на главную | войти | регистрация | DMCA | контакты | справка | donate |      

A B C D E F G H I J K L M N O P Q R S T U V W X Y Z
А Б В Г Д Е Ж З И Й К Л М Н О П Р С Т У Ф Х Ц Ч Ш Щ Э Ю Я


моя полка | жанры | рекомендуем | рейтинг книг | рейтинг авторов | впечатления | новое | форум | сборники | читалки | авторам | добавить



Крапива

Летом 1979 года я приехала к подруге Санни на дачу, которая была у нее поблизости от Аксбриджа, Онтарио, вошла в кухню и увидела, что у разделочной тумбы стоит мужчина, мажет хлеб кетчупом.

Мы с мужем колесили потом по холмам, что к северо-востоку от Торонто (со вторым моим мужем, не с тем, от которого я в то лето ушла), и искали тот ее дом – не то чтобы с ног сбились, однако довольно настойчиво; я все пыталась угадать дорогу, на которой он стоял, но так ничего и не вышло. Скорее всего, дом к тому времени снесли. Санни с мужем продали его через несколько лет после того, как я к ним заезжала. Чтобы служить удобной летней дачей, он был слишком далеко от Оттавы, где они жили. Да и дети, вступая в подростковый возраст, всячески артачились и не желали туда ездить. К тому же по дому требовалось слишком много работы, от которой Джонстон (муж Санни) увиливал, предпочитая проводить выходные на поле для гольфа.

Поле для гольфа я нашла – думаю, именно то, хотя подступы к нему, когда-то неухоженные, были теперь вычищены и построен куда более презентабельный клаб-хаус.


В той местности, где я жила ребенком, колодцы летом пересыхали. Это случалось примерно раз в пять или шесть лет, когда бывало недостаточно дождей. Колодцы были просто ямами, вырытыми в земле. Наш колодец был глубже других, но нам нужно было много воды для зверей, которые у нас содержались в клетках. Отец разводил чернобурых лисиц и норок, и вот однажды приехал мастер по бурению скважин со всяким своим внушительным инструментом, стал в нашей яме бурить все глубже и глубже и сверлил землю до тех пор, пока в камнях не обнаружилась вода. С той поры мы всегда могли качать оттуда чистую холодную воду безотносительно к сезону и к тому, насколько сухая стоит погода. Это было предметом гордости. На ручке насоса всегда висела жестяная кружка, и когда я пила из нее в какой-нибудь знойный день, я думала о черных камнях, между которыми бежит вода, сверкающая, как бриллианты.

Бурильщиком скважин (его чаще называли копателем колодцев: почему-то никто не хотел точно называть то, что он делает; более старое именование казалось людям удобнее) был некий Майк Маккалэм. Он жил в городе, в окрестностях которого располагалась наша ферма, но собственного дома у него там не было. Жил в «Кларк-отеле», приехал туда еще весной и собирался там пробыть до того момента, пока не покончит со всеми заказами, которыми удалось разжиться в этой части провинции. А потом уехать.

Майк Маккалэм был моложе моего отца, но его сын был даже старше меня – на год и два месяца. Живя с отцом в гостиницах или меблированных комнатах, которые они снимали рядом с тем местом, где отец работал, мальчик ходил в ту школу, что поближе. Его тоже звали Майк Маккалэм.

Я так точно знаю его возраст, потому что это первое, что дети узнают друг о друге, это главное и решающее обстоятельство, на основании которого они определяют, дружить им или нет. Ему было девять, мне восемь. Его день рождения в апреле, мой в июне. Когда он с отцом появился в нашем доме, летние каникулы были в самом разгаре.

Его отец ездил на темно-красном грузовике, который всегда был в грязи и в пыли. Однажды в дождь мы с Майком забрались в кабину. Не помню, зашел ли тогда его папа к нам на кухню – перекурить там, выпить чаю, – пережидал ли дождь под деревом или отправился, несмотря ни на что, работать. Дождь хлестал в стекла кабины и каменными пальцами барабанил по крыше. Пахло мужиками – их рабочей одеждой и инструментами, табаком, грязными сапогами и носками, воняющими кислятиной и сыром. А еще мокрым мохнатым псом, потому что мы захватили с собой и Рейнджера. Для меня Рейнджер был чем-то вроде обязательного приложения, я привыкла, что он везде за мной ходит, и иногда без особых причин вдруг приказывала ему сидеть дома или убираться в конюшню – в общем, оставить меня в покое. А Майк его любил и всегда обращался к нему ласково и по имени, рассказывал ему о наших планах и ждал его, когда он убегал по своим собачьим делам – погоняться за кроликом или сурком. Они с отцом жили в постоянных разъездах, и Майк не мог завести свою собственную собаку.

Однажды, когда Рейнджер был с нами, он погнался за скунсом, а тот задрал хвост и обрызгал его. Майка и меня потом за это слегка отругали. Моей матери пришлось бросить все дела и ехать в город за томатным соком. Этого сока она привезла несколько больших банок. Майк упросил Рейнджера забраться в ванну, мы поливали его томатным соком и втирали сок ему в шерсть. Со стороны казалось, будто мы купаем его в крови. Мы, помнится, рассуждали: сколько людей надо, чтобы получить столько крови? Сколько лошадей? Слонов?

Я была ближе Майка знакома с кровью и убиением животных. Водила его показывать тот угол выгона у ворот конюшенного загона, где мой отец стрелял и разделывал лошадей, мясо которых скармливали лисам и норкам. Земля там была вытоптанной, голой и глубоко пропиталась кровью, приобретя буро-красный оттенок. Еще я брала его в мясной сарай, где висели лошадиные туши, дожидаясь, пока их перемелют на корм. Мясной сарай был просто навесом со стенами из проволочной сетки, и эта сетка была вся черная от мух, пьяных от запаха мертвечины. Мы брали в руки дранку и били их влет.

Ферма у нас была маленькая – девять акров. Во всяком случае, достаточно небольшая, чтобы я исследовала все ее уголки, и каждый уголок имел свой, особенный вид и характер, который словами мне не выразить. Легко объяснить, что особенного в навесе с проволочными стенами, за которыми на страшных крюках висят длинные, бледные конские туши, или в вытоптанном пятачке пропитанной кровью земли, где они из живых лошадей превращались в запасы мяса. Но были и другие вещи, такие как камни по сторонам мостков, ведущих к конюшенной двери, а ведь и они мне так же много говорили, хотя ничего запоминающегося там не происходило никогда. По одну сторону был большой гладкий беловатый камень, который торчал и над другими возвышался, так что та сторона казалась мне главной и общественно значимой; я всегда взбиралась на мостки именно там, а не с другой стороны, где камни были темнее и теснились каким-то более мелкотравчатым образом. Каждое дерево на участке стояло тоже как бы в только ему присущей позе, имело собственное выражение лица: вяз смотрел спокойно, дуб – угрожающе, клены были дружелюбны и будничны, боярышник похож на сердитого старика. Даже ямы на речной косе, откуда мой отец много лет назад брал гальку на продажу, имели свой отчетливый характер, и легче всего он угадывался, когда через них шла вода на исходе весеннего паводка. Одна яма была маленькая, круглая, глубокая и совершенная; другая была вытянута, как хвост; а еще одна была широкая, неопределенной формы, и над ней всегда возникал бурун, потому что она оставалась ближе всех к поверхности.

природе непередаваемым, поэтому мне приходилось держать его в секрете. Он все оценивал с точки зрения непосредственной пользы. Большой бледный валун у мостков был нужен для прыжков – чтобы, коротко и резко разбежавшись, взлететь с него в воздух и, миновав торчащие ниже по склону мелкие камни, приземлиться на утрамбованную землю около конюшенной двери. Все деревья были для лазанья, но особенно клен рядом с домом: от него отходил толстый сук, по которому можно было переползти и спрыгнуть на крышу веранды. А галечные ямы годились на то, чтобы прыгать в них сверху с диким рыком зверя, настигшего наконец свою добычу после яростной погони в высокой траве. Если бы чуть пораньше, говорил Майк, не так бы все пересохло, можно было бы построить плот.

