home | login | register | DMCA | contacts | help | donate |      

A B C D E F G H I J K L M N O P Q R S T U V W X Y Z
А Б В Г Д Е Ж З И Й К Л М Н О П Р С Т У Ф Х Ц Ч Ш Щ Э Ю Я


my bookshelf | genres | recommend | rating of books | rating of authors | reviews | new | форум | collections | читалки | авторам | add

реклама - advertisement



I

Шестой класс, с одной стороны, еще мальчиковый, с другой — уже девичий, только в седьмом начинают дичиться друг друга наравне. Поведение тех и других пронизано трепетом отвращения и трепетом жгучего любопытства, хотя каждый каждого знает как облупленного.

Прихожанки в школьный сортир под литерой Ж являют собою мех с молодым вином. Входящие в сортир на М свою каплю неразбавленного спирта умещают в рюмочке. Общего застолья получиться не может. Не жди его и во взрослой жизни, каковая, согласно психоаналитику, сводится к решению «детского вопроса», загнанного под ногти подсознанию. Поэтому утешительные разговоры о том, что «жизнь заставит», «жизнь научит», есть лжепророчество на девяносто процентов.

Тринадцатилетний, я сделался пажом старшеклассницы. Любовь, по общему мнению, обладает зрением Фемиды. По-моему же — она обостряет зрение. Я видел все и все понимал. Любовь зла, но не слепа. Она не ставит отметок по поведению — даже по рисованию. Впрочем, по рисованию у нас был высший балл: красивей в трехмерном мире я не встречал никого. На экране? Но не в роли «бабенки», по-французски — «бабетты», с одноименным начесом, который тогда входил в моду. Русая коса — русская краса, звездный взгляд. Такова Лара Комаровская. «В простом мушкетерском плаще» — коричневом платье с черным фартуком, как если б рождена была из парты, — она только выигрывала в моих глазах, что курьезным образом ставило меня вровень с каким-нибудь московским адвокатом, членом гильдии любителей «незрелых плодов».

Как в действительности звали мою героиню, не тайна. Тем паче что ее уж и нет в живых. Следуя акустическим предпочтениям, я перебирал разные фамилии: одна, моего одноклассника, подошла бы, да ее носит популярная эстрадная певица. (Они могли быть знакомы: обе ходили в одну школу, постигали одну и ту же премудрость — с разницей в полдесятилетия.)

Нельзя, как встарь, отложить перо и задуматься — больше нет перьев. Пишущих машинок и тех нет…

Вообразим себе учебное заведение «полузакрытого типа», готовившее на медленном огне будущих ойстрахов и гилельсов. Перспектива стать помесью сталинского соловья с алябьевским соколом кружила голову — отчасти самим юным дарованиям, но, главным образом, их бедным родительницам. И поныне кружит. Хотя сегодня музыкантская стезя — социальный анахронизм. Избравший ее — заведомый неудачник. Выпускник пажеского корпуса в канун революции. Ужасно глупо.

Нельзя, к сожалению, воспользоваться фамилией одноклассника, чья младшая сестра — звезда советской эстрады. Нонна Скоропадская — так звался оригинал — вместо Понаровской превратилась в Комаровскую. Лара Комаровская. Стала вальсом из «Доктора Живаго».

6-й класс — первый класс второй смены. Из пролетария, встающего затемно, готового к тому, что водитель не откроет заднюю дверь, я сделался патрицием: средь бела дня еду в пустом автобусе. Как будто живу на нетрудовые доходы. За окошком город тех, кто в рабочее время не на рабочем месте. От Литейного я доезжал двадцать вторым до Новой Голландии. Там слазил — скрипка слева, портфель справа. За Поцелуевым мостом школа. Если оказывался с Ларой Комаровской в одном автобусе, то по выходе и скрипку, и портфель — все брал в одну руку: так мужественней. А то как с ведрами.

В масштабе города мы соседи, но моя нога в брезентовом ботике «прощай молодость» ни разу не переступила порог ее парадной. Между прочим, Лара ходила в солидных желтовато-вишневых румынках «трактор как средство передвижения». Если кафкаэск это буквально понятая метафора, то мир полувековой давности, включая и все производимое в нем, кафкаэск с обратным знаком, превращение реальности в иносказание.

Я жил на Литейном, за «Тэже», в фальшивую подворотню нашего дома был туго вбит тир — так туго, что выбить оттуда эту забаву не удавалось еще несколько десятилетий. Аляповатые аполитичные фигурки с расплющенными пятачками мишеней на отлете: караван крылоухих уток под потолком, несколько профилей, готовых в случае попадания снять перед вами шляпу, пильщики дров, явно не выполнявшие свою норму (мишени у пильщиков были крошечные, и они по опыту знали, что конвоир промахнется). Потом имелись ветряные мельницы, крутившиеся после меткого выстрела секунд десять — не помню только, в какую сторону. Как не помню, поддевал ли там штыком толстопузого фрачника красноармеец, или это из другой оперы, трехкопеечной, в декорациях Маяковского (впрочем, одно другого не исключало).

