home | login | register | DMCA | contacts | help | donate |      

A B C D E F G H I J K L M N O P Q R S T U V W X Y Z
А Б В Г Д Е Ж З И Й К Л М Н О П Р С Т У Ф Х Ц Ч Ш Щ Э Ю Я


my bookshelf | genres | recommend | rating of books | rating of authors | reviews | new | форум | collections | читалки | авторам | add
fantasy
space fantasy
fantasy is horrors
heroic
prose
  military
  child
  russian
detective
  action
  child
  ironical
  historical
  political
western
adventure
adventure (child)
child's stories
love
religion
antique
Scientific literature
biography
business
home pets
animals
art
history
computers
linguistics
mathematics
religion
home_garden
sport
technique
publicism
philosophy
chemistry
close

реклама - advertisement



Глава 6

Нечаянные друзья: «Сердечное согласие» между Францией и Англией

В 1898 г. крошечная саманная деревушка на Верхнем Ниле едва не стала причиной войны между Англией и Францией. Полуразрушенный форт и группка местных жителей, едва сводивших концы с концами, стали свидетелями столкновения имперских амбиций двух стран, соперничавших из-за влияния в северной части Африки. Тогда эта деревня называлась Фашода, а теперь это Кодок – населенный пункт на территории молодого государства Южный Судан. Французы, стремившиеся построить огромную империю, простирающуюся от их владений на западном побережье континента до самого Нила, постепенно продвигались через Африку на восток. Англичане, со своей стороны, контролировали Египет и представляли его интересы на территории Судана, двигаясь вверх по течению Нила в направлении своих восточноафриканских колоний. В шахматной партии, разыгрываемой на карте Африки, одна держава неизбежно должна была сделать другой «шах». Игру усложняло и то, что другие игроки – Италия и Германия – только и ждали случая присоединиться, так что времени для новых ходов оставалось все меньше.

Французы так никогда и не простили англичанам того, что те завладели Египтом, воспользовавшись волнениями, случившимися там в 1882 г., – хотя англичане решились действовать в одиночку лишь из-за того, что французское правительство тогда проявило нерешительность и некомпетентность. Хотя британцы изначально считали оккупацию временной мерой, они вскоре обнаружили, что проникнуть в Египет куда проще, чем выйти оттуда. Шли годы, и пребывание в Египте все более многочисленной английской администрации все более раздражало Францию. А вот для Германии Египет оказался удобным клином, который разделял англичан и французов, мешая им договориться. Французское колониальное лобби внутри страны то и дело напоминало политикам и общественности об исторических связях между Францией и Египтом. Разве Наполеон не покорял этой страну? Разве Суэцкий канал не был построен великим Фердинандом де Лессепсом? Лоббисты требовали, чтобы Франция в порядке компенсации завладела колониями еще где-нибудь. Привлекательным объектом для захвата было Марокко, граничившее с французской колонией Алжир. Но интерес вызывал и Судан, ускользнувший из-под власти Египта после того, как в 1885 г. сводный англо-египетский отряд под началом генерала Чарльза Гордона потерпел поражение от Махди[369]. В 1893 г. один французский инженер также привлек внимание правительства, указав на то, что постройка дамб в верховьях Нила может вызвать серьезные неприятности в его нижнем течении – то есть в Египте. Париж принял решение отправить экспедицию, чтобы овладеть Фашодой и прилегающей территорией.

План заключался в том, что небольшой отряд под началом Жана Батиста Маршана скрытно выступит на восток из Габона, причем французские предводители экспедиции должны были при необходимости выдавать себя за путешественников, изучающих перспективы торговли в тех местах. Этот отряд должен был «застолбить» Фашоду до того, как англичане прознают об их намерениях. Кажется, французы надеялись прямо на месте отыскать потенциальных союзников – возможно, даже наладить отношения с Махди и его войском в Судане. Это, в свою очередь, могло послужить поводом для международной конференции, которая определила бы границы в районе Верхнего Нила и снова открыла бы вопрос о контроле над Египтом. К несчастью для французов, все пошло хуже некуда. Во-первых, начало экспедиции по множеству причин откладывалось, и Маршан отправился в путь только в марте 1897 г. Во-вторых, французское колониальное лобби и близкие к нему газеты открыто обсуждали перспективы похода и даже любезно публиковали карты задолго до того, как экспедиция тронулась с места. У англичан, естественно, была масса времени на подготовку должного ответа. Маршан еще был в Браззавиле, а британское правительство уже выступило с предупреждением, заявив, что продвижение французов в сторону Нила будет воспринято как недружественный акт[370]. В-третьих, император Менелик, правитель независимой Эфиопии, обещавший пропустить французские отряды с востока на помощь Маршану, не сдержал своего слова и вместо этого заставил французов сделать огромный крюк[371].

Маршан с еще семью французскими офицерами и ста двадцатью сенегальскими солдатами пробирался через Африку полтора года. Носильщики, которых порой силой набирали из местных племен по пути, тащили огромные запасы, включая десять тонн риса, пять тонн солонины, тонну кофе и 1300 литров красного вина и шампанского (последним предполагалось отметить успех похода). Экспедиция располагала также некоторым количеством боеприпасов и даже небольшим речным пароходом, который приходилось нести в разобранном виде, – однажды его переправили на расстояние в 120 километров через буш. Кроме того, были припасены и подарки для аборигенов, которые, впрочем, обычно разбегались при виде чужаков, так что шестнадцать тонн разноцветных бус и 70 тыс. метров цветной ткани по большей части остались невостребованными. У путешественников также имелось механическое пианино, французский флаг и семена овощей[372].

В конце лета 1898 г. экспедиция Маршана приблизилась к Нилу и Фашоде. К этому времени англичанам уже были хорошо известны как маршрут французов, так и их намерения. Пока последние укреплялись в селении, Британия уже выслала из Египта экспедиционный корпус под началом генерала Горацио Герберта Китченера, которому было приказано вернуть Судан под английское владычество. Эту армию в качестве военного корреспондента сопровождал молодой Уинстон Черчилль. 2 сентября при Омдурмане (на подступах к Хартуму) англо-египетские войска нанесли сокрушительное поражение махдистам. После этого Китченер вскрыл запечатанные пакеты с приказами из Лондона и обнаружил, что ему нужно было двинуться на юг к Фашоде и там убедить французов уйти. 18 сентября он прибыл в этот пункт с пятью канонерскими лодками и отрядом достаточно сильным, чтобы уверенно подавить французов числом.

Непосредственно в этом районе между сторонами сложились вполне дружеские отношения. На англичан произвело впечатление то, с каким комфортом устроились их коллеги, которые разбили клумбы с цветами и даже посадили овощи, включая зеленую стручковую фасоль. Французы же были счастливы получить свежие газеты с родины, хотя и были потрясены, узнав о «деле Дрейфуса», которое как раз в это время раскололо Францию. Один из членов экспедиции даже сказал: «Всего через час после того, как мы взглянули на страницы французских газет, мы все уже дрожали и плакали». Китченер предложил Маршану виски с содовой, и тот впоследствии заметил: «Одной из величайших жертв, которые я когда-либо приносил ради моей страны, было то, что я вообще решился выпить эту ужасную мутную жидкость». Французы в ответ преподнесли англичанам теплого шампанского, а затем обе стороны вежливо, но твердо заявили свои права на окружающую территорию и отказались отвести войска[373].

Известие об этом противостоянии устремилось на север посредством пароходов и телеграфных линий. При этом реакция в Париже и в Лондоне была далеко не такой трезвой, как непосредственно на месте событий. Конечно, для Англии и Франции конфронтация из-за Фашоды была дополнительно отягощена воспоминаниями об их долгой общей истории. Гастингс, Азенкур, Креси, Трафальгар, Ватерлоо, Вильгельм Завоеватель, Жанна д'Арк, Людовик XIV, Наполеон… Все это создавало в общественном мнении по обе стороны Канала образы «вероломной Англии» и, соответственно, «коварной Франции». Фашода вновь напомнила всем о шедшей еще с XVI в. долгой борьбе этих двух стран за мировое господство. В борьбе за колониальные владения британские и французские войска сражались друг с другом повсюду от реки Св. Лаврентия до полей Бенгалии. Старое соперничество совсем недавно возродилось из-за событий в Египте и всюду на территории распадающейся Османской империи. Две державы сталкивались и в Азии, где Французский Индокитай и Британская Индия разделялись лишь пока еще независимым государством Сиам. Не осталась в стороне и Африка, а в Индийском океане камнем преткновения стал остров Мадагаскар, который, вопреки британским протестам, французы захватили в 1896 г. Когда осенью 1898 г. начался фашодский кризис, французские газеты выходили с заголовками «Не уступать Англии!», а английская пресса предупреждала, что Британия больше не будет терпеть «французские трюки». «Если мы поддадимся сейчас, – писала The Daily Mail, – то назавтра нас ожидают лишь еще более нелепые требования»[374].

