10 сентября, 16 часов 20 минут
КВАРТИРА ПРОКУРОРА ПО ДЕЛАМ НЕСОВЕРШЕННОЛЕТНИХ ДОКТОРА ЛУТЦА
— Что сегодня по телевидению? — спросил доктор Лутц у своего младшего сына Петера.
— Откуда я знаю, — ответил Петер. — Я смотреть не собираюсь, пойду в клуб.
— Пойдешь в клуб? — Доктор Лутц опустился на софу.
— Ты против? — спросил Петер.
— Мама недавно рассказала мне, что ты бывал у врача.
— У врача?
— Садись, — сказал Лутц, — мне надо с тобой поговорить, прежде чем ты отправишься в свой клуб. Но сперва принеси мне из кухни пиво.
Петер взял на кухне бутылку пива и стакан и поставил перед отцом на столик.
— Мама сказала мне, что ты ходил к психотерапевту.
— Мама преувеличивает, — ответил Петер. — Можно подумать, будто я лечился у психоаналитика.
— Да садись же.
Но Петер не сел.
— Может, у тебя все-таки найдется полчасика для беседы с отцом?
— Чего ты от меня хочешь?
— Значит, ты не лечишься?
— Ну как тебе сказать?.. Я участвую в сеансах массовой психотерапии. Каждый четверг вечером в большом зале дома профсоюзов собирается от восьмидесяти до ста человек, они обсуждают свои житейские проблемы, свои конфликты с окружающим миром. Доктор Финкельштейн при этом присутствует, он внимательно слушает, а время от времени вмешивается в дискуссию, чтобы все поставить на свои места. Вот и все.
— Финкельштейн? Еврей?
— Еврей. Ученик Фрейда, австромарксист, если я не ошибаюсь.
— А тебе какой от этого прок? Ты-то чего не видел на этих собраниях?
— Кто заинтересованно следит, не зевает по сторонам, тому большой прок.
— Какой, например?
— Каждый может узнать, что не он один испытывает трудности. Каждый может научиться вылезать из своей раковины, быть честным, сознавать свою человеческую ценность.
— О чем же вы спорите?
— Кто-нибудь из присутствующих берет на себя роль председателя, ставит на обсуждение какую-либо проблему и ведет дискуссию. А каждый, кто хочет высказаться, должен поднять руку и говорить только от своего имени. Ничего такого, что вычитано из книг, лишь то, что сам слышал, и так далее. Понятно, что многим сначала трудно.
— Ты мне еще не ответил на вопрос — о чем вы спорите.
— О чем хочешь. О половом чувстве до брака, в браке, о половом просвещении детей, о воспитании, о телесных наказаниях и так далее, о бессмысленности наказания вообще. О свободе и о политике тоже спорим.
— А какова примерно общая тенденция?
— Допустим, человек должен учиться быть непослушным.
— Ну и ну, хорошая у тебя компания!
— Четыре вечера подряд обсуждалось дело Оливера Эпштейна, — сказал Петер, пристально глядя на отца.
— Пиво слишком холодное, — буркнул Лутц. — Твою мать никак не научишь, что пиво надо держать в прохладном месте, но ни в коем случае не в холодильнике.
— После того как стало известно, что ты предъявил ему обвинение в убийстве…
— Это меня не интересует, — отрезал Лутц. — Сядь наконец, мне надо с тобой поговорить серьезно.
— Финкельштейн высказался о тебе весьма нелестно.
— Обо мне?
— Конечно, фамилии твоей он не называл. Он не называет людей, а говорит только о психо-политических структурах.
— Любопытно, что же это светило изволит говорить о нас грешных?
— Следовало ожидать, сказал Финкельштейн, что прокурор построит обвинение как раз на самой худшей версии.
— А почему?
— Результат далеко зашедшей фрустрации.
— Этот Финкельштейн разве швейцарец?
— Эмигрант. Но у него есть вид на жительство.
— Значит, я подвержен фрустрации?
— Не без того, — ответил Петер.
— Век живи, век учись, — заметил Лутц.
