home | login | register | DMCA | contacts | help |      
mobile | donate | ВЕСЕЛКА

A B C D E F G H I J K L M N O P Q R S T U V W X Y Z
А Б В Г Д Е Ж З И Й К Л М Н О П Р С Т У Ф Х Ц Ч Ш Щ Э Ю Я


my bookshelf | genres | recommend | rating of books | rating of authors | reviews | new | форум | collections | читалки | авторам | add
fantasy
space fantasy
fantasy is horrors
heroic
prose
  military
  child
  russian
detective
  action
  child
  ironical
  historical
  political
western
adventure
adventure (child)
child's stories
love
religion
antique
Scientific literature
biography
business
home pets
animals
art
history
computers
linguistics
mathematics
religion
home_garden
sport
technique
publicism
philosophy
chemistry
close

реклама - advertisement



8

Вниз по склону…

— Брось сцепление, поддай газу. — Шофер ухмыльнулся через плечо. — Порядок, Майк, — сказал он с американо-ирландским акцентом, подшучивая над ними.

Автобус, шевроле выпуска 1918 года, заклохтал, словно растревоженный птичник, и рывком взял с места. Он был почти пустой, и консул, трезвенно-пьяный, в превосходном расположении духа, удобно развалился на сиденье; Ивонна хранила невозмутимость, но поневоле улыбалась: все-таки они тронулись наконец в путь. Стояло безветрие; лишь один короткий порыв всколыхнул парусиновые навесы по всей улице. Вскоре их уже швыряло на горбатой мостовой, как на море при сильном волнении. Остались позади высокие шестиугольные тумбы с афишами памятного для Ивонны фильма «Las Manos de Огіас». Дальше еще афиши того же фильма с изображением окровавленных рук убийцы.

Медленно проехали они «Banos de la Libertad», потом «Casa Brandes (La Primera en el Ramo de Electricidad)»[171], автобус непрошенно вторгался в тишину, оглашая и оглушая гудками крутые улочки. У рынка на остановке сели гурьбой индейские женщины с плетенками, в которых трепыхалась домашняя птица. Лица у женщин были строгие и темные, словно терракота. Они разместились в автобусе степенно, без сутолоки. Иные из них сунули окурок за ухо, а одна посасывала старую трубку. Морщинистые, выдубленные солнцем лица, добрые, как у древних идолов, но неулыбчивые.

— Глядите! О’кей! — сказал шофер, обращаясь к Хью и Ивонне, которые встали, чтобы пересесть на другие места, и извлек из-за пазухи угнездившихся там маленьких тайных вестников мира и любви, двух белых ручных голубков, удивительно красивых. — Это мои… э… летучие голубчики.

Пришлось погладить птичьи головки, а голуби с важностью выгибали шеи и сверкали, словно только что покрытые лаком. (Возможно ли, что он знал, как это знал, чуял Хью хотя бы по заголовкам сегодняшних газет, сколь близким было поражение правительственных войск на Эбро теперь, когда оставались считанные дни до отступления Модесты?) Шофер снова спрятал голубей за пазуху, под белую рубашку с открытым воротом.

— Пускай греются. Порядок, Майк. Так точно, сэр, — приговаривал он. — Vamonos![172]Когда автобус покатил дальше, кто-то засмеялся; остальные лица медленно расплылись в улыбке, старухи оживились, чувствуя себя здесь, в автобусе, среди своих. Часы над аркой рыночных ворот, как в стихотворении Руперта Брука, показывали без десяти три, но было еще только без двадцати. Автобус, громыхая и подпрыгивая, вывернул на главную улицу, Авенида де ла Революсьон, проехал мимо контор, где в окнах висели объявления, заставившие консула неодобрительно покачать головой: «Dr. Arturo Diaz Vigil, Medico Cirujano у Partero», — потом мимо кинематографа… Старухи, как видно, тоже ничего не слышали про битву на Эбро. Две из них под скрежет и визг расшатанного, многострадального кузова оживленно толковали о ценах на рыбу. Они привыкли к туристам и словно не замечали их. Хью осведомился у консула:

— Ну, как там властительная дрожь раджи?

«Inhumaciones»[173]: консул, со смехом ущипнул себя за ухо, указал вместо ответа на похоронную контору, мимо которой они тряслись, а там, на жердочке перед входом, сидел, вздернув клюв, попугай и вывеска над ним вопрошала: «Quo vadis?» [174]Они сползали черепашьим шагом к пустынной площади, где росли старые раскидистые деревья, одетые свежей, нежной листвой, словно едва распустившейся по весне. Под деревьями, в садике, разгуливали голуби и пасся черный козлик. «jLе gusta este jardin, que es suyo? jEvite que sus hijos lo destruyan!» «Нравится вам этот сад, который существует для вас? — было написано там. — Смотрите, чтобы ваши дети его не погубили!»

…Но никаких детей в саду не было, только одинокий мужчина сидел на каменной скамье. Без сомнения, это сам дьявол с черно-багровой харей, при рогах и когтях, с языком, вывалившимся до подбородка, злобный, похотливый, устрашающий. Дьявол приподнял маску, сплюнул на землю, встал со скамьи и скачущей, вихляющей походкой направился к церкви, едва видной за деревьями. Оттуда слышался лязг мачете. Возле церкви, под навесом, плясали индейцы, а двое американцев, которых они с Ивонной уже видели недавно, смотрели с церковных ступеней, привстав на цыпочки и вытянув шеи.

— Нет, я серьезно, — снова обратился Хью к консулу, который проводил дьявола невозмутимым взором, тогда как Ивонна и Хью обменялись взглядами, полными сожаления, потому что им не удалось посмотреть пляски в городе, а потом было уже поздно.

Они ехали теперь по мосту через ущелье, оставив склон позади. Здесь ущелье, не таясь, разверзло свои чудовищные глубины. Из автобуса, словно с высоты грот-мачты, открывалась коварная бездна, просвечивая сквозь зелень листвы и плетение ветвей; обрывистые склоны и даже росшие на них кусты были забросаны мусором. Повернувшись к окну, Хью увидел далеко, на самом дне, дохлого пса, уткнувшегося мордой в мусорную кучу; сквозь истлевшую шкуру белели кости. Но небо сияло голубизной, и лицо Ивонны просветлело, когда показался Попокатепетль, господствуя над окрестностями, и был открыт взору до тех пор, пока они не одолели противоположный склон. Но потом он исчез, остался за поворотом. Подъем был извилист и долог. В полгоры, у ярко размалеванной харчевни, дожидался автобуса человек в синем костюме и каком-то диковинном головном уборе, он слегка пошатывался и уписывал половинку дыни. Из харчевни под вывеской «El Amor de los Amores»[175] доносилось пение. Хью увидел мельком, что у стойки кто-то пьет, и ему показалось, будто это вооруженный полицейский. Автобус затормозил и, буксуя, соскользнул на обочину.