Правительства обеих стран развили большую закулисную активность и на всякий случай подготавливались даже планы военных действий. Англичане рассматривали перспективы атаки на французскую военно-морскую базу в Бресте и привели свой Средиземноморский флот в боевую готовность. Томас Баркли, выдающийся английский журналист и предприниматель, услышал в Париже слухи о том, что мэры городов на побережье Канала получили распоряжение предоставить здания церквей под госпитали. Баркли также написал для местной англоязычной газеты статью о том, что могло ожидать англичан, оказавшихся во Франции после начала войны. Британский посол в Париже предупреждал свое руководство о возможном во Франции военном перевороте против и без того шатавшегося правительства – если бы военные взяли власть в свои руки, то они могли бы решиться на войну с Англией, чтобы сплотить нацию.

Королева Виктория сказала Солсбери, что «едва ли смогла бы заставить себя согласиться на войну из-за настолько жалкого и крошечного объекта». Она убеждала премьер-министра найти способ достичь с французами компромисса. Солсбери тогда верно рассчитал, что война Франции была не нужна[375]. В начале ноября Париж согласился отозвать из Фашоды Маршана и его отряд – формальным поводом для такого решения была забота об их здоровье. Маршан отверг предложение англичан перевезти всех на пароходе, и его экспедиция тронулась на восток, чтобы достичь Джибути шесть месяцев спустя. В наши дни Фашода все еще остается бедным городом, но вот ее население значительно увеличилось за счет беженцев, которых изгнали из родных мест суданские гражданские войны и голод.

Когда в следующем году началась Англо-бурская война, общественное мнение Франции оказалось полностью на стороне южноафриканских республик. В военной академии Сен-Сир выпускной класс 1900 г. назвал себя «Трансваальским выпуском»[376]. Английский посол мрачно сообщал Солсбери, что французское общество упивается известиями о британских неудачах. «Я уверен, что ваша светлость поймет мое положение и те чувства, которые должен испытывать полномочный представитель королевы в стране, кажется помешавшейся от зависти, злости и негодования»[377]. Президент Феликс Фор в разговоре с русским дипломатом сказал, что главным врагом Франции является не Германия, а Британия, – и снова по обе стороны Ла-Манша заговорили о войне[378].

Фашодский кризис и его исход не удовлетворили ни одну из сторон, но все же оказали благотворный эффект в будущем. Как и в случае с Карибским кризисом 1962 г., перспектива открытой войны напугала участников конфликта, и более холодные головы начали изыскивать пути, которые позволили бы избежать подобных обострений в будущем. В Англии люди, подобные Чемберлену и Бальфуру, хотели отказаться от принципов изоляции, и для них не имело большого значения, какую именно страну избрать в союзники. Подобно своему великому предшественнику лорду Пальмерстону, они считали, что у Британии нет ни вечных союзников, ни постоянных врагов, но есть лишь постоянные интересы. Как выразился сам Чемберлен: «Если уж идея насчет естественного союза с Германией должна быть отвергнута, то нет ничего невозможного в том, чтобы Англия пришла к взаимопониманию с Россией или Францией»[379]. Барон Экардштайн, германский дипломат, написавший занимательные, но не всегда достоверные мемуары, мог, однако, говорить правду, утверждая, что в начале 1902 г. ему удалось подслушать беседу между Чемберленом и новым французским послом Полем Камбоном. «Когда после обеда мы закурили и приступили к кофе, – вспоминал барон, – я вдруг обратил внимание, как Чемберлен и Камбон перешли в бильярдную. Я наблюдал за ними и отметил, что они оживленно беседовали в течение ровным счетом 28 минут. Конечно, издалека я не смог расслышать всего, но я точно слышал два слова – «Марокко» и «Египет»[380].

Трудно было и представить себе, что враги с настолько давней историей смогут подружиться, но Франции в этой паре приходилось заметно больше нервничать. Если англичане просто испытывали неуверенность в отношении своего статуса на мировой арене, то французы остро осознавали упадок своей державы и свою уязвимость. Но в итоге это делало их лишь более обидчивыми и подозрительными – воспоминания о былых победах и прошлых унижениях сами по себе могут оказаться тяжелой ношей. Французы помнили славные времена Людовика XIV, когда Франция господствовала в Европе и являлась законодательницей мод во всем – от философии до моды. Потом наступили времена Наполеона, о чем французам напоминали бесчисленные памятники, картины, книги и названные в честь императора улицы, встречавшиеся почти в каждом городе страны. Наполеон и его войска покорили почти всю Европу, и, хотя битва при Ватерлоо и положила конец его империи, Франция после него продолжала быть великой державой и сохранила возможность влиять на положение вещей в мире. Но еще один Наполеон, племянник первого, сумел покончить с этим – и тоже в результате сражения.

В 1870 г. император Наполеон III привел Францию к сокрушительному поражению под Седаном. Пруссия и ее германские союзники торжествовали победу. В тот раз, как с горечью замечали французы, ни одна держава не пришла им на помощь – в том числе ничего не сделала и Британия. На исходе Франко-прусской войны, воспользовавшись политическим кризисом и фактической гражданской войной в стране, Бисмарк сумел навязать Франции тяжелые условия мира. Франция вынуждена была мириться с германской оккупацией до тех пор, пока не выплатила большую контрибуцию (как утверждают, даже большую, чем та, которую Германия выплатила Франции по итогам Великой войны), и потеряла на востоке две провинции: Эльзас и Лотарингию. Особенно унизительным стало то, что прусский король был провозглашен германским императором в Зеркальной галерее Версальского дворца, построенного при Людовике XIV. Один британский журналист произнес тогда знаменитую фразу: «Европа лишилась госпожи и приобрела господина». В Брюсселе русский дипломат проявил большую проницательность, заметив: «Мне кажется, что 2 сентября [в день капитуляции французской армии под Седаном] был заложен первый камень в основание будущего франко-русского союза»[381].

В последующие годы, вплоть до своего падения в 1890 г., Бисмарк прилагал все усилия к тому, чтобы Франция не получила возможности отомстить. Он разыгрывал дипломатические партии так искусно, как мог только он, заключая то один, то другой союз и сближаясь то с одной, то с другой державой. Он обещал, угрожал и умасливал – все для того, чтобы удержать Германию в центре европейских дел, а Францию, по возможности, изолировать и лишить союзников. Россия, для которой укрепление Германии в центре Европы также представляло угрозу и которая, подобно Франции, имела с немцами протяженную сухопутную границу, могла из-за этого склониться к дружбе с Парижем. Но Бисмарк умело воспользовался консерватизмом российского правительства, чтобы вовлечь русских в «Лигу трех императоров» – трехсторонний союз с Германией и Австро-Венгрией (Dreikaiserbund). Когда же соперничество России и Австро-Венгрии на Балканах стало разрушать этот союз изнутри, Бисмарк в 1887 г. тайно заключил «перестраховочный договор» с Россией – тот самый, который в 1890 г. Германия столь легкомысленно не стала возобновлять.

Бисмарк также придерживался обязательств, данных Франции, – например, относительно укрепления торговых связей между двумя странами. Французские и германские банки совместно ссужали деньгами страны Латинской Америки и Османскую империю. Торговля между двумя странами развилась до такой степени, что начали даже поговаривать о таможенном союзе. (Вот этого пришлось ждать еще десятилетия.) Кроме того, Бисмарк обеспечил Франции поддержку Германии в вопросе о колониях в Западной Африке и в будущем Французском Индокитае. Он заодно поддержал и проникновение французов на территорию османских владений в Магрибе. Когда в 1881 г. Франция установила свой протекторат (так называли самую завуалированную форму империалистических захватов) над Тунисом, а позже распространила свое влияние на Марокко, Германия тоже взирала на это с одобрением и поддержкой. Бисмарк рассчитывал, что в случае удачного стечения обстоятельств укрепление французской колониальной империи приведет ее к конфликту с Британией и Италией – во всяком случае, Франция уж точно не заключит союза ни с одной из этих держав. Наконец, если французы увлекутся заморскими делами, они станут меньше тяготиться своим поражением во Франко-прусской войне и потерей двух провинций.

На площади Согласия в Париже статуя, символизирующая Страсбург, столицу Эльзаса, была облачена в траур, что должно было постоянно напоминать об этой утрате. Война была увековечена в песнях, романах и картинах, а на полях сражений проходили ежегодные памятные церемонии. Французские учебники внушали молодежи, что Франкфуртский договор, которым закончилась Франко-прусская война, был «перемирием, а не миром – именно поэтому вся Европа с 1871 г. не расстается с оружием»[382]. Назвать кого-то или что-то «прусским» считалось во Франции тяжким оскорблением. Французские патриоты считали ужасным, что Эльзас и южная часть Лотарингии (последнее было особенно важным, поскольку именно там родилась Жанна д'Арк) стали теперь германскими провинциями и вдоль новых границ возникли наблюдательные посты и укрепления. Каждый год выпускной класс Кавалерийской школы посещал границу в том месте, где она проходила через Вогезы, и изучал склоны, по которым им придется атаковать, когда война с Германией начнется снова[383]. Вот еще пример – через двадцать шесть лет после поражения во Франко-прусской войне Поль Камбон гулял в Версале со своим братом Жюлем, тоже дипломатом, вспоминая о понесенном Францией позоре и ощущая его как «незаживающий ожог»[384].

