home | login | register | DMCA | contacts | help |      
mobile | donate | ВЕСЕЛКА

A B C D E F G H I J K L M N O P Q R S T U V W X Y Z
А Б В Г Д Е Ж З И Й К Л М Н О П Р С Т У Ф Х Ц Ч Ш Щ Э Ю Я


my bookshelf | genres | recommend | rating of books | rating of authors | reviews | new | форум | collections | читалки | авторам | add
fantasy
space fantasy
fantasy is horrors
heroic
prose
  military
  child
  russian
detective
  action
  child
  ironical
  historical
  political
western
adventure
adventure (child)
child's stories
love
religion
antique
Scientific literature
biography
business
home pets
animals
art
history
computers
linguistics
mathematics
religion
home_garden
sport
technique
publicism
philosophy
chemistry
close

Loading...


Анатолий Каменский

ПРЕСТУПЛЕНИЕ

Завтра, на суде, я не произнесу ни одного слова. Судьи, присяжные, публика в моих глазах ничем не лучше тех жалких, беспомощных, голых, которых я три года изо дня в день видел в бане. Да! И никто не узнает от меня правды, потому что правда моя не интересна никому. Однако нужно же хоть как-нибудь убить остаток ночи.

Попробуем, попробуем…

Когда, три года назад, я, бывший интеллигент, секретарь земской управы, кандидат университета, вступил в артель банщиков и староста, выдавая мне необходимые атрибуты моего звания (короткий передник и прочее), сказал: «Ну, барин, с Богом», — я подумал: «Вот оно, начинается…»

И началось мое последнее служение людям, которых я раньше привык видеть в мундирах, сюртуках, галстуках и т. д. С утра до ночи, перебегая из одной «мыльной» в другую, «поддавая пару», хлопая веником и намыливая толстые и тощие, старые и молодые тела, я наблюдал за людьми, лучшими, чем я, ходившими в сорокакопеечные бани. Лучшими уже потому, что даже в банщики я был принят из милости. Мне оставался выбор между самоубийством и ночлежными домами, но мне почему-то пришла в голову эта странная идея — поступить в бани. Когда я обратился к старосте Кузьме Макарычу, он долго смотрел то на меня, то на мои документы, иронически улыбался и наконец спросил:

— Залог есть?

Залог был небольшой, и все места оказались занятыми, но я пришел еще и еще раз, и меня взяли сначала на испытание, а потом и совсем. И я начал намыливать чужие головы и спины. Мои товарищи, другие банщики, осторожно подшучивали надо мной, называя меня на «вы» и «барином», а посетители, не обязанные знать о моем прошлом и о моем университетском дипломе, разумеется, меня «тыкали», считали меня машиной, вещью, что мне, признаться, вначале было как-то до жуткого приятно. До того приятно, что, помнится, когда в первый раз за какую-то провинность толстый и важный господин обругал меня болваном, у меня радостно забилось сердце, я сказал: «Очень хорошо» — и даже урвал минутку, чтобы посмотреть в предбаннике, кто мой приятный собеседник. Он оказался артиллерийским генералом. Когда он приходил потом и попадал ко мне, я трудился над его телом с особенным усердием и после душа, накинув на него простыню, пробежав вперед несколько шагов и распахнув перед ним широкую стеклянную дверь в раздевальню, с особенным удовольствием посылал ему вслед традиционное: «Желаю быть здоровым».

В общем, первые месяцы моей новой службы доставляли мне одно сплошное удовольствие, не отравляемое даже воспоминаниями. В этом теплом и влажном воздухе со сходившимися у потолка клубами пара, с обманчиво мелькавшими где-то вдали электрическими лампочками, то звонко, то глухо говорившими голосами, запахом свежих веников и музыкой льющейся воды моя жизнь показалась мне какой-то сказкой. Помню, еще в детстве, во сне, я представлял себе ад похожим на баню, наполненную голыми, охающими, окутанными паром людьми. И мне не только не было страшно, но я любил, когда повторялся этот сон. К своим обязанностям я привык очень быстро и, как настоящий банщик, говорил: «Пожалуйте», свободным жестом окачивал водой мраморную скамейку, а потом поправлял изголовье, покрытое березовыми вениками.

Сначала все приходившие в баню люди казались мне равными, одинаковыми, и в этом смешении блестящих офицеров, чиновников, студентов, приказчиков и купцов, пожалуй, и была главная прелесть. И я с трудом различал эти однообразно голые тела, доверчиво ложившиеся на мраморную скамейку. Но потом, делая массаж, растирая и шлепая по спине, я уже мог почти безошибочно думать: «Я шлепаю генерала» или: «А это адвокат» и проч. Мне не приходилось мыть тех истощенных и скелетообразных студентов, которые ходят в десятикопеечные бани, а потому чаще всего я ошибался, принимая выхоленные и гибкие студенческие тела богатеньких или «белокостных» за офицеров. И я особенно любил мыть эти загадочные тела, с загадочным настоящим и будущим, любил этот небрежно-ласковый, разнеженный теплотой и моим искусством тон: «Потрите, пожалуйста, еще раз спину». Молодые кости хрустели мягко и глухо, молодые мускулы, натренированные гимнастикой и спортом, напрягались, как эластичная сталь.

