на главную | войти | регистрация | DMCA | контакты | справка | donate |      

A B C D E F G H I J K L M N O P Q R S T U V W X Y Z
А Б В Г Д Е Ж З И Й К Л М Н О П Р С Т У Ф Х Ц Ч Ш Щ Э Ю Я


моя полка | жанры | рекомендуем | рейтинг книг | рейтинг авторов | впечатления | новое | форум | сборники | читалки | авторам | добавить



Глава 11

В избе председателя колхоза «Путь Ильича» Михаила Васильевича Ершова собралось за поздним ужином пять человек.

Во главе стола, под темным пятном в углу, где раньше размещались иконы, а теперь, — только не в углу, а на стене, — висела в рамке под стеклом Почетная грамота Верховного Совета СССР, восседал сам председатель колхоза Михаил Васильевич Ершов, человек лет пятидесяти с небольшим, круглолицый, простоватый на вид, но с умными, все видящими глазами.

По правую руку от него расположился секретарь партячейки Пантелеймон Вязов, год назад вернувшийся в родную деревню из города, где так и не смог прижиться, мужик сорока лет, степенный, но для секретаря слишком молчаливый, зато надежный, как старая борона, которую куда ни приткни, везде она будет покорно дожидаться своего часа, а потом, волочась за равнодушным мерином, рыхлить слежавшуюся землю покривившимися зубьями, с треском вырывая из нее корни пырея и молочая.

По левую руку от председателя сидел его ближайший помощник и дальний родственник, грамотей и проныра, Петр Коровин, еще совсем молодой человек, три года как из армии и два года как женатый, умудрявшийся каким-то образом доставать для колхоза такие дефицитные материалы, какие выдаются лишь по именным обкомовским спискам.

Рядом с ним согнулся над столом Аким Щукин, единственный в колхозе бригадир, знаток крестьянского труда во всем его многообразии, жилистый и горластый, до недавних пор работавший на железке, выжаренный солнцем и высушенный ветрами до такой степени, что и не поймешь, сколько ему лет, — тоже человек надежный и безотказный на любое дело, но затаивший в лице своем и водянистых глазах настороженную подозрительность и неудовлетворенную озлобленность, готовую выплеснуться в резком слове и движении. Аким Щукин полтора года хлебал тюремную и лагерную баланду по обвинению в подрывной деятельности на железнодорожном транспорте, был выпущен досрочно по амнистии, но больше, может быть, потому, что жёнка его все эти полтора года обивала пороги всяких кабинетов, дошла до самого всесоюзного старосты Калинина, доказывая невиновность своего мужа.

Пятым был Задонов. Его усадили на противоположном конце стола, напротив председателя, на место, которое в обычное время занимает хозяйка, а в необычное, как сейчас, почетный гость.

Алексею Петровичу стало ясно с первого же взгляда, что люди эти встречаются за этим столом часто, каждый знает свое место и каждый этим своим местом дорожит, что это не просто люди одного дела, но и одной крестьянской души, однако каждый пришел к месту за этим столом своим, отличным от других, путем, выстрадал это место поисками своей правды и справедливости, саднящими рубцами на теле и в душе своей от непонимания других, потому что у каждого своя правда и своя справедливость. Разве что Петр Коровин выпадал из этого дружества, но и на нем виделся отсвет его неумолимой правды.

Алексей Петрович не впервые встречается с подобными людьми, он знает их нрав, их больные места, которых лучше не касаться, но знает также, что лучше этих людей нет во всем мире, что они-то и есть русский народ, а он, Алексей Задонов, лишь малая и не самая лучшая его частица. В такие минуты, то есть когда он вполне отчетливо ощущает себя частицей своего народа, душа его переполняется любовью и нежностью, глаза заволакивает туманом, ему хочется обнять каждого и говорить, говорить об этой своей великой любви, к которой, впрочем, примешано много такого, что, когда начинаешь-таки говорить, почему-то выходит пошло и гнусно, так что потом, когда этот восторг угаснет, жалеешь о сказанном, стыдишься и коришь себя самыми последними словами.