И все же со временем ожог начинал заживать. Пускай лишь немногие французы были готовы навсегда отказаться от надежды вернуть Эльзас и Лотарингию, все были согласны с тем, что в обозримом будущем Франция не может позволить себе новой войны. В 1887 г. будущий лидер французских социалистов Жан Жорес сформулировал это отношение словами: «не воевать и не смиряться». За отдельными примечательными исключениями, молодое поколение, подраставшее в 1890-х и 1900-х гг., уже не переживало потерю Эльзаса и Лотарингии так остро и не сгорало от желания непременно отомстить Германии. Шумное националистическое меньшинство, ярким представителем которого был генерал Жорж Буланже по прозвищу «генерал Реванш», требовало от правительства активных шагов, но обычно не доходило до прямых призывов к войне. Буланже в итоге дискредитировал свое дело, когда в 1889 г. совершил нерешительную попытку государственного переворота, после чего бежал в Бельгию, где два года спустя совершил самоубийство на могиле своей возлюбленной. Адольф Тьер, первый временный президент Франции после катастрофы 1870–1871 гг., как-то заметил: «Те, кто говорит о возмездии, – безрассудные самозванцы под личиной патриотов. Их речи не значат ничего. Честные люди и настоящие патриоты хотят мира и оставляют на будущее окончательное решение нашей судьбы. Что до меня, то я за мир». Это отношение, по всей видимости, разделяли и последующие французские лидеры, хотя они и не стремились говорить об этом слишком часто, опасаясь нападок со стороны националистически настроенных правых. Общественность, по крайней мере до новой вспышки шовинизма, непосредственно предшествовавшей 1914 г., тоже не проявляла особенного энтузиазма и скорее побаивалась войны – пусть даже и из-за Лотарингии с Эльзасом[385]. Интеллектуалы и вовсе высмеивали милитаристские фантазии. Выдающийся французский писатель и критик Реми де Гурмон писал в 1891 г.: «Сам бы я не отдал за эти утраченные земли и мизинца – он мне нужен, чтобы стряхивать пепел с сигареты»[386]. Пацифистские и антимилитаристские настроения были особенно сильны в левых и либеральных кругах. В 1910 г. на церемонии в честь сороковой годовщины одного из поражений французских войск во Франко-прусской войне еще один политик, подобно Тьеру, осторожно сформулировал французскую позицию по данному вопросу. Это был Раймон Пуанкаре, которому предстояло стать президентом Франции в годы Великой войны и который сам был родом из той части Лотарингии, что осталась французской. Он сказал: «Франция искренне желает мира и никогда не предпримет ничего, чтобы его нарушить. Чтобы поддержать мир, она готова на все, что совместимо с ее достоинством. Но стремление к миру не означает ни забвения, ни предательства»[387].

Кроме того, после поражения 1871 г. у французов возникло множество насущных проблем у себя дома. Французское общество будоражили политические коллизии, восходящие еще ко временам революции и Наполеона: клерикалы против антиклерикалов, роялисты против республиканцев, левые против правых, революционеры против реакционеров и консерваторов. Все это разделяло нацию и подрывало один политический режим за другим. Более того, даже в 1989 г., когда Франция готовилась отмечать двухсотлетнюю годовщину своей революции, возникли глубокие разногласия по поводу того, каково было ее значение и как именно ее следует правильно помнить. Третья республика родилась из поражения, а гражданская война породила еще одну волну споров, ведь Временное правительство не только было вынуждено заключить мир с торжествующей Германией, но и несло ответственность за разгром Парижской коммуны, которая взяла в Париже власть именем революции. В конце концов правительство применило против коммунаров оружие, и это навсегда оставило шрам на лице Третьей республики – после недели ожесточенных боев баррикады в Париже были сокрушены, Коммуна упразднена, а последние восставшие расстреляны на кладбище Пер-Лашез.

Казалось, что новая республика погибнет даже быстрее, чем это случилось с Первой республикой образца 1792 г., которую через двенадцать лет ниспроверг Наполеон Бонапарт. Вторая республика просуществовала и того меньше, будучи упразднена его племянником всего через три года, – но и она казалась долговечнее, чем Третья. У этой последней было мало друзей и множество врагов, от коммунаров слева до роялистов справа. Густав Флобер говорил: «Я защищаю [эту] бедную республику, но я не верю в нее»[388]. И верно, порой даже республиканские политики, казалось, в нее не верили – особенно когда интриговали ради власти и должностей. С 1871 по 1914 г. во Франции сменилось пятьдесят правительств. Слишком часто политиков волновало лишь то, что они сами могут получить от государства, которое в народе стали называть «Республикой кумовства» или просто «Шлюхой». В 1887 г. обнаружилось, что зять президента торговал государственными наградами, включая и ордена Почетного легиона. На некоторое время слово «орденоносец» стало ругательством. В 1891–1892 гг. рухнула Компания Панамского канала, унеся с собой миллионы франков и погубив репутации великого Лессепса, Гюстава Эйфеля (строителя знаменитой башни), а также немалого числа депутатов, сенаторов и министров. Когда президент Фор скончался в объятиях любовницы, то получившийся скандал был, по крайней мере, не связанным с коррупцией. Нет ничего удивительного в том, что многие французы ждали героя на белом коне, который прискакал бы и избавил государство от всей этой нечисти. Но когда таких людей, казалось, удавалось найти, они тоже проваливали все дело. На маршала Мак-Магона, который, став президентом, попытался возродить монархию, рисовали карикатуры, где он изображался глупее собственного коня. А о судьбе несчастного Буланже нечего и говорить.

Безусловно, из всех скандалов Третьей республики самым позорным было «дело Дрейфуса». В самой своей сути он был предельно прост – следовало выяснить, действительно ли служивший в Генеральном штабе капитан Альфред Дрейфус передавал Германии французские военные секреты. Вместе с тем детали этого дела были очень запутанными из-за наличия других подозреваемых, подделок, ложных показаний, а также честных (и бесчестных) армейских офицеров. Сам Дрейфус, которого несправедливо осудили и публично опозорили с помощью подделанных улик, сохранил необыкновенную стойкость и силу духа, тогда как правительство и военное руководство, особенно чины Генерального штаба, проявили, мягко говоря, явное нежелание тщательно расследовать это расползающееся по швам дело. Больше того, некоторые штабные офицеры попытались сфабриковать новые доказательства против Дрейфуса, но обнаружили (как это впоследствии случилось и во время Уотергейтского скандала в США), что попытки скрыть первоначальные преступления лишь еще глубже увлекают их в трясину преступного заговора.

Дело медленно развивалось в течение некоторого времени, но в 1898 г. многое всплыло на поверхность. В 1894 г. Дрейфус был поспешно осужден военным судом и отправлен в Южную Америку – на Чертов остров, где находилась печально известная французская каторжная тюрьма. Его семья и группа сторонников, веривших в его невиновность, агитировали за то, чтобы снова открыть дело. В этом начинании им помогал тот факт, что утечка секретных сведений к немцам не прекратилась. Надежду пробуждало и то, что полковник Жорж Пикар, расследовавший дело этого «второго» предателя, пришел к выводу, что все совершенные преступления суть дело рук одного и того же человека – майора Фердинанда Эстерхази, который вел крайне распущенный образ жизни. Таким образом, Пикар понял, что осуждение Дрейфуса было судебной ошибкой. Столкнувшись со столь нежелательными результатами расследования, военное руководство и его сторонники в правительстве заняли новую позицию – они объявили, что виновность или невиновность Дрейфуса не имеют значения, поскольку пересмотр его дела подорвет репутацию армии. Так что «в награду» за работу Пикара перевели в Тунис, где, как ожидало начальство, он и должен был сгинуть. Когда же Пикар отказался отречься от своих выводов, то его разжаловали, арестовали и обвинили в измене на столь же сомнительных основаниях, что и те, которые использовались в деле Дрейфуса.

В январе 1898 г., когда эта история уже начала привлекать общественный интерес, Эстерхази предстал перед военным судом и был… оправдан. Два дня спустя великий писатель Эмиль Золя опубликовал свое знаменитое письмо «Я обвиняю» («J'Accuse»), которое было обращено к любвеобильному президенту Феликсу Фору и в котором Золя излагал факты первоначального дела, обвиняя армию и правительство в постыдной попытке сокрытия истины. Он также обвинил противников Дрейфуса в том, что они использовали еврейское происхождение офицера для возбуждения в обществе волны антисемитизма. Наконец, как писал Золя, все эти деяния подрывали основы республиканских свобод и государственности. Он дерзко заявлял, что теперь ожидает клеветнических обвинений уже и в свой собственный адрес, – и оказался прав, хотя в правительстве все же начали испытывать некоторые опасения. Золя в итоге предстал перед судом по обвинению в оскорблении французской армии, но бежал в Англию еще до того, как его смогли бросить в тюрьму.