Были у меня и «свои» посетители, те самые, которые, войдя в «мыльную» и, оглядываясь по сторонам, весело или строго кричали: «Дорофей свободен?» — и которым я всегда с радостью отвечал: «Сию минуту» или: «Пожалуйте». Среди них чаще всего попадались «откровенные», говорившие при первом знакомстве:

— Намыливай хорошенько: у меня что-то начинают лезть волосы.

А потом, второй или третий раз:

— А я, брат Дорофей, был болен.

Или:

— Знаешь, Дорофеюшка, я завтра женюсь.

Это были мои друзья, ближе и дороже которых у меня никого на свете не было. Остальные разделялись для меня на «постоянных», ходивших часто, и «новых», являвшихся впервые. О, как интересна была вначале моя оригинальная жизнь! Приходили десятки и сотни людей с самыми разнообразными отпечатками на лицах, с тайным веянием другой, внешней, далекой от меня жизни. Далекой и отвергнувшей меня. Ни-ни… об этом ни слова. И несмотря на то, что, поступая в бани, я уже носил в груди чувство непримиримой вражды к людям, выбросившим меня из жизни, — здесь первые месяцы я готов был примириться с ними. Очень уж были жалки эти беспомощные, голые! И я испытывал какую-то нежность к этим розовым, худым и полным, блестящим от воды, толпящимся вокруг меня телам.

Впрочем, все это было недолго. Постепенно просыпаясь, медленно наплыли воспоминания и зашевелилась застарелая, ноющая как ревматизм, ненависть. И вот они проходили мимо меня в каком-то хаотическом смешении, и эта движущаяся груда тел, с отдельно мелькающими лицами и фигурами, скоро превратилась в моих глазах во что-то единое, цельное, приобрела одну общую физиономию. И, возненавидев эту ужасную бесформенную массу, я полюбил свои наблюдения над нею. Чтобы не быть замеченным, я снимал коротенький передник — свое единственное отличие от посетителей, забирался в горячую баню, и тут, в полутьме, среди удушливых раскаленных паров, от которых кровь стучала в висках, я весь превращался в зрение и слух. Животные, радостные стоны, оханье, шлепанье веников слышались здесь безостановочно, а вокруг меня возились красные неуклюжие тела с прилипшими березовыми листьями. Бродя и сталкиваясь со всеми, я поминутно встречался с чужими взорами, мутными, блестящими или неподвижными. Хлопали двери, тела прибывали и убывали, и я наконец слышал голос кого-нибудь из банщиков: «Дорофей! К старосте». Я пробуждался, а потом покорно стоял перед Кузьмой Макарычем и смотрел в пол.

— Ты что же, барин, — насмешливо говорил он, — опять без передника гоголем ходишь?

Меня штрафовали, и я некоторое время довольствовался тем, что в перерывах от работы, стоя где-нибудь в уголку, около душа, с жадностью смотрел по сторонам. На скамейках сидели и лежали люди, покрытые мыльной пеной, возвышались толстые, тяжело дышащие животы, виднелись красные лица с умиротворенным выражением и полузакрытыми глазами. Банщики шлепали, потягивали и растирали эти бока, спины и ноги, «рубили на них котлетки», и мыльные брызги летели во все стороны. Полусонные взоры тех, кто поближе, равнодушно блуждали по моему лицу и по моему короткому переднику, а я стоял и думал: «Хорошо, хорошо, посмотрим». Но тогда, видит Бог, у меня не было никаких определенных планов. Это явилось гораздо позднее… И очень долго, наблюдая за публикой, я ничего не испытывал, кроме какого-то странного самоуслаждения.

Только что вымытые, разнеженные и выхоленные туши медленно и важно проходили мимо, а из их глаз смотрело на меня нескрываемое холодное и сытое равнодушие. А вот легкомысленные усики, кокетливо-самодовольные глазки, тонкая талия, широкие и покатые плечи — и так и хочется вообразить прямо на этом теле блестящие пуговицы, а на голых, дрыгающих пятках беспечно позвякивающие шпоры. И где-нибудь рядом — тяжело и основательно, как бы в невидимых толстейших сапогах, выступает неладно скроенная жирная спинища с женоподобными круглыми плечами и предательскими, не оставляющими сомнений, мокрыми косичками, болтающимися у затылка. Каких только букетов я не вязал в этом прекраснейшем из цветников, в бане! Офицеры, купцы, священники, и все это голое, самодовольное — в вымытом и детски беспомощное — в намыленном виде. Каким презрением я проникался к этим мешкам с костями и жиром и как я их ненавидел!

