home | login | register | DMCA | contacts | help | donate |      

A B C D E F G H I J K L M N O P Q R S T U V W X Y Z
А Б В Г Д Е Ж З И Й К Л М Н О П Р С Т У Ф Х Ц Ч Ш Щ Э Ю Я


my bookshelf | genres | recommend | rating of books | rating of authors | reviews | new | форум | collections | читалки | авторам | add



ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ


Жизнь потеряла все свои краски и привычные очертания. В окна заглядывали голые сучья таращащихся в небо грязно-серых ободранных деревьев, ярко-красные бархатные канапе и мягкие оттоманки в турецком стиле приобрели какую-то странную уныло-бордовую окраску, точно покрылись вековечным слоем пыли, статуэтки римских философов и учёных как будто принахмурились и осуждающе поджимали мраморные губы, а ярко-жёлтые ковры словно бы давным-давно не чувствовали на себе строгих и неумолимых рук уборщиков и свалялись в невообразимые клочья спутанной шерсти. И сколько бы ни кричала Мария на своих нерадивых слуг, сколько бы ни распекала их за беспорядок и грязь, краски мира всё больше и больше тускнели, постепенно превращаясь в один только серо-бурый цвет.

И лишь в Петропавловском соборе, где стоял мраморный саркофаг с останками Великого Петра, эти краски как будто просыпались, и тогда видна была позолота на строгих и тёмных ликах святых и светлые огоньки свечей, и даже розы, срезанные в оранжерее и положенные на тускло-серебряную выпуклую крышку саркофага, рдели в полумраке собора, словно свежие капли крови...

Она приходила сюда через день. Теперь ей это было можно — отныне никто не мог Запретить ей чтить память венценосца. Это на похоронах ей было запрещено присутствовать: ухмыляясь во весь свой небольшой чувственный рот, Екатерина, теперь уже императрица всероссийская, грубо отказала ей в просьбе проститься с её великим возлюбленным. Всем бывшим полюбовницам царя не отказала — те даже плакали у гроба великого самодержца, прощаясь с ним, а ей, ныне уже совсем неопасной сопернице, не разрешила. Знала, что, коли б не поторопилась она с питьём для царя, быть бы её судьбе в полной катастрофе: упёк бы, конечно, властелин её в монастырь и взял бы на трон эту изнеженную и умнейшую княжну, родовитую и точно такую, какая нужна ему была вместе с ним на престоле.

И во дворец Марии не было хода — запрещено было пускать её везде, где только могла находиться осиротевшая императорская семья.

Впрочем, к этому запрещению Мария отнеслась довольно равнодушно — и раньше не прельщали её куртаги да ассамблеи, единственное, что её привлекало в придворных празднествах, — это возможность увидеть Петра, уловить его приветливый взгляд, обменяться с ним парой-тройкой незначительных, пустых фраз, наполненных особым для неё смыслом. А уж теперь, когда его не было, когда толпились вокруг трона интриганы и любители поживиться, она и вовсе не стремилась к придворной жизни. Жила словно бы в заточении, скорбела по любимому и всё больше и больше отдавалась тоске, так что даже не замечала домашних подробностей, равнодушно отвечала на утренние приветствия братьев и зачастую не расчёсывала свои утратившие золотой блеск волосы и не снимала утренней блузы.

Всё глубже и глубже погружалась княжна в скорбь и великую грусть, и скоро равнодушие и тоска уложили её в постель. Она не вставала по целым дням, вспоминала и воображала Петра живым и могучим.

Больше всего любила Мария представлять себе, как проходит она по кудрявым тропинкам Черной Грязи, любуется вместе с Петром синими зеркалами прелестных прудов этой подаренной им усадьбы, взбегает вместе с ним на высокий берег или спускается в распадки и овраги.

И здесь, в этих её видениях, он был рядом, Мария слышала его дыхание, видела его руки, прижималась к его плечу — только и могла она головой достать до его плеча...

Это было странно: никогда Пётр не бывал в этой её усадьбе, никогда не ступала его нога по зелёным разнотравным лужайкам, никогда он не посещал загородную резиденцию Кантемиров. Но два любимых лица в сознании Марии соединились в одно — она любила усадьбу такой же любовью, какой любила и свой старый дом в Константинополе, и дворец в Яссах. И всё время чудилось ей, что ходит она по старым, истоптанным тропинкам усадьбы вместе с Петром, заходит в те регулярные сады и оранжереи, что развёл ещё её отец, Дмитрий Кантемир, угощает Петра нежнейшим виноградом либо сочной грушей или срывает прямо с куста большие ягоды малины, а то и кисть спелой смородины. По странной прихоти судьбы, по повелению великого царя досталось Кантемирам это родовое имение самых знатных и самых родовитых бояр, всегда стоявших вокруг царского трона.