К этому моменту все дело уже разрослось до масштабов серьезного политического кризиса, и французское общество разделилось на сторонников Дрейфуса – так называемых «дрейфусаров» – и его противников, «антидрейфусаров». Радикалы, либералы, рес публиканцы и антиклерикалы (пересекающиеся категории граждан), как правило, примыкали к первой группе, а роялисты, консерваторы, антисемиты, верующие и сторонники армии – ко второй. Но все, конечно, было не так просто: родственники, друзья и коллеги также порой оказывались по разные стороны баррикад. Британский журналист и предприниматель Томас Баркли писал: «В течение этих пяти лет настоящая война велась в газетах, в судах, в концертных залах, церквах и даже на улицах»[389]. Один семейный обед закончился судебным делом, когда зять-антидрейфусар ударил свою тещу, которая стояла за Дрейфуса. Его жена подала на развод. Среди художников дрейфусарами были Писарро и Моне, а Дега и Сезанн считали Дрейфуса виновным. Редакция одного журнала, посвященного велосипедам, тоже раскололась, и антидрейфусары покинули ее, основав собственный журнал, уже автомобильный. В феврале 1899 г. Поль Дерулед – правый радикал и широко известный антидрейфусар – попытался осуществить переворот против Эмиля Лубе, который был на стороне осужденного и как раз стал президентом Франции после смерти Феликса Фора. Дерулед был больше агитатором, нежели лидером, и его замысел провалился. Однако тем же летом только шляпа спасла Лубе от удара тростью, который он получил от одного антидрейфусара во время скачек на парижском ипподроме[390].

Хотя умеренные сторонники обеих партий и беспокоились из-за того, как вся эта история повлияет на будущее республики, дело никак не удавалось спустить на тормозах. В 1899 г. Пикара освободили из тюрьмы, Дрейфус возвратился с Чертова острова, чтобы повторно предстать перед военным судом. Страсти вокруг этого дела кипели настолько бурно, что на адвоката Дрейфуса даже было совершено покушение, – при этом консервативно настроенные прохожие в городе Ренн отказались помогать пострадавшему, а стрелка так и не поймали. Дрейфусары, со своей стороны, мрачно рассуждали о заговоре правых. Хотя в этот раз мнения судей и разделились, Дрейфуса все равно признали виновным, но со смягчающими обстоятельствами. Сам вердикт суда и итоговое помилование Дрейфуса президентом не удовлетворили ни сторонников Дрейфуса, ни его противников. Офицер требовал еще одного процесса, который состоялся в 1906 г. Кассационный суд аннулировал прежний вердикт, после чего Дрейфуса, как и Пикара, восстановили в армии. Последний погиб в январе 1914 г. в результате несчастного случая на охоте, а сам Дрейфус, вышедший было в отставку, вернулся в армию и поучаствовал в Великой войне. Он умер в 1935 г.

К всеобщему удивлению, Третья республика пережила это испытание. Она была прочнее, чем выглядела, и ей прибавляло устойчивости то, что большинство французов, несмотря на все свои разногласия, не желали рисковать началом еще одной гражданской войны. Кроме того, в государстве имелось больше преемственности, чем это могло показаться со стороны, – хотя правительства и менялись с калейдоскопической быстротой, в их составе раз за разом появлялись знакомые имена. Когда Жоржа Клемансо, журналиста и яростного радикала, который и сам несколько раз занимал государственные должности как до войны, так и во время ее, обвинили в том, что он стал профессиональным разрушителем правительств, то он ответил: «Я скинул лишь одно – они все одинаковые»[391]. Преемственность укреплялась и стараниями гражданских чиновников, которые приобрели значительный вес в условиях, когда правительства были неустойчивы и то и дело менялись.

На набережной д'Орсе, где располагалось французское министерство иностранных дел, господствовало презрительное отношение к политикам, и французские дипломаты за границей вполне разделяли его. Сотрудники министерства неохотно шли у политиков на поводу, а министры, со своей стороны, обычно мало интересовались дипломатией – или занимали должность в течение времени столь короткого, что и не могли успеть разобраться в своей работе. Французский парламент также не утруждал себя надзором над внешней политикой, так как депутаты были по большей части поглощены борьбой за новые должности и политическими интригами[392]. Парламентская комиссия, ответственная за международные дела и колонии, работала вяло и неэффективно. Она могла, конечно, запросить из министерства какие-нибудь документы или даже договориться о встрече с министром, но в случае отказа (что бывало часто) ничего не могла предпринять. Французский политик и видный дрейфусар Жозеф Рейнах жаловался английскому послу: «В комиссии сорок четыре члена, и все они много болтают. Они пересказывают конфиденциальные сведения женам, любовницам и близким друзьям, которые, в свою очередь, разносят их еще дальше»[393]. Французская пресса обычно пользовалась большим влиянием, чем парламент, и была лучше информирована. Поскольку почти половина министров иностранных дел Третьей республики сами в тот или иной момент своей жизни были журналистами, то они отлично понимали, насколько полезной (или опасной) может оказаться пресса.

Однако «дело Дрейфуса» все же причинило существенный ущерб. Прежние противоречия французского общества только усилились и укрепились за счет новых взаимных обид. На правом фланге многие дополнительно укрепились в своем презрении к республиканским и либеральным ценностям, но и «слева» неприязнь к консервативным традициям, религии и армии только возросла. Радикалы использовали это дело для того, чтобы поставить под контроль армию, в которой они ошибочно видели лишь гнездо консерватизма и убежище для неприкаянных аристократов. Офицеров, которых подозревали в отсутствии республиканских взглядов, постепенно изгоняли со службы, а карьеры (особенно применительно к высшим постам военной иерархии) вскоре стали зависеть от политических рекомендация и связей. В результате боевой дух страдал, а престиж армии все больше падал. Респектабельные семьи в массе своей не желали посылать своих сыновей в армию. За десять лет перед Великой войной резко снизились количество и качество претендентов на офицерские звания. В 1907 г. Адольф Мессими, будущий военный министр, еще был одним из самых радикальных критиков армейских порядков. Выступая в парламенте, он заявил, что практически всем офицерам не хватает даже самого базового образования. Конечно, армия не особенно старалась исправить этот огрех. Программа подготовки офицеров, даже тех, кому предстояло служить в Генеральном штабе, была непоследовательной, устаревшей и составленной наспех. Более того, армия слишком часто вознаграждала конформизм и обходила вниманием настоящие таланты. Накануне войны французская армия была слишком бюрократизированной, дурно управлялась и неприязненно относилась к новым идеям и методам. Генерал Эмиль Цурлинден, один из самых принципиальных военных, пытавшихся, но не сумевших разумно разрешить «дело Дрейфуса», писал по этому поводу: «Демократии вечно пребывают в тревоге. Они склонны с подозрением относиться к тем людям, которые в силу обстоятельств и из-за своего таланта привлекают к себе внимание. И дело тут не в том, что демократия не способна оценить качества и заслуги подобных лиц, – просто она дрожит за свои республиканские учреждения»[394].

Разумеется, история Дрейфуса имела и международные последствия. Многие представители обеих группировок считали, что все это дело было лишь частью разветвленного иностранного заговора. Один известный националист выразил подозрения правых, сказав, что «банда масонов, евреев и иностранцев пытается, дискредитировав армию, предать страну в руки немцев и англичан»[395]. Антиклерикальные дрейфусары, напротив, считали, что к делу приложили руку иезуиты и Ватикан. Вне страны «дело Дрейфуса» оказало особенно неблагоприятное действие на британское общественное мнение, причем как раз тогда, когда отношения Британии и Франции были так сильно напряжены из-за фашодского кризиса. В 1899 г., как раз после неудачного результата нового суда над Дрейфусом, началась Англо-бурская война. Англичане были по большей части дрейфусарами и видели в этом деле еще одно лишнее доказательство ненадежности и нравственной низости французов. 50 тыс. человек собрались в Гайд-парке, чтобы выразить поддержку осужденному офицеру. Королева Виктория направила своего лорда главного судью в Ренн, чтобы тот присутствовал на процессе, и жаловалась Солсбери на «чудовищный, ужасный приговор этому бедному мученику Дрейфусу». Она даже в знак протеста отменила свой ежегодный отпуск во Франции – и многие ее подданные последовали этому примеру. Коммерческие структуры всерьез рассматривали возможность бойкота Парижской выставки 1900 г.[396] Глава парижского муниципального совета говорил, обращаясь к Баркли: «Про немцев можно хотя бы сказать, что они – открытые враги. Они и не скрывают своего желания сожрать нас при первой же возможности. С ними мы знаем, чего ждать. Но с англичанами никто и никогда этого не знает. Даже на бессознательном уровне в них не чувствуется лицемерия и вероломства, но они не торопясь будут завлекать обещаниями и сладкими речами, а потом, столкнув тебя в пропасть, возведут очи горе, молясь за твою душу и благодаря Господа за то, какие они высоконравственные люди»[397].