Шофер выскочил из накренившегося автобуса, оставив мотор работать на холостом ходу, и нырнул в дверь харчевни, а человек с дыней залез внутрь. Шофер тотчас выбежал снова; он прыгнул на свое сиденье и с молниеносной быстротой включил скорость. Потом насмешливо глянул через плечо на нового пассажира, скосил глаза на голубей, смирно угнездившихся у него за пазухой, и погнал автобус дальше в гору.

— Порядок, Майк. Порядок. О’кей, друг.

Консул указал назад, на «El Amor de los Amores»:

— Хью, вот тебе один из фашистских притонов.

— В самом деле?

— Этот вот пропойца, по-моему, брат хозяина. Я его знаю… Уж он-то не летучий голубчик.

— Как-как?.. Ах, да.

— С виду и не скажешь, что он испанец.

Сиденья тянулись по длине автобуса, и Хью взглянул на человека в синем костюме, который плюхнулся на свободное место напротив него, пробормотал себе под нос что-то невнятное и теперь впал в бесчувствие, одурманенный алкоголем, или каким-нибудь наркотиком, или сразу тем и другим. Кондуктора в автобусе не было. Могло статься, что он сядет где-нибудь по пути или же шофер сам получит проездную плату, так или иначе, пьяного никто не тревожил. В его лице с удлиненным крупным носом и твердым подбородком легко угадывались испанские черты. Руки — в одной он еще сжимал обглоданную дынную корку — были большие, ловкие и грубые. Руки конкистадора, мелькнула у Хью внезапная мысль. Но вообще-то, подумал Хью, развивая эту мысль, пожалуй, с излишней дотошностью, он смахивает не столько на конкистадора, сколько на пестро выряженное чучело, в какое конкистадор неминуемо должен превратиться. Синий костюм превосходного покроя, пиджак, сшитый в талию, не застегнут. Брюки с широкими манжетами, заметил Хью, прикрывают дорогие туфли. Однако туфли эти — с утра, вероятно, начищенные до блеска, но теперь вываленные в опилках, которыми посыпают полы в трактирах, — изорваны донельзя. Галстука на нем нет. Из-под распахнутого ворота щегольской ярко-красной рубашки выглядывает золотой нательный крестик. Рубашка продрана, выбилась из-под брюк. И по непонятной причине на голове у него две шляпы, какой-то простенький котелок аккуратно насажен на широкую тулью сомбреро.

— Как по-твоему, откуда тут испанец? — спросил Хью.

— Они перебрались сюда после марокканской войны, — ответил консул. — Это pelado, — добавил он с улыбкой.

Улыбнулся он потому, что между ними уже был спор по поводу этого слова; Хью вычитал где-то, что оно означает «безграмотный босяк». А по мнению консула, возможно только одно толкование: pelados — это ощипанные, обобранные, сами они не богаты, что отнюдь не мешает им грабить настоящих бедняков. Скажем, те мелкие политиканы сомнительного происхождения, которые ничем не гнушаются, дабы получить выгодную должность всего на год, поскольку за это время они успеют нажиться и потом могут бездельничать до самой смерти, готовы на все решительно, хоть сапоги чистить, хоть делать такие дела, как вот этот головорез, которого действительно не назовешь «голубчиком».

В конце концов Хью понял, что слово это весьма двусмысленно. Скажем, испанец может называть так индейца, грязного, пьяного, ненавистного ему индейца. А индеец может сказать это об испанце. И оба они могут назвать так всякого, кто выставляет себя напоказ. Пожалуй, это одно из слов, рожденных покорением страны, им клеймят и вора и угнетателя. Оскорбительные клички, которыми захватчик пачкает обездоленных, всегда приобретают обоюдоострое значение!

Одолев подъем, автобус остановился неподалеку от аллеи, которая вела меж фонтанов к отелю «Казино де ла сельва». В отдалении Хью увидел теннисные корты и движущиеся белые фигурки, консул указывал на них глазами, — вероятно, там доктор Вихиль с Ляруэлем. Ляруэль, если только это был он, сильным ударом послал мяч высоко над сеткой, но Вихиль погасил подачу и вернул мяч партнеру.

Отсюда, в сущности, начиналось американизированное шоссе; и дальше, очень недолго, они катили по хорошей дороге. Вот уже виден вокзал, там сонная тишина, семафоры подняты, стрелки замерли в дремотном оцепенении. Будто перед глазами закрытая книга. Редкие здесь пульмановские вагоны беспробудно спят на запасном пути. За насыпью высятся, ослепляя металлическим блеском, нефтеналивные цистерны. Они одни бодрствуют среди всеобщего сна, расплескивают серебристые блики, которые словно играют в пятнашки среди деревьев. И на эту пустынную платформу сегодня вечером выйдет он сам, словно паломник с котомкой за плечами.

КУАУНАУАК

— Ну, как? (подразумевая: «Ну, как? Тебе еще не надоело?») — спросил Хью с улыбкой, наклоняясь к Ивонне.

— Я просто в восторге…

Хью как ребенок хотел, чтобы прогулка всем доставила удовольствие. Любая прогулка, хоть на кладбище, должна непременно доставлять удовольствие. Но сейчас он скорее чувствовал себя так, словно выпил для храбрости пинту крепкого пива и должен в составе школьной команды неожиданно, без тренировки играть на чужом поле в регби, а матч предстоит ответственный; и страх, сжимающий его, как стальные тиски, мучительный страх перед непривычным, перед белыми высокими воротами как-то странно его взвинчивал, порождал непреодолимое желание болтать без умолку. Вялость, сковывавшая его в полуденную пору, рассеялась; но зримая обнаженность происходящего ускользала, сливалась в стремительном движении, словно спицы колеса, на пути к незримым высотам. И теперь ему казалось, что лучше этой прогулки ничего придумать нельзя. Даже консула как будто не покидало хорошее настроение. Но скоро, очень скоро все они снова лишились возможности общаться; американизированное шоссе исчезло из виду.

Они круто свернули в сторону, и грубые каменные стены заслонили даль. Теперь автобус с громыханием тащился меж живых изгородей, где в пышную зелень густо вплетались полевые цветы, ярко-голубые, похожие на колокольчики. Вероятно, тоже вьюнки. Вокруг низких домиков с соломенными кровлями на кукурузных стеблях висела белая и зеленая одежка. Здесь ярко-голубые колокольчики всползали высоко по деревьям, уже снежно-белым, в буйном цветении.