Этот проект обсудили и в применении к реке. Но река в августе была скорее каменистой дорогой, чем водным путем, и мы, вместо того чтобы пытаться куда-то плыть или купаться в ней, снимали обувь и по ней бродили, то перепрыгивая с одного белого, как старый череп, камня на другой, то оскальзываясь на мокрых камнях и продираясь сквозь переплетения устилающих воду плоскими листьями водяных лилий и других влаголюбивых растений, названия которых я не помню или никогда не знала (какой-нибудь поручейник, водяной болиголов?). Эти травы росли так густо, что казалось, будто под ними острова, сухая земля, но на самом деле они росли из речного ила и путались у нас в ногах своими длинными змеистыми корнями.

Мимо нас текла та же река, на которой, как официально считается, стоит и город, так что стоило немного пройти вверх по течению, и нам открывался вид на двухпролетный мост, по которому шло шоссе. Одна или только с Рейнджером я никогда близко к мосту не подходила, потому что там обычно бывали городские. Они туда приходили порыбачить с моста, а когда вода бывала достаточно высокой, с его поручней прыгали мальчишки. В августе они этого, конечно, не делали, но было более чем вероятно, что некоторые непременно плещутся в речке под ним – крикливые и враждебные, как это у городских детей водится.

Еще там можно было встретить бродяг. Но об этом я Майку ничего не сказала, и он шагал впереди меня, как будто мост – это совершенно обычная цель для прогулки и ничего там не может быть неприятного или запретного. Оттуда доносились голоса – как я и ожидала, то были крики мальчишек: можно подумать, мост – это их собственность! До этого момента Рейнджер тащился за нами, впрочем, довольно-таки нехотя, но теперь он решительно свернул к берегу. К тому времени это был уже старый пес, да и прежде он никогда не бывал так уж рад любым детям без разбора.

Смотрим, мужик удит рыбу, но не с моста, а с берега; плеск и шум, поднятый вылезающим из воды Рейнджером, заставил его ругнуться. Он спросил, какого хрена мы не оставили чертову собаку дома. Майк продолжал шагать как ни в чем не бывало, будто мужик при виде нас только свистнул, а затем мы вошли под сень самого моста, где раньше я не бывала в жизни.

Настил моста сделался нам как бы крышей, сквозь щели между досками которой пробивались тонкие полоски солнца. Вот на мост с глухим громом въехала машина, на время заслонив собой солнечные проблески. Застыв, мы это явление пронаблюдали, стоя с задранными вверх головами. Пространство под мостом было местом особым, не просто одним из коротких отрезков реки. Когда машина проехала и сквозь щели снова засияло солнце, его отражения от воды пошли волнами света, какими-то даже пузырями света гулять по бетонным опорам. Майк крикнул, проверил эхо, я тоже крикнула, но тихонько: незнакомые мальчишки на берегу с другой стороны моста пугали меня даже больше каких-нибудь бродяг.

Я посещала деревенскую школу неподалеку от фермы. Численность учащихся там так упала, что был момент, когда весь класс состоял из меня одной. Но Майк с начала весны ходил в городскую школу, и эти мальчишки не были ему незнакомы. Он бы, вероятно, играл с ними, а не со мной, если бы его отец не был так предан идее брать его с собой на работу, чтобы попутно, хотя бы время от времени, за ним присматривать.

Затем, должно быть, произошел какой-то обмен приветствиями между этими городскими мальчишками и Майком.

Эй! Ты чего это здесь делаешь?

Ничего. А ты чего здесь делаешь?

Ничего. А кто это там с тобой?

Никто. Вот просто она.

Мя-мя-мя. Просто она.

Оказывается, у них там шла игра, в которую вовлечены были все. Все вплоть до девчонок включительно; девчонки группировались чуть выше по береговому откосу, плотно занятые своим делом, хотя вроде бы мы все уже вышли из того возраста, когда мальчишки и девчонки запросто играют вместе. Может быть, девчонки пришли из города вслед за мальчишками, притворяясь, будто гуляют сами по себе, или, может, мальчишки притащились за ними, замышляя против них какую-нибудь бяку, но каким-то образом возникла игра, в которой нужны оказались все, так что обычные препоны были сломлены. Игра была такой, что чем больше народу принимает участие, тем интереснее, поэтому в нее легко вошел и Майк и меня за собой втащил.

Играли в войнушку. Мальчишки разделились на две армии, которые воевали одна с другой, засев за грубо сделанными из сучьев баррикадами или прячась в грубой, режущейся траве либо в приречных лопухах и тростниках, которые были выше нашего роста. Основным оружием были слепленные из глины и земли шары размером с бейсбольный мяч. Неподалеку оказалось неплохое месторождение этой глины – кем-то вырытая серая яма, почти полностью скрытая в лопухах примерно на середине берегового откоса (возможно, это открытие и дало первоначальный толчок игре); здесь девчонки и трудились, готовили боеприпасы. Делалось это так: набираешь в горсть липкой глины, мнешь ее и лепишь твердый шар по размеру собственной жмени; в глине могут попадаться и камешки, а в качестве арматуры можно влепить туда травинки, листья, палочки, подобранные под ногами, но специально класть туда камни запрещалось, причем этих глиняных шаров должно было быть очень много, так как каждый годился только на один бросок. Потому что подобрать шар, которым ты промахнулся, снова придать ему правильную форму и снова бросить – нет, такой возможности не было.

Правила войнушки были просты. Если в тебя попал шар (официально шары назывались пушечными ядрами) и ударил в лицо, голову или туловище, то ты, получается, убит, надо падать. А если в руки или ноги, то все равно надо падать, но ты не убит, а только ранен. Тут опять в игру вступают девчонки: надо подползти и утащить раненого бойца к себе на утоптанную площадку, где расположен госпиталь. Там солдату на раны наложат целебные листья, и он должен лежать, пока не досчитает до ста. Досчитал – можешь возвращаться и биться снова. Убитым солдатам подниматься не полагалось до конца войны, а закончиться она должна была, когда у одной из сторон не останется живых бойцов.

Девчонки, как и мальчишки, были поделены на два лагеря, но поскольку девчонок было гораздо меньше, девчонка не могла служить оруженосицей и сестрой милосердия только для одного солдата. Приходилось вступать в отряды. У каждой девчонки был свой запас ядер, изготовленный для определенной группы солдат, а когда солдат из этой группы падал, он выкрикивал имя этой девчонки, звал ее, чтобы она поскорее его утащила и перевязала раны. Снаряды для Майка делала я, так что в случае чего Майку полагалось звать меня. Вокруг стоял страшный гам и крик, непрестанно кто-нибудь орал: «Ты убит, убит!» – причем этот крик бывал победным, а бывал возмущенным (возмущенным – потому что убитые, естественно, норовили правдами и неправдами пролезть обратно в строй); не умолкая, лаяла собака (другая, не Рейнджер), каким-то образом затесавшаяся в битву; и сквозь весь этот гвалт надо было ухитриться расслышать, когда боец выкрикнет твое имя. А уж когда такой крик действительно раздавался, тело как током продергивало, накатывала тревога и чувство фанатичной преданности. (Во всяком случае, так это было со мной, тем более что я, в отличие от других девчонок, обслуживала только одного воина.)

Кроме того, мне кажется, до этого я никогда в жизни не принимала участия в подобной групповой игре. А это же такая радость – быть частью большой и отчаянной затеи, играя к тому же роль помощницы и спасительницы солдата. Когда Майка ранили, он даже глаза не открывал, лежал обмякший и неподвижный, покуда я накладывала мокрые широкие листья на его лоб, шею и даже, задрав на нем рубашку, на бледный и податливый живот с этакой еще забавной и ранимой пуговкой пупка.

Не победил никто. Довольно долго продержавшись, игра как-то сама собой развалилась вследствие споров и массовых воскрешений. По дороге домой мы попытались отмыться от глины, плюхнувшись навзничь в речную воду. После этого наши шорты и рубашки, все такие же грязные, стали мокрыми; помню, как с нас капало.

Это уже близился вечер. Отец Майка готовился уезжать.

– Гос-споди боже ты мой, – сказал он.

У нас тогда подрабатывал один мужчина, которого отец нанимал помочь, когда надо было разделывать туши или набегала какая-нибудь другая дополнительная работа. На вид он был как пожилой мальчик, а еще, помню, дыхание у него было, как у астматика, с присвистом. Он любил схватить меня и щекотать, пока я не начну задыхаться. Никто этому не препятствовал. Матери это не нравилось, но отец велел не встревать: он же шутит.

Батрак был как раз во дворе, помогал отцу Майка.

