на главную | войти | регистрация | DMCA | контакты | справка | donate |      

A B C D E F G H I J K L M N O P Q R S T U V W X Y Z
А Б В Г Д Е Ж З И Й К Л М Н О П Р С Т У Ф Х Ц Ч Ш Щ Э Ю Я


моя полка | жанры | рекомендуем | рейтинг книг | рейтинг авторов | впечатления | новое | форум | сборники | читалки | авторам | добавить



1

Прежде чем со всей полнотой и силой на меня навалились следствия 4 февраля, в конце концов приведшие к одной фантасмагорической неприятности, как и полагается перед бурей, наступило некоторое затишье. Поскольку Саша и Оля Иовы в тот вечер навели меня на некоторые изящные прозрения и подозрения, период затишья прошел под знаком литературы. Правда, в течение этого периода мною не было написано ни строки, но зато я многое передумал. Скажем, как-то на ночь глядя я сел готовиться к урокам на завтра, но вместо этого нечаянно размечтался о художественном значении наследственного кошмара. Я думал, думал, потом мысли мои начали путаться, и в конце концов я поймал себя на том, что воображаю взятие Бухары. Тогда я очнулся и посмотрел на часы: был третий час ночи. Наутро я пошел в школу неприготовленным, и это был первый случай за всю мою учительскую карьеру.

В период затишья я окончательно выработал план романа. В техническом отношении он у меня делился на три самостоятельные части, не считая пролога и эпилога. В первой части я намеревался подробнейшим образом изложить биографию Владимира Ивановича Иова с акцентом на тенденциях, склоняющихся к будущему, во второй — показать теперешнюю жизнь моего героя, напирая на подспудные переворотные направления, а в третьей — описать Сашу и Олю Иовых в качестве носителей будущего в себе.

В школе же за это время — почему я и называю его временем затишья перед бурей — ничего существенного не стряслось. Валентина Александровна вообще перестала меня замечать, точно я уже был уволен, сукин сын Богомолов написал в Центральный Совет пионерской организации жалобу на Бумазейнова, который давеча отказывался вступать в пионеры, и своим чередом шла наша история с Наташей Карамзиной.

На беду, эта история начинала принимать угрожающие черты. В тот день, когда я явился в школу неприготовленным, Наташа ждала меня неподалеку от учительской раздевалки.

— Это непедагогично, — сказала она с горькой улыбкой. — Это непедагогично обманывать детей. Отчего вы не пришли?

Первым делом я испуганно огляделся по сторонам, высматривая, нет ли поблизости Богомолова, и затем пробормотал несколько оправдательных фраз, сославшись на семейные обстоятельства. Наташа в другой раз горько улыбнулась, и под давлением этой улыбки я был вынужден назначить объяснение «на сразу после уроков». По правде говоря, до этого времени я понадеялся улизнуть.

Я не учел того, что последний по расписанию урок был как раз в моем классе, и поэтому улизнуть от Наташи было практически невозможно. Впрочем, к тому времени, когда подоспел последний урок, я напал на какой-никакой выход из положения: я решил с Наташей исподволь объясниться; как раз в тот день у меня была запланирована десятиминутная конференция по внеклассному чтению, а поскольку обсуждению подлежал отрывок из «Красного и черного», я придумал, основываясь на стендалевском любвеобильном материале, таким образом высказаться вообще о любви, чтобы и волки были сыты, и овцы целы. В том, что Наташа меня поймет, я нисколько не сомневался.

На последнем уроке, когда дело дошло до «Красного и черного», я сказал:

— Ну, граждане, как вам показался Стендаль в оригинале?

— Стендаль есть Стендаль, что в оригинале, что в переводе, — сказала Зоя Петрова, крохотная девочка в роговых очках. — Про такую сказочную любовь я бы и по-китайски с удовольствием прочитала.

— А по-моему, Стендаль мелочный писатель, — сказал астматик Аристархов, — и книги его мелочные. Ну про что, собственно, это самое «Красное и черное»? Про то, как выскочка и проходимец делал себе карьеру и как его погубила его же собственная жестокость. При чем тут сказочная любовь!..