Основатель династии Романовых, молодой государь и великий князь Михаил Фёдорович, после всех волнений Смутного времени взявший кормило правления в свои руки и отдавший его отцу своему, умнейшему и деятельнейшему патриарху Филарету, задумал в 1626 году жениться и приглядел для себя красавицу Евдокию Лукьяновну из не слишком знатного и богатого рода Стрешневых. Но Стрешневы, пользуясь родством с царём, скоро сделались столь богаты, что сильнее их, пожалуй, никого и не стало в окружении государя.

Пустошь «Черногрязская» до 1633 года числилась в казне — хозяина у неё не было. Вместе с другими землями села Коломенского — вотчины московских великих князей — за 73 рубля купил эту пустошь, действительно пустовавшую во всё время владычества татаро-монголов, отец царицы, Лукьян Степанович Стрешнев. Оказался он хозяином рачительным и удачливым, и уже при его сыне, Семёне Лукьяновиче, в Черной Грязи появились затейливые терема боярского двора и даже фруктовые сады. Но название «Чёрная Грязь» так и сохранилось в этой вотчине: по берегам речки Язвенки, протекавшей здесь, залегали толстые и тягучие слои лечебной чёрной грязи, целительными свойствами которой пользовались не только крестьяне окрестных деревень Шипилово, Орехово, Зябликово, Братеево и Борисово, но даже и животные, которыми изобиловали окрестные леса.

К речке приходили лечить пораненные ноги и лапы и медведи, и красавцы лоси, и кабаны-секачи. Со временем плотный слой этой целебной грязи уменьшился, а возведение на берегах речки затейливых боярских теремов и вовсе низвело лечебные свойства болотной грязи до самого малого.

Зато теперь уже Чёрная Грязь стала именоваться сельцом, потому как рядом с боярскими теремами строились и конюшни, и сараи, и риги, и другие хозяйственные постройки, а для догляда за ними требовались умелые крестьянские руки, так что скоро разрослись и крестьянские поселения, разбросанные вокруг боярских теремов.

Семён Стрешнев, слывший, как и отец, рачительным господином, а также образованным человеком, состоял в самом ближнем окружении царя Алексея Михайловича Романова, отца Петра Первого, был книгочеем, любил беседовать о церковной премудрости и находился в большой чести у Алексея Михайловича не только как его дядя, но и как мудрый советник и удачливый полководец, взявший многие литовские города.

Вот уж при Семёне Лукьяновиче разрослась Чёрная Грязь — боярин устроил здесь богатую усадьбу с расписными теремами, а позади резных, затейливо изукрашенных теремов соорудил мыльню, погреба, сушила, рубленые поварни. Сады при нём разрослись и родили несметное количество фруктов и ягод, огороды давали всё, что нужно для пропитания, а пруд, устроенный на реке Городенке, не только кишел всякой рыбной живностью, но и крутил водяную мельницу, каскадом низвергаясь в другую протекающую вблизи речку.

Словом, к концу XVII века усадьба была богата, доходна и, самое главное, красива своей расположенностью на берегах зеркального пруда, перелогами и перелесками, оврагами и высоким речным берегом.

Но Семён Лукьянович умер, вдова его, Мария Алексеевна, владела ещё некоторое время и сельцом, и боярским двором, и деревнями, и пашнями, и сенными покосами, и государевыми рощами — новой и красной, и выгонами для скота. Но Мария Алексеевна умерла, прямых наследников у неё не было, и усадьбу приписали к дворцовому ведомству.

Десять лет ветшала и старела усадьба, разваливались диковинные расписные терема, фруктовые сады зарастали сорной травой, лишь пастбища ширились и ширились по берегам речек, окружавших усадьбу, — нерадивых людей хватало и в дворцовом ведомстве...

Но через десять лет снова нашёлся на имение рачительный и надёжный хозяин — дворцовое ведомство передало Чёрную Грязь в вотчину по родству Ивану Фёдоровичу Стрешневу. А уже через год Иван Стрешнев подарил усадьбу своему внуку Алексею Голицыну, сыну знаменитого в те времена Василия Васильевича Голицына.

Регентшей при малолетних государях Иоанне и Петре была их сестра царевна Софья, но фактически всей страной управлял Василий Голицын. Много сделал для России Голицын, возглавляя Посольский приказ, мягко и ненавязчиво внедряя европейские порядки в стране, которые начал проводить в жизнь ещё царь Алексей Михайлович. Сочетание традиционных православных духовных устремлений и европейских новшеств позволяло России идти по пути реформ без резких скачков, как это стало при Петре.

Василий и Алексей Голицыны много сделали и для Черной Грязи. Рядом с лесом была выстроена ими деревянная церковь во имя Богородицы Живоносный источник, и скоро старое название — Чёрная Грязь — было забыто. Теперь село именовалось уже Богородским...