– Это ж надо, как вы в грязи-то оба извалялись, – сказал он. – Теперь вам первым делом придется пожениться.

Мать, которую за сетчатой дверью было не видно, это услышала. (Если бы мужчины знали, что она поблизости, ни тот ни другой не сказали бы того, что они сказали.) Она вышла и что-то проговорила, обращаясь к мужчине, который у нас подрабатывал. Она с ним говорила вполголоса, но явно сердитым тоном, а нам даже не попеняла на то, в каком мы появились виде.

Кое-какие ее слова я уловила.

Как брат и сестра.

Мужчина смотрел на свои башмаки и беспомощно ухмылялся.

Мать была не права. Батрак был ближе к истине. Мы были вовсе не как брат и сестра, – во всяком случае, мне такие брат с сестрой никогда не встречались. Мой единственный брат тогда еще, что называется, под стол пешком ходил, и собственного опыта общения с братом у меня не было. Но и не как мужья с женами в знакомых нам семьях, – они были, во-первых, старые, а главное, жили в таких отдельных мирах, что казалось, будто они едва друг друга узнают. А мы были как давние и прочно повязанные влюбленные, чьи узы не нуждаются во внешнем выражении. И (для меня, во всяком случае) это было чем-то волнующим и торжественным.

Я понимала, что батрак имел в виду секс, хотя вряд ли я тогда знала это слово. И я возненавидела его за это еще сильнее, чем ненавидела прежде. Строго говоря, он был неправ. Мы не предавались ни разглядываниям, ни притираниям, ни еще каким-нибудь стыдным интимностям – не занимались мы ни суетливым поиском мест, где бы вместе спрятаться, не искали и украдчивых удовольствий, за которыми сразу следует отвращение и жгучий стыд. Такое в моем детстве было, у меня это произошло с кузеном и парой девочек немного постарше, сестричек, которые ходили со мной в одну школу. Как приятели они мне не нравились и прежде, и после происшедшего, и я потом сердито отрицала, даже самой себе не желая сознаться, что такие вещи могли иметь место. О таких выходках с кем-либо, к кому чувствуешь расположение, кого уважаешь, даже и подумать было дико – разве что только с людьми, которые отвратны, отвратны так же, как отвратны сами эти похотливые гнусные позывы, которые исполняли меня отвращением к себе.

В моем чувстве к Майку демон, гнездящийся в известном месте, был превращен в не имеющее определенной локализации волнение и нежность, разливающуюся по всему телу, в удовольствие для глаз и ушей и жаркое обожание. Каждое утро я просыпалась с жаждой видеть его и нетерпеливо ждала, когда услышу шум, с которым подъезжает бурильщик на своем грузовике, лязгающем и громыхающем на ухабах проселка. Я восхищалась, никак этого не показывая, затылком Майка, преклонялась перед формой его головы, обожала его брови, когда он хмурился, обожала его длинные голые пальцы ног и его грязные локти, его громкий уверенный голос, его запах. Я истово, всей душой принимала распределение ролей, которое между нами без слов и объяснений установилось: что я буду с восхищением помогать ему, он же будет направлять и стоять на страже, готовый меня защитить.


И вот настало утро, когда грузовик не приехал. Следующее утро после того, как работу закончили, обсадную трубу скважины зацементировали и закрыли крышкой, подсоединили насос и всласть налюбовались потоком чистой воды. У стола, накрытого для полдника, стало на два стула меньше. Пока шли работы, старший и младший Майки каждый день полдничали с нами. При этом младший Майк и я никогда не разговаривали и почти не смотрели друг на друга. Он любил хлеб, намазанный кетчупом. Его отец беседовал с моим, рассказывая по большей части о скважинах, колодцах, несчастных случаях с ними и уровнях грунтовых вод. Серьезный мужчина. «Весь в работе», говорил о нем мой отец. И тем не менее он же (отец Майка) в конце любой своей речи непременно смеялся. Его смех звучал гулко и как-то одиноко, словно доносится из глубины колодца.

Не приехали. Конечно, работа окончена, и ездить к нам им стало незачем. Кроме того, оказалось, что это был последний заказ, который бурильщик должен был выполнить в нашей части страны. А в других местах у него заказы были, ждали своей очереди, и он хотел как можно скорее ехать туда, пока еще стоит хорошая погода. С его кочевой, гостиничной жизнью это было легко: собрал пожитки – и в путь. Так он и сделал.

Почему же я не ведала, что происходит? Неужто не было никакого прощания, никакого понимания того, что, когда Майк влез в грузовик тем последним вечером, он ведь уедет сейчас, уедет навсегда! Неужто никто не махал мне рукой, не сворачивал шею, пытаясь как можно дольше не сводить с меня глаз (или, наоборот, не отворачивался, скрывая слезы), когда грузовик, тяжело осевший под грузом оборудования, в последний раз загромыхал враскачку по нашему проселку? Когда вода хлынула из трубы (а я помню, как она оттуда хлынула и все собравшиеся подскакивали и пили), почему я не понимала, сколь многое для меня закончилось? Задним числом я сейчас думаю, что, может быть, все это делалось преднамеренно, нарочно, – из нашего расставания специально постарались не делать событие, постарались избежать прощаний, чтобы я (или мы) не слишком расстроились и не стали неуправляемы.

Нет, все же маловероятно, чтобы в те времена детским чувствам уделялось такое внимание. Чувства? – ну, это ваше дело: хотите – страдайте, хотите – сдерживайтесь.

Я не стала неуправляемой. Когда миновал первый шок, я вела себя так, чтобы никто ничего не заметил. Наш батрак, стоило мне попасться ему на глаза, принимался дразнить меня: «Ну что? Твой жених от тебя сбежал?» – но я в его сторону ни разу и головы не повернула.

Вообще-то, я должна была понимать, что Майк в конце концов уедет. Так же как я понимала, что Рейнджер уже стар и довольно скоро умрет. Будущее отсутствие я принимала, дело лишь в том, что, пока Майк не исчез, я не знала, чем оно – это отсутствие – чревато. Не представляла себе, как оно изменит всю мою территорию, а изменило оно ее так, словно по ней прошелся оползень и все, кроме утраты Майка, куда-то сбросил. Никогда уже я не могла смотреть на белый валун у мостков и не думать при этом о нем, и в результате у меня к этому валуну выработалось отвращение. Такое же чувство возникло у меня к кленовому суку, а когда отец спилил его (что-то близковато он к дому), это чувство обратилось на оставшуюся от сука культяпку.

Много недель спустя, когда я уже ходила в осеннем пальто, однажды я замешкалась в дверях обувного магазина, куда мать зашла примерить туфли, и вдруг услышала, как какая-то женщина крикнула: «Майк!» Вернее, с криком «Майк!» она пробежала мимо магазина. И я тотчас же преисполнилась уверенности, что эта женщина, которую я вижу первый раз, наверняка мать Майка – я уже знала, пусть и не от него, что она не умерла, а просто с отцом в разводе и что они опять по каким-то делам возвратились в наш город. Мне не было дела до того, возвратились они на время или навсегда, мысль была лишь одна (помню, я тут же пулей вылетела из магазина) – что через минуту я увижу Майка.

Женщина догнала мальчика лет пяти, который только что взял яблоко с прилавка, стоявшего на тротуаре перед овощным магазином.

Я остановилась и в полном ошеломлении уставилась на ребенка, как будто у меня на глазах злой колдун произвел возмутительное, нечестное превращение.

Распространенное имя. Дурацкое светловолосое дитя, плосколицее и с грязными волосами.

Сердце, помнится, билось сильно-сильно, словно в моей груди раздается гром.


Санни встретила мой автобус в Аксбридже. Это была ширококостная, ярколицая шатенка, ее посеребренные сединой курчавые волосы были забраны назад при помощи двух разномастных гребней по бокам головы. Даже набрав вес (а она-таки его набрала), она не выглядела пожилой и степенной, осталась девчонкой, разве что выступала величаво.