Все пятеро только что из бани, все красные, распаренные, с бисеринками пота на лицах, все в белых рубахах и белых же подштанниках. Они успели выпить по стакану разведенного спирта, настоянного на корне калгана и еще каких-то травах, похрустеть зеленым луком, солеными пупырчатыми неженскими огурцами, редькой, чесноком и прочими дарами здешней земли, похлебать налимьей ухи и теперь, разморенные и осоловелые, перебивались неспешными разговорами о погоде, о виде на урожай картошки, того-другого-третьего, про то еще, что если дожди зарядят, то все погниет на поле, зато грибам-ягодам хорошо, вспоминали всякие житейские истории — все это уже под жареную на сале молодую картошку — и с любопытством поглядывали на Алексея Петровича, который ни о чем не спрашивал и ничего не записывал в отличие от районных и областных газетчиков, а ел-пил без всяких церемоний и не спешил выделиться ни своими знаниями, ни своей бывалостью, но разговор поддерживал непринужденно, словно и для него погода и урожай зерна, сена и картошки, грибов-ягод и всего остального имели такое же значение, как и для любого колхозника.

— А вот ты скажи, Петрович, — обратился к нему бригадир Щукин, полагавший, что коли кто пьет с ним водку и только что голяком принимал от него на самом верхнем полке нахлестывания березовым веником, тот уже человек свой в доску и к нему можно обращаться на «ты». — А вот скажи, Петрович, какое твое мнение насчет войны: будет она в ближайшее текущее время или нет? И с кем будет — с Антантой, Польшей или с Германией?

— В ближайшее? — Алексей Петрович, не ожидавший подобного вопроса, задержал у рта вилку с насаженной на нее жареной картофелиной, круглой и чистой, будто выточенной из слоновой кости, но немного припеченной с одного бока, посмотрел в морщинистое лицо Щукина влюбленными глазами и произнес уверенно: — В ближайшее время войны не будет. Что они, дураки, что ли? Если они нас не победили в прошлой войне, то как же они нас победят в следующей, когда у нас не только пушки-пулеметы, но и танки, и самолеты, и все прочее имеется? И не хуже, чем у них, — говорил он, даже не подозревая, что выражает не свое мнение, поскольку своего мнения у него на этот счет пока еще не сложилось. Но именно это мнение казалось ему наиболее верным и логичным. И он продолжил: — Нет, они понимают, что с нами теперь драться им не с руки. Вот если они все объединятся против нас: и Антанта, и Германия, и Япония с Америкой, и та же Польша, тогда — да, тогда вполне возможно, — добавил он уже от себя, уверенный, что такого объединения быть не может.

— А что, и не объединятся? — не отставал Щукин, заглядывая снизу вверх в глаза Алексею Петровичу темными щелками глаз, запрятанных в морщинки дубленой кожи.

— В ближайшие годы — вряд ли. Это не я так считаю, так считает, например, командарм Блюхер. Да и Сталин тоже так считает, — прибавил Алексей Петрович для большего веса, полагая, что коль скоро Сталин не возразил Блюхеру, следовательно, согласен. — Но это не значит, что Гитлер, например, по своей самонадеянности, не решится на самоубийственный шаг и не развяжет войну против нашей страны без всякой Антанты. И даже против нее тоже. Как в Первую мировую.

— Значит, может решиться… — думая о чем-то своем, согласился Щукин. Потом воздел многозначительно палец вверх, заговорил, все более озлобляясь: — Вот ты, Петрович, говоришь: танки-самолеты! А я тебя спрашиваю: а в танках-самолетах кто? — И сам же решительно и зло отрубил: — Мужик. А кого мужик пойдет защищать против этого Гитлера? Кого? И надо ли их защищать от Гитлера-то? Может, Гитлер-то и лучше окажется, чем иные-прочие? А? Конечно, Гитлер — он с ружьем придет, оттого и обидно, и на ружье ружье требуется. А если какой другой инородец приходит с мошной? Или, к примеру сказать, с Библией? Или другой какой ученостью? Что тогда? Хрен-то редьки не слаще. То-то и оно…

— Как — кого защищать? — не понял Алексей Петрович. — А разве свои детишки не требуют защиты? А земля, родина, наконец?