Справа, за стеной, которая вдруг стала выше, словно выросла на глазах, начиналась та самая роща, где они побывали утром. И здесь же пивоваренный завод Куаунауак, это нетрудно угадать издали, по запаху пива. Ивонна и Хью переглянулись незаметно для консула, дружеская поддержка выразилась в их глазах. Массивные ворота были еще открыты. Как быстро автобус промчался мимо! Но все же Хью успел мельком увидеть почернелые, замусоренные палыми листьями столы и поодаль водоем, засыпанный листвой. Девочки с броненосцем уже не было, но мужчина, похожий на лесника, в фуражке, неподвижно стоял один посреди двора, сцепив за спиной руки, и смотрел им вслед. Кипарисы за стеной тихонько затрепетали все разом в облаке пыли, взвившемся из-под колес.

За железнодорожным переездом дорога на Томалин ненадолго стала ровнее. Прохладный, освежающий ветерок задувал теперь в окна раскаленного автобуса. Справа, по равнине, извивалась бесконечной змеей узкоколейка, по которой они — хотя можно было избрать любой из двух десятков возможных путей! — ехали бок о бок, когда возвращались домой. А вот и телеграфные столбы все так же шагают напрямик, упорно не хотят сворачивать влево, куда закругляются рельсы… И потом, гуляя по площади, они с Ивонной опять говорили только о консуле. Какое облегчение, какое радостное облегчение испытала Ивонна, когда он пришел наконец к автобусной станции!.. Но дорога опять с каждым мгновением становилась хуже: не только разговаривать, а даже думать было теперь невозможно…

Чем дальше, тем неровней земля под ними. Вот уже снова виден Попокатепетль, ускользающий призрак, который манит их все вперед. Показалось и ущелье, в терпеливом ожидании залегло поодаль. Автобус тряхнуло на ухабе, чудовищный толчок оглушил Хью, едва не вышиб из него душу. И снова ухабы, один чудовищней другого, подряд, без малейшей передышки.

— Мы будто по Луне едем, — выговорил он с трудом, обращаясь к Ивонне.

Но она не слышала… Он увидел, что около губ ее пролегли тоненькие морщинки, следы усталости, которых не было когда-то в Париже. Бедняжка Ивонна! Да будет она счастлива. Да будет ей наконец хорошо. Да будем счастливы мы все. Господи, смилуйся над нами. Хью подумывал, не пора ли вынуть из кармана маленькую бутылочку гаванского рома, которую он на всякий случай купил в городе, не предложить ли консулу без околичностей выпить глоток. Но в этом покамест явно не было нужды. На лице консула играла едва заметная безмятежная улыбка, порой губы его слегка шевелились, словно он, несмотря на грохот, толчки и тряску, несмотря на то что их беспрерывно швыряло друг на друга, решал в уме шахматную задачу или что-то тихонько декламировал.

Но вот они выехали на асфальт и долго катили, со свистом рассекая воздух, по равнине, одетой лесом, за которым не видно было уже ни вулкана, ни ущелья. Ивонна отвернулась к окну, и чистый ее профиль, отражаясь в стекле, будто парил над землей. Шум стал ровней, монотонней, и от этого в голове у Хью вдруг составился какой-то дурацкий силлогизм: битва на Эбро для меня проиграна, Ивонна для меня потеряна, следовательно, Ивонна означает…

В автобусе прибавилось пассажиров. Кроме pelado и старух, здесь были теперь мужчины в праздничных белых брюках, в ярко-красных рубашках, и женщины помоложе, одетые в траур, эти, видимо, ехали на кладбище. А у ног был целый птичник, который являл собой печальное зрелище. Все одинаково покорились судьбе: куры, петухи, индейки в корзинах или просто так, на полу. Они смирно лежали под сиденьями, лишь изредка подавая признаки жизни, вытянув беспомощные, тонкие лапки, связанные веревками. Две курицы в ужасе трепыхались между ручным тормозом и педалью сцепления, крылья их были стиснуты рычагами. Бедняги, им тоже на свой лад пришлось подписать Мюнхенское соглашение. Один индюк был удивительно похож на Невилла Чемберлена. «Su salud estar"a a salvo no escupiendo en el interior de este vehiculo»[176]: эта надпись тянулась по всей длине ветрового стекла. Хью разглядывал все, что попадалось на глаза: небольшое зеркальце над головой у шофера в круглой рамке, на которой было выведено: «Cooperacion de la Cruz Roja»[177], три цветные открытки с изображением девы Марии, прикрепленные рядом, две тонкие вазочки с ромашками над приборным щитком, испорченный огнетушитель, комбинезон и веник под сиденьем у ног pelado — Хью теперь смотрел на него, потому что дорога опять стала скверной.

Заваливаясь то на один, то на другой бок и не открывая глаз, человек этот пытался заправить рубашку в брюки. Потом он начал старательно застегивать пиджак, перепутав все пуговицы; но Хью с удивлением понял, что все это лишь приготовления ко сну, нелепое подобие вечернего туалета. В самом деле, он как-то изловчился, по-прежнему не открывая глаз, улечься во весь рост на сиденье. И странное дело, хотя он лежал теперь безжизненно, как труп, вид у него был такой, будто ничто не ускользает от его внимания. Оцепенелый, он тем не менее был начеку. Половинку дыни он выронил, изжеванная мякоть с косточками, мелкими, как изюминки, расползлась по сиденью; и он видел это закрытыми глазами. Нательный крестик выскользнул из-под рубашки; и он это знал. Котелок соскочил с тульи сомбреро и покатился на пол, а он замечал все это, хоть и не пытался поднять упавшую шляпу. Он оберегал свое имущество от воров и одновременно набирался сил, чтобы потом вновь напиться. Ведь ему предстоит теперь пойти не к брату, а в какую-то другую пивнушку, и надо будет твердо стоять на ногах. Такая предусмотрительность поистине достойна восхищения.

