на главную | войти | регистрация | DMCA | контакты | справка | donate |      

A B C D E F G H I J K L M N O P Q R S T U V W X Y Z
А Б В Г Д Е Ж З И Й К Л М Н О П Р С Т У Ф Х Ц Ч Ш Щ Э Ю Я


моя полка | жанры | рекомендуем | рейтинг книг | рейтинг авторов | впечатления | новое | форум | сборники | читалки | авторам | добавить



Глава XXXIII. Пустое место в тетради

Когда я входил в понедельник утром в профессорскую, слышались удары колокола; на ковре лежали солнечные пятна. Старейшины были уже в сборе и стояли у камина. Даже в приветствиях, которыми мы обменивались, чувствовалась принужденность. Но не та особая принужденность, с которой сталкиваешься, очутившись в компании приятелей, которые хотят скрыть от тебя дурные вести. Я не мог знать, о чем говорили они между собой накануне вечером или сегодня утром, но сразу же понял, что в их рядах произошел раскол.

Доуссон-Хилл появился не через ту дверь, которая вела во двор колледжа и которой воспользовался я, а через внутреннюю, соединяющую профессорскую с резиденцией ректора. Интересно, давно ли они уже совещаются, подумал я? Волосы Доуссон-Хилла блестели, от него пахло лосьоном для бритья.

— А, Люис! Доброе утро! — сказал он с сияющей равнодушной улыбкой.

Мы заняли свои места за столом. Кроуфорд привычными пальцами не торопясь набил трубку и раскурил ее. Он откинулся назад в кресле. Как всегда, лицо его было гладко, поза спокойна, и все же не успел он заговорить, как мне сразу же стало ясно, что на этот раз благодушие может в любой момент изменить ему.

— Я склоняюсь к мысли, — сказал он, — что заявление, сделанное одним из наших коллег, до известной степени осложняет положение. Я хочу просить вас приложить все усилия к тому, чтобы найти наиразумнейший выход из этого положения, не забывая, однако, при этом о своей ответственности перед судом.

Он пососал трубку.

— Эллиот, заявление это исходит от стороны, которую представляете вы. Может быть, вы возьмете инициативу в свои руки?

Я смотрел на Кроуфорда и чувствовал в то же время на себе пристальный взгляд Найтингэйла. Все это подготовлено заранее, думал я. Они предоставляют мне сделать первый ход. Я не знал, на что решиться, но тут справа от Кроуфорда раздался голос:

— Разрешите мне, ректор?

Кроуфорд всем корпусом повернулся к Уинслоу и посмотрел на него.

— Вы хотите высказаться сейчас? — спросил он.

— С вашего позволения! С вашего позволения!

Кроуфорд сделал мне знак, как будто хотел заставить меня замолчать. Уинслоу пригнул голову к столу и сделался похож на огромную взъерошенную птицу, высматривающую — чем бы поживиться, затем он поправил у ворота мантию и, так и не разгибаясь, обвел всех нас взглядом. Глаза у него были смелые, беззаботные, чуть ли не озорные.

— Всем вам известно, ректор, — сказал он, — что я говорю, как полнейший профан. Когда я слушаю, как умно рассуждают на весьма интересные темы все здесь присутствующие, меня слегка удивляет, до чего сам я мало осведомлен в таких вещах. Однако есть предел даже моей тупости. Мне кажется, что во время вчерашнего заседания — конечно, может быть, это самообольщение — мне удалось уловить в общих чертах смысл того, что хотел сказать нам Фрэнсис Гетлиф. Если я не окончательно заблуждаюсь, хотел он нам сказать нечто не совсем заурядное. Высказанное им веское мнение сводится, по-видимому, к тому, что обвинение против незадачливого Говарда было, говоря современным языком, «сфабриковано». И если допустить, что предположение его справедливо, это означает, что один из членов совета, один из представителей нашего выдающегося — и имеющего репутацию ученого — общества повинен, выражаясь с предельной мягкостью, в suppressio veri[35]. Хотя я, собственно, не знаю, почему бы не называть в подобных случаях вещи своими именами.