— Ты вообще-то знаешь, что такое фрустрация?
— Знаю, знаю.
— Фрустрация — это вынужденный отказ от удовлетворения витальных потребностей.
— Пива хочешь? — спросил Лутц и тыльной стороной ладони отер пену с губ.
Петер отрицательно качнул головой.
— Тебе сейчас двадцать один год, — сказал Лутц.
— Двадцать один с половиной, — уточнил Петер. — О чем ты, собственно, намерен со мной говорить?
— Значит, сегодня вечером ты опять идешь в этот свой клуб?
— Ты против этого?
— Мне сегодня звонил полицай-президент. И первый секретарь нашей партии — тоже.
— Ну и что?
— Правда, что ты председатель этого вашего клуба?
— У нас нет ни президиума, ни председателя. Наш клуб — антиавторитарный.
— Во всяком деле нужен заводила.
— Говорят, у меня есть ораторский талант. Поэтому мне приходится выступать чаще, чем моим товарищам.
— Вы обращаетесь друг к другу со словом «товарищ»?
— А как мы, по-твоему, должны обращаться?
— И все-таки я никак не пойму, к чему вы стремитесь. К тому, скажем, чтобы китайцы добились мирового господства?
— Откуда ты взял такую чушь?
— Полицай-президент сказал мне, что ваш клуб развесил по всему городу китайские флаги.
— Флаги Вьетконга, — пояснил Петер.
— Зачем?
— Так ведь сейчас в Париже ведутся переговоры между северовьетнамцами и американцами.
— А вам какое дело?
— Мы показываем этим, чью сторону мы держим.
— То есть сторону Вьетконга?
— Да, и на этот счет ни у кого не должно быть сомнений.
Лутц молча смотрел на сына. Потом сказал. — Ты очень похож на своего деда.
— На твоего отца?
— Понятно, — ответил Лутц. Он отхлебнул пива и продолжал: — У него тоже голова была набита идеями. А что из этого вышло? Когда начался кризис и со всех предприятий стали увольнять людей, его выставили одним из первых.
Сын промолчал.
— А у твоего деда была семья. Пятеро детей.
— Это не должно повториться, — сказал Петер, — мы будем бороться.
— Твой дед тоже боролся. А чего он добился?
— Не будь таких, как он, двенадцатилетние ребятишки и теперь еще работали бы на заводах по десять-двенадцать часов в день.
— Белиберда, — отрезал Лутц. — Твой дед добился только того, что потерял место и наша семья жила впроголодь, мы не знали, что с нами будет завтра, а твоя бабушка вынуждена была ходить по домам мыть окна и лестницы.
Петер наконец не выдержал и присел на другой конец софы.
— Как это ни странно, но я тебя понимаю.
— Зачем ты ставишь мне палки в колеса?
— Я?
— Ты же знаешь, что мы зависим от избирателей, они выбирают нас или утверждают голосованием, смотря по должности.
— Разве на следующих выборах тебя не утвердят?
— Либералы собираются выставить мою кандидатуру на пост заместителя генерального прокурора.
— Ты много писем получаешь по делу Оливера Эпштейна?
— Почему ты опять об этом заговорил?
— Социологический институт при нашем университете только что провел обследование, опрос. Семьдесят процентов опрошенных уже теперь убеждены в том, что Оливер Эпштейн — сексуальный маньяк, и ждут справедливого приговора убийце. Сложилось это мнение прежде всего благодаря информации обеих бульварных газет, а также благодаря твоим пресс-конференциям.
— Не вижу никакой связи, — сказал Лутц.
— Сейчас ты просто лжешь.
— Я вообще не лгу. Во всяком случае, сознательно. А ненароком мы все, бывает, понемножку лжем.
— Так что если ты сумеешь убедить судей своим обвинительным заключением, семьдесят из ста будут на твоей стороне.
— Мне и не надо их убеждать. Приговор, по сути дела, уже вынесен.
— Откуда тебе это известно?
— Я достаточно долго был судьей.
— То есть ты хорошо знаешь судей?
