на главную | войти | регистрация | DMCA | контакты | справка | donate |      

A B C D E F G H I J K L M N O P Q R S T U V W X Y Z
А Б В Г Д Е Ж З И Й К Л М Н О П Р С Т У Ф Х Ц Ч Ш Щ Э Ю Я


моя полка | жанры | рекомендуем | рейтинг книг | рейтинг авторов | впечатления | новое | форум | сборники | читалки | авторам | добавить



1

— Студенты прибыли! — крикнул с порога полковник Хаджич.

Генерала Мишича поразила его улыбка: Хаджич радовался и смеялся в полный рот. Мишичу всегда была не по сердцу подобная радость, повод для которой в действительности не имел того значения, какое люди при полной безнадежности придавали ему. И вообще он не был склонен преувеличивать роль студентов в армии, хотя на них столь очевидно возлагали надежды в штабе. Все это напоминало ему народную мудрость: утопающий хватается за соломинку. Он закурил очередную сигарету, молчал.

— Две роты. Я распределил их по всем трем дивизиям. — Улыбку на физиономии Хаджича сменило выражение некоторого разочарования. — Вы не согласны, господин генерал?

— Согласен. Только отдайте распоряжение, чтоб студентов ни в коем случае не задерживали в штабах. Всех в войска, в роты, к солдатам. А вы обратите особое внимание на то, чтобы какой-нибудь папенькин сынок не пробрался в писари.

— Для них бы многое значило, если б они услыхали сейчас ваше слово, господин генерал.

— Вероятно, отцы и наставники сказали им все, что полагается знать о своих обязанностях. Если хотите, скажите сами то, что считаете нужным. Пусть переночуют и отправляются на позиции. — Он вспомнил о сыне Вукашина, Иване. Надо бы с ним повидаться, хотя бы поздороваться. Вукашину он оставил своих. — Прикажите вестовому привести ко мне Ивана Катича из пятой студенческой роты.

Он стоял возле окна, глядя на старую яблоню, с темных веток которой стекал дождь. Вукашин, когда они прощались, в корне оспорил его право командовать. Никто, во имя чего бы то ни было, не имеет права жертвовать будущим народа, его детьми. Его разумом и знаниями. Разум и знания — за ними будущее! Аристократическая точка зрения политика и европейского выученика. Аристократическая и книжная, мой друг. Но этот Вукашин Катич — единственный среди них, кто так считает, у него нет личных интересов, и то, что думает, он высказывает до конца, любому в глаза. Он из тех редких людей, которые хотят власти, однако могут каждому сказать правду. Он политик, но больше власти любит правду. Власть для такого не судьба. Поэтому он, Мишич, и выбрал его своим другом. Народ выживает, мой Вукашин, не благодаря уму и знанию образованных. Нет. Будь так, нас, сербов, вообще бы не было. Мы существуем лишь благодаря тому знанию, которое приобрели мукой и страданиями. И тому разуму, который рождается под сливой и в терновнике и проникает в народ, во всех, подобно тому как пыльца оплодотворяет сады и виноградники. Согласно какому-то высшему закону приобретается разум, чтобы выжить и существовать. И не в школах, не из книг и идей. И не в господских домах рождается этот спасительный разум. Не в моем и не в твоем доме, Вукашин. О своих сыновьях Александре и Радоване у меня несколько дней нет вестей. Дивизии, где они воюют, каждый день вели тяжелые бои. Будет то, чему суждено быть. Он никогда не расспрашивал о них начальников. Напишут, как напишут дети любому отцу. Но этот тощий и бледноликий близорукий сынок Вукашина в самом деле не создан для фронта и войны. Нет. Жаль, если он сложит голову. Доброволец, с сердцем храбрым и честным. Если он сам приказал Хаджичу проследить, чтобы ни один из них не остался при штабе, как укрыть этого? В дверь постучали — он. Мишич повернулся к входящему.

— Входи, Иван, — произнес генерал, ощущая какую-то особую тягость. Смутное беспокойство. Какую-то расслабленность в душе. Нечто жаркое и трепетное.