Она сразу же, чуть не за шкирку, втащила меня в свою жизнь (она так всегда делала), поведав мне, что чуть не опоздала, потому что утром Клэр в ухо забрался какой-то жук, ее пришлось везти в больницу, его ей там из уха вымывали, а потом на кухонном крыльце наблевал пес – скорей всего, из ненависти к дому, ко всей поездке сюда и здешним местам, и когда она, Санни, поехала меня встречать, Джонстон еще вовсю пытался заставить мальчишек там убирать, потому что это они хотели собаку, а Клэр жаловалась, что все равно у нее в ухе какое-то б-ззз, б-ззз…

– Так что я предлагаю пойти куда-нибудь, где тихо и спокойно, напиться и никогда к ним не возвращаться, как ты насчет этого? – сказала она. – Хотя, конечно, придется. Джонстон пригласил приятеля, у него жена с детьми сейчас в Ирландии, они хотят пойти поиграть в гольф.

Мы с Санни подружились в Ванкувере. Наши беременности так удачно совпали по времени, что мы сумели обойтись одним на двоих комплектом одежды для беременных и кормящих. То у меня на кухне, то у нее, поминутно отвлекаемые детьми и подчас еле живые с недосыпу, что-нибудь раз в неделю, взбодрившись крепким кофе и сигаретами, мы отводили душу разговорами – о мужьях и о борьбе с ними, о наших собственных недостатках, о наших возвышенных и постыдных побуждениях, канувших в прошлое амбициях. Мы одновременно прочитали Юнга и обе пытались записывать сны. В тот период жизни, когда женщина, как считается, пребывает в репродуктивном дурмане и все ее мозги промыты материнскими соками, мы тем не менее с жаром обсуждали Симону де Бовуар, Артура Кёстлера и «Вечеринку с коктейлями».

Мужья совершенно не разделяли нашей духовной жажды. Когда мы пытались говорить о таких вещах с ними, в ответ обычно получали: «Ай, да ну, это все литература» или «О, да у вас тут прямо философский кружок какой-то».


Теперь-то мы уже давно не в Ванкувере. Но Санни оттуда переехала вместе с мужем, детьми и даже с мебелью совершенно нормальным образом и по вполне обычной причине – ее муж нашел другую работу. Причина же моего переезда была новомодной, ей громко, хотя и кратко поаплодировали (правда, лишь в весьма специфических кругах), и я ушла, оставив мужа, дом и все нажитое за время брака – кроме детей, конечно: насчет детей была достигнута договоренность, какое время они будут пребывать с отцом, а какое с матерью; что же до самой причины, то она была в том, что я продолжала надеяться все-таки построить жизнь без лицемерия, подавления и бесчестья.

Переехав, я поселилась на втором этаже дома в Торонто. Жители первого этажа (владельцы дома) прибыли в Канаду из Тринидада двенадцать лет назад. Старые кирпичные дома с этими их верандами и высокими узкими окнами – дома, в которых раньше по всей улице жили методисты и пресвитериане с именами вроде Хендерсонов, Гришэмов или Макалистеров, – теперь были под завязку полны людей с кожей оливкового или коричневатого цвета, которые говорили по-английски очень непривычным для меня образом (если говорили вообще) и круглые сутки наполняли воздух всей округи запахами своих пряных сладковатых кушаний. Мне это нравилось: это давало мне возможность чувствовать, будто в результате вынужденного ухода из дома и отказа от семьи я действительно что-то поменяла. Но ожидать той же реакции от моих дочерей, которым было десять и двенадцать лет, было бы по меньшей мере наивно. Из Ванкувера я уехала весной, они же ко мне прибыли в начале летних каникул, предположительно на целых два месяца. Запахи на нашей улице показались им тошнотворными, а шум пугающим. Было жарко, и они не могли спать даже при включенном вентиляторе, который я купила. Окна нам приходилось держать открытыми, а пиры на задних дворах длились подчас до четырех утра.

Ни походы в Сайенс-центр и Си-Эн-Тауэр, в Королевский музей и в зоопарк, ни угощение в прохладных ресторанчиках при торговых центрах и поездки на кораблике на Острова не могли заменить им оставшихся дома подружек и примирить с той пародией на дом, которую я им предоставила. Они скучали по своим кошкам. Хотели домой, где у каждой по комнате, а по округе можно ходить без опаски, а можно и не ходить – сиди себе целый день дома, бей баклуши.

Какое-то время они не жаловались. Однажды я услышала, как старшая сказала младшей:

– Пусть мама думает, что мы счастливы. А то ведь расстроится.

И наконец взрыв. Обвинения, выставление напоказ своей несчастности (даже, думаю, преувеличение этой несчастности, специально для меня). Младшая стенает: «Ну почему ты не можешь просто жить дома?», а старшая ей в ответ саркастически: «Потому что мамочка ненавидит папу!»

Что ж, позвонила бывшему мужу (который задал мне примерно тот же вопрос и от себя предложил примерно тот же на него ответ). Поменяла дочерям билеты, помогла им собраться и отвезла в аэропорт. Всю дорогу мы играли в глупую игру, предложенную старшей дочкой. Надо выбрать число – 27 или, например, 42, – а потом, глядя в окно, считать увиденных мужчин, из которых двадцать седьмой, или сорок второй, или еще там какой-нибудь будет тем, за кого суждено выйти замуж.

Вернувшись из аэропорта в одиночестве, я собрала все, что от них осталось, – шарж, который нарисовала младшая, журнал «Гламур», купленный старшей, разные предметы бижутерии и одежды, которые они могли носить в Торонто, но не дома, – и, сунув все это в мусорный бак, накрыла крышкой. И когда я о них думаю, я ведь каждый раз делаю более-менее то же самое: захлопываю крышку сознания. Есть страдания, которые я могу выносить, – например, те, что связаны с мужчинами. И есть другие страдания, связанные с детьми, этих страданий я выносить не могу.

Я вернулась к той жизни, которую вела до их приезда. Перестала готовить завтраки и завела обычай каждое утро пить кофе со свежей булочкой в итальянской кондитерской. Вообще-то, сама идея о том, чтобы быть совершенно свободной от домашнего хозяйства, мне нравилась несказанно. Но теперь, как никогда прежде, я стала замечать выражения лиц людей, которые каждое утро сидели в кафе на табуретах у окна или за столиками на тротуаре, – тех людей, для которых эти завтраки, видимо, вовсе не были чем-то изысканным и удивительным, а были застарелой привычкой, навязанной одиночеством.

Вернувшись домой, я садилась писать и часами писала за деревянным столом у окна бывшей веранды, превращенной в нечто вроде кухни. Надеялась прокормиться писательством. Вскоре солнце нагревало маленькую комнатку, и мои ноги задней стороной (обычно я сидела в шортах) приклеивались к стулу. Одновременно носа достигал странный сладковатый химический запашок пластиковых сандалий, напитавшихся потом моих ступней. Мне он нравился – это был запах моего усердия и, как я надеялась, достижений. То, что я писала, было нисколько не лучше того, что получалось написать в прежней жизни, пока варится картошка или пока автоматическая стиральная машина, гудя и тарахтя, прокручивает в своем чреве белье. Написанного стало просто больше, и оно было нисколько не хуже, вот и все.

Ближе к вечеру я принимала ванну и, может быть, ходила встретиться с той или иной из своих подружек. Мы пили вино за столиком из тех, что выставлены прямо на тротуар перед каким-нибудь маленьким ресторанчиком на Квин-стрит, или Болдуин-стрит, или Брансуик-стрит и говорили за жизнь – главным образом о наших любовниках, – но нам неловко было произносить слово «любовник», и мы называли их «мужчинами, с которыми у нас отношения». А иногда я встречалась с мужчиной, с которым отношения были у меня. Пока дети были со мной, он был под запретом, хотя это правило я дважды нарушала, оставляя дочерей в выстуженном кинозале.

С этим человеком я познакомилась до того, как ушла от мужа (собственно, он и был непосредственной причиной, по которой я ушла), хотя перед ним – как и вообще перед всеми – я делала вид, что это не так. Когда мы с ним встречались, я старалась быть беззаботной и духовно независимой. Мы обменивались новостями (я всячески старалась, чтобы новости у меня были), смеялись и ходили гулять в Овраги, но чего мне действительно хотелось, так это подвигнуть его на секс со мной: я считала, что высокая страсть, охватывающая людей во время секса, приводит к слиянию всего лучшего, что в них есть. С моей стороны это было очень глупо, в том смысле, что рискованно, особенно для женщины моего возраста. Иногда после таких наших встреч я бывала до ослепления счастлива, ощущала какую-то особую защищенность, а иногда лежала пластом и мучилась, предчувствуя недоброе. Бывало, что после его ухода вдруг глядь – по щекам текут слезы, а я даже и не поняла еще, что плачу. А все из-за тени, что будто бы пробежала по его лицу, или какой-нибудь якобы проявленной им бесцеремонности, или мельком перехваченного тайного знака. По мере того как за окнами темнело, во дворе начинались посиделки с музыкой, криками и ссорами, которые позднее частенько переходили в драки, и я пугалась, но не какой-либо враждебности, а чего-то вроде собственного небытия.