— Я хорошо знаю закон и то, какая задача стоит перед судьей.
— Правда, что по средам вы все собираетесь в погребке?
— Кто это «вы все»?
— Шеф полиции, прокуроры, судьи и кое-кто из судебных репортеров, особо привилегированные лица.
— Ну и что?
— О чем вы там беседуете?
— Во первых, я нерегулярно хожу на эти встречи.
— А во-вторых?
— Ну, мы обсуждаем там самые разнообразные вопросы.
— Прокурор говорит председателю суда: «Послушай, Генрих, я прошу восемь месяцев для парня, ограбившего киоск». — «Нет, отвечает тот, ты проси десять, а я дам восемь. Ничего не поделаешь, придется для виду чуть сбавить, не то газеты опять поднимут шум…» — сыграл Петер.
— Мы далеко не всегда бываем единодушны, если только ты это имеешь в виду.
— Я имею в виду, что открытое судебное разбирательство — это театр, и больше ничего.
— Что же, по-твоему, здесь плохого, если прокуроры и судьи часто сходятся во мнениях?
— Я хотел только услышать от тебя подтверждение.
— Ты еще плохо разбираешься в житейских делах. И боюсь, ничего хорошего не будет, пока ты не возьмешься за ум.
— Твой отец так и не взялся за ум.
— Да, будь твой дед хоть чуточку благоразумнее, его жена и дети были бы избавлены от многих невзгод.
— Например?
— Мне бы не пришлось на коленях выпрашивать стипендию и другие пособия.
— Ты страдал от этого?
— Попрошайничество унижает всякого человека.
— А вот меня бы не унизило.
— Тебе незачем попрошайничать.
— Да, мой отец — человек обеспеченный, с положением.
— Но ты неблагодарный сын.
— Почему и за что я должен быть благодарным?
— Ты не знаешь нужды, можешь спокойно учиться в университете.
— По-твоему, я учусь?
— Надеюсь.
— Может, я совсем и не учусь, а только делаю вид.
— Что и говорить, особым усердием ты не отличаешься.
— Ты вот отличался.
— Да, это я могу сказать со спокойной совестью.
— И что тебе дало твое усердие?
— О чем ты?
— Ну упрячешь ты этого несчастного парня в каторжную тюрьму, а станешь-то всего-навсего заместителем генерального прокурора…
— Несовершеннолетних в каторжную тюрьму не отправляют.
— Неужели тебя совершенно не трогает?..
— Что?
— Ты же прекрасно знаешь, что Оливер невиновен.
— Такого закоренелого и хитрого лгуна я не встречал за все годы своей службы.
— Ты терпеть его не можешь. Скажи прямо, ты его ненавидишь?
— За что мне его ненавидеть?
— Ему не надо выпрашивать стипендии.
— Ты наглеешь понемногу…
— Я бы хотел, чтобы ты хоть раз в жизни был со мной искренен.
— Выходит, я с тобой неискренен?
— Признайся, когда ты был мальчишкой, ты только что не молился на Хаузамана?
— Кто такой Хаузаман?
— Полицейский Хаузаман.
— Что за чушь ты городишь!
— Я говорю о том времени, когда ты был мальчишкой.
— Хаузаман меня нисколько не интересовал. Все это у тебя от деда. Это он был против.
— Против чего?
— Против того, чтобы я бывал у Хаузаманов. Мальчишкой.
— Должно быть, у твоего отца были на то свои причины.
— Почему ты так думаешь?
— Твой отец общался с людьми другого круга.
— Как ты, — сказал Лутц.
— А Хаузаман нет-нет да и спрашивал, что, мол, говорит твой отец, не приходил ли к нему такой-то или такой-то, где он пропадает вечерами, раз его не бывает дома.
— Ты что, хочешь мне приписать, будто я мальчишкой доносил на своего отца?
— Да, господи, ты же просто еще не понимал, зачем Хаузаман задает тебе такие вопросы.
— Я никогда не доносил на отца.
— Сознательно — нет, — сказал Петер.