В начале XX в. положение Франции было уязвимым как внутри страны, так и в мире. Отношения с Британией пребывали в плачевном состоянии, Германия вела себя корректно, но прохладно, Испания, Италия и Австро-Венгрия были соперницами Франции в Средиземном море, что вызывало дополнительное напряжение. И все же Франции удалось вырваться из того карантина, в который ее поместил Бисмарк. Французы заключили один, но очень важный, союз – союз с Россией. Это был пример неожиданного сближения между республикой с революционным прошлым и самодержавной монархией на востоке. И этот союз также оказался одним из шагов, которые Европа совершила по направлению к войне. Хотя и Франция, и Россия воспринимали этот союз как оборонительный, со стороны потенциальных противников все выглядело совсем иначе – как это часто и бывает с подобными союзами. Поскольку Польша в то время еще не была восстановлена, Германия могла видеть и видела себя окруженной враждебными державами как с востока, так и с запада. Франко-русский союз имел множество последствий, например – сближение Германии с Австро-Венгрией, как с единственным верным союзником, на которого можно было бы положиться, избегая совсем уж полного окружения.

Даже сам Бисмарк не смог бы удерживать Францию в изоляции вечно, но в 1890 г. его преемники не продлили «перестраховочный договор» с Россией, и это открыло окно возможностей, в которое сразу же проскользнули французы. Россия предлагала Франции покончить с изоляцией, а ее географическое положение означало, что в любом будущем конфликте с французами Германия будет вынуждена оглядываться на восток. Кроме того, у России имелось то, чего была лишена Франция, – огромные человеческие ресурсы. Демографическое положение Франции было кошмарным (и оставалось таким же в 1920-х и 1930-х) – ее население не увеличивалось, тогда как германское росло. К 1914 г. немцев было уже 60 млн, а французов – только 39 млн. В эпоху, когда армии больше полагались на количество, чем на качество, это означало, что Германия обладает большим военным потенциалом.

Со своей стороны, Россия тоже извлекала из союза значительные выгоды, поскольку Франция могла обеспечить ее тем, чего ей так не хватало, – капиталовложениями. Российская экономика быстро росла и требовала больше инвестиций, чем правительство могло предоставить, опираясь только на местные средства. В прошлом источником внешних займов России служили германские банки, но они постепенно переключились на работу внутри собственной страны, которая также все больше нуждалась в свободном капитале. Еще одним возможным кредитором мог оказаться Лондон, но состояние англо-русских отношений было таково, что британское правительство и банки неохотно ссужали Россию деньгами, памятуя о том, что она может в любой момент превратиться во врага. Из крупных европейских держав оставалась только Франция. Благодаря накоплениям своего населения она располагала значительным капиталом, только и ждущим, чтобы его выгодно вложили. В 1888 г., за два года до того, как истек срок «перестраховочного договора» с Германией, французские банки выдали свой первый кредит российскому правительству. К 1900 г. Франция оказалась крупнейшим иностранным инвестором в России – более значимым, чем Германия и Франция, вместе взятые. Она подпитывала своими средствами стремительное развитие российской промышленности и инфраструктуры. В 1914 г. русские армии двинулись к границам по железным дорогам, которые в основном были построены на французские деньги. На долю французских вкладчиков в России приходилась четверть всех иностранных инвестиций, в чем французы с горечью убедились, как только большевики пришли к власти и отказались платить по внешним займам[398].

Обеим сторонам нужно было преодолеть предубеждения прошлого. Наполеон сжег Москву в 1812 г., царь Александр I со своими войсками триумфально вступил в Париж два года спустя, а позже была еще и Крымская война. Обеим сторонам также пришлось отбросить подозрения в адрес друг друга: Россия критически смотрела на французский республиканизм и антиклерикализм, а Франция – на православие и самодержавие. Тем не менее российская верхушка преклонялась перед французской культурой, и ее представители порой говорили по-французски лучше, чем по-русски. А в последней четверти XIX в. уже французы увлеклись русскими романами и музыкой. Более важным, однако, было то, что в конце 1880-х гг. российская дипломатия и военные круги были встревожены перспективами вступления Британии (которую тогда числили среди недружественных держав) в Тройственный союз с Германией, Австро-Венгрией и Италией. В этом случае Россия оказалась бы так же изолирована, как и Франция. Решающим фактором оказалось то, что царь Александр III, от которого зависело окончательное решение, все же склонился к союзу с французами. В этом направлении на него влияла и его жена, которая, происходя из датской королевской семьи, ненавидела Пруссию, которая в прошлом нанесла Дании поражение и отторгла у нее герцогства Шлезвиг и Гольштейн. Также царя, вероятнее всего, глубоко оскорбило нежелание немцев продлевать «перестраховочный договор» в 1890 г. Буквально через месяц после прекращения срока действия последнего русские генералы уже обсуждали возможность военного соглашения с французским коллегой, который в это время присутствовал на ежегодных маневрах русской армии[399].

На следующий год Россия и Франция подготовили тайную военную конвенцию, по условиям которой они должны были бы прийти на помощь друг другу, если бы кого-либо из них атаковала страна из числа членов Тройственного союза. То, какой смелости потребовал подобный шаг от обеих сторон, видно уже из того, что на ратификацию договора ушло еще полтора года. В течение следующего десятилетия франко-русский союз не раз оказывался в одном шаге от развала, когда интересы сторон вдруг расходились или сталкивались. Например, в 1898 г. французы были глубоко разочарованы отказом России поддержать их в вопросе о Фашоде. Сам по себе этот союз не сделал Великую войну неизбежной, но напряжения в Европе из-за него точно прибавилось.

Хотя военное соглашение и было секретным, для наблюдателей было очевидно, что в европейской политике произошел некий сдвиг. В 1891 г. русский царь пожаловал президенту Франции высшую российскую государственную награду. Тем летом французская эскадра нанесла приветственный визит в Кронштадт (пункт чуть к западу от Санкт-Петербурга), где располагалась база русского флота. Тогда мир увидел поразительное зрелище – русский царь с уважением слушал «Марсельезу», которая являлась революционной песней и в этом качестве была запрещена в России. Два года спустя русская эскадра нанесла ответный визит, прибыв в Тулон. Толпы французов скандировали: «Да здравствует Россия! Да здравствует царь!» – при этом гостей развлекали зваными обедами, приемами, завтраками, тостами и речами. «Едва ли в Париже нашлась бы хоть одна женщина, – писал журналист, – которая не отбросила бы свои обязанности, чтобы только удовлетворить желание любого из русских моряков»[400]. Британского посла позабавил тот энтузиазм, с которым добрые республиканцы превозносили русского царя и его режим, однако он считал, что французов вполне можно понять: «Французы, как и все прочие кельтские народы, чувствительны и все время болезненно жаждут признания и симпатии. Война с Пруссией и ее результаты глубоко ранили их тщеславие – и пусть даже они вынесли свое унижение с терпением и достоинством, это еще не означает, что они стали меньше ненавидеть его»[401].

В 1898 г., незадолго до фашодского кризиса, министром иностранных дел Франции стал человек, которому предстояло направить свою страну к еще одному на первый взгляд невозможному союзу – на сей раз с Англией. Теофиль Делькассе оставался в своей должности целых семь лет, что было необычно для Третьей республики. Он ушел в отставку лишь после следующего крупного кризиса, на сей раз марокканского. Он родился в простой семье на юге страны, среди отрогов Пиренеев. Его мать умерла в 1857 г., когда ему самому было всего пять лет. Отец, бывший мелким судебным чиновником, женился вторично, однако мачеха не любила пасынка, и его часто отсылали пожить к бабушке. Он закончил университет по специальности «французский язык и классическая литература», после чего попробовал себя в качестве драматурга, но не добился многого. Чтобы подзаработать, он сначала занялся учительством, а потом пришел в журналистику, благодаря которой, как и многие амбициозные молодые французы, мечтал попасть в политику. В 1887 г. он женился на богатой вдове, готовой положить все свое состояние на продвижение его карьеры. Два года спустя он был избран депутатом парламента и считался умеренным радикалом. Первое свое выступление он решил посвятить внешней политике, и оно, по его собственному мнению, увенчалось большим успехом[402].