Иван Катич, в мокрой и грязной шинели, встал по стойке «смирно» и отдал честь; искорки стыда покалывали ему щеки. Все слышали, что его позвал командующий армией; кто-то из товарищей презрительно усмехнулся, другие даже позволили себе отпустить оскорбительные замечания. Он растерялся, не зная, как поступить. Господь бог ведает, что бы он сделал, если б Богдан твердо не сказал: «Что стоишь, Иван? Надо идти, тебя зовет командующий армией». У него словно подгибались колени. Под строгим взглядом генерала Мишича. С самой первой их встречи запомнил он эту строгость. И никогда не понимал, как может человек всегда быть таким строгим. В тепле комнаты запотели очки; он не был уверен, ответил ли ему по уставу «дядя генерал», как они с Миленой называли Мишича между собой, Иван с симпатией, а она с резкой неприязнью, упрямо утверждая, будто «этот усатик» каждый день лупит по щекам своих солдат. Стыд вновь обжег сердце Ивана, сквозь затуманенные стекла он едва различал протянутую для приветствия руку Мишича. Если на войне он сумеет освободиться от чувства стыда, то уже имеет смысл воевать. Они пожали друг другу руки. От пожатия генерала что-то тяжкое пошло по жилам; он вздрогнул.

Генерал Мишич через ладонь почувствовал волнение юноши. Беспокойство его возросло, и генерал не сумел его скрыть.

— Садись, Иван. Ты с отцом виделся в Крагуеваце?

— Да.

Иван стоял. Генерал протянул ему стул, себе взял другой. Неужели это воистину тот «дядя генерал» с желтоватыми усами, на белом коне, друг его отца, человек, появление которого у них в доме придавало ему, Ивану, особенное значение в глазах сверстников и возбуждало любопытство узнать, о чем они с отцом тихо, точно заговорщики, толкуют. Он радовался, когда ему доводилось исполнить какую-нибудь просьбу отца и заглянуть в провонявшую крепким табаком комнату, где было полно больших военных карт, разрисованных цветными карандашами и исколотых булавками, комнату, где наверняка генерал целыми сутками в тишине воевал с турками, болгарами, немцами.

Мишич заметил растерянность Ивана и, достав из сумки два яблока, протянул парню:

— Эти яблоки, Иван, из моего сада. Вы от Крагуеваца шагаете?

— Да, но я не устал.

— Обедал?

— Чего-то поели. Но я не голоден. — Он солгал и нерешительно откусил яблоко; не мог он его грызть на глазах у командующего армией. Второе яблоко опустил в карман шинели — для Богдана. Через затуманенные стекла очков генерал Мишич казался еще более неопределенным и незнакомым. И чувствовал себя юноша перед ним все более неуверенно. Тот спросил о матери, о Милене. Иван не знал, что отвечать. Как можно на фронте, когда идут бои за горой, в которых они, может быть, уже сегодня примут участие, болтать с командующим армией, словно с каким-нибудь дядькой? Он хотел поблагодарить генерала за любезность, сказать, что сейчас лишена всякого смысла попытка восстановить нечто из существовавшей прежде мирной жизни. Нечто, для него, возможно, навсегда, осталось у ворот казармы в Крагуеваце на берегу Лепеницы, когда на рассвете, прощаясь, он поцеловал отца. Иван перестал есть яблоко, но не знал, куда деть оставшуюся половину.

Генерал Мишич обратил на это внимание: мягкий, в мать, жаль его. Как он будет в очках пробираться по метели и туману? Ему вспомнился первый бой, первый солдатский страх. Чем бы его подбодрить? Нечего сказать. Но встревоженному и растерянному мальчику нельзя позволить уйти без слов ободрения.

— Куришь, Иван?

— Еще нет, дядя генерал… — Он выронил недоеденное яблоко. — Ой, простите, господин генерал. Я задумался. Я еще не привык к войне. — Он подтолкнул носком огрызок к дровам.