В один из таких несчастных дней я позвонила Санни и получила приглашение провести уик-энд у нее на даче.


– А тут красиво, – сказала я.

Но на самом деле красоты местности, по которой мы ехали, ничего мне не говорили. Холмы были этаким множеством зеленых шишек, некоторые с коровами. Между холмов задушенные водорослями речушки с низкими бетонными мостами. В полях сено: его теперь стали заготавливать по-другому, увязывая в цилиндрические тюки и оставляя на поле.

– Погоди, посмотришь дом, – говорила Санни. – Жалкая хибара. В водопроводной трубе оказалась мышь. Дохлая. Набираешь ванну, а в воде такие меленькие шерстинки. Сейчас-то уже с этим справились, но никогда не знаешь, чего ждать завтра.

О моей новой жизни она вопросов не задавала. (Из деликатности? Или неодобрения?) Быть может, просто не знала, с чего начать, настолько она ее себе не представляла. Да все равно я говорила бы ей неправду. Или полуправду. Уйти от него было трудно, но это нужно было сделать. По детям ужасно скучаю, но это та цена, которую приходится платить. Учусь не ограничивать свободу мужчины и сохранять свободу самой. Учусь воспринимать секс легко, что мне, вообще-то, трудно, потому что воспитана я по-другому и уже не молода, но я учусь.

Целый уик-энд, думала я. Казалось, что впереди вечность.

На кирпичной стене дома был виден шрам в том месте, где стояла веранда, которую снесли. Во дворе топтались мальчишки, сыновья Санни.

– Марк потерял мяч! – крикнул старший, Грегори.

Санни велела ему поздороваться со мной.

– Хелло. Марк бросил мяч за сарай, и теперь мы не можем его найти.

Трехлетняя девочка, родившаяся за то время, что я Санни не видела, выбежала из кухни и при виде незнакомки встала как вкопанная. Но справилась с собой и сообщила:

– А у меня жук в голову залетел.

Санни подхватила ее на руки, я взяла из машины сумку, и мы вошли в кухню, где Майк Маккалэм намазывал хлеб кетчупом.


– Это ты! – сказали мы почти в унисон. Засмеялись, я бросилась к нему, он тоже сделал шаг ко мне. Пожали руки.

– А я сперва решила, что это твой отец, – сказала я.

Не знаю, вправду ли я подумала о бурильщике скважин. Скорее вот как: кто этот мужчина, вроде я его знаю? Мужчина, который несет себя так легко, словно запросто может прыгать в колодцы и выбираться из них. Волосы коротко подстриженные, седеющие, глубоко посаженные светлые глаза. Лицо худощавое, добродушное, но суровое. Привычная, без неприятного оттенка, сдержанность.

– Это вряд ли, – сказал он. – Папа умер.

В кухню с сумками, полными клюшек, вошел Джонстон, поприветствовал меня, велел Майку поторапливаться, а Санни ему говорит:

– Смотри-ка, милый, они знакомы. Они знают друг друга. Это надо же!

– Причем с детства, – сказал Майк.

Джонстон сказал:

– Правда? Это замечательно. – И мы все хором сказали то, что он явно собирался добавить:

– Мир тесен.

Майк и я все еще смотрели друг на друга и улыбались – мы как будто заверяли друг друга в том, что эта неожиданность, которая Санни и Джонстону могла показаться всего лишь замечательной, для нас была чудной и ослепительной вспышкой удачи.

До самого вечера, пока мужчин дома не было, я была полна счастливой энергии. Испекла к ужину персиковый пирог, малышке Клэр читала вслух, чтобы она угомонилась и заснула, а Санни с мальчиками ходила рыбачить (безуспешно) на грязноватый ручеек. Потом мы с ней сидели на полу в гостиной с бутылкой вина, разговаривали не за жизнь, а про книжки и снова подружились.


Майк помнил совсем не то, что помнила я. Он вспоминал, как мы ходили по верху какого-то старого бетонного фундамента, торчавшего из земли узкой лентой, и делали вид, что мы на страшной высоте, выше самых высоких зданий, и что если споткнешься, то упадешь и разобьешься насмерть. Я сказала, что это, наверное, было где-то не у нас, но потом вспомнила фундамент под гараж, вспомнила, как его заливали – в том месте, где наша подъездная дорожка выходит к шоссе, – а гараж так и не построили. И мы что – по нему ходили?

Ходили.

Я вспомнила, как мне хотелось под мостом поорать во весь голос, но я боялась городских мальчишек. Он вообще никакого моста не помнил.

При этом оба помнили глиняные ядра и войнушку.

Нам предоставили вместе мыть посуду, чтобы мы могли наговориться всласть, никого не раздражая.

Он рассказал мне, как умер его отец. Погиб в дорожной аварии, возвращаясь с работы из-под Банкрофта.

– А твои родители живы?

Я сказала, что мама умерла, а папа женился снова.

В какой-то момент я поведала ему о том, что разошлась с мужем и живу в Торонто. Что дети у меня недавно гостили, но сейчас проводят каникулы с отцом.

Он рассказал, что живет в Кингстоне, но не очень давно. А с Джонстоном познакомился и вовсе недавно, по работе. Он был, как и Джонстон, инженером-строителем. Его жена из Ирландии, там родилась, но работала в Канаде, они и познакомились. Она медсестра. Сейчас она в Ирландии, в графстве Клейр, поехала навестить родных. И детей с собой увезла.

– И много у вас детей?

– Трое.

Помыв посуду, мы отправились в гостиную, предложили поиграть с мальчиками в скрэббл, чтобы Санни и Джонстон могли погулять. Договорились, что только одну партию – потом будет пора спать. Но мальчишки упросили нас начать игру снова, и, когда вернулись Санни и Джонстон, мы все еще играли.

– Ну, что я тебе говорил? – сказал Джонстон.

– Это все та же партия, – сказал Грегори. – Ты сказал, что партию можно доиграть, вот мы и доигрываем.

– Ага, конечно! – усмехнулась Санни.

Она сказала, что вечер чудный, мы с Майком их с Джонстоном просто балуем – этакие круглосуточные няньки.

– Вчера вечером мы и вообще в кино ходили, а с детьми сидел Майк. Смотрели старый фильм «Мост на реке Квай».

– Через, – сказал Джонстон. – Через реку Квай.

– Да я-то его смотрел, – сказал Майк. – Сто лет назад.

– Хороший фильм, – сказала Санни. – Только я не совсем согласна с финалом. Думаю, конец там неправильный. Ну, когда утром Алек Гиннесс видит в воде провод и догадывается, что кто-то собирается взорвать мост. Он впадает в неистовство, все запутывается, все погибают и так далее, помните? В общем, я думаю, увидев провод, он должен был все понять, остаться на мосту и вместе с ним взлететь на воздух. Думаю, это было бы очень в характере его персонажа и драматическое воздействие было бы больше.

– Да ну, не больше, – сказал Джонстон таким тоном, что мне стало ясно: этот спор они уже проходили. – Где бы тогда была тревога, напряженное ожидание?

– А я с Санни согласна, – сказала я. – Помню, я и раньше думала, что концовка слишком усложнена.

– Что скажет Майк? – спросил Джонстон.

– Да все, по-моему, там нормально, – сказал Майк. – Все хорошо и в том виде, как есть.

– Мужчины против женщин, – сказал Джонстон. – Мужчины побеждают.

Затем он велел мальчишкам собирать скрэббл в коробку, те послушались. Но Грегори стал проситься выйти посмотреть на звезды.

– Это же единственное место, где мы можем их увидеть, – сказал он. – Дома везде свет и прочее говно.

– Это плохое слово, – сказал отец.

Но все же разрешил: о’кей, пять минут, и мы все вышли во двор, стали смотреть на небо. Искали Пилотскую звезду, которая должна быть рядом со второй звездой ручки ковша Большой Медведицы. Джонстон сказал, что, если ты видишь ее, значит имеешь зрение достаточно хорошее, чтобы тебя взяли в ВВС, – во всяком случае, так было во время Второй мировой войны.