Я довольно долго раздумывал над всем этим, но я просто не вижу причин изобретать осложнения там, где логически никаких осложнений быть не должно. При всем желании, мне кажется невозможным притворяться, что Гетлиф хотел сказать совсем не это. И мне кажется a fortiori[36] невозможным, чтобы суд не сделал из этого соответствующих выводов. Но нет, я должен оговориться. Ничего нет невозможного ни для этого суда, ни для любого другого комитета нашего колледжа. Пожалуй, правильнее будет сказать, что это невозможно для меня. Конечно, я совсем незнаком с предметом, над которым работает Гетлиф. Но я всегда полагал, что человек он весьма достойный. Мне ни разу не приходилось слышать, чтобы кто-нибудь сомневался в безупречности его моральных качеств. Пусть мое мнение мало значит, но я все же скажу, что всегда очень высоко ставил Гетлифа. Могу я говорить прямо, ректор?

— Безусловно!

— Благодарю, благодарю! Я только хочу напомнить вам один общеизвестный факт. В скором времени, дорогой ректор, ваше замечательное царствование придет к концу, и вы канете в безвестность, где пребываем все мы грешные. Возможность наметить к предстоящим выборам в кандидаты кого-то, помимо Гетлифа, никогда даже не приходила мне в голову. Прошу простить, если это звучит несколько неуместно, но я надеюсь и рассчитываю, что в ближайшее время увижу на вашем месте его.

Зловещей улыбкой щелкунчика Уинслоу улыбнулся Кроуфорду, напоминая ему о том, что слава преходяща и люди смертны. Затем, минуя Кроуфорда, он улыбнулся Брауну, напоминая ему, что он — Уинслоу — думает о шансах Брауна на успех.

— Признаюсь, — продолжал Уинслоу, — мне кажется до некоторой степени непоследовательным продолжать поддерживать кандидатуру Гетлифа на должность нашего следующего ректора и в то же время оставить без внимания заявление, сделанное им вчера. Я не намерен проявлять такую непоследовательность. Поэтому я хотел бы заранее предупредить вас, ректор, что я, как один из членов суда, собираюсь голосовать за восстановление Говарда в правах или, если хотите, за отмену постановления о лишении его прав, в зависимости от того, какую именно формулировку мы сочтем целесообразной для данного случая. Я предлагаю, чтобы это было сделано незамедлительно. Безусловно, — добавил Уинслоу, — мы рискуем этим самым выставить суд старейшин в несколько смешном виде. Но ведь, с другой стороны, суд старейшин и сам по себе несколько смешон.

Наступила тишина. О чем бы они ни говорили, что бы ни решали, это, без сомнения, явилось для них полным сюрпризом. Никто из них не ждал demarche Уинслоу. Больше того, наблюдая за тем, как реагируют на слова Уинслоу остальные, я понял, что и между ними многое осталось недоговоренным. Может быть, их удерживало присутствие Найтингэйла? Но неужели Кроуфорд и Браун не разговаривали наедине?

— Это все? — осведомился Кроуфорд сухо, но вежливо.

— Благодарю вас, ректор, это все.

Его выступление могло показаться вспышкой, смелой, своевольной выходкой. На самом же деле Уинслоу ничуть не отклонился от своей проторенной дорожки: восьмидесятилетний старик не часто и ненадолго может свернуть с дорожки, проторенной всей его жизнью, и, несмотря на весь свой задор, пыл, удовольствие, полученное им от собственного выступления, Уинслоу вовсе не сворачивал с нее в это утро. У него всегда были определенные нормы поведения, только благодаря своему языку он производил впечатление человека более эксцентричного, чем был на самом деле. В действительности же он был так же ортодоксален, как и Браун, который, кстати сказать, в глубине души был более независим, ибо, в то время как Уинслоу доверял авторитетным людям — как в данном случае Фрэнсису Гетлифу, — Браун, гораздо более мягкий на словах, в конечном счете не доверял никому, кроме самого себя.

Нет, в поведении Уинслоу не было ничего из ряда вон выходящего. Не было ничего из ряда вон выходящего и в истории его жизни. Интересен он был совсем не с этой точки зрения.

