home | login | register | DMCA | contacts | help | donate |      

A B C D E F G H I J K L M N O P Q R S T U V W X Y Z
А Б В Г Д Е Ж З И Й К Л М Н О П Р С Т У Ф Х Ц Ч Ш Щ Э Ю Я


my bookshelf | genres | recommend | rating of books | rating of authors | reviews | new | форум | collections | читалки | авторам | add

реклама - advertisement



Радость как радость

Мы живем в эпоху, когда нам со всех сторон твердят, что главное в жизни — это стремление к счастью. Право на счастье является основополагающим аспектом нашей культуры. Об этом написано бесчисленное множество психологических книг и снято не меньше телевизионных шоу. Счастье стало основным объектом так называемой позитивной психологии, направленной на улучшение жизни и всеобщее процветание. (В течение какого-то времени позитивная психология была самым популярным курсом у старшекурсников Гарварда.)

Нам твердят, что счастье достижимо. Когда нас со всех сторон окружает материальное процветание, как это происходит сегодня, наша цель — даже можно сказать, наша судьба — этого процветания добиться.

Но «счастье», как говорили мне многие родители, — это большое и безнадежно расплывчатое понятие. Одна из участниц семинара ECFE, бабушка Мэрилин, когда ее спросили о том, что такое счастье, ответила вопросом на вопрос: «А не следует ли нам отделить счастье от радости?» И все собравшиеся тут же с ней согласились: да, нам нужно отделить счастье от радости.

— Мне кажется, — сказала Мэрилин, — что счастье — это понятие более поверхностное. Не знаю насчет других, но лично мне дети дали глубокое ощущение того, что я сделала в своей жизни нечто важное и достойное…

Тут Мэрилин заплакала.

— Потому что, когда все будет сказано и сделано и придется спросить себя — для чего я жила, я буду знать ответ.

Смысл жизни, радость и цель можно обрести не только благодаря детям. Но для нас гораздо важнее обобщение, сделанное Мэрилин: одним словом «счастье» невозможно в полной мере передать эти чувства — или бесчисленное множество других эмоций, которые делают нас по-настоящему человечными.

Когда ваш малыш впервые смотрит вам в глаза, вас охватывает пронзительное, неземное чувство. И чувство это совершенно не похоже на ту гордость, которую вы испытываете, когда много лет спустя тот же ребенок на ваших глазах совершает идеальный двойной аксель. А это ощущение, в свою очередь, отличается от ощущения тепла и принадлежности к семье, когда все вы собираетесь за столом в День благодарения.

Можно попытаться измерить все эти чувства, записать их в цифровой форме и подумать над тем, как обеспечить себе максимум подобного. Не думайте, что я недооцениваю значимость таких попыток. Но, в конце концов, цифры — это всего лишь цифры, а графики — всего лишь графики.

Однозначно определить чувства невозможно. Некоторые, например радость, способны принести боль почти такую же, как и счастье. Другие, например долг, просто безмолвно присутствуют в нашей жизни, делая ее более сложной, но в то же время и более достойной и созвучной нашим ценностям.

«Очень немногие примеры счастья, описанные в автобиографической и художественной литературе, можно оценить психологическими или неврологическими методами. Современные методы оценки счастья охватывают преимущественно философские и религиозные взгляды на природу счастья и на ту роль, какую счастье играет в жизни человека», — пишет философ из Гарварда Сиссела Бок в своей книге «Исследуя счастье».

И действительно, опыт родительства остро вскрывает всю поверхностность нашей одержимости счастьем, которая обычно заставляет нас стремиться к удовольствиям и наслаждениям. Воспитание детей заставляет нас переоценить эту одержимость и переопределить (или хотя бы расширить) фундаментальные представления о том, что такое счастье.

То, к чему американцев постоянно призывают стремиться, оказывается ложным убеждением. (Вспомните фразу из фильма «Индиана Джонс в поисках утраченного ковчега»: «Они копают не в том месте».) В родительстве — в процессе осознания своей новой роли в эпоху, когда ребенок превратился в величайшую драгоценность, в процессе исполнения своей роли в культуре, которая почти не обеспечивает поддержки работающих и неработающих родителей, — нам стоит задаться вопросом: а в том ли месте мы копаем и что именно мы находим?


