home | login | register | DMCA | contacts | help |      
mobile | donate | ВЕСЕЛКА

A B C D E F G H I J K L M N O P Q R S T U V W X Y Z
А Б В Г Д Е Ж З И Й К Л М Н О П Р С Т У Ф Х Ц Ч Ш Щ Э Ю Я


my bookshelf | genres | recommend | rating of books | rating of authors | reviews | new | форум | collections | читалки | авторам | add
fantasy
space fantasy
fantasy is horrors
heroic
prose
  military
  child
  russian
detective
  action
  child
  ironical
  historical
  political
western
adventure
adventure (child)
child's stories
love
religion
antique
Scientific literature
biography
business
home pets
animals
art
history
computers
linguistics
mathematics
religion
home_garden
sport
technique
publicism
philosophy
chemistry
close

реклама - advertisement



XII–XIV

«…гнал лошадь, поднимая клубы пыли, сбивая колосья наклонившихся к дороге перезрелых овсов. За седлом болталась матерчатая сумка, поводья веревочные. Бастард. Я бастард! Мой отец – барон Теодульф, мерзкий еретик и гнусный богохульник! Замок моего отца – гнездо мерзкого порока! Замок этого гнусного богохульника жгут сейчас святые паломники. Мой отец… Почему я говорю – отец? Сердце Ганелона заныло от ненависти. Барон Теодульф, гнусный еретик, наверное, взял мою мать силой. Теперь Ганелон понимал терпимость Гийома-мельника, у которого он рос, и непонятную суровую жалостливость старой Хильдегунды.

В Лангедоке есть барон прославленный.

Имя носит средь людей он первое.

Знают все, он славен виночерпием

всех превыше лангедокских жителей.

«Эйа! Эйа!» – подхватывал пьяный хор.

Багровый, плюющийся, рычащий от похоти, всегда распаленный, как жирный кабан, барон Теодульф, расстегнув камзол, вливал в себя все новые и новые меры мерзопакостного пойла. С тем же неистовством, что и горных коз, он преследовал кабанов, оленей и женщин. Он лапал служанок и экономок, сжигал чужие деревни, оскорблял священнослужителей, грабил святые монастыри. Он покушался даже на папских легатов и самовольно сжигал живых людей.

Пить он любит, не смущаясь временем.

Дня и ночи ни одной не минется,

чтоб, упившись влагой, не качался он,

будто древо, ветрами колеблемо.

«Эйа! Эйа!»

Барон Теодульф жестоко наказан.

Его замок сожжен. Его челядь уведена.

Он в аду сейчас. Под грешными стопами барона Теодульфа адская долина, вся покрытая пылающими угольями и серным огнем – зловещим, зеленым, извилистым, а над его богомерзкой головой небо из раскаленного железа толщиной в шесть локтей. Черти, визжа и радуясь, поджаривают богохульника на огромной добела раскаленной сковороде. От пышущей ужасным жаром сковороды разит чесноком и нечистым жиром. Единственный глаз барона Теодульфа выпучен от мук.

«Эйа! Эйа!»

Мысли Ганелона путались.

Человек, которого он всю жизнь считал своим отцом, был сожжен в деревне Сент-Мени человеком, которого он всю жизнь ненавидел как самого мерзкого, как самого закоренелого богохульника.

Неужели жизнь ему дал богохульник?

На полном скаку Ганелон обернулся к горам.

Далеко над зеленью горного склона расплывалось плоское серое облако дыма, похожее на старую растоптанную шляпу. Это горел замок Процинта. Злобно палило солнце. Шлейфом стлалась над дорогой пыль. Топот копыт отдавался в ушах вместе с каким-то странным звоном. Господь испытывает меня.

С вершины холма Ганелон еще раз обернулся.

Издали плоское серое, как старая растоптанная шляпа, облако дыма над замком Процинта казалось неподвижным. Гнездо еретика. Но там дубы. Там по краям зеленых полян стеной поднимаются старые дубы, вдруг вспомнил Ганелон. Они такие огромные, что тени от них распространяются по поляне даже в самое светлое время суток. Там буки и каштаны под белыми известняковыми скалами, с непонятной болью вспомнил Ганелон. Там многие пруды, темные и ровные, как венецианское стекло. Там гладкие бесшумные водопады, питающие замок чистой проточной водой. Там ромашки, почему-то чаще желтые, чем белые. И там старая Хильдегунда, которая была добра ко мне.