А вокруг лишь сосны, островерхие ели, камни да черная земля. Но видно, что когда-то земля эта была раскалена и камни изверглись из жерла вулкана. Всюду, как сказано у Прескотта, с древности лежит отпечаток деятельности Попокатепетля. Вон оно, проклятое чудовище, показалось снова! Чем были вызваны вулканические извержения? Люди делают вид, будто не знают этого. Причина в том, высказывают они иногда робкое предположение, что под толщами горных пород, в недрах земли, образуется пар и давление его неуклонно растет; вода разлагает минеральные вещества, и возникающие при этом газы насыщают расплавленную массу, которая рвется на волю из глубины; верхние, размытые почвенными водами слои не могут сдержать постоянно возрастающего напора всех этих сил, и происходит взрыв; потоки лавы изливаются на поверхность, газы мощно пробивают путь, так можно представить себе извержение… Представить, но не объяснить. Нет, все это остается непостижимой тайной. Когда видишь извержение в кино, среди растекающейся лавы всегда бродят какие-то люди и любуются этим зрелищем. Падают степы, рушатся церкви, целые семьи в ужасе спасают свое добро, а эти люди знай прыгают себе через ручьи раскаленной лавы да покуривают сигаретки…

Что за черт! Только теперь он осознал, как быстро катит этот шевроле выпуска 1918 года, несмотря на свою дряхлость и ужасную дорогу, от этого как будто даже настроение переменилось здесь, в тесноте; мужчины улыбаются, старухи многозначительно сплетничают и посмеиваются; двое молодых парней, которые только что с трудом втиснулись сзади, весело насвистывают, с яркостью рубашек спорят яркие цветные рулоны билетов; красные, желтые, зеленые, синие ленты подвешены к потолку, колышутся, свисают оттуда, завиваясь кольцами, и все это поддерживает веселье, создает новое, свежее ощущение, словно дух фиесты повеял в воздухе.

Но парни притихли один за другим, и короткое веселье померкло, как солнце, прикрытое тучей. Снаружи промелькнул какой-то чудовищный кактус, похожий на канделябр, потом остов сгоревшей церкви, где были грудами свалены тыквы, а в щелях между окнами пробивалась трава. Должно быть, церковь эта сгорела во время революции, она вся почернела от огня, и словно какое-то проклятие витало над нею.

…Пора тебе вернуться к своим, помочь трудящимся, сказал он Христу, который был полностью с ним согласен. Христос всегда хотел этого, но только теперь Хью спас Его, запертого лицемерами в горящей церкви, где Ему нечем было дышать. Хью произнес вдохновенную речь. «Что ж, правда… я не успел спасти положение на Эбро, но принял участие в борьбе…»

Хью смотрел в окно. Ну и ну. Идиот разнесчастный. Но, как ни странно, любовь его была искренней. К богу в душу, почему мы не можем быть просты, к господу богу в душу, почему мы не станем просты, почему все мы не станем братьями?

С проселка один за другим выворачивали автобусы, катились встречным потоком, в глазах прыгали диковинные названия: автобусы до Тетекалы, до Хухуты, до Хутепека; до Хочитепека, до Хохитепека…

Справа виднелся Попокатепетль, островерхий, как пирамида, один его склон ласкал взгляд, нежно округлый, словно женская грудь, другой грозил обрывистой каменной крутизной. За вершиной его вновь наползали, дыбились громады облаков. Вот показался Истаксиуатль…

…«Хиутепеканохтитлантеуантепек, Куинтанароороо, Тлаколула, Монтесума, Хуарес, Пуэбла, Тлампам — бам!» — проревел вдруг автобус. С грохотом мчались они мимо выводка поросят, которые трусили по обочине, мимо индейца, просеивавшего песок через сито, мимо какого-то плешивого человека с серьгами в ушах, который качался на гамаке и лениво почесывал живот. Ветхие стены пестрели рекламами. «jAtchis! jlnstante! Resfriados, Dolores, Cafeaspirina. Rechace Imitaciones. Las Manos de Orlac. Con Peter Lorre»[178].

Когда дорога становилась совсем скверной, автобус дребезжал и зловеще кренился, а однажды даже вылетел на откос, но решительно преодолел крен, и так приятно было ему довериться, дать себя убаюкать, не вспоминать среди дремоты о мучительном пробуждении.

С обеих сторон близко подступали невысокие, но крутые склоны, живые изгороди, запыленные деревья. Не сбавляя скорости, автобус продолжал путь по узкой, извилистой, совершенно разбитой дороге, которая так напоминала Англию, что, пожалуй, вот-вот увидишь указатель: «Лостуитль, аллея для пешеходов».

'iDesviaci on! jHombres trabajando![179]Взвизгнули тормоза, заскрипели шины, и автобус свернул влево на большой скорости. Но Хью успел заметить, что они едва не раздавили человека, который лежал с правой стороны, под изгородью, на дороге, и, вероятно, спал крепким сном.

Ни Джеффри, ни Ивонна, отвернувшиеся в забытьи к противоположному окну, его не видели. И остальным, если кто-нибудь вообще обратил на него внимание, должно быть, вовсе не показалось странным, что человек улегся спать на солнцепеке, посреди проезжей дороги, пренебрегая опасностью.

Хью подался вперед, хотел крикнуть, помолчал в нерешимости, потом тронул шофера за плечо; и почти тотчас же автобус резко остановился.

Шофер высунул голову в окно, завертел руль одной рукой, поглядывая на препятствия, грозившие сзади и спереди, дал задний ход и зигзагами снова вывел ревущий автобус на узкое шоссе.

Привычный резкий запах выхлопных газов смешивался с запахом расплавленного асфальта, который был привезен для ремонтных работ, начатых невдалеке, где дорога расширялась и живая изгородь стояла уже в стороне, за травянистой обочиной, но сейчас там никого не было, рабочий день, как видно, кончился уже давно, люди ушли, и лишь синеватая асфальтовая лента, еще мягкая, влажно поблескивающая, пустынная, убегала вдаль.

По другую сторону шоссе, там, где кончалась травянистая обочина, на холмике, который вполне можно было принять за мусорную кучу, виднелось каменное распятие. Подле него валялась бутылка из-под молока, металлическая воронка, рваный носок и обломки старого чемодана.

А позади, на дороге, Хью снова увидел лежащего человека. Лицо его было прикрыто широкополой шляпой, он мирно покоился на спине и простер руки к распятию, под которым совсем рядом, в каких-нибудь двадцати футах, он мог бы отдохнуть в тени, на мягкой траве. Поблизости смирно стоял конь и ощипывал живую изгородь.

Когда автобус резко затормозил, pelado, все так же лежавший на сиденье, чуть было не свалился. Но он сумел избежать падения, вскочил на ноги, с поразительной ловкостью сохраняя равновесие, да еще ухитрился одним прыжком, против инерции, приблизиться к двери, причем крестик у него на шее преспокойно скользнул под рубашку, в одной руке он держал обе свои шляпы, в другой сжимал искромсанную дынную корку. Он бережно положил шляпы на свободное место у двери с таким видом, что самая мысль украсть их не могла бы даже прийти никому в голову, и с подчеркнутой осмотрительностью вышел на дорогу. Глаза его, остекленевшие как у мертвеца, были сонно прищурены. Но, без сомнения, он уже сообразил что к чему. Отшвырнув дынную корку, он направился к лежащему человеку, очень осторожно, словно переступая через невидимые препятствия. Но он уверенно шел к цели и ни разу не пошатнулся.