Делькассе обладал заурядной внешностью, был смуглым и таким низкорослым, что носил ботинки на высоких каблуках. С виду он не вписывался в роль министра иностранных дел, его враги даже называли его «гномом» и «воображаемым лилипутом». Он также не был знаменит какими-либо выдающимися умственными способностями. Тем не менее он хорошо справлялся с работой благодаря усидчивости, решимости и умению убеждать. Он утверждал, что часто приходил на службу еще до рассвета, а уходил только после полуночи. Ему также повезло в том, что Лубе, бывший президентом Франции большую часть того периода, когда Делькассе занимал свою должность, предоставил ему свободу действовать по собственному усмотрению. Поль Камбон, один из самых выдающихся французских дипломатов, говорил, что президентские полномочия Лубе вообще были «бесполезной декорацией»[403]. Недостатками Делькассе были его презрение к большинству политиков и большей части дипломатов, а также любовь к секретности, которая на деле означала, что те, кому полагалось быть в курсе ключевых моментов французской политики и намерений, часто блуждали в потемках. Морис Палеолог, дипломат, который много лет был послом в России, заметил: «Как часто, выходя из комнаты, я слышал взволнованные напоминания: «Только не доверяйте ничего бумаге!», «Забудьте все, о чем я вам сказал!», «Сожгите это!»…»[404]

Хотя Делькассе с годами и научился самоконтролю, он все равно был одержим сильными страстями, и сильнейшей среди них была его любовь к Франции. Он любил цитировать слова своего (и национального) героя, Леона Гамбетты, который говорил, что Франция «является величайшим источником нравственности в мире». В качестве журналиста он писал статьи, в которых призывал воспитывать у французских школьников чувство превосходства над немецкими и английскими детьми[405]. Как и многие представители его поколения, Делькассе был потрясен поражением Франции в войне 1870–1871 гг. – его дочь замечала, что он никогда не мог заставить себя даже говорить об Эльзасе и Лотарингии. Необычным, однако, было то, что он не испытывал ненависти к немцам или немецкой культуре – в частности, он был большим почитателем Вагнера[406]. Тем не менее он воспринял как данность тот факт, что восстановление отношений с Германией невозможно, а потому стал одним из первых и самых ярых сторонников союза с Россией.

По мнению Делькассе, путь к национальному возрождению Франции лежал отчасти через приобретение новых колоний, а потому на ранних этапах своей карьеры он тесно взаимодействовал с влиятельным колониальным лобби. Он также разделял и ту все более популярную точку зрения, что у Франции есть особое предназначение в Средиземноморье, – отчасти именно поэтому ему было так тяжело простить англичанам захват Египта. Как и другие французские националисты того времени, он мечтал распространить французское влияние на арабские области трещавшей по швам Османской империи. Подобно многим своим соотечественникам, включая и многих левых, он верил, что господство Франции принесет этим народам блага цивилизации. В отношении Марокко даже великий социалист Жан Жорес говорил: «Право Франции [занять Марокко] тем существенней, что она не нападает внезапно и не действует силой. Кроме того, цивилизация, которую она демонстрирует аборигенам Африки, определенно стоит выше, чем нынешний марокканский режим»[407]. Хотя Делькассе и был убежденным антиклерикалом, но в интересах увеличения французской колониальной империи он начал с энтузиазмом защищать христианские меньшинства, находившиеся под властью турок в Сирии и Палестине. Он также с интересом присматривался к Северной Африке, где у французов уже была обширная колония в Алжире. Соседняя же страна – Марокко – как раз в это время стала все больше погружаться в анархию. Имея в виду свои цели, Делькассе был готов сотрудничать с соседями – Испанией и Италией. Возможно, с Германией тоже. Но важнее всего было достичь согласия с Англией[408].

Делькассе начал стремиться к этому еще в середине 1880-х гг. Больше того, у него был грандиозный план: создать то, что позже действительно стало союзом трех держав – Франции, Британии и России. Заключение в 1894 г. соглашения с Россией он полагал важным первым шагом на этом пути, а заняв в 1898 г. пост министра иностранных дел, Делькассе сообщил британскому послу, что считает сердечное взаимопонимание между всеми тремя странами «чрезвычайно желательным». «И я на самом деле верю, что маленький человечек не врет»[409], – говорил потом английский посол маркизу Солсбери. Британский премьер-министр, однако, не был готов отказаться от политики изоляции, а в конце десятилетия фашодский кризис и Англо-бурская война вызвали даже еще большее охлаждение во франко-британских отношениях.

После обострения в Фашоде Делькассе, не привлекая внимания, приступил к подготовке захвата Марокко. Французские войска вошли туда с территории Алжира под неуклюжим предлогом защиты геологической экспедиции, после чего были захвачены ключевые оазисы на юге страны. В 1900 г. Франция подготовила договор с итальянцами, которым Делькассе развязывал руки в Ливии в обмен на итальянский нейтралитет в вопросе о Марокко. Он также вел переговоры и с Испанией, причем Камбон вспоминал: «[Министр пребывал] в состоянии такого нервного перевозбуждения, в котором я никогда прежде его не видел, – и это предвещало хорошую сделку». Хотя конкретно эта попытка и провалилась из-за перемен в испанском правительстве, но зато эта неудача, вероятно, помогла Делькассе окончательно убедиться в необходимости серьезно рассмотреть возможное соглашение с Британией. На министра одновременно давили и его старые друзья из колониального лобби, считавшие, что дело с мертвой точки можно сдвинуть, лишь если отбросить мечты о Египте, а взамен добиться от англичан признания французского доминирования в Марокко.

Французское общественное мнение, с которым всегда приходилось считаться, также начало менять свою позицию. Один из источников враждебности по отношению к англичанам был устранен, когда Англо-бурская война закончилась и в мае 1902 г. стороны заключили мирный договор. Вскоре после этого возник неожиданный кризис в Латинской Америке, и французы с удовольствием осознали, насколько сильны в британском обществе ненависть и страх по отношению к Германии. Венесуэла, правительство которой задолжало крупные суммы британским и германским кредиторам, отказывалась платить, и Германия предложила Англии идею совместной военно-морской экспедиции. Британцы неохотно согласились – и осторожничали не зря, ведь США, которые и без того с подозрением относились к Англии, немедленно пришли в ярость, увидев во всем этом нарушение священной доктрины Монро. В самой Англии общественность протестовала против экспедиции, а кабинет был напуган и не хотел рисковать отношениями с Соединенными Штатами, до того едва-едва налаженными. Возможная совместная операция с Германией тоже вызвала вал яростных возражений. В канун Рождества 1902 г. Киплинг опубликовал в The Times стихотворение, где спрашивал: «Неужто не было другого флота, раз вы ударили по рукам с этими?» Далее он переходил к последнему эмоциональному четверостишию:

[Что за глубокое суждение толкнуло вас

Выбрать наихудших возможных спутников?]

И, уже на пороге мира, отправиться из Ла-Манша

Через океан с обманутой командой,

Чтобы вновь вступить в союз

С Готом и бесстыдным Гунном?

Князь Меттерних, тогдашний германский посол, сам был активным сторонником улучшения англо-германских отношений, но и он сказал, что никогда не замечал в британцах такой ненависти к другой нации[410].

В начале 1903 г. Делькассе окончательно решил, что Франция должна попытаться урегулировать свои разногласия с Англией, и проинструктировал в этом смысле Поля Камбона, посла в Лондоне, которому министр вполне доверял. Камбон должен был начать обсуждение этого вопроса с новым английским министром иностранных дел, лордом Лансдауном[411]. На деле Камбон уже предвосхитил распоряжения начальства – в течение двух предыдущих лет он уже сделал англичанам несколько предложений. Например, Франция была готова отказаться от своих привилегий в британской колонии Ньюфаундленд или даже признать британский контроль над Египтом, – но взамен французы хотели получить свободу действий в Марокко или хотя бы разделить эту страну с англичанами. Последние отнеслись к предложениям с интересом, но не спешили связывать себя обязательствами. Они обоснованно подозревали, что Камбон, как часто бывало и раньше, действовал лишь от своего имени.

Невысокий, представительный, безупречно одетый и отличавшийся легкой хромотой Поль Камбон обладал огромным чувством собственной значимости. Он сделал выдающуюся карьеру: сначала он представлял Францию в Тунисе, потом стал послом в Испании, затем – в Турции. Везде он имел репутацию честного и эффективного работника, но также и упрямца, склонного оспаривать распоряжения тех, кого он считал некомпетентными, – а в этот список входило почти все его начальство. Он был убежден в том, что, как он сказал своему сыну, «история [нашей] дипломатии – это лишь длинный список попыток сотрудников на местах чего-нибудь добиться вопреки сопротивлению Парижа»[412]. Хотя он и соглашался с политикой Делькассе и в полной мере разделял его стремление снова сделать Францию великой державой, но он все равно считал, что дипломаты должны самостоятельно участвовать в определении внешней политики государства. Работа послом в Константинополе пробудила в нем неприязнь к России и глубочайшее недоверие к ее стремлениям в Восточном Средиземноморье, но Камбон был реалистом и видел все преимущества, которые извлекла бы Франция из сближения с русскими. Однако он не считал, что на Россию можно положиться, видя ее «более обременительной, недели полезной». Одним из главных его страхов было то, что Россия и Германия возобновят свою старую дружбу, вновь оставив Францию изолированной[413]. Еще в начале своей карьеры Камбон пришел к выводу, что Франции следует повнимательнее присмотреться к Британии. И позднее, по мере того как марокканский вопрос обострялся, он все больше тревожился из-за возможного вмешательства англичан, которое могло бы привести к потере этого региона для Франции, если только та не заключит сделку по Египту, пока это еще возможно.