Впрочем, старая Хильдегунда была добра и к сарацину Салаху, и она была единственной в замке, кто не боялся хотя бы тайком вспоминать о прекрасной и несчастной Соремонде, жестоко убиенной бароном Теодульфом.

И там был… Когда-то там был проклятый монах Викентий, своими крошечными мышиными глазками упорно впивавшийся в тексты тайных книг. Розги ученого клирика, мешки с зерном и с мукой, мирный скрип мельничного колеса, торжествующий кабаний рев барона Теодульфа, ужасный вопль тряпичника-катара из огня, вдруг непомерно возвысившегося: «Сын погибели!». И там, в нечестивом замке, дружинникам в пятнадцать лет выдавали оружие и вели воевать деревни соседей. Там святого епископа, невзирая на его сан и возраст, валяли в меду и в пухе и, нагого, заставляли плясать, как медведя, перед тем, как бросить в ров с грязной водой.

Остановись, сказал себе Ганелон.

Господь милостив. Испытания его не беспредельны.

Ведь там, в замке и в его окрестностях, пели и смеялись, переругивались и обнимались не только грешники, не только еретики, там все осияно было не только ледяным презрением восхитительной Амансульты, – там был еще брат Одо!

Рябое лицо. На шее шрам от стилета. Круглые, зеленые, близко поставленные к переносице глаза. Брат Одо мог украсть гуся, но даже последнюю монетку отдавал нищим. Он спал в лесу на траве, завернувшись в плащ, но заботливо укрывал тем плащом Ганелона, случись им заночевать в лесу вдвоем. Он всегда был добр, очень добр, только блаженный Доминик знал, что нет среди его псов Господних более нетерпимого к врагам веры. Святое Дело нуждается в тысячах глаз и ушей, очень верных глаз и ушей. Это должны быть очень чуткие, очень внимательные и неутомимые глаза и уши. И не было у блаженного отца Доминика глаз и ушей более чутких, внимательных и неутомимых, чем глаза и уши неистового брата Одо.

Ганелон не хотел оставаться в этом мире один.

Разве тебе было легче, Господи? – взмолился он. Ведь трижды подступал к тебе святой Пётр, спрашивая, любишь ли ты его. И трижды ты отвечал святому Петру: позаботься об овцах моих.

Брат Одо заботился об овцах своих.

Брат Одо, шептал Ганелон, я выполню все обеты.

Я буду денно и нощно молиться за грешников. Своими страданиями я вымолю прощение всем, вплоть до первых колен рода Торквата, родившегося когда-то на берегах Гаронны, а казненного королем варваров Теодорихом за горным хребтом.

Амансульта… Перивлепт… Ганелон боялся думать об Амансульте…

В отчаянии он поднял голову и увидел в облаках деву Марию. Ее развевающиеся одежды жадно рвали многочисленные ручонки каких-то некрасивых мелких существ. Они жадно растаскивали, суетно радуясь добыче, жалкие вырванные клочки одежд, какие кто смог вырвать, и суетливо бежали в разные стороны. Они, наверное, считали, что они теперь спасены. Но было это обманом. Но было это всего лишь густой тенью темного дыма, бесформенно клубящегося с одной стороны над горящим замком Процинта, а с другой – над горящим Барре. Разве не то же самое когда-то видел он, Ганелон, оборачиваясь в ночи на пылающий Константинополь?

Ганелон вдохнул сухой воздух. Запах дыма, горький привкус его всегда был частью его жизни, дым всегда присутствовал в его жизни, всегда влиял на ее вкус. И здесь, у стен горящего Барре, и в дьявольском подвале у Вороньей бойни, и на плоских берегах острова Лидо, и на площадях умирающего Константинополя.

О, Господи, избавь от огня адского!

Ганелон наконец увидел впереди всадников.

Это были легкие конники мессира Симона де Монфора. Они отлавливали редких беглецов. На наконечниках копий у каждого весело развевались цветные ленты, посверкивали запыленные нагрудники. На обочинах неширокой дороги тут и там валялись трупы катаров. Трупы угадывались и в помятых овсах.

Только перед самыми воротами Ганелон оглянулся.

Когда-то сюда, в Барре, неспешно въезжал на муле святой человек Пётр Пустынник, прозванный Куку-Пётр – Пётр в клобуке. На нем было заношенное монашеское платье, он раздавал нищим то, что ему дарили, и взывал к благородным рыцарям, поднимая их на стезю подвига. Сам Господь попросил Петра Пустынника отправиться к иерусалимскому патриарху и, подробно разузнав у него о бедствиях Святой земли под игом нечестивых, вернуться на Запад, чтобы возбудить сердца истинных христиан к новому святому паломничеству. Ступай и расскажи истинным христианам правду, сказал Господь святому человеку. Посмотри, как сарацины притесняют христиан. Расскажи о том всем христианам.