— Родина, детишки — это мне понятно. Они и при царе бымши родиной и детишками, — гнул свою линию Щукин. — А что касаемо земли… Чья нонче, скажи на милость, земля? Общая. Ничья, стал быть. А откуда такое понятие? От власти. А власть чья? Тоже ничья. Я вот на железке пуп надрывамши… Есть у рабочего человека власть? Нету. Есть у крестьянина? Тоже нету. Ты вот у председателя у нашего, у Михал Василича, спроси: есть у него власть? Нету. А у кого она, власть-то эта? — уставился на Алексея Петровича всем своим морщинистым земляным лицом, ухмыльнулся: — Сам знаешь, у кого… Это что же получается — их и защищать? Сомнительно.

— Ты чего несешь, Акимка? — будто пробудился от дремы Пантелеймон Вязов и с опаской посмотрел на столичного гостя. — Что значит, власть ничья? Это ты брось! Бывший рабочий человек, а так отстало рассуждаешь.

— Какое у меня имеется от практической жизни понятие, так я и рассуждаю, — огрызнулся Щукин и потянулся за бутылкой.

— Вредное у тебя понятие, скажу я тебе, — отрезал Вязов. — А Примерный устав сельхозартели что говорит? Он говорит, что земля принадлежит колхозу на вечные времена. А ты говоришь — ничья. Эка куда загнул! — И, обращаясь к Алексею Петровичу: — Вы не слушайте его, товарищ корреспондент: это он по пьяному делу несет несусветное. Проспится — по-другому запоет. У нас на деревне всегда так: по пьяному делу хочется человеку противоречить натуральному движению вещей, вот он и противоречит. Другие-какие не поймут и в крик: контра! А какая Щукин контра, скажи на милость? Никакая! Язык без костей — вот и вся его контра. А работника такого — поискать стать.

— Да вы не беспокойтесь: я все понимаю, — заверил Вязова Алексей Петрович.

Но Вязов продолжал беспокоиться:

— Опять же, скажу я вам, обидели человека: возвели на него напраслину, в тюрьму упекли. Вот он, Акимка-то, и злобится. Потом, правда, помиловали, шкура заросла, а душа… душа — она болит долго. Это понимать надо.

— Да вы не волнуйтесь: я все понимаю, — еще раз попытался прекратить опасный разговор Алексей Петрович, но его перебил Щукин:

— Еще б не понять, — проворчал он и презрительно махнул рукой то ли на Вязова, то ли на Алексея Петровича. — Сталин — и тот понимает. А не понимал бы, так не стал бы задобрять крестьянина… Сталин — он соображает. А вот возьмут его, к примеру, и кокнут… Как Кирова… Что тогда? Кто будет верховодить? То-то и оно. А вы говорите: наро-од! Народ — он свое внутреннее понимает, как оно от веку шло, а что нынче устроимшись на русской земле, так это молодым утеха… Вот, Петьке Коровину — это разлюли-малина. А нам, старикам… И-эх! Давайте еще по махонькой, чтоб Гитлер соблюдамши понятие насчет нас, русских, а то страсть какая нелепица образуется от такого непонимания.

Петр Коровин дернулся было вступить в спор, поскольку тронул его Щукин не по-справедливости, но Михаил Васильевич удержал, чуть коснувшись рукой его плеча, и Петр, беззвучно открыв и закрыв рот, сердито воззрился на Щукина, хмуря чистый лоб и кривя полные губы.

Разлили по стаканам золотистую влагу.

— Скажи что-нибудь, Алексей Петрович, как ты есть человек образованный, — попросил Пантелеймон Вязов, явно задабривая гостя. — Наши старики бывалоча говаривали: пить не для того, чтоб в вине находить смысл жизни, а принимать вино за ради смысла.