Хотя большую часть своей карьеры – с 1898 по 1920 г. – Камбон провел в Англии, нельзя сказать, что ему так уж нравились сами англичане или их культура. Он отправился в Лондон только из чувства долга. Когда вскоре после прибытия он был приглашен отобедать с королевой Викторией в Виндзорском замке, то сама старая королева ему понравилась, а вот пищу он нашел отвратительной: «У себя дома я бы такого не потерпел»[414]. Ничто не могло изменить его отношения к английской кухне. Он также противился идее открывать во Франции английские школы и считал выросших в Англии французов умственно неполноценными[415]. В 1904 г. Оксфордский университет отмечал установление дружеских отношений между Британией и Францией, присвоив Камбону почетную степень. Посол вскоре написал своему брату Жюлю письмо, в котором высмеял и обругал связанные с этим нескончаемые церемонии, а заодно и жару: «Декламация латинских и греческих стихов с английским акцентом порой просто пугала меня». О финальной речи, в которой прославлялся сам университет, он написал так: «Тут уж я даже и не пытался слушать, до того я был тогда измотан»[416]. Хотя он и прожил в Лондоне более двух десятилетий, но так и не научился сносно говорить по-английски. Во время встреч с лордом Греем, который стал министром иностранных дел в 1905 г., Камбон медленно и отчетливо говорил по-французски, тогда как сам Грей делал то же самое по-английски[417]. И все же Камбон научился испытывать к англичанам невольное уважение. Пусть церемония похорон королевы Виктории и была хаотичной, но, писал он, «преимущество англичан состоит в том, что им решительно все равно, выглядят ли они глупо»[418].

Задача Камбона в Лондоне усложнялась тем, что у британцев еще не было единого мнения по поводу возможного соглашения с Францией. В Марокко они тоже вели свою игру, что не укрылось и от французов. Хотя четкой «марокканской» политики у англичан не было, но в правительстве имелись лица (например, Чемберлен), всерьез рассматривавшие идею превращения этой страны в протекторат или даже раздела ее с Германией, – хотя ухудшение отношений с ней в итоге разрушило эту перспективу[419]. В адмиралтействе поговаривали об устройстве военно-морских баз на атлантическом и средиземноморском побережьях Марокко. По меньшей мере британцы готовились помешать другим нациям обзавестись такими базами.

Хотя в наши дни международное сообщество рассматривает неблагополучные и распадающиеся государства как проблему, в эпоху классического империализма державы видели в таких странах новые возможности. Китай, Персия, Османская империя – все они были слабы, охвачены внутренней рознью и, по всей видимости, готовы к разделу. Такой же страной было и Марокко, где к 1900 г. начала распространяться анархия. В 1894 г. скончался энергичный и способный султан Хассан I, после чего власть перешла в руки подростка – Абд аль-Азиза. Британский дипломат Артур Николсон описывал его так: «Он довольно симпатичен, но полноват, хотя у него приятные черты лица и ясный взгляд. Он не выглядел больным – скорее просто переедал»[420]. Абд аль-Азиз оказался не в состоянии привести своих подданных к повиновению. Коррупция среди его чиновников только росла, влиятельные региональные лидеры заявляли о своей независимости, пираты нападали у берегов страны на торговые суда, а сухопутные бандиты грабили караваны и похищали богачей ради выкупа. В конце 1902 г. в стране началось восстание, угрожавшее и вовсе опрокинуть хрупкий местный режим.

Молодой султан развлекался в своих дворцах и, как заметили французы, окружил себя британской прислугой – от грумов до специального велосипедного мастера. Справедливости ради нужно признать, что содовую ему готовил француз. Самым доверенным советником Абд аль-Азиза и командующим марокканской армией (последнее особенно тревожило Париж) был Кейд Маклин, бывший английский военный. Николсон считал его добродушным и честным человеком: «Он был маленьким и круглым, носил белую бороду, а его взгляд сразу выдавал в нем типичного веселого шотландца. В тюрбане и белом бурнусе он прогуливался по тропинкам в саду и играл на волынке. Визг «Берегов Лох-Ломонда» растворялся в африканской жаре…»[421] Когда Маклин в 1902 г. посетил Британию, его пригласили остановиться в замке Балморал, а Эдуард VII посвятил его в рыцари. Этот шаг заставил большинство французских дипломатов заключить, что их подозрения в адрес англичан были вполне обоснованными. Представитель Делькассе, находившийся в Марокко, мрачно доносил, что англичане там прибегают к любым средствам, от уверений до взяток, а если не срабатывали и взятки, то жены британских дипломатов знали, что им делать, чтобы послужить интересам своей страны[422].

Тем не менее Камбон продолжал наседать на Лансдауна. В течение 1902 г. они вели переговоры, разбирая те спорные колониальные вопросы (а их было немало на пространстве от Сиама до Ньюфаундленда), которые все еще вредили отношениям двух стран. Лансдаун был явно заинтересован, но проявлял осторожность, поскольку все еще надеялся на укрепление взаимопонимания с Германией. Вполне возможно, что отказ от гонки морских вооружений и лучшая дипломатическая работа со стороны немцев могли бы привести именно к такому результату. Но в реальности он постепенно начал испытывать по отношению к методам и риторике германцев такое же раздражение, что и большинство его коллег по министерству иностранных дел. В конце 1901 г. Лансдаун писал одному из них: «Я был поражен тем, насколько дружелюбнее [по сравнению с немцами] ведут себя французы. Случись мне в настоящий момент решать какой-нибудь утомительный мелкий вопрос с одним из посольств, я лучше обратился бы к ним, нежели к кому-либо другому. Они лучше воспитаны, и с ними в целом проще иметь дело, чем с прочими»[423].

Как и его наставник Солсбери, Лансдаун был аристократом из древнего рода и пошел на государственную службу по зову долга. Этот худой и опрятный джентльмен начал свою политическую карьеру среди либералов, как поступала и вся его семья. Он состоял в правительстве Гладстона, а позже был генерал-губернатором Канады, которую очень полюбил – не в последнюю очередь из-за отличной рыбалки. С либералами Лансдаун разошелся из-за вопроса об ирландском «гомруле», после чего примкнул к консерваторам, которые выступали против этой меры. В 1902 г. больной Солсбери был вынужден оставить пост министра иностранных дел и – к удивлению многих – сделал своим преемником Лансдауна. Пускай этот последний и не был выдающимся или особенно ярким министром, но он определенно был человеком надежным и благоразумным. Подобно Солсбери, он предпочел бы, чтобы Британия и дальше оставалась свободной от международных обязательств, но все же он неохотно пришел к мысли, что его страна нуждается в друзьях. Благодаря этому он поддержал союз с Японией и делал Германии и России некоторые авансы, которые, впрочем, на тот момент не принесли никаких результатов.

К 1902 г. коммерческие палаты и газеты Англии и Франции хором выступали за сближение между двумя странами. В Египте формальный британский представитель и фактический правитель страны лорд Кромер также стал склоняться к тому, что соглашение, по которому Франция получила бы Марокко, улучшило бы положение британской администрации на берегах Нила. Дело в том, что французы состояли в общественной долговой комиссии Египта, которая была создана для защиты интересов европейских держателей египетских долгов, – и в этом качестве они могли без труда заблокировать любую реформу египетских финансов[424]. В начале 1903 г. Лансдаун сделал небольшой шаг в сторону соглашения с Францией. Они с Камбоном решили, что британские, французские и испанские банки могли бы предоставить Марокко совместный кредит. Затем, в марте месяце, король Эдуард VII решил с одобрения кабинета посетить Париж.

Французы, будучи верными республиканцами, имели преувеличенное представление о реальной власти британских монархов – а потому они в дальнейшем рассматривали само возникновение Антанты как проявление личных устремлений Эдуарда. Это было не так, но все же его визит был важен как жест доброй воли, призванный подготовить французское общественное мнение к возможному союзу с Англией. Поездка символизировала начало отношений с чистого листа – примерно как поездка Никсона в Пекин в 1972 г. Важнее всего было то, что все прошло успешно. Когда Эдуард только прибыл в Париж, толпы французов встретили его прохладно, а местами и враждебно. Порой можно было слышать выкрики: «Да здравствуют буры!» и «Да здравствует Фашода!». Сопровождавший гостей Делькассе то и дело восклицал: «Какое воодушевление! Какой энтузиазм!» Французское правительство приложило все усилия, чтобы развлечь короля, а французские коммерсанты присоединились к празднеству на свой лад, выпустив для такого случая специальные сувениры – от открыток до тростей с набалдашником в виде головы короля. Появились даже пальто фасона «король Эдуард». В Елисейском дворце был дан большой банкет, где подавалось множество разнообразных блюд в английском духе, а во время ланча в министерстве иностранных дел гостей баловали йоркским окороком и трюфелями из Шампани. Эдуард вел себя безупречно и произносил встречные тосты на великолепном французском. На упомянутом банкете он вспоминал о счастливых днях, проведенных в Париже, городе, где все встреченное оказывается «утонченным и прекрасным». Однажды в вестибюле театра он встретил известную французскую актрису и сказал: «Мадемуазель, я помню, как аплодировал вам в Лондоне, где вы представляли все изящество и дух Франции». Слух об этом пробежал среди публики, и появившегося в ложе Эдуарда начали бурно приветствовать. Добрым предзнаменованием были отмечены даже скачки, которые посетил король, – на них победила лошадь по кличке Джон Буль. Когда король покидал Париж, толпы скандировали: «Да здравствует Эдуард!», «Да здравствует наш добрый Тедди» и, конечно, «Да здравствует республика!»[425].