Хью, Ивонна, консул и еще двое мужчин, выйдя из автобуса, последовали за ним. Старухи неподвижно сидели на своих местах.

Пустынная, ухабистая дорога дышала зноем. Ивонна испуганно вскрикнула и вдруг повернула назад; Хью схватил ее за руку.

— Не бойся за меня. Просто я не переношу вида крови, это ужасно.

Она вернулась в автобус, а Хью, консул и двое мужчин пошли дальше.

Pelado уже стоял, слегка покачиваясь, подле распростертого человека, на котором была просторная белая одежда, обычно носимая индейцами.

Крови почти не оказалось, только на шляпе, с самого краю, было едва заметное пятнышко.

Но, конечно же, человек этот вовсе не спал мирным сном. Грудь его вздымалась, как у изнемогающего пловца, живот судорожно вспухал и опадал снова, один кулак сжимался и разжимался, хватая пыль…

Хью и консул беспомощно стояли поодаль, каждый, подумал Хью, выжидает, хочет, чтобы другой убрал шляпу, прикрывающую лицо индейца, обнажил рану, которая наверняка там, каждый из них чувствовал это, и никто не желал действовать, словно какая-то нелепая предупредительность побуждала их уступать друг другу первенство. И оба знали, что думают об одном: пускай лучше кто-нибудь из пассажиров, хотя бы даже pelado, осмотрит раненого.

Но никто не шевелился, и Хью начал терять терпение. Он переминался с ноги на ногу. Потом устремил на консула вопросительный взгляд: ведь консул давно живет в этой стране и знает, как нужно поступить, не говоря уж о том, что он, единственный из всех, мог рассматриваться почти как официальное лицо. Но консул был погружен в задумчивость. Тогда Хью порывисто шагнул вперед, наклонился над индейцем — но один из пассажиров схватил его за рукав:

— Вы не бросал своя сигарета?

— Брось ее. — Консул словно вернулся к действительности. — Здесь бывают лесные пожары.

— Si, это есть запрещено.

Хью затоптал сигарету и хотел снова наклониться над индейцем, но тот же пассажир вторично схватил его за рукав.

— Нет, нет, — сказал он, коснувшись пальцем носа, — это есть запрещено tambien[180].

— Его нельзя трогать — таков закон, — резко сказал консул, и по лицу его видно было, что ему теперь хочется бежать отсюда без оглядки хоть на край света, он готов даже ускакать верхом на коне индейца. — Закон его охраняет. Вообще-то это вполне разумно. Иначе тебя могли бы обвинить в соучастии, хотя преступление уже совершено.

Индеец дышал хрипло, издавая звуки, похожие на глухой ропот прибоя среди скал.

Высоко в небе пролетела одинокая птица.

— Ведь он, наверное, умира… — зашептал Хью на ухо Джеффри и осекся.

— Ах, черт, до чего же мне скверно, — сказал на это консул и все же, видимо, решился что-то предпринять, но pelado его опередил: упав на одно колено, он молниеносным движением сорвал с индейца шляпу.

Взглянув, они увидели ужасную рану на виске, покрытую уже почти запекшейся кровью, запрокинутое воспаленно-красное усатое лицо, и все разом попятились, но еще до этого Хью успел заметить деньги, четыре или пять серебряных песо и горстку сентаво, монеты были аккуратно уложены на блузе индейца, высовываясь из-под просторного ее ворота. Pelado снова прикрыл индейцу лицо шляпой, затем встал и безнадежно развел руками, на которых теперь были следы подсыхающей крови.

Сколько же пролежал этот человек вот так на дороге?

Pelado шел назад, к автобусу, Хью посмотрел ему вслед, потом снова взглянул на индейца, и ему показалось, что, пока они тут разговаривают, с каждым их словом жизнь угасает в теле раненого.

— jDiantre! jDonde buscamos un medico?[181] — задал он нелепый вопрос.

Pelado, уже в автобусе, снова развел руками, безнадежно и вместе с тем как бы сочувственно: что поделаешь, втолковывал он им, казалось, через окно, откуда же было знать, что помочь тут нельзя и выходить незачем?

— Сдвинь чуть-чуть шляпу, тогда ему дышать будет легче, — сказал консул дрожащим голосом; Хью повиновался с такой поспешностью, что теперь даже не увидел денег, а потом, выхватив из кармана носовой платок консула, прикрыл им рану и подсунул край платка под сдвинутую шляпу, чтобы он не упал.

Подошел шофер, рослый, в белой рубашке и грубых засаленных штанах, заправленных в высокие, туго зашнурованные грязные башмаки и раздутых наподобие кузнечных мехов. Волосы на его непокрытой голове были взъерошены, умное, веселое лицо улыбалось, он слегка волочил ноги, но двигался легко, как спортсмен, и что-то подкупающее было в этом неприкаянном человеке, которого Хью уже дважды видел в городе совсем одного.

В нем было что-то внушающее доверие. Но здесь он остался равнодушен, и это, вероятно, было неспроста; как-никак на нем лежит ответственность за автобус, а тут еще голуби за пазухой, что же делать?

Откуда-то из-за облаков одинокий аэроплан пророкотал коротко и отрывисто:

— Pobrecito…

— Chingar…[182]

Хью слышал, как эти слова звучат отовсюду, подхватываемые, словно припев, все новыми голосами, — раз уж автобус остановился и они здесь, значит, вполне допустимо подойти поближе, и если не все, то по крайней мере еще один мужчина, а следом за ним двое крестьян, которые еще не знали, в чем дело, и сами до сих пор оставались не замеченными, тоже приблизились к раненому, но теперь до него опять никто не дотрагивался — ненужные, шелестящие движения, шелестящий шепот, глухо подхваченный, казалось, пылью, жарой и самим автобусом, полным неподвижных старух и обреченной на убой домашней птицы, а между тем под хриплое дыхание индейца слышны только эти два слова, одно полное сострадания, другое бранно презрительное.

Шофер, по-видимому, удостоверился, что все в порядке, только вот остановился он не там, где положено, и теперь, отойдя назад, к автобусу, он начал сигналить, но желаемого результата не достиг: от бездушных, крикливо завывающих гудков шелестящие голоса встрепенулись, затеяли спор.

