, что казалось слишком неясным и элементарным, а скорее прося Господа просто наделить ее здравым смыслом, чтобы она возводила вину за свои страхи и злость на тех, на кого следует: «Великий Боже, я не могу ненавидеть собственного мужа; великий Боже, я не могу ненавидеть Пейтон, мою собственную плоть и кровь», — но она чувствовала: что-то не так, потому что ее молитвы, казалось, безответно возносились к небу, и она, выпустив пар, приняла две таблетки нембутала и наконец погрузилась в сон, говоря во сне: «Прощай, прощай», — тени-силуэту, женщине, которая мелькнула и исчезла, тогда как белые цветы полетели на землю, и сквозь них казалось, что она несет письмо, но кому? Элен пригнулась, чтобы лучше рассмотреть, увидела ноготки, настурции, маки, возмутительно красные, и четыре черных волоса, лежавших в ее саду, образуя слово «ГРЕХ». Она отвернулась, испугавшись, а тут Милтон сказал: «Давай, детка, я отправлю это для тебя», — и пошел с Пейтон, которая шла в шортах рядом с ним и держала перед своими бедрами, округлыми как луна, шляпу — плавильный тигель с цветами. «Прощайте, прощайте», — попыталась сказать Элен, но оба они уже сели вместе с Долли Боннер на яхту, которую подхватил шквалистый ветер, так что паруса оказались в воде, и с быстротою урагана понес в море. Воздух наполнился каскадом листьев, словно перья летевших по ветру мимо дома, гаража, сталкиваясь со всем на своем пути, а потом послышался тяжелый удар и ветер поутих. Милтон, улыбаясь, вновь появился в саду, промокший до костей, и стал колотить ее лопаткой по дереву. «Элен! — кричал он. — Элен, Элен!»

Она проснулась. Милтон стучал в дверь.

«Ладно, — слабо произнесла она, — ладно. Минутку». Она вылезла из постели и, подойдя к двери, открыла ее.

«Бог мой, — сказал он. — Что случилось? Я думал, вы упали или еще что-то и потеряли сознание. Как Моди?»

«Все в порядке», — сказала она.

«Вы вся в поту, милочка».

Они стояли там, в дверях. Оба. Кэри так и представлял себе, как это было: один — в рубашке, плотный, загорелый после лета, проведенного на поле для гольфа, даже и теперь от его дыхания исходил слабый запах виски, и он озадаченно смотрел на ту, что уже не держалась повелительницей, а просто была больной, наглотавшейся лекарств. Издали слышалось, как волны набегают на берег, издавая долгое «ш-ш-ш…», и тихо откатываются в ночь. И она держала его за руку, с редкой преднамеренной лаской гладя его, стараясь прорваться сквозь волны нембутала и сбросить с себя остатки сна, память о порывах ветра, о дожде, говоря: «Милтон, вы не должны изменять мне».

Таким тоном, который скорее всего выбьет из колеи любого мужчину.

И прежде чем он мог что-либо ответить, она монотонно отбарабанила: «Все рассыпается. Даже если понадобится вся сила, какую я имею, я употреблю ее и постараюсь, чтобы мы остались вместе, Милтон… — И она погладила его по руке, что, должно быть, еще больше удивило его. — Я знаю, чтб вы затевали, и я не допущу этого. „Тех, кого Господь соединил, никому не позволено разделить“».

Изречение, совершенно сейчас неуместное, по мнению Кэри, старая наивная литания, которую мужчины забывают, а женщины помнят так хорошо, как детские стишки.

Лофтис тогда сказал: «О чем, черт побери, вы говорите?»

«Вы знаете».

«То есть?»

«Об этой женщине».

Он вспыхнул, резко повернулся…

«Да черт с вами в любом случае… — И вышел в холл. Дойдя до лестницы, он обернулся: — Черт бы вас побрал». И исчез.

Она тогда подумала, что хотя он и раньше бывал грубоват с ней и употреблял ругательные слова, но никогда еще не чертыхался. Никогда. Ну что ж. Она долго сидела у кровати Моди и думала. Моди крепко спала. В десять часов прозвонили церковные колокола, и Элен отправилась в свою комнату и легла в постель. Немного позже, лежа в одиночестве — она решила притвориться спящей, когда Милтон придет ложиться, — Элен услышала шаги на лестнице. Она приподнялась на локте.

«Пейтон, — громко произнесла она, — Пейтон, дорогая».

Но голос ее был недостаточно громок — по крайней мере она сделала жест, что в свете мерзкого поведения Милтона, пожалуй, не имело значения.


И наконец это (последующие события были изложены вкратце, без подробностей, несколько путано, и Кэри пришлось самому додумывать): она еще долго спала утром, после того как Милтон и Пейтон уехали, и услышала детские голоса, вторгшиеся в ее сон словно чириканье далеких незнакомых птиц, но громкие, в известной мере наводящие страх, и она в ужасе проснулась. Но ведь это были всего лишь дети — вдалеке смех и звук проезжающих велосипедов, замирающий на гравийной дороге, и она вроде бы с облегчением снова откинулась на подушку и, моргая, стала смотреть сквозь рыжеватый свет на кровать Милтона, на простыни со следами песка — он, значит, не мыл ноги. Приняв бромозельцер, чтобы прочистить голову, она одела Моди, приготовила завтрак, и тут пришла Элла. Наконец — к этому времени было уже десять часов — Элен позвонила по телефону, подумав при этом, какая она спокойная и уверенная в себе.

«Здравствуйте». (Элен, к счастью, узнала голос. Если бы ей пришлось сказать: «Это Долли Боннер?» — все сразу пошло бы вразрез с интимным тоном беседы, хоть и совсем хрупким, а этого она не хотела.) «Это Элен Лофтис. Как поживаете? — И не дожидаясь отклика: — Я подумала, не могли бы мы встретиться в полдень в „Байд-Э-Уи“. Я хочу кое-что с вами обсудить».

«М-м, нет, я, право, не думаю…» Голос звучал более чем нерешительно — голос человека шокированного, занявшего оборонительную позицию и испуганного.

Элен перебила ее: «Это очень срочно. Я настаиваю».

Как официально!

«Но нет…»

«Тогда перенесем на другое время. — Очень решительно: перчатка брошена. — Мне было бы удобнее всего встретиться сегодня, если у вас нет никаких других планов».

«Я должна поехать в…»

«В таком случае — в какой другой день?»

«Ладно, хорошо. Хорошо. В „Байд-Э-Уи“?»

«Да. Я считаю… я считаю, это в наших общих интересах».

«Хорошо. До свидания».

«Хорошо. До свидания».


предыдущая глава | Уйди во тьму | * * *