Присмотревшись, Санни говорит:

– Ну что ж, я ее вижу, только ведь я заранее знала, где она.

Майк сказал, что с ним такая же история.

– А я ее вижу точно, – презрительно проговорил Грегори. – В любом случае вижу – знал я или не знал.

– И я тоже вижу, – сказал Марк.

Майк стоял впереди меня и чуть сбоку. К Санни он был даже ближе, чем ко мне. За нами никого не было, и я хотела о него чуточку потереться – легонечко и как бы случайно коснуться его руки или плеча. И если он не отодвинется (из вежливости, подумав, что мое прикосновение действительно случайно), я хотела приложить палец к его обнаженной шее. Не это ли самое он сделал бы, стой он позади меня? Не об этом ли он так напряженно думает, делая вид, что о звездах?

Впрочем, было у меня такое чувство, что он, как честный человек, воздержался бы.

И по той же самой причине он, разумеется, не придет ко мне нынче ночью. В любом случае это было бы рискованно до невозможности. На втором этаже было три спальни – гостевая, родительская и большая детская, в которую выходили двери обеих малых спален. Всякому, кто хотел бы войти в одну из малых спален, пришлось бы пройти через комнату, где спят дети. Майка, который прошлую ночь провел в гостевой спальне, переместили на первый этаж, постелив ему на раскладном диване в гостиной. Санни постелила ему свежие простыни, вместо того чтобы снимать белье с кровати, которую он освободил для меня.

– Ничего, он чистенький, – сказала она. – Кроме того, он же твой старый приятель!

Вынужденная лежать на этих оставшихся после него простынях, я провела не очень спокойную ночь. В моих снах (в реальности, конечно, ничего такого не было) они пахли речными водорослями, глиной и нагретыми солнцем тростниками.

Я понимала, что он ко мне не придет, как бы риск ни был мал. Это было бы низким поступком, тем более в доме общих друзей, которые будут (если уже не были) знакомы с его женой. Да и откуда у него могла взяться уверенность, что я так уж хочу этого? И с чего я взяла, будто этого хочет он? Я вовсе не была в этом уверена. До тех пор я всегда считала себя женщиной, блюдущей верность человеку, с которым в данное время состоит в связи.

Мой сон был неглубок, сны монотонно похотливы, при этом они изобиловали неприятными и раздражающими побочными сюжетами. Временами Майк готов был пойти мне навстречу, но возникали преграды. Временами его что-то отвлекало, как, например, когда Майк сказал, что приготовил мне подарок, но куда-то он запропастился и ему непременно надо было этот подарок отыскать. Я говорила, брось, не нужен мне никакой подарок, ты сам для меня подарок – ты тот, которого я люблю и всегда любила, уговаривала его я. Но он был непробиваем. А иногда он мне выговаривал.

Всю ночь – или, по крайней мере, каждый раз, когда я просыпалась, а просыпалась я часто – за моим окном свиристели сверчки. Сначала я думала, это птицы, думала, что это какой-то хор неутомимых ночных певчих птиц. Выходит, я слишком долго жила в городах и забыла, что сверчки способны обрушивать на тебя целый водопад звуков.

Надо сказать также, что иногда, проснувшись, я чувствовала, что тону. Почву из-под ног выбивала непрошеная, но ясная мысль. А что ты, вообще-то, знаешь об этом человеке? Или он о тебе. Какую он любит музыку, каковы его политические взгляды? Чего он ждет от женщины?


– Ну что, друзья детства, как спали? – спросила Санни.

Майк сказал:

– Дрых без задних ног.

– Спасибо. Чудесно, – ответила я.

В то утро все были приглашены на поздний завтрак к каким-то соседям, у которых бассейн. Майк заявил, что он бы лучше лишний раз наведался на поле для гольфа, если можно.

Санни сказала, что это можно, и посмотрела на меня. Я замялась:

– Ну, я не знаю, мне бы, конечно… – И тут вклинился Майк:

– А ты в гольф не играешь?

– Нет.

– Ну, все равно. Пошли вместе, будешь моим кадди.

– Давайте я буду кадди, – сказал Грегори.

Он только и ждал случая присоединиться к какому-нибудь нашему начинанию, уверенный, что с нами ему будет свободнее и интереснее, чем с родителями.

Санни сказала «нет».

– Ты пойдешь с нами. Ты что, не хочешь купаться в бассейне?

– В бассейн все дети писают. Надеюсь, ты это знаешь.


Перед уходом Джонстон предупредил нас, что обещают дождь. Майк сказал, ничего, мы рискнем. Мне понравилось это «мы», а еще больше мне понравилось ехать с ним в машине на месте жены. Приятна была сама идея того, что мы пара, – идея, в сущности, бредовая и девчоночья. Фантазии на тему того, что я жена, мне стали вдруг безумно привлекательны, как будто я этого еще не хлебнула в жизни. Хлебнула, но у меня этого не было с таким мужчиной – с настоящим моим возлюбленным. Разве не может быть так, что я сумею начать новую жизнь в любви, в истинной любви, сумею как-нибудь избавиться от тех своих черт, которые такой любви мешают, и стать счастливой?

Но вот мы наедине, и тут возникла скованность.

– Красиво здесь как, не правда ли? – сказала я. На этот раз сказала это искренне.

Сегодня, под серым облачным небом, холмы стали как-то милее и краше, чем выглядели вчера, при беспощадном солнечном свете. Листва деревьев в конце лета имела вид уже потрепанный, многие листики начали по краям рыжеть, а некоторые совсем пожелтели или покраснели. Выделялись деревья разных пород.

– Смотри: дубы, – сказала я.

– Здесь песчаная почва, – сказал Майк. – Вся местность, все эти холмы называются Дубовые Кряжи.

Я сказала, что Ирландия, наверное, красивая страна.

– Только больно уж там местами голо. Голые скалы.

– А что, твоя жена там выросла? И говорит с этим их очаровательным акцентом?

– Если бы ты ее послушала, тебе бы так и показалось. Но когда она возвращается туда, ей говорят, что она его утратила. На их слух она говорит как американка. Они говорят «американка» – Канада для них вообще не в счет.

– А ваши дети – в их речи, наверное, вообще ничего ирландского не чувствуется?

– Нет, конечно.

– А кто у вас? В смысле, мальчики? Девочки?

– Две девочки и мальчик.

Мне очень захотелось рассказать ему о противоречиях моей жизни, о ее горестях и нуждах. Я сказала:

– Я очень скучаю по детям.

Но он не ответил. Ни слова ни сочувствия, ни ободрения. Возможно, ему показалось неподобающим в данных обстоятельствах рассуждать о наших детях и супругах.

Вскоре после этого мы въехали на парковочную площадку у клаб-хауса, и Майк неожиданно оживленным тоном – пытаясь, видимо, компенсировать скованность, в которой пребывал, пока ехали, – сказал:

– Похоже, из-за прогноза все воскресные любители гольфа остались дома.

Действительно, на всей площадке была лишь одна машина. Он вышел и направился к кассе платить за пользование полем.

Прежде я никогда на поле для гольфа не бывала. Как в эту игру играют, видела, но только по телевизору, да и то раз или два и всегда не по своей воле; была наслышана, что определенный вид клюшек называется айрон, то есть «железка», есть клюшка под названием ниблик, а само поле именуется «линкс». Когда я сообщила об уровне своей подготовленности Майку, он сказал:

– Ну-у, тогда тебе, наверное, будет жутко скучно.

– Станет скучно – пойду прогуляюсь.

Это ему вроде бы понравилось. Он положил тяжелую теплую ладонь мне на плечо и говорит:

– Так ведь игра как раз в этом и состоит.

Мое невежество было прощено (разумеется, мне не пришлось реально выполнять функции носильщика и мальчика на побегушках), и скучно мне не было. Все, что мне предлагалось делать, – это ходить за ним следом и смотреть. Да, собственно, даже и смотреть было не обязательно. Я могла смотреть на деревья и любоваться окрестностями поля: деревья были высокими, с пышными кронами и стройными стволами, а вот какой породы… Может быть, акации? Иногда по кронам с шумом пробегал ветерок, которого внизу, где находились мы, не чувствовалось вовсе. Кроме того, в гуще ветвей прятались стаи птиц – черных дроздов или скворцов, – которые иногда по каким-то их общественным надобностям взлетали, но только для того, чтобы перепорхнуть с одного дерева на другое. Кстати, сейчас мне вспомнилось и то, зачем это было птицам: в августе и даже в конце июля они устраивают шумные массовые сборища – начинают сколачивать стаи для отлета на юг.