В эти острые минуты я забывал даже своих «друзей» и на веселые окрики: «Дорофей свободен?» — сердито и нехотя отвечал: «Сейчас».

— Ну, Дорофеюшка, — говорил какой-нибудь молодой чиновник или купчик, — поздравь… мне Бог даровал сына.

— Не поздравляю, — мрачно говорил я.

— Вот как, — смеялся чиновник, — ах ты, философ! Повтори, повтори! Ха-ха-ха!

Если ко мне попадало разжиревшее тело какого-нибудь генерала, купца или отца-диакона, раздражение мое усиливалось, и я ожесточенно тер мочалкой, пока меня не останавливали:

— Однако, брат, того… нельзя ли поосторожнее?

Или короче и суше:

— Мыть не умеешь, осел!

И вот когда к нам в бани начал ходить он, человек, отравивший мне половину жизни, похитивший у меня самое дорогое, что у меня оставалось, мое счастье и мою честь, выбросивший меня на улицу, — с того времени для меня начался настоящий ад, состоявший из шести дней мучительного ожидания и одного дня самого страшного из наслаждений — ненависти. Он являлся часто, каждый понедельник вечером, всегда ровнешенько в девять часов, и я готовился к этому моменту с лихорадочной торопливостью. Все валилось у меня из рук, я был вне себя от нетерпения, и только тогда, когда его фигура появлялась в дверях, я вздыхал облегченно.

Я наблюдал за ним издалека, и, если я был свободен, а другие банщики заняты, я стремглав бежал в «артельную», чтобы мне не пришлось его мыть. О, я готовил себе эту встречу с ним как нечто счастливейшее для меня на земле. Как и когда возникла у меня эта идея, погубившая его и меня, я не знаю… Может быть, с самого первого момента, как я увидел этого человека в наших банях. Но в тот день, в тот понедельник я уже знал каждый свой шаг, я действовал вполне обдуманно. Да, да — «с заранее обдуманным намерением».

Я ждал его у самой двери, и, когда он вошел, я поклонился насколько мог изысканно и низко и сказал:

— Пожалуйте, барин! Прикажете помыть?

Он, не глядя на меня, процедил сквозь зубы: «Помыть», — и я пошел впереди него, указывая ему дорогу. Я вел его за собой, как нечто драгоценное, расталкивал других и все время делал округленное и почтительное движение рукой: «Пожалуйте, пожалуйте». Очевидно, он не узнал меня, и его сытый взор равнодушно блуждал по сторонам. Я пустил в ход всю виртуозность, на какую может быть способен опытный банщик, и я видел, как его лицо, с полузакрытыми глазами, улыбалось от удовольствия. О, как он был мне жалок! «Ты весь в моей власти, — думал я, нежно растирая ему спину, — и ты не знаешь, во что превратятся через полчаса твои прекрасные упитанные щеки». Когда он лежал на спине и я натирал ему грудь и массировал ему ноги, он поневоле должен был глядеть в потолок и на меня.

— Ты очень хорошо моешь! — произнес он, останавливая на мне свои красивые, близорукие глаза. — Как тебя зовут?

— Дор… Федором, — сказал я.

— Молодец, Федор! — похвалил он и, доверчиво потянувшись, отдался сладкой, дремотной истоме, причем я услыхал его тихое, знакомое мне сопение.

Потом я спросил его:

— Под душ пойдете, барин?

О, я отлично знал, что он не любит душа: ведь недаром я наблюдал его целых полгода.

— Нет, Федор, — ласково отвечал он, — окати меня тепленькой водицей из таза.

Я спокойно наполнил два таза — один кипятком, другой холодной водой — и поставил их у него в ногах на скамейке.

— Садитесь, барин, — сказал я ему, и он лениво спустил ноги, немного сгорбился и снова закрыл глаза.

Тогда я осторожно приподнял над его головой таз, обжигающий мне пальцы, и на минуту, чтобы продлить наслаждение, всмотрелся в его лицо. «Да, да, это он — мое сокровище, это его облыселый лоб, круглые, дугообразные брови, красивые, „неотразимые“ усы и весь его интеллигентный, породистый облик».

— Что же ты? — нетерпеливо спросил он, открывая глаза.

И в это мгновение, встретившись с моим воспаленным взором, мне кажется, он узнал меня, — что-то странное отразилось в его лице, какой-то животный ужас.

Я вылил весь кипяток ему на голову. Он не успел закричать, и я тотчас же увидал его багровое лицо с побелевшими, сварившимися глазами.

Врачи не нашли во мне психического расстройства, и были совершенно правы. Завтра меня судят за убийство, но я не скажу в свое оправдание ничего.



Валентин Франчич ГЛАЗ СТАРУХИ ( Рассказ убийцы ) | Синее привидение | Анатолий Каменский МИСТЕР ВИЛЬЯМ, ПОРА! Илл. Е. Белухи-Нимича







Loading...