— А при том, что карьера — это всего лишь фон, — сказала Наташа Карамзина, — и все дело именно в любви, единственном, ради чего стоит жить и ради чего стоит писать романы. И ты, Аристархов, дубина, если ты этого не понимаешь.

— Попрошу без личностей, — сказал Аристархов и обиженно улыбнулся.

— А то место, где Матильда едет голову хоронить, — сказала Зоя Петрова, — это просто апофеоз! Вот это любовь, вот это я понимаю!

— И все-таки Стендаль мелочный писатель, — настаивал на своем Аристархов, — неудивительно, что Гюго называл его дилетантом. Подумаешь, про похороны головы написал! Вот если бы он дал широкую картину идейной жизни или вывел какой-нибудь новый тип — тогда да. А то у них там революция надвигается, а он описывает страдания психопатов…

Тогда я сказал:

— Боюсь, Аристархов, что вы не правы; есть у Стендаля и широкая картина идейной жизни, и новый тип. Впрочем, я понимаю, что вас настораживает масштаб; масштаб действительно не общечеловеческий, масштаб, прямо скажем, местный, но это еще ничего не значит. То есть это отнюдь не значит, что отличный роман отличного писателя заслуживает такой вероломной критики. Видите ли, все дело в том, что мы избалованы родной классической литературой, где что ни писатель — то материк, где чуть ли не каждое имя — это новая идейная система, по крайней мере новое направление. Конечно, переживания Жюльена Сореля не идут ни в какое сравнение с духовной трагедией Родиона Раскольникова, но это не должно нас склонять к губернскому патриотизму, потому что просто разная жизнь рождает разную литературу. Это точно так же, как разные животные рождают разных детенышей, и детеныш слонихи нисколько не лучше детеныша дикобраза из-за того, что он больше, — он просто больше. Русская жизнь была чрезвычайно сложной, и поэтому чрезвычайно сложной была русская литература. До такой, то есть, степени сложной, что у нас нет ни одного великого романа именно о любви. Великих романов много, а именно о любви нет ни одного. Как ни странно это для вас прозвучит, но тема любви оказалась слишком мелкой, не соответствующей мощностям русской литературы. Поэтому наши великие романы о любви вообще: о любви к человеку, к родной земле, к духовному образу жизни — словом, о любви вообще. И как раз благодаря этой направленности наша литература приобрела себе мировое имя. Потому что любовь вообще неизмеримо выше любви в частности; это уже что-то конечное, завершающее круг гармонии, дальше которой не может быть ничего. Наверное, такая постановка вопроса вам покажется странной, поскольку вы сейчас находитесь на той стадии роста, когда человеку доступна только, так сказать, фрагментированная любовь, например, любовь к какому-то юноше или какой-то девушке, которая у вас потому и приобретает такую мучительную остроту, что всегда больнее прищемить палец, нежели упасть с третьего этажа. Это, конечно, сильное и прекрасное чувство, крайне необходимое на известном этапе психического развития, но вот какая штука: когда человек достигает зрелого возраста, то есть становится человеком не по принадлежности к виду, а по существу, тогда способность к фрагментированной любви покидает его в девяносто девяти случаях из ста. Знаете, почему это происходит? Потому что превращение в человека — это, по сути дела, приобщение к любви вообще, к любви, как состоянию духовного организма, которое объединяет человека с людьми, а людей с миром. Поверьте на слово: это тоже прекрасное чувство, да еще не мучительное, а светлое. Вы представить себе не можете, какая это, в сущности, благодать — уметь любить, скажем, дерево, прохожих, детей, отечество… Хотите верьте, хотите нет, но самая пылкая страсть для меня, во всяком случае, не выше любви к Аристархову, Петровой, Карамзиной…

— Значит, всеобщая любовь… — сказал Письмописцев и посмотрел в потолок.

Я ответил:

— Это было бы идеально.

— Значит, всеобщая любовь, и к врагам тоже…

— Я что-то не пойму, к чему вы клоните, Письмописцев, — сказал я на довольно сердитой ноте.

— Зато я отлично понимаю, к чему вы клоните!

— К чему же?