Алексей Петрович не стал отнекиваться и в наступившей тишине поднял свой стакан. Оглядел сотрапезников.

Секретарь партячейки Вязов смотрел на него с надеждой, что приезжий журналист как-то выправит и загладит впечатление от злых рассуждений Щукина; молодой Коровин — с детским любопытством; кем-то когда-то, если верить Вязову, крепко обиженный Щукин — с недоверием; привычный к разному люду председатель Ершов — добродушно и отстраненно.

— Давайте выпьем, — произнес Алексей Петрович, — чтобы не было войны, чтобы наладилась и вошла в широкое русло наша с вами жизнь, чтобы русские жили по-русски, и каждый народ жил бы по-своему и не мешал жить другим, и чтобы наши дети не знали тех горестей, которые выпали на долю их отцов. За ваше здоровье! За благополучие и процветание вашего колхоза!

Все потянулись к нему стаканами, лица подобрели, морщины разгладились, даже у Щукина их будто стало меньше, а лицо Петра Коровина расплылось в такой беспредельно счастливой улыбке, точно Алексей Петрович подарил ему что-то такое, о чем еще минуту назад он даже не смел и мечтать.

Выпили, задвигали челюстями, закусывая. Вновь пошли разговоры о всякой житейской всячине…

Уж лампа-семилинейка начала коптить, когда разошлись гости и Алексей Петрович добрался наконец до отведенной ему в сенях постели, закрытой от комаров и мух белой холстиной.

Лежал, слушал, как за стеной тяжко вздыхает и жует жвачку корова, как где-то совсем близко время от времени ухает сыч. И дивился про себя: вот он, умный и образованный, всегда считал, что народ — это что-то темное и себе на уме, что-то такое, что он, Алексей Задонов, должен просвещать и наставлять на путь истинный. А вот тебе мужичок Щукин, битый и мятый жизнью, — и какая прорва мудрости и понимания глубинного смысла происходящего, о чем ты лишь догадывался, да назвать своими словами боялся — даже и по пьянке, — а вот ему — море по колено: сказать сейчас, а там хоть к стенке. Значит, остались они, такие люди, после всех смерчей и вихрей, пронесшихся по русской земле, остались и будут задавать тон, — и уж задают! — и давят на власть снизу, заставляя ее выправлять многое из того, что она в своем безумии покривила за минувшие годы. Но куда повернут эти люди завтра, ни богу, ни черту не известно. И тому же Щукину — это уж как пить дать. Но именно за этим-то он, Алексей Задонов, и приехал в деревню с символическим названием Мышлятино. Именно здесь громче всего слышны звоны тех подспудных течений, о которых с затаенным страхом говорили в Горьковском доме. Остается самая малость: в какой форме ему, Алексею Задонову, об этом потаенном рассказать на странице газеты, чтобы поняли правильно и самого автора не закатали в бересту.

Чужая власть… И перед мысленным взором Алексея Петровича вновь возникли лица, похожие друг на друга, лица эти кривлялись и масляно поблескивали одинаковыми глазами, а среди них выделялось вытянутое вперед, приплюснутое, шишкастое лицо Горького, расплывающееся в умильной ухмылке и поблескивающее сентиментальной слезой.

Чужая власть… Она всегда возникает на сломе исторических процессов, являясь то в виде варяжских князей, то бироновщины при Анне Иоановне, то засилья иноземцев при других царях, то вот как теперь — всякая шушера, которая ни своим народам, ни чужим спокойно жить не дает. Наверное, это неизбежно и необходимо. А под спудом, вопреки этой власти, что-то растет и зреет, что вырвется со временем наружу, сбросит с себя чужеродное засилье, вернется к родным корням, но уже более сильным и здоровым. А всех прочих подомнет под себя и заставит говорить и думать по-русски. И тебе, Алеха, надо жить и находить радости в этой жизни, потому что не волен человек выбирать себе эпоху, а любая эпоха хороша для одних и плоха для других. И человек смертен…


Глава 10 | Жернова. 1918–1953. Старая гвардия | Глава 12