Давайте начнем с радости. Не только Мэрилин использовала это слово для описания своего родительского опыта. Об этом говорили практически все родители. Но ни один человек не продумывал идею радости так тщательно и серьезно, как Джордж Вейллант.

Вейллант — психиатр по образованию и поэт-философ по характеру. Он на протяжении нескольких десятилетий руководил одним из самых продолжительных и амбициозных исследований в области социологии — исследования Гранта.

С 1939 года ученые изучали одну и ту же группу — тех, кто в том году поступил в Гарвард. Ученые собирали информацию обо всех аспектах их жизни (к этому времени и смерти). Неудивительно, что Вейллант анализирует счастье в перспективе, не сосредоточиваясь на сиюминутности.

«Жизни этих людей были слишком человечными для науки, — написал он о тех, кто принял участие в исследовании, — слишком прекрасными, чтобы выразить их в цифрах, слишком печальными для диагностики и слишком бессмертными для сухих профессиональных журналов».

Я познакомилась с Вейллантом в Бостоне. На нем был веселенький синий свитер с дырками, вполне соответствующий его жизнерадостному, слегка абстрактному настрою. У него густые брови, яркие, живые глаза и необычная для человека, которому семьдесят семь лет, великолепная осанка.

«Ваше поколение не может представить себе мира без привязанности, — сказал он мне. — Но вот что интересно: раньше, когда бихевиористы писали о любви, то все сводилось к сексу».

Вейллант явно имел в виду Фрейда и Скиннера, которые не воспринимали любви между родителем и ребенком без эротической подоплеки. «Они не могли концептуализировать привязанность».

Но, по словам Вейлланта, именно из привязанности и проистекает радость. В книге «Духовная эволюция» он пишет: «Радость — это связь с другими людьми». Радость резко отличается от удовольствий, какие доставляют нам возбуждение или удовлетворение. Эти удовольствия сильны, но эфемерны. «Именно так Фрейд воспринимал секс, — говорит Вейллант. — Наполненность — освобождение — и это прекрасно!»

Вейлланту вовсе не хочет недооценивать эти удовольствия. Он понимает, что мы созданы для них. Они забавны. Но одиноки. Они кардинально отличаются от радости, которую почти невозможно ощутить в одиночку.

«Подумайте о разнице между просмотром „Эммануэль“ (знаменитый французский эротический фильм 1970-х годов) и наблюдением за тем, как бабушка готовит ужин ко Дню благодарения, — говорит Вейллант. — А ведь и то и другое — это своеобразное наслаждение». Но первое направлено внутрь, а второе — наружу, на других людей. Именно второе и интересует Вейлланта.

«Наблюдение за старой толстой бабушкой, за мамой, которой все хочется исправить и улучшить, за младшим братом, который постоянно вас донимает. День благодарения дает возможность ощутить знакомые радости, ощущение связи с близкими — и дивные кухонные ароматы».

Радость — это тепло, а не жар. В «Духовной эволюции» Вейллант дает такую великолепную максиму: «Возбуждение, сексуальный экстаз и счастье ускоряют сердцебиение; радость и ласка — замедляют».

Многие родители говорили мне об острой потребности в ощущении привязанности. Мама четырех детей Анжелика, с которой я встречалась в Миссури-Сити, рассказывала мне о своем тринадцатилетнем сыне, который только что начал заниматься футболом. Я спросила ее, что делает этот возраст волшебным.

— Я испытываю настоящий восторг, когда он подходит ко мне, чтобы я его обняла, — ответила Анжелика. — Даже в тринадцать лет им все еще нужно, чтобы их обнимали.

Лесли из соседнего района Шугар-Ленд сказала мне практически то же самое о своем десятилетнем сыне:

— Он говорит: «Можно мне пойти к тому-то тому-то?» Я отвечаю: «Конечно, иди». И он уже направляется к двери, а потом поворачивается, говорит: «Ой, я кое-что забыл», бежит в кухню и обнимает меня!