То и дело Майк что-нибудь говорил, но вряд ли мне. Отвечать нужды не было, да я на самом деле и не смогла бы. Впрочем, говорил он, как мне казалось, несколько больше, чем это делал бы человек, играющий сам с собой. Его бессвязные слова были то высказанным себе под нос порицанием, то похвалой или предостережением, а иногда и словами-то не были – всего лишь звуками, заменяющими слова, и они, наверное, действительно были исполнены смысла, понять который можно было лишь при условии, что знаешь человека по-настоящему и прожила с ним долгие годы в невынужденной близости.

Так вот что, стало быть, я должна была делать: давать ему усиленное, расширенное восприятие самого себя. Обеспечивать этакое утешительное самовосприятие, быть для него человеком-прокладкой, смягчающей одиночество. Он бы не стал ожидать этого и не требовал бы подобного, во всяком случае так естественно и легко, от другого мужчины. Да и от женщины, с которой не ощущал бы определенной установившейся связи.

Во все это я не вдумывалась. Но это носилось в воздухе, в самом удовольствии, которое я испытывала, расхаживая вслед за ним по полю. Похоть, которая столь яростно палила меня ночью, развеялась и уравновесилась, стянувшись до размеров вполне безопасной дежурной горелки, какие бывают в газовых колонках, и ждала своего часа спокойно и супружески. Я смотрела, как он выставляет мяч, осматривается и выбирает направление, раздумывает, щурится и наносит удар, потом наблюдала за полетом мяча, который, с моей точки зрения, всегда казался победным, но у него обычно вызывал недовольство, и мы снова переходили к следующей задаче, к нашему общему непосредственному будущему.

Расхаживая по полю, мы почти не разговаривали. Интересно, дождь-то пойдет или нет? – интересовались мы. Чувствуешь, капнуло? Мне показалось, что вроде да. А может, и нет. Это не был светский разговор о погоде: все непосредственно касалось игры. Удастся закончить раунд или нет?

Как выяснилось, не удастся. Упала капля дождя, определенно капля дождя, за ней другая, заморосило. Майк бросил взгляд вдоль поля туда, где облака изменили цвет, сделавшись из белых темно-синими, и сказал без особой тревоги или разочарования:

– Ну вот, такая у нас погода. – Принялся собирать клюшки, застегнул сумку.

К тому моменту мы были на самом дальнем от клаб-хауса краю поля. Среди птиц суматоха усилилась, они летали взад-вперед над нашими головами возбужденно, словно никак не могли на что-то решиться. Верхушки деревьев качались, и возник, зарождаясь словно где-то вверху, новый звук, вроде шума прибоя, бьющего в галечный пляж.

– Ладно, все, – сказал Майк. – Пошли-ка укроемся.

Он взял меня за руку, и мы поспешили через подстриженный газон к полосе кустов и высокого бурьяна между полем для гольфа и рекой.

С ближней к кромке газона стороны листва кустов была темной и вид имела почти ухоженный, словно это живая изгородь, специально там посаженная. Но на самом деле кусты росли беспорядочно, были дикими. Издали кусты казались непроходимыми, но при ближайшем рассмотрении в них обнаружились небольшие прорехи, узкие тропки, проложенные то ли животными, то ли людьми, лазавшими туда искать мячи для гольфа. Почва под кустами полого уходила вниз, и, пробившись сквозь ветвистую зацепистую стену, мы увидели кусок реки, наличием которой оправдывалось название, начертанное на вывеске над воротами. Гольф-клуб «Речной». Вода в реке была серо-стального цвета и даже на взгляд явно неслась и струилась, не размениваясь на рябь и зыбь, как это было бы в такую погоду с водой в озере. Между рекой и нами лежал луг сорных трав, все из которых, похоже, цвели одновременно. Золотарник, недотрога с ее красноватыми и желтыми колокольцами, что-то похожее на цветущую крапиву с ее розовато-лиловыми кисточками, дикие астры… Был тут и вьюнок, захватывающий и обвивающий что попало и путающийся в ногах. Почва была мягкой, но еще не липкой. Даже самые слабые и нежнейшие на вид травы вымахали тут в наш рост, а то и выше. Когда мы остановились и сквозь них глянули вверх, несколько поодаль увидели деревья, верхушки которых беспокойно метались. А со стороны иссиня-черных туч что-то надвигалось. То был настоящий дождь, готовый нагрянуть вслед за той моросью, что уже сеялась, но впечатление было такое, что надвигается нечто большее, чем просто дождь. Будто здоровенный кусок неба отслоился и рушится вниз с какой-то взбудораженной решимостью, принимая форму не вполне узнаваемого живого существа, спереди окутанного завесами дождя – не сетчатыми, а толстыми и отчаянно полощущими простынями. Нам они были отчетливо видны, несмотря на то что на нас до сих пор падали всего лишь мелкие, ленивые капельки. Мы как будто смотрели в окно, не очень веря в то, что это окно вдруг разлетится вдребезги, но вдруг это произошло, и тут по нам вдарил сразу и дождь, и ветер, который схватил меня за волосы и поднял их дыбом. Такое было чувство, что сейчас то же самое будет и с кожей.

Я попыталась развернуться: был такой позыв, возникший только что, – выскочить из кустов и броситься к клаб-хаусу. Но я не могла двинуться. Достаточно трудно было даже просто стоять, а на открытом месте ветер непременно бы сразу сбил с ног.

Ссутулившись и угнув голову к ветру, Майк стал обходить меня, все время держа за руку. Встал ко мне лицом, собственным телом заслоняя меня от бури. Проку от этого было столько же, как если бы меня заслоняла зубочистка. Он что-то говорил мне прямо в лицо, но я не слышала. Он кричал, но до меня не доходило ни звука. Теперь он держал меня за обе руки, перехватил их за запястья и крепко сжимал. Тянул меня вниз, оба при попытке двинуться теряли равновесие, но в конце концов оказались на корточках у самой земли. И так близко, что не могли друг друга видеть: смотреть могли только вниз, на маленькие речки, уже проложившие себе русла в земле вокруг наших ног, на потоптанные нами растения и на наши промокшие туфли. И даже на это приходилось смотреть сквозь потоки воды, катящейся по нашим лицам.

Майк отпустил мои запястья и обхватил меня руками за плечи. Этим он все еще скорее придерживал меня, чем обнимал.

Так мы сидели, пока не прошел ветер. Длилось это вряд ли дольше пяти минут; может быть, минуты две или три. Дождь продолжался, но теперь это был обычный сильный дождь. Майк убрал руки, и мы, пошатываясь, встали. Рубашки и брюки на нас липли к телу. Длинными ведьмиными лохмами мои волосы повисли перед лицом; у Майка они были коротко подстрижены и темными неровными хвостиками пристали ко лбу. Мы пытались улыбаться, но на это не хватало сил. Затем мы поцеловались, на миг тесно прижавшись друг к другу. Это был, скорее, ритуал, исполненный в честь избавления, а не дань какому-то телесному влечению. Соединившись, холодные губы скользнули, не задерживаясь, а по сжатым объятием телам прошел озноб, потому что из мокрой одежды выдавилась порция свежей воды.

С каждой минутой дождь слабел. То и дело спотыкаясь, мы двинулись по прибитому дождем разнотравью, потом продрались сквозь густые, обдающие каплями кусты. Все поле для гольфа было закидано большими сучьями. Мне только потом, гораздо позже, пришло в голову, что одним из них могло ведь нас и убить.

Пошли по газону, обходя нападавшие ветки. Дождь почти перестал, вокруг посветлело. Я шла, склонив голову, чтобы капли воды с моих волос падали прямо на землю, а не текли по лицу, и, лишь почувствовав на плечах солнечное тепло, подняла взгляд к праздничному свету.

Я остановилась, глубоко вздохнула и, мотнув головой, перебросила волосы с лица куда-то назад. Ну вот, время пришло. Теперь, когда, пусть мокрые, мы в безопасности и вокруг такое великолепие. Теперь-то уж обязательно что-то должно быть сказано.