Согласно его собственным критериям, жизнь его, без сомнения, не удалась. Он с удовольствием говорил об этом. Он с удовольствием рассказывал, как из трех неудачных следующих один за другим казначеев он оказался самым неудачным. Он с готовностью распространялся о своей жизни, «прожитой на редкость непродуктивно». Он считал, что говорит правду. На самом же деле — помимо тех случаев, когда он рассказывал о своем сыне, живущем в Канаде бог весть как, в сорок лет все еще безработном, которому он до сих помогал, не получая даже от него писем в благодарность, — он просто любил поговорить о своей неудавшейся жизни. «Мне всегда казалось, что я чуточку менее туп, чем большинство моих коллег. И разве это такое уж непомерное притязание? Тем не менее даже при виде их более чем скромных успехов я не могу не удивляться своему собственному ничтожеству». Говоря так, он считал себя весьма самокритичным и честным. На самом деле ни самокритичным, ни честным он не был. Называя себя неудачником, он думал, что говорит от души, и в то же время всем существом чувствовал, что это не так.

Он трудно уживался с людьми. У него никогда не было близких друзей. Для этого он был слишком заносчив и слишком неприветлив. И все же сейчас, в восемьдесят лет, он по-прежнему сохранял известную уверенность в себе — уверенность, которую очень многие люди, дисциплинированные, общительные и — по его мнению — удачливые, не имеют никогда. Это была примитивная уверенность в себе человека, который, невзирая ни на что, прожил жизнь, не ломая себя. Такой уверенностью бывают наделены подчас распутники или люди, дошедшие до крайних пределов нищеты. Очень возможно, пришло мне вдруг в голову, что не лишен этого качества и его сын. Такая уверенность помогает человеку крепкой, жадной хваткой держаться за жизнь.

Кроуфорд взглянул на Брауна и сказал:

— Считаю, что мы должны принять к сведению соображения, высказанные нашим старшим коллегой.

— С вашего позволения, ректор, — сказал Уинслоу, — с вашего позволения!

Я тоже посмотрел на Брауна. Он знал, — оба мы знали, — что отныне Уинслоу не отступит от своего ни на шаг.

— Полагаю, что сейчас для суда еще несколько преждевременно стараться сформулировать свое решение, — сказал Кроуфорд.

В голосе его проскользнула едва заметная вопросительная нотка. Сидевший слева от него Браун на этот раз не выручил его. Браун сидел откинувшись назад, впитывая все, что говорилось вокруг, настороженный и молчаливый.

Все мы тоже молчали. На какой-то миг я испытал торжество. Дело дало трещину! Затем резковатым, но деловым тоном Найтингэйл сказал:

— Я нахожу, что это, безусловно, преждевременно. Я совершенно несогласен почти со всем тем, что говорил нам мистер Уинслоу. Я не допускаю и мысли, чтобы, основываясь на его словах, можно было вынести какое-то решение. Я предлагаю продолжить рассмотрение дела.

Наконец заговорил Браун — твердо и веско:

— Я поддерживаю казначея.

— В таком случае, — покорно сказал Кроуфорд, — боюсь, что мы опять возвращаемся к вам, Эллиот!

И снова не успел я заговорить, как меня перебили, на этот раз Доуссон-Хилл:

— Приношу извинения моему коллеге, но не разрешите ли вы мне, ректор…

Кроуфорд, начавший раздражаться, прикрыл глаза и качнул головой, как китайский глиняный болванчик — игрушка моего детства.

— Я только хочу обратиться с одной просьбой, — сказал Доуссон-Хилл. — У меня нет ни малейшего желания лишать моего коллегу аргумента в пользу стороны, которую он представляет. Ни малейшего желания у меня нет, я уверен, что он понимает это, — он улыбнулся мне заученной обаятельной улыбкой. — Но я все же хотел бы попросить — не сочтет ли он возможным не касаться заявления сэра Фрэнсиса Гетлифа. Само собой разумеется, что суд не сможет игнорировать это заявление. Но все же я беру на себя смелость высказать предположение, что если мой коллега даст дальнейший ход этому заявлению, то мы рискуем оказаться в положении несколько щекотливом, причем без малейшей выгоды для какой-либо из сторон. Я прекрасно отдаю себе отчет в том, что недопустимо диктовать, что можно и чего нельзя говорить во время заседания суда. Тем не менее я убедительно прошу моего коллегу избегать, по возможности, щекотливых положений. Я знаю, что он согласится со мной в том, что ни одно из предположений сэра Фрэнсиса Гетлифа юридически доказано быть не может. Я настойчиво предлагаю не касаться их сейчас.