— Чего ты передо мной извиняешься? Очень хорошо, что ты так по-довоенному меня назвал. Мы с твоим отцом настоящие друзья. А дружба — это родство. Родство, которое человек избирает душой. Что любит, а чего лишен сам. Говоришь, не привык к войне? У меня, Иван, это пятая война. И я тоже к ней не привык, хотя солдат по профессии. Мне по-прежнему становится страшно, когда я слышу первые выстрелы. Вздрагиваю. Нет у человека такой мочи, чтоб выдержать любое зло. И храбрости перед всякой опасностью. Человек, который не испытывает страха, лишен силы достоинства, сказал однажды твой отец. Это верно. В таком человеке у нас нет оснований уважать храбрость.

Он считает меня трусом. Потому так и говорит, думал Иван. Надо пресечь подобные оправдания трусости.

— Простите, господин генерал, я не могу с вами согласиться.

На губах под обожженными табаком усами Мишича мелькнула тень улыбки:

— По какой же причине, Иван?

— По той, что я считаю подлинную храбрость результатом убеждений. Выражением интеллекта. А не чувства и обстоятельств.

— В общем, это верно. Но мы не рождаемся с убеждениями и интеллектом. Все наши достоинства — результат опыта. Благодаря опыту обнаруживаются причины для возникновения истинных убеждений. И для храбрости. А война, Иван, всякий раз начинается по-другому. Мы в основном помним опыт конца войны, но не ее начала. Я вспоминаю свой первый бой с турками, под Заечаром в тысяча восемьсот семьдесят шестом году. Лето… Хлеба… И наша стрелковая цепь наступает по пояс в поспевающей пшенице. Ни разу в жизни с тех пор не доводилось мне видеть более высокой пшеницы. Мы с моим командиром, русским майором Киреевым, он в красной рубахе и высоких сапогах, я тогда был подпоручиком, идем впереди цепи. А по краю поля, за изгородью, белеют чалмы турок. Залегли, ружья выставили. Поджидают нас… Солнце печет, пот глаза заливает, а неприлично, кажется мне, перед командиром лицо вытирать. Пчелы гудят в безоблачном небе, видно, рой оторвался и кружит, жужжит… — Он остановился, недовольный тем, как рассказывает, — обилием деталей, многословием. На самом-то деле все было иначе, ужаснее.

Иван не сводил глаз с раскрытой дверцы печки, желая прекратить это исполненное жалости нравоучение; надо как-то привести эту неприятную встречу в соответствие со своими действительными ощущениями.

— А что для вас, господин генерал, за эти пять войн было самым тяжелым? — спросил он; влага со стекол очков исчезла, и Иван отчетливо увидел суровые глаза генерала. Незнакомые глаза. Словно бы впервые увидел этого человека. Осмелев, он добавил — То, чего бы вы не пожелали пережить вашим сыновьям Александру и Радовану. То, о чем вы не стали бы рассказывать, скажем, нам, студентам, перед боем.

Генерал посмотрел на Ивана: тоже, как и отец, хочет увидеть каждое пятнышко в зрачке у человека.

— О многом меня спрашиваешь, Иван.

— Сегодня от каждого многое требуется, господин генерал.

— Да, это верно. — Мишич опять зашагал по комнате. — Не знаю, что было для меня самым тяжелым. Не знаю. Расскажу тебе, что крепче запомнилось с первой войны. Должно быть, потому, что это была моя первая война. В тысяча восемьсот семьдесят шестом году мы дрались с турками под Делиградом. На стерне построен батальон, взбунтовавшийся из-за плохого хлеба. Несколько дней солдаты получали какую-то расползающуюся бурую массу, смесь жмыха с землей. Половину бригады свалила дизентерия. Генерал Хорватович, при всех регалиях, в сопровождении русского офицера — тогда сербской армией командовал генерал Черняев[70] и русские всюду были первыми, — так вот, этот генерал Хорватович встал перед батальоном и приказал каждому десятому сделать два шага вперед. «Заряжай! — командует. — Целься в меня, огонь! — кричит. — Выполняйте приказ!» У солдат ружья в руках трясутся, прицелились. «Я виноват в том, что вы едите плохой, недопеченный хлеб. Стреляйте в виноватого!»