Было ли это ограбление, умышленное убийство или же то и другое сразу? Видать, индеец ехал с рынка, товар свой он распродал и, наверное, вез при себе изрядно денег, а не только четыре или пять песо, что лежат под шляпой, mucho dinero[183], и, если оставить небольшую часть, едва ли кто-нибудь заподозрит ограбление, это хороший способ, так они, конечно, и сделали. А может, это никакое не ограбление и его просто сбросила лошадь? Возмо-ожна. Невозмо-ожна.

Si, hombre, но знает ли об этом полиция? Да кто-нибудь, наверное, уже побежал звать на подмогу. Вот черт. Надо кому-нибудь бежать сейчас же, позвать на подмогу, позвать полицию.

И скорую помощь — Cruz Roja, — где тут поблизости телефон?

Да что за глупости, полиция, конечно, будет здесь с минуты на минуту. Ну нет, разве эти негодяи будут здесь, если добрая половина их бастует? Половины не наберется, разве что четверть. Все равно они будут здесь. На такси? No, hombre, шоферы такси тоже бастуют… А правду ли говорят, ввернул чей-то голос, будто служба скорой помощи вообще упразднена? Да все равно, это же не Красный, а Зеленый Крест, оттуда выезжают только по вызову. Надо бы пригласить сюда доктора Фигэроа. Это un hombre noble[184]. Но ведь нет телефона. Эх, раньше в Томалине был телефон, только вот испортился. Ну нет, у доктора Фигэроа недавно поставили новехонький телефон. Педро, сын Пене, зять покойной Хосефины, который знавал, говорят, Висенте Гонсалеса, сам нес аппарат по улицам.

Хью (отогнав дикую мысль о Вихиле, играющем в теннис, о Гусмане, а вслед за ней столь же дикую мысль о бутылочке рома, припрятанной у него в кармане) тоже стал обмениваться с консулом своими соображениями. Само собой, тот неизвестный, который оставил индейца на дороге — но почему бы в таком случае не положить его на траву у распятия? — и для пущей сохранности подсунул деньги под воротник, — но разве не могли они выпасть сами собой? — а коня столь предусмотрительно привязал к дереву подле изгороди, где он сейчас ощипывает листья, — только вот откуда известно, что конь принадлежит именно ему? — тот неизвестный, кто бы и где бы он ни был — или, возможно, это не один, а несколько человек проявили тут столько благоразумия и милосердия, — словом, скорей всего, кто-нибудь уже созывает на помощь.

Изобретательность их не имела границ. Но предпринять они ничего не могли, наталкиваясь на главное, решающее препятствие, на неизбежный вывод, что это не их дело, что заняться этим должен кто-то другой. И Хью понял, оглядевшись вокруг себя, что все остальные спорят о том же самом. Это не мое дело, а ваше, если угодно, говорили люди в один голос, качая головами, да и не ваше тоже, нет, пускай кто-нибудь другой этим займется, и все запутанней, все отвлеченней становились доводы, так что в конце концов дошло до политики и спор принял совсем неожиданный оборот.

Такой оборот казался Хью при всех обстоятельствах лишенным всякого смысла, и, если бы вот сейчас, думал он, явился Иисус Навин и остановил солнце, даже тогда смещение времени едва ли могло бы стать ощутимей.

Но нет, время не остановилось. Скорее похоже было, что нарушилась его длительность и возникло странное несоответствие, агония индейца как бы длилась сама по себе, и отдельно, сами по себе, все окружающие искали выхода и не могли ни на что решиться.

Между тем шофер перестал сигналить, махнул рукой на умирающего и надумал покопаться в моторе, а консул и Хью теперь направились к коню, на котором была веревочная сбруя, потертое кожаное седло и неуклюжие, тяжелые стремена, сделанные из старых железных ножен, и конь этот преспокойно ощипывал вьюнок, оплетавший изгородь, с самым невинным видом, доступным лишь представителям конского племени в ту минуту, когда на них падает самое тяжкое подозрение. Конь благодушно жмурился, но, едва они подошли, открыл глаза, не скрывая своей враждебности. Они увидели рану около ляжки и клеймо с номером семь на крестце.

— Боже ты мой… Да ведь мы с Ивонной уже видели этого коня нынешним утром!

— Вон как? Ну и дела. — Консул хотел было ощупать подпругу, но оставил это намерение. — Любопытно… Я его тоже видел. Так мне, во всяком случае, кажется. — Он поглядел на индейца сосредоточенно, по-видимому напрягая память. — А ты не заметил, были на нем седельные сумки? Они были, когда я его видел, так мне кажется.

— По всей вероятности, это и есть тот человек.

— Допустим, конь зашиб его, но едва ли у этого коня хватило бы соображения скинуть седельные сумки и припрятать их где-нибудь в надежном месте, как на твой…

Меж тем автобус дал оглушительный гудок и, не дожидаясь их, тронулся с места.

Приблизясь к ним, шофер остановился на широкой обочине, давая дорогу двум роскошным автомобилям, которые яростно сигналили, возмущаясь задержкой. Хью крикнул, желая их остановить, консул неопределенно махнул рукой какому-то неопределенному, едва ли знакомому человеку, и оба автомобиля, каждый с надписью «Diplomatico»[185] на номерном знаке, плавно проскользнув мимо, почти вплотную к живой изгороди, исчезли в облаке пыли. Из второго автомобиля, с заднего сиденья, их заливисто облаял шотландский терьер.

— Дипломатическая собака, сразу видно.

Консул пошел узнать, как себя чувствует Ивонна; остальные пассажиры, прикрывая лица от пыли, тоже вошли внутрь, и автобус, уже снова доехавший до поворота, стоял там в ожидании, недвижный, как смерть, как могила. Хью бегом вернулся к умирающему. Дыхание индейца слабело, но при этом становилось еще натужней. Хью наклонился, обуреваемый неодолимым желанием еще раз взглянуть ему в лицо. И тут рука индейца поднялась, вслепую пошарила в воздухе, шляпа сползла в сторону, и он издал какое-то бормотание или стон, в котором послышалось лишь одно слово:

— Companero.

— … Ни черта они не сделают, — говорил Хью консулу секунду спустя, едва ли сам понимая, чего хочет. Но перед тем он еще немного задержал автобус, хотя мотор уже снова был запущен, и смотрел, как приближаются с ухмылкой, поднимай ногами пыль, трое блюстителей порядка, и у каждого на бедре болтается кобура.