— Я бегал к Хаузаманам, потому что у госпожи Хаузаман всегда было что поесть. И для меня тоже. Она посылала меня за покупками и давала за это деньги, пусть мелочь.
— Все понятно, — сказал Петер.
— Ничего тебе не понятно, — резко возразил Лутц. — Конечно, мне нравилось у Хаузаманов, там был налаженный быт, достаток, каждый месяц получка… В нашем доме на Каноненгассе Хаузаман был единственный жилец, который ни дня не сидел без работы…
— А я ничего другого и не думал, — заметил Петер.
— Десятки тысяч людей были в то время без работы.
— Кроме того, у Хаузаманов не было своих детей.
— Ну и что?
— Правда ведь, что он тебе помогал?
— Не вижу причин это отрицать.
— Он даже брал тебя с собой на свои партийные собрания.
— Что здесь плохого?
— Да ведь это хоть кого удивит: сын социалиста бегает на собрания к младолибералам.
— А что сказать, если сын либерала хочет перещеголять коммунистов?
— Мы сейчас говорим о тебе.
— Ты отдаешь себе отчет в том, почему тебе все дозволено, почему ты имеешь возможность учиться?
— Потому что у меня большие способности.
— Нет! — почти крикнул Лутц. — Ты имеешь возможность учиться, потому что я выбился в люди.
— А теперь, если я тебя правильно понял, я мешаю твоей дальнейшей карьере?
— Мы-то знаем, кто вас подстрекает.
— Кто нас подстрекает?
— Мои коллеги, конечно, думают, что я все это одобряю.
— Не такие уж они дураки.
— Во всяком случае, мне очень неприятно читать в газетах, что сын прокурора по делам несовершеннолетних доктора Лутца — один из главных бунтарей.
— Представь себе, что и мне тоже неприятно.
— Что тебе неприятно?
— Что мой отец ты, а не кто-нибудь другой!
— Ну, ты договорился!
В комнату вошла госпожа Лутц.
— Почему вы всегда ругаетесь? — спросила она.
— Мы не ругаемся, — ответил Лутц. — Просто я рассказывал Петеру про Гебхардта.
— А кто этот Гебхардт? — заинтересовалась госпожа Лутц.
— Гебхардт — это молодой полицейский, который сейчас несет службу у нас в прокуратуре.
— Не слышала я о нем, — сказала госпожа Лутц.
— Да слышала ты. Гебхардт — тот самый парень, который взял жену из Восточного Берлина. То есть ее родители живут в Восточном Берлине. А она воспитывалась на Западе, у тетки. Поэтому она может туда ездить, когда захочет. А вообще-то она швейцарка.
— Ну и что? — спросила жена, потому что Лутц вдруг замолчал.
— Да ну, — сказал он неожиданно раздраженным тоном, — пустяки, неинтересно.
— Так не пойдет, — возразила жена. — Ты меня раздразнил, теперь давай рассказывай!
— Ладно. В прошлое рождество они ездили в Восточный Берлин к ее родителям.
— Тебе сегодня что, надо платить за каждое слово?
— Двадцать четвертого вечером они хотели купить пива. Для сочельника.
— Кто же это в сочельник пьет пиво? — спросил Петер.
— Так или иначе, — продолжал Лутц, — так или иначе, пива уже нигде не было.
— И это все? — спросила госпожа Лутц.
— Я же сказал: вечером двадцать четвертого декабря в Восточном Берлине нельзя было достать пива.
— Ей-богу, не пойму, к чему ты это рассказываешь? — спросила жена.
— Вот до чего они довели людей, — сказал Лутц, повысив голос, — а твой сын не желает ничего понимать.
— Ну, я пошел в клуб, — заявил Петер.
— Ступай, ступай, — ответил Лутц. И, поглядев на жену, сказал: — Сколько раз тебе повторять, что пиво нельзя неделями держать в холодильнике! Оно от этого портится!
— Сейчас принесу тебе бутылку из погреба, — ответила жена.
— Да, принеси, пожалуйста, — сказал Лутц.
Петер был уже на улице.