Делькассе был в восторге от результатов визита и решил, что британское правительство теперь в полной мере готово заключить широкое соглашение. Отчасти это могло быть вызвано тем, что в частных беседах Эдуард заходил гораздо дальше, чем полагалось конституционному монарху. Король полностью одобрил французские планы в Марокко и предостерег Делькассе относительно «безрассудного и злобного кайзера»[426]. Два месяца спустя сам Делькассе и президент Лубе нанесли ответный визит в Лондон. Вначале возникли небольшие осложнения, так как король дал понять, что французские гости должны облачиться в официальные придворные одеяния, включавшие и короткие штаны, которые французы называют кюлотами. Это могло вызвать возмущение во Франции, ведь там как раз чтили память санкюлотов – беднейших сторонников республики, которые стали авангардом революции в 1789 г. Эдуард пошел французам навстречу, и в целом визит прошел отлично. Той же осенью визитами обменялись и делегации парламентов обеих стран, что никогда не происходило раньше и означало, что «сердечное согласие» между государствами укореняется глубже, затрагивая уже не только верхушку правящих кругов.

В ходе президентского визита Делькассе сообщил Лансдауну, что выступает за «всестороннее урегулирование» межгосударственных отношений, и оба министра сошлись на том, что ключевыми проблемами были Египет, Марокко и Ньюфаундленд. В течение следующих девяти месяцев в Лондоне проходили переговоры, которые порой шли довольно тяжело. Камбон и Лансдаун достаточно легко смогли разделить Сиам на сферы влияния и уладить конфликты на Мадагаскаре и Новых Гебридах (ныне Вануату). Но вот вопрос о Ньюфаундленде, как это часто бывает с незначительными по виду проблемами, едва не разрушил всю сделку. На кону в этом деле стояли полученные в 1713 г. по Утрехтскому миру исключительные права французских рыбаков на промысел около берегов острова. Кроме того, заметные дебаты вызвал вопрос о том, может ли лобстер считаться «рыбой». В случае отказа от указанных прав французы хотели получить компенсацию в другом месте – предпочтительнее всего в Британской Гамбии на западном берегу Африки. Отчасти французы упирались потому, что на них давили их собственные рыбаки и торговцы из портовых городов, – кроме того, эти рыболовные права были одним из последних остатков французской колониальной империи в Северной Америке[427]. В итоге стороны пошли на компромисс: англичане предложили французам территории к северу от Нигерии, небольшую часть Гамбии и несколько островов у берегов французской колонии Гвинея. Сами французы при этом удовольствовались меньшим, чем изначально рассчитывали. Главной же частью англо-французского соглашения должны были стать вопросы относительно статуса Египта и Марокко: Франция признавала господство англичан над Египтом, а Британия фактически передавала Марокко в руки французам. Хотя Париж и обещал не вмешиваться в тамошний политический status quo, Франция с большим для себя удобством получила роль силы, поддерживающей в стране порядок. Чтобы не подвергать опасности свои коммуникации со Средиземным морем, англичане оговорили в соглашении, что Франция не будет строить никаких укреплений на «гибралтарском» берегу Марокко, который отделяли от английской военно-морской базы всего 14 миль пролива. Секретные протоколы заключенного договора ясно давали понять, что, по мнению обеих держав, независимым государством Марокко пробудет недолго[428].

8 апреля 1904 г., менее чем шесть лет спустя после фашодского кризиса, Камбон посетил Лансдауна в его кабинете в министерстве иностранных дел. Соглашения осталось лишь подписать, чего с нетерпением ждал в Париже Делькассе. Закончив дело, Камбон устремился обратно в посольство и оттуда связался с руководством по телефону, который только-только появился и был едва освоен. «Подписано!» – изо всех сил заорал в трубку дипломат[429].

Хотя во Франции кое-кто и был недоволен излишней уступчивостью Делькассе, соглашение с Англией все же было одобрено парламентом. В Англии этот договор тоже вызвал всплеск энтузиазма. С точки зрения войны с Германией Франция стала бы куда более ценным союзником, чем Япония. Империалисты были довольны, так как британский контроль над Египтом [и Суэцким каналом] более не подвергался сомнению, а их противники радовались тому, что между двумя странами больше не будет колониального соперничества. Выступая от лица либералов и левых, The Manchester Guardian писала: «Ценность новой дружбы заключается не столько в предотвращении территориальных споров, сколько в появившемся шансе заключить подлинный союз между двумя демократиями, что поможет в дальнейшем содействовать делу свободы во всем мире»[430].

В Германии перспективу дружбы между Британией и Францией никогда не рассматривали всерьез. Известие о заключенном между этими странами соглашении повергло германское руководство в шок и тревогу. Кайзер заявил Бюлову, что новая обстановка ему внушает беспокойство – коль скоро Англия и Франция больше не имеют разногласий, то «они будут все меньше заинтересованы в том, чтобы принимать во внимание нашу точку зрения»[431]. Хорошо информированная баронесса Шпитцемберг писала в своем дневнике: «В министерстве иностранных дел царит глубокая печаль из-за франко-британского соглашения по Марокко – это крупнейшая неудача германской политики со времен заключения союза с Австро-Венгрией». Охваченная бешеным национализмом Пангерманская лига издала резолюцию, в которой говорилось, что в соглашении о судьбе Марокко выражается «унизительное пренебрежение» по отношению к Германии, приравниваемой таким образом к третьеразрядным державам. Национал-либералы – Консервативная партия, обычно поддерживавшая правительство, – потребовали от канцлера официального заявления по марокканскому вопросу. Сам же кайзер Вильгельм в эти дни произносил речи, утверждая, что новая международная обстановка может вынудить Германию к вмешательству в африканские дела. Тут же кайзер обычно напоминал о том, что германская армия сильная и готова действовать[432].

Британия со своей стороны давно уже отдалилась от Германии, и общественное мнение обеих стран дополнительно ускоряло этот процесс. Однако соглашение с Францией, которое позже стало известно как Entente Cordiale, «сердечное согласие», помогло окончательно закрепить этот разрыв. Пускай некоторые британские руководители – такие, как лорд Лансдаун, – верили, что всего лишь распутывают колониальные противоречия, – на деле возникшая дружба двух европейских держав повлияла на баланс сил в регионе. Франция, опирающаяся еще и на союз с Россией, теперь укрепила свои позиции по отношению к Германии, хотя еще было не вполне ясно – насколько значительно. Британии вскоре предстояло принимать решения по поводу возможной поддержки Франции в критические для последней моменты, ведь отказать ей означало бы поставить под угрозу отношения двух стран. В 1907 г. британским послом в Париже был сэр Фрэнсис Берти, который тогда отметил: «Нам следует не дать Франции потерять уверенность в нашей поддержке. Это может быть опасно и способно подтолкнуть французов к такому соглашению с Германией, которое было бы относительно безвредно для них, но нежелательно для нас. Но вместе с тем мы не должны и чрезмерно ободрять Францию по части нашей возможной материальной поддержки – ведь французы могут ободриться до такой степени, что сами бросят вызов Германии»[433]. Нравилось это англичанам или нет, в дальнейшем им, вероятнее всего, пришлось бы участвовать в европейских спорах совместно с Францией, особенно по вопросам, которые были подняты в результате марокканского соглашения. У Германии тоже имелись интересы в этом регионе, и Берлин не без оснований полагал, что они были проигнорированы. Прошло не так много времени, прежде чем Германия дала знать о своем недовольстве.

В своих воспоминаниях о войне Ллойд Джордж рассказывал, как он однажды посетил авторитетного члена Либеральной партии, лорда Розбери. Это был как раз день подписания договора с Францией. «Первыми его словами в мой адрес были: «Ну, я полагаю, что вы так же довольны этим соглашением с французами, как и все прочие?» Я уверил его, что и правда очень счастлив, так как наша постоянная грызня с Францией наконец прекратится. На это он ответил: «Вы все заблуждаетесь. Все это означает, что в итоге придется воевать с Германией!»[434]


Глава 5 «Дредноут» и англо-германское соперничество на море | Война, которая покончила с миром. Кто и почему развязал Первую мировую | Глава 7 Медведь и кит: Россия и Великобритания