— Садись, Хью, ведь тебе все равно не позволят взять его в автобус, могут даже в тюрьму упечь, попадешь в переплет, и черт знает, когда все кончится, — говорил консул. — Это ведь не индийская полиция, а те молодчики, о которых я тебе говорил… Хью…

— Momentito…

И Хью сразу же напустился на одного из блюстителей — двое других подошли к индейцу, — а шофер засигналил терпеливо и безучастно. Полицейский толкнул Хью к автобусу; Хью тоже толкнул его. Полицейский опустил руку, схватился за кобуру. Но это была пустая угроза, недостойная внимания. Свободной рукой он снова толкнул Хью, который вынужден был, чтобы не упасть, вскочить на заднюю подножку, и в тот же миг автобус внезапным, бешеным рывком устремился вперед. Хью хотел спрыгнуть с подножки, но консул изо всех сил притиснул его к металлической стойке у двери.

— Уймись, старина, это было бы похуже ветряных мельниц…

— Каких еще мельниц?

Позади них все утонуло в пыли…

Автобус тарахтел, громыхал, качался как пьяный. Хью сидел, уставясь в шаткий, колеблющийся пол.

Ему виделось что-то похожее на трухлявый пень с турникетом, какая-то отрубленная нога в солдатском сапоге, кто-то подобрал эту ногу, хотел стянуть сапог, но потом снова оставил ее, словно идола, на дороге, среди тошнотворной вони бензина и крови; какое-то лицо выражало мольбу, жаждало закурить, потом посерело и растворилось в воздухе; безголовые существа сидели уверенно и прямо в автомобилях, зияли дыхательные горла, волосы, содранные вместе с кожей; дети, сотни детей были свалены штабелями; они горели заживо с душераздирающими воплями; такими кошмарами, вероятно, наводнены Джеффовы сны: и среди нелепых батальных декораций к «Титу Андронику», среди ужасов, непригодных даже для того, чтобы состряпать из них приличную статейку, но в мгновение ока пробужденных к жизни словами Ивонны, едва они вышли из автобуса, Хью, не совсем бесчувственный, мог бы себя оправдать, действовать или хоть не бездействовать…

Больной нуждается в полнейшем покое, шторы в его комнате нельзя отдергивать. Умирающему иногда можно давать коньяк.

Хью виновато взглянул в глаза одной из старух. Лицо у нее словно окаменело… Ах, как мудро вели себя эти старухи, они по крайней мере хранили твердость, молчаливо решили между собой не ввязываться в это дело. Ни колебаний, ни шума, ни суеты. Когда автобус остановился, с каким единомыслием все они, почуяв опасность, прижали к себе плетенки или удостоверились взглядом, что добро их в полной сохранности, а потом замерли и сидели недвижимо, вот как сейчас. Быть может, им вспоминались времена революции, бушевавшей в этой долине, обгорелые дома, засады на дорогах, люди, распятые или пропоротые бычьими рогами на арене, приблудные псы, поджариваемые посреди рыночной площади. На лицах у них не было бессердечия, не было жестокости. Смерть знакома им куда лучше, чем закон, и память у них хорошая. Они сидят теперь все рядом, спокойные, застывшие, безмолвные, как изваяния, не проронят и слова. Вполне естественно, что они все дело предоставили мужчинам. Но, в сущности, причина этого в том, что в душах этих старух, словно впитавших в себя многострадальную историю Мексики, жалость, побуждающая идти на помощь, и страх, побуждающий бежать без оглядки, две крайние противоположности (как гласит прописная истина, усвоенная со студенческой скамьи) примирились в конце концов на почве благоразумия, которое подсказывает, что лучше всего не двигаться с места.

А что же другие пассажиры, те женщины помоложе, в трауре… Однако женщин в трауре уже не было; очевидно, все они покинули автобус и пошли дальше пешком; ведь если кто-то умирает на дороге, нельзя допустить, чтобы это стало помехой для ожидаемого воскресения мертвых на кладбище. Ну а эти мужчины в красных рубашках, ведь они прекрасно видели, что происходит, но остались на местах? Все это просто непостижимо. На свете нет людей отважнее мексиканцев. Но в таком положении они едва ли считают нужным проявлять свою отвагу. «Frijoles[186] для всех. Тіегга, Libertad, Justiciay Ley»[187]. Есть ли в этих словах какой-нибудь смысл? iQuien sabe?[188] Эти люди твердо уверены лишь в том, что глупо связываться с полицией, в особенности если это не простая полиция; то же самое относится к мужчине, который схватил Хью за рукав, и к тем двум пассажирам, что так горячо обсуждали судьбу индейца, а теперь, когда автобус быстро уносит их прочь, махнули рукой небрежно, с присущим им изяществом, пропади, мол, все пропадом, и конец.

Ну а сам он, герой Советской республики и сын истинной церкви, он, старый борец, ведь тоже дезертировал? Ничего подобного. Безошибочным чутьем военного корреспондента, обученного оказывать все виды первой помощи, он чувствовал неладное и готов был оказать помощь, изъявил полнейшую готовность без промедления пустить в ход весь свой арсенал, извлечь ляпис и мягкую кисточку верблюжьего волоса.

К тому же он сразу вспомнил, что под словом «повязка», кроме всего прочего, подразумевается и простой лоскут материи, и всякое укрытие, всякая временная защита от солнца. Он с самого начала старался отыскать следы, какую-нибудь разгадку, подумал, например, о сломанных сучьях, о пятнах крови, о средствах передвижения и о норовистых лошадях. Он старался, но, к сожалению, тщетно.

И надо признать, что это один из тех случаев, когда всякие усилия тщетны. Но тем ужасней сознавать свое бессилие. Хью поднял голову, украдкой взглянул на Ивонну. Они сидели с консулом, рука в руке, и она крепко сжимала его ладонь.

А между тем автобус катился все вперед, к Томалину, подпрыгивая и сотрясаясь. На заднюю подножку вскочили еще какие-то пареньки и что-то насвистывали. Цветные билетики радужно поблескивали. Какие-то люди бежали через поле, пассажиров прибавилось, мужчины обменивались дружелюбными взглядами, автобус старался вовсю и развил небывалую для себя скорость; вероятно, он тоже понимал, какой праздничный день сегодня.

Появился знакомый шофера, вероятно тоже шофер, который поведет автобус в обратный рейс. С ловкостью, свойственной местным жителям, он прыгал с подножки на подножку и брал через открытые окна плату за проезд. Один раз, на подъеме, он даже соскочил слева на дорогу, обежал автобус сзади и догнал его уже справа, улыбаясь, как цирковой клоун.