Снова Найтингэйл следил за мной взглядом. На нем был галстук-бабочка, красный в белый горошек, выглядевший легкомысленно под его суровым мужественным подбородком. Зрачки его были расширены. Он делал вторичную попытку апеллировать ко мне. Я уже давно решил, как поступить.

— Прошу извинить меня, ректор, — сказал я. — Я не смогу как следует защищать Говарда, если одна рука у меня будет привязана за спиной.

— Хорошо же!

Это сказал Найтингэйл. Голос его звучал трескуче. Впервые ярость, ничем не прикрытая ярость, ворвалась в комнату. Он был взбешен не столько из-за надвигающейся опасности, сколько из-за того, что его призыв был отвергнут.

— Кладите ваши карты на стол! По крайней мере будет какое-то разнообразие.

— Если вы не возражаете, — сказал я с намерением раздразнить его, — я предпочел бы положить на стол тетрадь Пелэрета.

— Нельзя ли мне получить прямой ответ на прямой вопрос, — закричал Найтингэйл. — В какой мере все это относится ко мне?

— Я не согласен, — сказал я, — чтобы за меня вел дело казначей.

— Считаю, что это вполне уместное требование, — обращаясь через стол к Найтингэйлу, сказал Доуссон-Хилл. В голосе его звучало непривычное для него смущение.

Но Найтингэйл был дерзким человеком. Страсти, которые он так долго подавлял в себе, рвались наружу. Это были не те страсти, или, во всяком случае, — не совсем те, что обуревали его накануне вечером. Вчера он разговаривал со мной, своим давним врагом, с фамильярностью, в которой сквозила иногда открытая вражда. Сейчас он говорил, обращаясь не ко мне лично. Он ненавидел меня, но только как одного из многих. Он говорил так, как будто его со всех сторон окружали враги, а он стремился расшвырять их и вырваться. Он потерял самообладание, но — как случается с некоторыми энергичными людьми — это обстоятельство лишь толкало его к Действию и придавало силы постоять за себя.

— Я хочу знать, относится ли ко мне то, что сказал вчера Гетлиф? Или то, что старается внушить нам сегодня этот господин?

Я намеренно не ответил ему. Я спросил Кроуфорда, имеет ли он что-нибудь против, если я открою тетрадь Пелэрета?

— Может быть, — сказал я, — казначей поможет мне найти то место?

Я поднялся, обошел стол, достал из-за спины Кроуфорда тетрадь и встал рядом с Найтингэйлом.

— Это где-то в середине, — сказал я, — нужно было заложить страницу.

Найтингэйл следил за страницами, пока я перелистывал тетрадь.

— Еще дальше, — сказал он, даже не притворяясь, что не знает в точности места.

— Вот эта? Да? — спросил я.

— Да! — ответил Найтингэйл бесстрастным тоном, но внимательно вглядываясь в открытую тетрадь.

Все следили за ним, пока он изучал страницу.

С раскрытой тетрадью в руке я вернулся на середину комнаты и положил ее на стол перед Кроуфордом. На правой странице был проставлен чернилами номер — сто двадцать первый. На верхней линейке слева, тоже чернилами, было написано число. Страница на две трети была чиста, только полоска засохшего клея намечала контур прямоугольника там, где прежде была наклеена фотография. Внизу прямоугольника, чуть левее центра, оставался обрывок фотографии, величиной с квадратный сантиметр. Гетлиф и все остальные сходились на том, что обрывок этот ничего не говорит. Внизу страницы, под прямоугольником, были написаны от руки заостренным, старомодным почерком три строчки. Подпись была сделана карандашом и сильно поблекла с тех пор, как я видел ее последний раз. Сейчас она была еле заметна, и казалось странным, чтобы она могла послужить поводом для каких-то неприятностей.

— Вот, господа! — сказал я.

К этому времени я уже успел наметить план действий.

— Вчера вы слышали мнение Гетлифа, — начал я. — Подобное мнение высказывать не легко; и, кроме того, все вы, не хуже моего, знаете Гетлифа. Он сказал, что фотография, находившаяся прежде на этой странице, — я дотронулся пальцем до тетради, — возможно, была вырвана оттуда. Вырвана умышленно.

— Я хочу знать, имел ли он в виду меня? — потряс комнату голос Найтингэйла.