— К христианскому смирению и абстрактному гуманизму — вот к чему!

В эту минуту в коридоре зазвенел наш противный звонок, однако я позволил себе задержать класс, чтобы сказать:

— Поздно вы родились, Письмописцев. Лет так тридцать тому назад не было б вам цены.

Письмописцев недоумевающе на меня посмотрел, так как он, конечно, не сообразил, почему тридцать лет назад ему не было бы цены, а я жестом отпустил класс и отвернулся к окну. Я очень надеялся, что Наташа Карамзина все поняла и поэтому избавит меня от тягостных объяснений, но когда я услышал, что класс опустел, и обернулся, она сидела за партой, примыкающей к учительскому столу.

Вероятно, в этот момент у меня на лице возникло какое-то неприятное выражение, так как Наташа вдруг сделала испуганные глаза. Я взял себя в руки и начал расхаживать от окна до двери, придумывая, как начать.

— Видишь ли, Наташа, — наконец начал я, — то, что происходит между нами, до такой степени сложно, что в один присест мы с тобой ничего не решим. Для начала ты должна понять, что…

— Давайте ближе к делу, — перебила она. — Ведь все очень просто: я вас люблю и хочу знать, любите ли вы меня.

Такого оборота я, прямо скажем, не ожидал и с глупым видом стал рассматривать свои ногти.

— Я отлично понимаю, — сказала Наташа, — что в вашем положении трудно говорить правду. Хотите, я вам помогу? Ведь я же не слепая, я же все вижу.

— То есть как это?.. — сказал я, чего-то пугаясь.

— Я же вижу, что вы меня любите, — сказала Наташа, уткнувшись глазами в парту. — Любите, любите, любите! Вы же только что сказали, что вы меня любите; вы думаете, я ничего не поняла, — я все поняла!

Мы замолчали.

— Скажите, что это так, — несколько спустя потребовала Наташа.

Разумеется, сказать, что это не так, у меня не хватило сил, и я принужден был выдавить из себя ответ, за который я впоследствии поплатился.

— Конечно, Наташа, — ответил я, внутренне как-то изламываясь и корежась. — Конечно, я тебя люблю — тут ты права.

Мне вдруг сделалось так не по-хорошему томно и тяжело, точно мы уже лет пятьдесят разговаривали с Наташей, — тогда я встал и ушел, на чем свет стоит проклиная свое несчастное малодушие.

Впрочем, в моем положении было преждевременно убиваться, поскольку вынужденное признание еще ничего не значило — ну, люблю, и что из того? Ведь не жениться же нам, в самом-то деле! Кроме того, у меня оставалась в запасе намеренная пакость, и я был уверен, что в крайнем случае она-то уж наверняка отвадит от меня Наташу Карамзину.

Действительно, на первых порах мое «да», как мне показалось, успокоительно подействовало на Наташу, во всяком случае, она больше не подкидывала мне тетрадок, не поджидала возле учительской раздевалки и не требовала объяснений. Только как-то раз, во время большой перемены, мы случайно встретились на площадке перед актовым залом, и между нами произошел маленький разговор. Как только мы столкнулись лицом к лицу, Наташа взяла меня за рукав и сказала:

— Что-то вы мне не нравитесь в последнее время, бледный вы какой-то, задумчивый. Может быть, вы нездоровы?

Меня насторожило это Наташино замечание, так как из него следовало, что мои литературные страдания написаны на мне ядреными письменами.

— Да нет, Наташа, вроде бы все нормально, — сказал я и попытался ласковым движением высвободить рукав.

— А давайте поедем в субботу на Ленинские горы? — предложила Наташа. — Ведь весна на носу, а мы с вами еще ни разу не поцеловались.

— Гм!.. Ну что же… в принципе я не против…

— Да, нужно еще вам про Письмописцева рассказать, — начала Наташа, но тут я увидел поднимавшегося по лестнице Богомолова и, сославшись на какие-то срочные обстоятельства, скрылся в актовом зале, чтобы не дать ему повод для новых подлостей из сугубо гражданских соображений.


предыдущая глава | Предсказание будущего | cледующая глава