Пётр Пустынник… Одетый в шерстяные лохмотья, накинутые прямо на голое тело, он не ел хлеба и мяса, питаясь одной рыбой, был у него только мул… И многие люди выдергивали шерсть из его мула, чтобы хранить как реликвию…

Ганелон не мог, не хотел думать об Амансульте. Он гнал о ней мысли. Ее нет. Она мертва. Ее убили в Константинополе. Как отступницу, как ведьму, как еретичку, везде и всюду таскавшую за собой магов и колдунов. Она ушла не раскаявшись. Сейчас ее душа в аду. Ганелон не хотел думать об Амансульте. Но сердце Ганелона плакало. Я схвачу монаха Викентия, сжимал он кулаки, и увезу в Дом бессребреников. Я навсегда помещу его в темный подвал и навешаю на отступника столько цепей, что он сразу вспомнит все самые гнусные тайны Торквата.

Распахнув пыльный плащ, Ганелон показал настороженному сердженту крест.

Его пропустили. Въехав в Барре, он свернул на узкую боковую улочку, ведущую в сторону монастыря. Иногда за деревянными оградами мелькали испуганные тени жителей Барре, видимо, легкие конники благородного мессира Симона де Монфора еще не добрались до этих дворов. На крошечной площади перед такой же крошечной церковью Ганелон на минуту придержал коня. Недели две назад именно здесь он услышал слепого трувера, негромко певшего любовь.

Сеньоры, вряд ли кто поймет

то, что сейчас я петь начну.

Не сирвентес, не эстрибот,

не то, что пели в старину.

И мне неведом поворот,

в который под конец сверну…

– …чтобы сочинить то, чего никто никогда не видел сочиненным ни мужчиной, ни женщиной! – возвышал голос слепой трувер, невидяще задирая голову к небу. – Ни в этом веке, ни в каком прошедшем!

Безумным всяк меня зовет,

но, петь начав, не примину

в своих желаньях дать отчет,

не ставьте это мне в вину.

Ценней всех песенных красот —

хоть мельком видеть ту одну…

– …и могу сказать почему! – возвышал голос слепой трувер. – Потому что, начни я для вас это и не доведи дело до конца, вы решили бы, что я безумен, ибо я всегда предпочту один денье в кулаке, чем тысячу солнц в небе!

Я не боюсь теперь невзгод,

мой друг, и рока не кляну,

и, если помощь не придет,

на друга косо не взгляну.

Тем никакой не страшен гнет,

кто проиграл, как я, войну…

– …все это я говорю из-за прекрасной Дамы, – возвышал голос слепой трувер, – которая прекрасными речами и долгими проволочками заставила меня тосковать, не знаю зачем! Может ли это быть хорошо, сеньоры?

Века минули, а не год,

с тех пор, как я пошел ко дну,

узнав что то она дает,

за что я всю отдам казну.

Я жду обещанных щедрот,

вы ж сердце держите в плену.

– …Господи, помилуй! – возвышал голос слепой трувер. – Ин номине Патрис ет Филии ет Спиритус Санкти!

Ганелон бросил труверу монету.

Но разве можно петь любовь, когда воздух омрачен дыханием еретиков?

Я – бастард, вспомнил он с отчаянием. Я, верный пес блаженного Доминика, всего лишь бастард, лишь побочный сын мерзкого богохульника! В моих жилах течет проклятая кровь Торкватов!

Сердце Ганелона наливалось праведной яростью.

Папский легат Амальрик прав. Все еретики в Барре должны умереть.

Они все должны умереть в назидание остальным еретикам. Даже скот в Барре должен быть уничтожен. Ересь – как чума. Она поражает в самое сердце. Ее не пугает страх воды и огня или какой-либо другой страх. Еретики нечисты. Единственное, на что они годятся, – это седлать грязных ослов для колдуний, приговоренных к очищающему огню. Сердце Ганелона разрывалось от ненависти. Я потерял брата Одо. Стрела, пущенная рукой еретика, лишила жизни истинно святого человека. Теперь уже никогда брат Одо неспешной походкой не пройдет по пыльным дорогам Лангедока, вдыхая густой, настоявшийся на овсах и на душистом клевере воздух. Папский легат Амальрик прав: убить надо всех! Господь своих отличит».


предыдущая глава | Тайный брат (сборник) | cледующая глава