— Конечно, — сказал я, не отвечая ему прямо. — Гетлиф считал себя вправе сказать, что фотография, возможно, была вырвана, и притом умышленно. Но он не считал себя вправе строить предположения относительно того, кто это сделал. Этого мы не знаем и, по всей вероятности, не узнаем никогда. В задачи данного разбирательства не входит установление личности человека, вырвавшего фотографию. Никакого значения этот факт не имеет и для тех, кто уже давно убежден в невиновности Говарда. С меня достаточно напомнить вам, что эта тетрадь прошла через несколько рук, прежде чем приняла такой вид. В мои обязанности не входит приписывать кому-то какие-то мотивы. Я считаю не требующим доказательств — так же, как считает это Гетлиф и остальные физики колледжа, за исключением казначея, — что на этой странице была наклеена поддельная фотография. Эту поддельную фотографию могли видеть несколько человек. Как сказал Гетлиф, у кого-то из сторонников Пелэрета или противников Говарда могло возникнуть желание изъять эту фотографию. Строить какие бы то ни было дальнейшие предположения не имеет права никто. Однако я считаю, что уместно будет напомнить вам историю этой тетради.

Очень осторожно, потому что я преследовал двоякую цель, — мне нужно было продолжать держать под подозрением Найтингэйла и в то же время оставить открытым и ему и судьям путь для почетного отступления, — я проследил шаг за шагом ее историю. Последняя запись в тетради сделана двадцатого апреля 1952 года. Пелэрет умер после продолжительной, но не лишавшей его трудоспособности болезни пятого января 1953 года. Он мог, я сказал это небрежно, но почувствовал, как волнение пробежало по комнате, сам вырвать эту фотографию. Почему бы и нет? Может быть, ему надоело валять дурака. Ну, а если она находилась на месте, когда он умер, то ведь тетрадь оставалась в его лаборатории несколько месяцев; к ней имел доступ его лаборант — знал ли он, что это такое? Интересовало ли это его? Пелэрет предпочитал работать в одиночестве, но несколько аспирантов при нем всегда были. Никому и в голову не пришло поговорить с ними.

— Это называется наводить тень на ясный день, — сказал Найтингэйл.

Осенью 1953 года, когда именно, сейчас, очевидно, установить невозможно, продолжал я, душеприказчик отправил и эту тетрадь, вошедшую в последнюю партию научного наследия Пелэрета. Душеприказчиком его был восьмидесятилетний священник, человек, к науке никакого отношения не имеющий. Тринадцатого декабря 1953 года тетрадь, вместе с другими бумагами, была получена поверенными Пелэрета. Пятнадцатого декабря 1953 года она была доставлена в канцелярию казначея.

— А теперь — сказал я Кроуфорду, — могу я задать несколько вопросов казначею?

— Вы готовы к этому, Найтингэйл? — спросил Кроуфорд.

— Конечно!

Я обратился к нему через стол по диагонали:

— Вы первым в колледже увидели эту тетрадь?

— Конечно!

— Вы помните, когда это было?

— Наверное, в тот самый день, когда она была получена.

— Вы помните… эту страницу?

— Представьте себе, что помню!

— Как же она тогда выглядела?

— Могу сразу же предупредить, что у меня не было времени заняться бумагами Пелэрета. Я был занят своими казначейскими делами. Кое-кто из моих предшественников ухитрялся выполнять всю работу, уделяя ей не больше двух часов каждое утро. У меня на это никогда не хватало умения.

Он закатил глаза так, что я видел только темные полумесяцы на фоне белков. Такую озлобленность в нем приходилось наблюдать и прежде, в более молодые годы, когда все складывалось против него. Его злость была направлена против Уинслоу, который был посредственным казначеем, в то время как он, Найтингэйл, был исключительным. Это была месть Уинслоу за его сегодняшнее выступление.

Но как ни был возбужден Найтингэйл, говорить он продолжал вполне деловым тоном.

— У меня не было достаточно времени, чтобы как следует заняться бумагами. Но мне кажется, я помню, что просматривал эту тетрадь. Мне кажется, я помню, что представляли собой некоторые из правых страниц.

Он говорил так, как будто перед его мысленным взором открылась какая-то картина.

— Вы помните эту страницу? — спросил я.

— Мне кажется, что помню. Да!

— Как же она тогда выглядела?

— Не так, как сейчас.

Все были поражены. Хотя я сразу же задал ему следующий вопрос, удивлен я был не меньше остальных.