– Вообще-то, я тебе кое-чего не объяснил.

Его голос удивил меня, как появление солнца. Только наоборот. В нем было что-то веское, упреждающее – решимость, но с нотками мольбы, будто он просит о прощении.

– Насчет нашего младшего сына, – сказал он. – Наш младший сын прошлым летом погиб.

Ну вот.

– Его задавила машина, – продолжил Майк. – А за рулем был я. Выезжал задом из наших ворот.

Я опять остановилась. Он тоже. Оба стоим, смотрим вперед.

– Его звали Брайан. Трех лет… Дело в том, что я думал, будто он дома в кровати. Остальные еще не угомонились, а его уже уложили. А он встал и вылез… Мне, конечно, надо было смотреть. Надо было смотреть внимательнее.

Я представила себе тот момент, когда он вышел из машины. Тот звук, который он услышал. И тот момент, когда мать ребенка выбежала из дома. Это не он, его тут нет, не может быть.

Дома в кровати.

Майк вновь пошел вперед, мы уже входили на парковочную площадку. Я шла чуть сзади. И не говорила ни слова – ни одного доброго, простого, беспомощного слова. Все, проехали.

Он не сказал, мол, это моя вина и это всегда теперь будет со мной. Я никогда себе не прощу. Но буду делать все, что в моих силах.

Или: моя жена простила меня, но тоже никогда этого не забудет.

Я все это и так знала. Я знала теперь, что он человек, достигший дна. Человек, который понимает – как мне понять не дано, не дано даже и близко, – что именно это каменное дно собой представляет. А он и его жена понимают это оба, и это их объединяет, ибо такие вещи либо сразу разрывают между людьми всякую связь, либо связывают их на всю жизнь. Не в том смысле, что им теперь жить на каменном дне. Но они теперь оба его знают – знают это холодное, пустое, замкнутое и главенствующее в жизни место.

Такое может случиться с кем угодно.

Да. Но кажется-то по-другому! Кажется, будто подобное случается с тем, с этим – с людьми, которых специально здесь или там отобрали, выдернули по одному. И я сказала:

– Так не честно!

Я говорила о лютых и губительных ударах, о распределении этих бессмысленных наказаний. Ведь так, наверное, даже хуже, чем когда они на тебя обрушиваются посреди большой всеобщей беды – какой-нибудь войны или землетрясения. Хуже всего, когда есть тот, чье действие, возможно для него нехарактерное, к этому привело и он один и навсегда виновен.

Вот что значили эти мои слова. Но и еще кое-что: так не честно! При чем тут я?

Это был протест, такой грубый, что мне самой он казался почти невинным, ибо исходил из самой глубины души. Невинный для того, от кого он исходит, и при условии, что он не озвучен публично.

– Вот так, – сказал он довольно мягко. Мол, честность тут и вовсе ни при чем.

– Санни и Джонстон об этом не знают, – сказал он. – И вообще никто не знает – из тех, с кем мы познакомились после переезда. Нам показалось, что так будет лучше. Даже другие дети – они о нем почти не говорят. Никогда даже имени его не упоминают.

Я была не из тех, с кем они познакомились после переезда. Я не принадлежу к числу людей, среди которых они строят их новую, трудную нормальную жизнь. Я из тех, кто знает, вот и все. Человек, которому он это по собственной воле рассказал.

– А странно… – сказал он, оглядываясь, прежде чем, открыв багажник машины, убрать туда сумку с клюшками, – куда девался парень, который приехал сюда до нас? Ты ведь помнишь, наверное: тут еще одна машина стояла, когда мы приехали. А на поле мы так никого и не встретили. До меня это только сейчас дошло. А ты никого не видела?

Я сказала, нет, не видела.

– Загадка, – проронил он. И снова: – Вот так.

Эти слова я частенько слышала в детстве, причем сказанные точно таким же тоном. Мостик от одной темы к другой, заключительная сентенция, способ выразить то, что не выражается словами и не вмещается в голову.

На эти слова предусматривался шутливый ответ: «Чтоб было не так, брось в колодец пятак».


Посиделкам у бассейна буря тоже положила конец. Там собралось слишком много народу, сидеть в доме было тесно, и приехавшие с детьми засобирались домой.

Уже в машине по дороге домой мы с Майком оба заметили и поделились друг с другом тем, что у нас чешутся и горят оголенные предплечья, тыльные стороны ладоней и щиколотки. В общем, места, которые не были защищены одеждой, когда мы, скорчившись, сидели в траве. Я вспомнила о крапиве.

Сидя у Санни в кухне, переодетые в сухое, мы рассказали о своем приключении и показали ожоги.

Санни знала, чем нас лечить. Вчерашняя поездка с Клэр в амбулаторию местной больницы была нынешним летом не первой. В какой-то из предыдущих уик-эндов мальчишки забрались на заросший бурьяном пустырь за сараями и вернулись все в волдырях и красных пятнах. Врач сказал, что они, видимо, обстрекались крапивой. Наверное, валялись в ней, сказал он. Прописал холодные компрессы, лосьон с антигистаминами и таблетки. С тех пор в бутылке осталось немного лосьона, да и таблетки остались тоже, потому что и Марк, и Грегори поправились быстро.

Таблеткам мы сказали решительное «нет»: наш случай не казался нам таким уж серьезным.

Тут Санни вспомнила, что недавно она разговорилась на бензоколонке с женщиной, заправлявшей ее машину, и эта женщина утверждала, что есть такое растение, из листьев которого получается самый лучший компресс от ожогов крапивой. И не нужно тогда ни таблеток, ни прочей дряни, сказала та женщина. Только вот как же называлось-то это растение? Пастушья сумка? Кошачья лапка? А растет лечебная трава на дорожных откосах и под мостами.

Санни готова была уже куда-то по этому поводу мчаться: ей очень нравилось применять средства народной медицины. Пришлось нам указать ей на то, что лосьон-то уже есть, за него все равно заплачено.

Санни с удовольствием принялась нас лечить. Да что там – всей семье наши травмы дали заряд добродушной веселости и вывели из хандры по поводу дождливого дня и сорвавшихся планов. Сам факт того, что мы, от всех отъединившись, пошли куда-то вместе и вместе попали в переделку, оставившую к тому же зримый след на наших телах, преисполнил Санни и Джонстона взволнованного любопытства. Он всячески дурачился, бросал на меня шутовские взгляды, она же была просто вся внимание и ласка. Впрочем, если бы мы явились из похода, неся на себе улики действительно зловещие – какие-нибудь синяки на задницах, красные пятна в паху и на животе, – уж они бы, конечно, не были столь милы и заботливы.

То, как мы сидим, держа ноги в тазиках, а руки, обмотанные толстыми бинтами, на отлете, дети находили чрезвычайно забавным. Особенный восторг у Клэр вызывал вид наших босых, дурацких, взрослых ступней. Майк специально для нее шевелил длинными пальцами ног, отчего на нее нападали приступы встревоженного хихиканья.

Вот так. А доведись нам встретиться снова, было бы опять то же самое. Как и если бы встретиться не довелось. Любовь, которая ни к селу ни к городу, любовь, которая знает свое место. (Кто-то может сказать «не настоящая», потому что не рискнула тем, что ей свернут шею, или превратят в дурной анекдот, или что она сама печально выдохнется.) Не рискнула ничем, и все же осталась жить в виде сладкого трепета, журчания подземного какого-то источника. Скованного под толщей этого нового спокойствия и опечатанного заглушкой судьбы.

Я ни разу не интересовалась у Санни новостями о Майке, и по собственному почину она мне тоже ничего о нем не сообщала за все годы нашей постепенно иссыхающей дружбы.


Между прочим, та трава с большими розовато-лиловыми соцветиями оказалась вовсе не крапивой. Я выяснила, что это растение называется яснотка. А жгучая крапива, в заросли которой мы, видимо, все-таки влезли, – это трава куда более скромная и незаметная, кисточки соцветий у нее тоже лиловатые, но с прозеленью, они гораздо мельче и бледнее, а стебли снабжены предательски незаметными, тонкими, жесткими, проникающими под кожу и вызывающими воспаление волосками. Там, наверное, была и она, но на фоне буйного цветения всего разнотравья мы ее не заметили.


Утешайте, утешайте… | Плюнет, поцелует, к сердцу прижмет, к черту пошлет, своей назовет (сборник) | Каркасный дом