Вскоре подсел какой-то его приятель. Они распластались на передних крыльях, по обе стороны капота, поминутно тянулись к радиатору, хватали друг друга за руки, и знакомый шофера с опасностью для жизни повисал сбоку над дорогой, глядел, не спустила ли задняя шина, в которой обнаружился небольшой прокол. Потом он снова стал собирать проездную плату.

Пыль, пыль, пыль — она вторгалась в окна летучим прахом, наполняла автобус.

Вдруг консул подтолкнул Хью в бок и кивком указал на pelado, которого Хью давно уже перестал замечать; а тот все это время сидел выпрямившись и что-то неловко прикрывал руками у себя на коленях, пиджак его был теперь аккуратно застегнут, обе шляпы красовались на голове, крестик висел ровно, а лицо хранило прежнее застывшее выражение, хотя с недавних пор, проявив неожиданную самоотверженность посреди дороги, он, по-видимому, вполне оправился и протрезвел.

Хью кивнул, улыбнулся, равнодушно отвел взгляд; консул подтолкнул его снова:

— Ты видишь, или меня глаза обманывают?

— А что?

Хью покачал головой, нехотя присмотрелся, сперва не увидел ничего, потом увидел нечто, но суть дела дошла до него не сразу.

Запачканные руки конкистадора, прежде сжимавшие дынную корку, сжимали теперь окровавленные монеты, жалкую горсть сентаво и серебряных песо.

Pelado украл деньги умирающего индейца.

Но этого мало, в окне показалась вдруг ухмыляющаяся рожа, нужно было уплатить за проезд, и он, захваченный врасплох, тщательно отсчитал медяки из горстки, осклабился, скользнул глазами по сосредоточенным лицам пассажиров, словно ожидая даже, что кто-нибудь похвалит его за ловкость, и отдал деньги.

Никто, однако, его не похвалил — по вполне понятной причине, так как, кроме консула и Хью, ловкости этой никто не заметил.

Хью достал из кармана бутылочку с гаванским ромом, протянул консулу, который передал ее Ивонне. Ивонна молчала, она не видела ничего; и все стало на свои места; они трое выпили по глотку.

…А если вдуматься, самое удивительное не в том, что pelado поддался искушению и украл деньги, удивительно, как он теперь почти не старается их спрятать, то и дело разжимает руку, выставляет перепачканные кровью монетки, серебряные и медные, всем напоказ.

И Хью понял, что этот человек вообще не желает их прятать, а намерен, вероятно, доказать остальным, хоть они и не подозревают об этом его намерении, что он поступил резонно и по справедливости; взял деньги лишь затем, дабы их сберечь, ведь самый его поступок свидетельствует, сколь бессмысленно рассчитывать на сохранность денег, сунутых под воротник человека, умирающего среди дороги на Томалин, в отрогах Сьерра-Мадре.

Но положим, все-таки на него упало бы обвинение в воровстве, внушал он им взглядом, и глаза его теперь были раскрыты широко, чуть настороженные, вызывающе дерзкие, положим, дошло бы до ареста, все равно, мог бы этот индеец рассчитывать, даже останься он в живых, получить свои денежки? Конечно же, нет, это всякому ясно. Полиция сама по себе, пожалуй, еще имеет совесть, там люди как люди. Но попади он в лапы к этим добровольцам, тогда другой разговор, они попросту прикарманят деньги, уж будьте спокойны, вот сейчас и обчищали бы они индейца, да только доброе дело уже сделано.

А поэтому всякий, кто искренне хочет, чтобы деньги индейца были в сохранности, пускай отбросит скверные подозрения или хотя бы судит с осторожностью; и если здесь, в автобусе, он сам, вполне умышленно, не станет больше перекладывать монеты из руки в руку, вот, или высыплет часть к себе в карман, вот, или же, скажем, остаток сам собой посыплется к нему в другой карман, вот — причем весь этот спектакль, без сомнения, был разыгран специально для них, иностранцев и свидетелей происшествия, — не нужно придавать этому значения, такие его поступки отнюдь не говорят о том, что он вор или вопреки своим добрым намерениям решился украсть деньги и в конце концов стать вором.

К тому же невозможно отрицать, что деньгами, куда их ни положи, он владеет открыто и явно, на глазах у всего мира. Право его признано, как захват Абиссинии.

Тем временем человек, взимавший плату с пассажиров, делал свое дело, а когда закончил, отдал выручку шоферу. Автобус еще прибавил скорости; дорога вновь сузилась, стала опасной.

Вниз по склону… Шофер налег на ручной тормоз, и они с пронзительным визгом въехали в Томалин, описывая крутые зигзаги. Справа, безо всякого ограждения, простирался отвесный обрыв, снизу, из глубины, выпирал пыльный каменистый горб, на нем рос кустарник, вкривь и вкось торчали деревья…

Истаксиуатль давно уже скрылся из виду, но на долгом извилистом спуске стал виден Попокатепетль. Он исчезал и появлялся снова во всем своем бесконечном многообразии, то далекий, то близкий, порой совершенно недосягаемый, а потом вдруг доступный взгляду, словно вот он, сразу за поворотом, склоны одеты пышной, великолепной зеленью, видны луга, долины, лесная чаща, а вершина пронзает облака, вся иссеченная градом и метелями…

Мелькнула белая церковка, и они снова очутились в городе, на единственной длинной улице, дальним концом упиравшейся в гору, и впереди, куда сбегались бесчисленные тропы, было небольшое озеро или водоем, в котором купались люди, а за ним вставал лес. Автобус остановился у самого озера.

И вот они опять стоят на пыльной улице, ослепленные белизной, яркостью света. Старухи и все остальные пассажиры уже ушли. Из какой-то двери слышались звучные аккорды гитары, а прямо перед ними прохладно плескалась вода, шумели водопады. Джефф указал дорогу, и они направились к арене «Томалин».

А шофер со своим приятелем пошел в пивнушку. За ними увязался pelado. Он шел прямо как по струнке, высоко поднимая ноги, придерживая обе свои шляпы, словно дул ветер, и на лице у него была бессмысленная улыбка, не торжествующая, а скорей молящая.

Он к ним подсядет; найдет какой-нибудь способ с ними столковаться. jQuien sabe?

Вот они скрылись за двустворчатыми дверьми пивнушки; у нее было премилое название «Todos Contentos у Yo Tambien»[189]. Консул заявил великодушно:

— Все довольны, и я в том числе.

В том числе и они, подумал Хью, вон те летуны, парящие с восхитительной легкостью высоко в небесной синеве, стервятники, которые ждут лишь исполнения смертного приговора.


предыдущая глава | У подножия вулкана. Рассказы. Лесная тропа к роднику | cледующая глава