— Как же тогда?

— Здесь была фотография, занимавшая верхнюю половину страницы.

— Какая фотография?

— Нисколько не похожая на ту, что приведена в диссертации Говарда. Никаких неправильностей я в ней не обнаружил.

— Что же вы сделали тогда?

— Да просто взглянул на нее. Ничего интересного она собой не представляла.

— Вы утверждаете, что в фотографии не было ничего поддельного. А как насчет подписи к ней?

— Я был слишком занят, чтобы задумываться над этим.

— Слишком заняты?

— Да, слишком занят. — Он повысил голос.

— Вы только взглянули на эту фотографию? Нижняя половина страницы выглядела так же, как сейчас? — Я пододвинул к нему тетрадь.

— Да.

— Вы взглянули на фотографию? А что вы сделали после этого?

Он в упор посмотрел на меня. Затем сказал:

— Положил, конечно, тетрадь назад вместе с остальным досье Пелэрета, только и всего.

Накануне вечером, захваченный бурной вспышкой его чувств, я не знал, чему верить. Так и сейчас, глядя на чистую страницу, я потерял вдруг всякую способность разбираться в фактах. Я прекрасно представлял себе, как декабрьским утром он так же смотрит на эту страницу и видит перед собой либо прочно приклеенную фотографию, либо пустое место, после того как он вырвал ее. То и другое было одинаково вероятно и невероятно. Мне приходилось испытывать подобное головокружительное состояние в молодости, когда я выступал в уголовных процессах, и позднее, когда официальное положение уже ограждало меня от всех неприятностей; испытывал я его иногда и ослепленный вспышкой внезапного подозрения. Каким-то образом, углубляясь в факты, в простые, естественные факты преступления, вы вдруг замечали, что теряете ясное представление о человеке, в жизни которого они сыграли определенную роль, перестаете понимать его.

Погрязнув в фактах преступления, вы готовы поверить чему угодно. Факты гипнотизируют; факты кажутся безличными, факты кажутся невинными, когда вы рассматриваете их. Точно такими видел их и человек, совершивший преступление. Если Найтингэйл выдрал из тетради фотографию, это могло показаться ему совсем простым, невинным поступком. Могло показаться, что несправедливо подымать из-за этого столько шума. И не только возможно, а очень легко было начисто забыть об этом впоследствии (я знал многих, кому это удавалось, включая меня самого, когда мне случалось совершать поступок, вредивший кому-то), забыть именно потому, что сам по себе поступок казался таким безобидным.

— Вы хотите сказать, что, когда вы положили тетрадь назад, фотография была на месте?

— Конечно, я хочу сказать именно это! — в бешенстве крикнул Найтингэйл.

— Но когда тетрадь была открыта следующий раз, оказалось, что фотография исчезла?

— Так по крайней мере мы слышали.

До этого момента я ничего не мог вытянуть из Найтингэйла. Внезапно я увидел, что он рассвирепел и снова вращает глазами от злости.

— Извините, — сказал я. — Может быть, я неправильно понял. Ведь вслед за вами просматривал тетрадь Скэффингтон?

— Так мне говорили.

— Да, но когда он просматривал тетрадь, фотографии на месте уже не было?

— Мы много слышали, — сказал Найтингэйл, — о том, что никто не делает никаких заявлений, направленных против кого-то определенного. Так давайте же все играть в эту игру. Я не собираюсь делать заявления, направленного против кого-то определенного. Но почему бы кому-нибудь из говардовских друзей было не вытащить из тетради этой фотографии? Подлинной, неподдельной фотографии? Просто для того, чтобы снова заварить всю эту кашу? Для того, чтобы — чего уж там в прятки играть — тыкать пальцем на меня?

— Но ведь это мог быть только Скэффингтон?

— Это сказали вы. Я ничего не говорил.

— Но разве можно назвать его одним из говардовских друзей?

— Это вам лучше знать. Я тут ни при чем.

— Можете вы представить себе, чтобы Скэффингтон пошел на такое дело ради кого бы или чего бы то ни было?

— Кое-кто представлял себе, что подобный поступок могу сделать я. Не так ли?