Подростки кажутся нам такими циничными и независимыми с их электронными игрушками и футбольной формой. Но мы нужны им. Они в нас нуждаются больше всего. А мы нуждаемся в них.

Но привязанности, какими бы сильными они ни были, все же состоят из тысячи тонких нитей. Если радость — это привязанность, то, чтобы ощутить ее в полной мере, необходимо нечто столь же пугающее, сколь и прекрасное. Мы должны открыться для возможности утраты. Именно это кажется Вейлланту самым главным в радости.

Радость делает нас более уязвимыми, чем печаль. Вейллант цитирует «Изречения невинности» Уильяма Блейка: «Вот что нужно знать всегда: слитны радость и беда». Он пишет: «Невозможно испытывать радость, не предвидя грядущих страданий, и некоторым людям тяжело справляться с этим чувством».

В родительстве утрата неизбежна, она заложена в самом парадоксе воспитания детей. Мы окружаем детей любовью, чтобы в один прекрасный день они стали достаточно сильными и покинули нас. Даже когда дети малы и беззащитны, мы предчувствуем расставание с ними. Мы смотрим на них с ностальгией, тоскуя о тех, кем они больше не могут быть.

В книге «Философское дитя» Элисон Гопник использует для описания этого состояния японское выражение «mono no aware»: «Горечь и сладость, слившиеся в эфемерной красоте».

Радость и утрата — это неотъемлемое противоречие любви-дара. «Мы кормим детей, чтобы они со временем сами научились есть; мы учим их, чтобы они выучились чему нужно, — пишет К. С. Льюис. — Эта любовь работает против себя самой. Цель наша — стать ненужными».

У некоторых родителей страх и радость переплетены еще сильнее. В 2010 году Брене Браун прочла лекцию в университете Хьюстона. С этого времени с лекцией познакомились сотни тысяч человек. Вот с чего начиналась эта лекция:

«Рождественский сочельник… Дивный вечер, падает легкий снег… Муж, жена и двое детей едут в машине на праздничный ужин к бабушке. Они слушают радио. Звучит традиционная рождественская музыка — „Джингл Беллз“ и все такое. Дети на заднем сиденье начинают беситься. Все подпевают песенке. Камера показывает нам лица детей, матери, отца. Что происходит в следующий момент?»

Почти все слушатели хором ответили: «Автомобильная катастрофа!» Такой ответ дают 60 процентов слушателей. (Еще 10–15 процентов дали столь же фаталистический, но чуть более творческий ответ.)

Брене Браун полагает, что такой рефлекс является демонстрацией того, насколько хорошо мы усвоили голливудские стандарты. Но в то же время она видит здесь нечто большее.

Множество родителей, описывая реальные жизненные ситуации, говорили ей то же самое. Она приводит типичный пример: «Я смотрю на детей. Они спят, и я счастлива. Но в тот же самый момент я начинаю представлять себе нечто ужасное».

Браун называет такое состояние «предчувствием плохого». Оно знакомо почти всем родителям. Все родители — заложники судьбы. Их сердца, как написал Кристофер Хитченс, «бьются внутри другого тела».

Такая уязвимость может быть мучительной. Но как еще родители могут пережить экстаз? Как еще познать восторг? Эти чувства — та цена, которую мамы и папы платят за восторг и за безграничную связь с другим человеком. «Радость — это горе наоборот» — пишет Вейллант.


Все это возвращает меня к Шэрон, бабушке из Миннесоты, которая в одиночку воспитывает своего внука, Кэма. Ей пришлось пережить нечто ужасное — она похоронила не одного ребенка, а двух. Мишель, мать Кэма, умерла взрослой женщиной, познавшей радость материнства. Но первенцу Шэрон, Майку, это было не суждено. Он умер в 1985 году, когда ему было всего шестнадцать лет.

Теперь семья Шэрон постоянно живет в Таксоне. Мишель была девушкой раздражительной, а ее IQ составлял всего 75. Такое положение порождало одни проблемы. Майк тоже был раздражительным, но с IQ 185, что порождало проблемы совсем другие. Его яркость, злоба и склонность к одиночеству проявились очень рано. В четыре года он проводил много времени, запоминая длинные слова («Константинополь» или «движение за неразделение церкви и государства» (antidisestablishmentarianism).