— Это величественно! — воскликнул Иван, вскакивая со стула.

— «Стреляйте! Огонь!» — кричал Хорватович, выставляя свои регалии. «Браво!» — крикнул русский, помню, был он в красных штанах и белой рубахе. Солдаты смотрят на генерала, стволы ружей в землю. «Отказываетесь выполнять приказ?» Бедняги головы повесили. Тогда генерал Хорватович велел отобрать у них винтовки и батальону перестроиться в каре. И этот самый скверный из всех генералов, которые когда-либо командовали сербской армией, выхватил револьвер и стал по очереди расстреливать тех солдат, которые не посмели стрелять в него.

— Невероятно, ужас, — бормотал Иван, не сводя с него глаз.

— И вот таким образом, Иван, нескольких человек убил сам командир, а остальных приказал расстрелять батальону. А тот русский офицер, что кричал «Браво!», в этих своих красных штанах и белой рубахе, кинулся бежать прямо по стерне… — Мишич умолк: в комнату вошел полковник Хаджич с телеграммой в руке. — Что случилось, полковник, говорите свободно. Этот студент — сын Вукашина Катича. Моего друга.

— Сегодня вечером прибывает Верховный командующий. Это первое.

Иван отошел к стене, стоял подтянувшись, не желая слушать их разговор. Ему не терпелось поскорее уйти во избежание дальнейших нравоучений генерала. И он, Иван, тоже убежал бы по стерне, как тот русский. Убежал бы или стал стрелять в генерала? Стал бы. Он посмотрел на командующего. Смог бы он выстрелить в него? Почему Мишич рассказал ему именно об этом? Чтобы оправдать что-то свое? Возглас Мишича перебил мысли:

— Неужели опять Миловац? А что с Бачинацем?

— От Васича нет сведений.

Генерал Мишич подошел к окну, обернулся к юноше:

— Ты в какой роте, Иван?

— В пятой, господин генерал.

— В какую дивизию направляется пятая рота, полковник?

— Пятая студенческая придана Дунайской второй очереди. Поскольку положение там тяжелое, мы отправляем ее в полном составе.

Иван вздрогнул. Положение тяжелое. Теперь самое время поблагодарить, попрощаться и уйти.

— Пожалуйста, соединитесь с Васичем. Я хочу его послушать. — Мишич подождал, пока Хаджич выйдет. Но теперь генерал не знал, о чем говорить с Иваном. Продолжать о Делиграде не мог. Не мог он рассказать и о том, как во время марша через Янково ущелье капитан Бинички собственноручно убивал солдат, изнуренных дизентерией и не имевших сил подняться перед его лошадью. Капитан застрелил своего ординарца за то, что у того не нашлось сил прикончить солдата, корчившегося от болей в животе. Бинички выпалил прямо в голову ординарцу, и шапка долго катилась по траве. Зачем об этом говорить парню? Ради правды? Или в назидание? Может, из-за чего-то другого? То была первая в его жизни война. А эта уже пятая.

— Я должен идти, господин генерал, если вы позволите.

— Война — самое худшее дело рук человеческих, Иван. Воюет всегда зло. Иногда это жуткое дело затевают ради справедливости. Другие совершают его, чтобы выжить. Для нас, сербов, это вопрос жизни. Ступай с желанием жить. С верой ступай, сынок.

Иван, вытянувшись в струнку, отдавал честь, смятенный услышанным. Генерал протянул руку и крепко холодной ладонью сжал его вялые пальцы. Иван поспешил освободить их и вышел, полный трепета перед этим совсем незнакомым и чужим человеком.

Генерал Мишич смотрел на мокрые, исчезающие в сумерках ветви яблони. Он не мог ничего отложить, не мог изменить судьбу этого близорукого и нежного мальчика. Таков закон справедливости. Но почему ему стало грустно? Грустно и несколько тревожно. Он напишет письмо Вукашину. О праве командующего, которое считают правом только те, кто не имеет понятия, какой ценой оно оплачивается.


предыдущая глава | Время смерти | cледующая глава