Было уже около двух часов. На этом я закончил. Как только заседание суда возобновилось после завтрака, мне стало ясно, что хотя я еще не прорвал оборону, но кое-чего я все-таки добился. Доуссон-Хилл всячески старался сгладить впечатление от обвинения, которое в последние пять минут утреннего заседания выдвинул Найтингэйл против Скэффингтона. Обвинение было совершенно дикое, и Доуссон-Хилл, допрашивая Найтингэйла, в сущности, старался вбить ему, что он должен пересмотреть его и взять назад.

Найтингэйл упирался долго. Его заявление ни против кого не направлено, упрямо твердил он. Доуссон-Хилл обращался с ним мягко и почтительно, и постепенно лицо Найтингэйла смягчилось. Но Доуссон-Хиллу, как он ни трудился, так и не удалось заставить его взять назад свои слова или хотя бы занять прежнюю деловую разумную позицию. Затем он стал добиваться, также безуспешно, еще одного ответа. Его тревожило показание Найтингэйла, что он видел фотографию. Вполне ли Найтингэйл доверяет своей памяти? Может быть, именно на этот раз она ему слегка изменила? Не думает ли он, что фотография, возможно — даже вероятно, — была уже вырвана, когда тетрадь попалась ему на глаза? Доуссон-Хилл хотел услышать в ответ на эти вопросы чистосердечное «да». Ему понадобилась вся его изобретательность, чтобы заставить Найтингэйла хотя бы признать возможность этого.

Чистосердечные ответы последовали наконец на два последних вопроса:

— Никаких причин, которые могли бы заставить вас поверить, что Пелэрет когда-нибудь подделал какую-нибудь фотографию, вы не видите?

— Конечно нет!

— Вы продолжаете верить в виновность Говарда?

— Я верю в нее, — сказал Найтингэйл жестким, вызывающим, бодрым голосом, — безоговорочно!

Чтобы разрядить напряжение, воцарившееся в комнате, Доуссон-Хилл спросил Кроуфорда, какой порядок дня назначен на завтра, то есть на вторник? Г.-С. Кларку уже передали, что его просят явиться к самому началу утреннего заседания. После этого, предложил Доуссон-Хилл, мы с ним скажем каждый свое заключительное слово.

— Звучит, по-моему, разумно, — сказал Кроуфорд.

Сегодня он увял куда больше, чем Уинслоу, который заговорил следующим:

— Дорогой ректор, должен признаться, что слово «разумно» не кажется мне самым подходящим. Насколько я припоминаю, сегодня утром я высказывался за то, чтобы этот человек без дальнейших комедий был восстановлен в своих правах. Могу я, с вашего разрешения, повторить это предложение?

— Боюсь, что все высказались за то, чтобы разбирательство дела продолжалось, — сказал Кроуфорд.

— На это я хочу указать, — возразил Уинслоу, — что мы не могли знать заранее, какой интереснейший оборот дело примет во время дневного заседания. Мне хотелось бы слышать мнение остальных членов суда.

Кроуфорд вернулся к обязанностям председателя.

— Мое мнение вы знаете, — вмешался Найтингэйл.

— А именно? — осведомился Кроуфорд.

— Оно не нуждается в повторении. Я продолжаю настаивать на прежнем решении.

— Итак, вы с казначеем, — сказал Кроуфорд Уинслоу, — высказав противоположные мнения, уравновешиваете друг друга.

— Чрезвычайно интересно! — заметил Уинслоу.

— Браун?

Кроуфорд повернулся в сторону проректора. Весь день Браун держался тихо; я никогда не видел, чтобы он так тихо вел себя на заседаниях. Записок Кроуфорду он не передавал. Сейчас, все еще сидя откинувшись на спинку кресла, он сказал с угрюмым выражением лица, но своим обычным ровным голосом:

— По-моему, мы зашли слишком далеко, чтобы теперь останавливаться на полпути. Это, возможно, как раз такой случай, когда, увлекшись мелочами, можно пропустить главное. Что же касается моего мнения, ректор, то я предпочел бы не высказывать его до среды.

— Ну что ж, — сказал Кроуфорд. — В таком случае мы встретимся завтра. — Он вдруг на глазах состарился. Голосом резким и раздраженным он продолжал: — Хотелось бы мне, чтобы между нами существовало больше согласия. А со своим мнением я постараюсь познакомить вас завтра во время вечернего заседания.


Часть пятая. Весы правосудия | Дело | Глава XXXIV. Калека на лужайке