— Он вечно очень странно шутил, — вспоминала Шэрон. — Сверстники его просто не понимали.

В начальной школе Майк был довольно общительным — но недолго.

— Он снова замкнулся, словно ему было поручено спасти мир, — говорила Шэрон. — И он действительно попытался спасти мир.

Он часами сидел в парке, надеясь поймать тех, кто избивал местных бомжей. Это было в шестом классе! Затем Майк поступил в среднюю школу для «талантливых и одаренных» детей. Там он почувствовал себя в своем кругу. Рядом с ним были дети, которые играли в «Темницы и Драконы», изучали иностранные языки, писали стихи. Но даже их общество не могло избавить его от депрессии, которая особенно обострилась в старших классах.

Он начал рассказывать Шэрон о своих страданиях — порой ему даже хотелось покончить с собой. В конце концов он это сделал.

— В четверг он пришел ко мне в комнату и сказал: «Мне хочется покончить с собой. Думаю, мне следует вернуться в больницу», — вспоминала Шэрон. Все это она рассказывала мне, когда Кэм спал после обеда. — Мы позвонили доктору, и он сказал: «Нет, ему нужно научиться отвечать за себя. Вы не должны вмешиваться в его жизнь». Он сказал, что с этого момента Майк должен сам принимать свои лекарства. А потом вот как вышло…

На следующее утро она нашла сына повесившимся.

Я спросила ее, что она думает о жизни сына сейчас, спустя столько лет.

Шэрон ответила не сразу.

— Когда я думаю о своей жизни с Майком… — Она запнулась, потом продолжила: — Не знаю. Это слишком серьезно…

Она немного подумала, а потом высказала, пожалуй, самое логичное предположение.

— Всю беременность я ждала девочку. В те времена не было УЗИ, и мы не знали пол ребенка. Прошло две недели, прежде чем я привыкла к тому, что он — мальчик. Он был так красив… Блондин с голубыми глазами… Идеальное маленькое тельце… Он был… — Шэрон снова не могла подобрать слов. — Он был радостью моей жизни. Но его мучила депрессия и постоянный гнев. Его тянуло в большую жизнь. Он был веселым, всегда мне помогал. Когда ему было двенадцать, и мы шли в магазин, он все еще держал меня за руку. Он всегда шел рядом со мной…. Не знаю… Он был прекрасным ребенком, и я им гордилась. Я всегда надеялась, что мы сможем ему помочь. Не знаю, как это высказать…

Я не задавала конкретных вопросов. Думаю, я боялась чрезмерной откровенности. Мне не хотелось, чтобы мои вопросы прозвучали наивно или жестоко. Но мне хотелось узнать, отчаивалась ли эта женщина? Задавалась ли она вопросом, ради чего все это было?

Шэрон немного подумала и ответила:

— Нет, я не отчаивалась. Я хотела иметь ребенка, и у меня появился ребенок. Он был болен, но все же был цельной личностью. Я воспитывала его. Мы общались. Я не хотела, чтобы он так поступил. Если бы он сделал другой выбор, то был бы жив и сегодня. Но… — Шэрон на минутку замолчала. Ее ответ оказался проще, чем я ожидала. — Воспитание Майка было воспитанием Майка. Я все еще его мама. Он умер в шестнадцать лет, но его смерть ничего для меня не изменила, как не изменила и смерть Мишель в тридцать три года. Для меня они все еще живы. Они по-прежнему мои дети.

Они — часть ее истории. Это люди, которых она любила, о которых заботилась, которых спасала, в отношениях с которыми иногда делала ошибки. Они будили в ней все лучшее и все худшее.

— Они сделали меня настоящей матерью, — сказала Шэрон. — Это не полное счастье и не абсолютная скорбь. Это настоящее родительство. Вот что такое — иметь детей.


Глава 6 Радость | Родительский парадокс | Долг, смысл и цель