Краткая литературоведческая справка. Слово не только бурлак (речь-поводырь у слепого Гомера-поэта), оно не только вертит мыслью, как жена-шея мужниной головой, отчего пишущий прозой — тот же рифмач, подвластный божественной случайности. Это ладно, слово можно обуздать — не чувством меры, так чувством страха. Что совершенно неуправляемо — интонация, тон, тончик… Разве я так изъясняюсь? Разве у меня интонация записного враля? А дупло собственного лица, которое видеть тебе не дано, только ощущать «плотью от плоти души своей»? В зеркале же мордас…

То же и с моей письменной речью, меня в ней не больше, чем в отпечатке моего мордаса на сетчатке чужого глаза, — даром что меня безошибочно по нему распознают. Каждый кругом — полицейский, я — поднадзорный. Я не рожден в мир, а сдан в часть.

Вопреки чувству, рассудок приказывал верить тому, что это я отражаюсь в зеркале или что это я обречен десятилетиями желтеть на карточке: школьная гимнастерка перехвачена ремнем под самой грудью, как туника на даме, позировавшей республиканцу Давиду, — чтобы полутора столетиями позже открыткою лежать на прилавке специализированного магазина «Книги, картины, открытки, плакаты», куда я захаживал едва ли не каждый день.

Право, лучше признать себя в ребенке, давно и бесследно исчезнувшем, чем в старом дядьке из Зазеркалья, с которым хоть и сжился, но не слюбился, о нет! Привык. Уже безразлично. Прежде, в щегольскую пору жизни, неумение щегольнуть собой компенсировалось таким «луна-парком» an sich, что было не до чужих празднеств, куда к тому же и не зван.

Лара, та, естественно, была в ладу со своим отражением — точнее, из него «не вылезала». Женский пол прилежно исследует себя в своей телесности. Но внешность, которую жизнь выставляет на аукцион, как сахарный диабет, смертельно опасна, если не быть постоянно начеку.

Мы ездили одним маршрутом, ее возила мама, меня — домработница. Они садились у к/т «Нева», мы у к/т «Октябрь». Выйдя, шли в шаге друг от друга, кастово-отчужденно. Это нормально: она с матерью, я с домрой — а ее мама не будет играть на народном инструменте (она «портниха по дамским шляпкам»). На школьном гардеробе немало детей подвергалось процедуре совлечения рейтузов, в том числе и она, меня же почему-то рейтузами не мучили.

Иногда мы с Клавой предусмотрительно доходили до «Невы» — если накануне не получалось ввинтиться в первый подъехавший автобус. У моей Клавы благоразумие носило характер схваток: стоит ей раз поглядеть на спины, изнутри прижатые к створчатым стеклышкам неоткрывшихся дверей, — два дня затем мы совершаем моцион, проходя остановку назад, к площади Восстания, где автобусы сильно закладывало пассажирами. Но упреждающая жертва, каковою является благоразумное поведение, не в ее натуре. Авось откроет дверь. А там, глядишь, пробьем себе путь, как две капли «сонорина» в переполненном носовом проходе. А можно набраться нахальства и переть с передней по праву женщины с ребенком. Разве Клава не женщина? Разве я не ребенок? Нет, домработница с барчуком — это не женщина с ребенком. Это сразу два пережитка, им нет места в нашем автобусе. И остальным тоже нет места.

Иногда сослепу кто-нибудь мог посоветовать: «А ты за маму-то свою держись». От незаслуженного почета у Клавы лицо делалось каменным. Не иначе как со страху быть разоблаченной мною: «А это не мама…»

Кому домработница, а кому учительница жизни. Из ее разговоров я понял, насколько мужчина и женщина одержимы друг другом, хоть и по-разному. «Валя, вона дохлого вида, может мужчину привадить, ему никто другой не нужон» (подразумевался милиционер, с которым Валя «танцует фокстрот на перине»). Кроме того, я посвящен в тайны ее организма: «Поясница болит. Холод из нее выходит».

На торфоразработках она надзирала за пленными немцами. Один летчик был. Карл. Красивый. Про немцев интересно, хотя про плен не так: плен представлялся рабством, а жизнь рабов — это сплошное истязание. Но Клава на вопрос, давали ли им хоть немного отдыхать, отвечала: конечно, если устал, мог отдохнуть — другое дело, когда видят, что ничего не делает. И опять двадцать пять: там у них была женщина-гермафродит, стоило другому кому заночевать у нее, «все, больше никто не нужон». Она и Клаву приглашала, но та не пошла. На заводе имени Карла Маркса, где она работала перед войной, проходил практику один студент. Аптович. Красивый. Тоже еврей, и тоже мать чинила ей обиды, а отец симпатичный, хоть и слушался жену.

Все в жизни зарифмовано. У каждого свои рифмы, свои «тоже». Для меня изо дня вдень рифмовалось: я // золотая косичка в автобусе. На первых порах это создает иллюзию постоянства в жизни: что было, то и будет, и нет ничего нового под солнцем. Но это только на первых порах — еще будет новое, много нового. Когда с годами разгонишься и верстовые столбы замелькают, то дух захватывает от скорости, с какой пронеслась жизнь. Разве что, в отличие от Клавиной — или от Лариной, — моя сложилась, грех роптать.

«Может, Аптович и не погиб на фронте?» — думал я. Клава сама себе врет и этим утешается. Да еще по старой памяти сводит счеты с его матерью — а заодно и с мамой, зарифмовав их. «Если б я оделась как Злата Михайловна, я стала бы еще красивей, чем она». Считать маму красивой могла только Клава.


* * * | Шаутбенахт | cледующая глава