А уж по части украшения и расширения усадьбы Алексей Голицын не имел себе равных. Заново были отстроены дом и вся усадьба, на вотчинном дворе снесли старые расписные терема и построили нарядные боярские хоромы с гульбищами и рундуками[32] по примеру царского села Коломенское. Заново были отделаны воловий, конюшенный и солодовенный дворы, устроены новые мельницы и плотины, расширился фруктовый сад. Плотины позволили высоко поднять уровень воды в пруду — имение стало образцовым и по своей красоте, и доходности...

Но царевна Софья была заключена в монастырь, власть перешла в руки Петра Великого. Голицыны попали в немилость, были сосланы на север, и десяток лет имение находилось опять в дворцовой казне. И снова стали разрушаться боярские хоромы, затянуло ряской большой красивый пруд села, заросли сорняками фруктовые сады и огороды, развалились конюшни и скотные дворы.

В таком виде и подарил Пётр эту прелестную огромную усадьбу Дмитрию Кантемиру, и с той поры чувствовала Мария всю красоту и живописность села Богородского и всего имения Чёрная Грязь...

Не только сам князь, но и Мария обустраивали и обновляли своё имение. Прежде всего деревянная церковь была подкреплена новым каменным нижним ярусом, и теперь купол её весело сверкал в лучах солнца. Обветшавшие хоромы Голицыных тоже были подновлены, заведены регулярные фруктовые сады, расширены огороды. Пока был жив отец, Мария многое сделала для благоустройства села и самой усадьбы. Она любила её за то, что похожа была эта усадьба на её родную Молдавию — такие же округлые мягкие холмы, красивейшая водная гладь огромного пруда, посередине которого, словно брошенный гигантской рукой шар, возвышался заросший деревьями и травой круглый остров. Здесь Мария с братьями любили разводить костры тихими июньскими ночами, приплывая к острову на лодках, и мечтать, глядя в тёмное, усеянное бесчисленными звёздами небо.

И вот теперь Мария снова в ночных видениях гуляла по своему имению вместе с Петром, так никогда и не побывавшим в Черной Грязи...

Видения не оставляли её и днём, и скоро она уже была не в состоянии отличить реальную действительность от них, всё больше и больше погружаясь в сумеречное состояние.

Братья не очень-то вникали в настроение старшей сестры, зато её верные слуги нашли хороших лекарей, способных вывести Марию из её нынешнего состояния.

Но потребовалось много месяцев лечения, разные способы его, пока Мария наконец не увидела, что сон, который без конца устремлялся в её глаза, лишь сон, а не явь, не действительность...

Поликала давно не было в этой семье. Едва только умер старый князь, Поликала отпросился у Марии в заграничное путешествие, из которого уже не вернулся.

Медленно и неохотно возвращалась к действительности от своих сладких видений Мария. Старшие братья почти не заходили к ней, увлечённые службой в Преображенском полку, ночными гулянками, не сдерживаемые теперь ничем: старшая сестра всё лежала в трансе, князя не было, а верные, ещё молдавские, слуги могли лишь с сожалением молча смотреть на художества старших княжичей. Только младший, Антиох, почти беспрерывно сидел у постели Марии, держал её за руку и неотрывно глядел в её глаза, затуманенные болезнью.

Вот его-то лицо и увидела однажды Мария, словно пробудившись от сладостного, такого длительного сна.

— Антиох, — испуганно спросила она, — что ж ты не на уроке?

И Антиох заплакал, припал к руке Марии, безудержные рыдания сотрясли всё его голенастое худое тело.

   — Что ты, что ты, — провела рукой по его кудрявым густым волосам Мария, — почему ты так плачешь, что случилось?

Как мог сказать ей младший брат, что с минуты на минуту ждал он смерти любимой сестры, заменившей ему мать, что сердце его неутешно и надорвано? Он ещё не мог выразить свои чувства, не мог найти нужные слова и продолжал плакать, обливая слезами её исхудалые руки.

   — Мальчик мой, — прижала его голову к своей груди Мария, — кто обидел тебя, скажи, я пойму...

   — Ты только не умирай, — поднял голову Антиох, — ты только не умирай... — повторил он.

Он ещё не мог сказать, что боится остаться один со своими разнузданными и грубыми братьями, что ему нужна поддержка и опора, что для него в старшей сестре соединились и мать, и сестра.

   — Что ты, — улыбнулась Мария пересохшими губами, — как это я умру? А на кого я тебя оставлю?

Вот так трудно выкарабкалась Мария из своей многомесячной депрессии, вот так поняла, что она нужна Антиоху, что без неё он пропадёт. Хоть и был он уже ротмистром в полку, но военная служба казалась ему тяжкой и отвратительной — грубость и хамство, царившие в полку, задевали его, он примечал все людские пороки, и оттого жизнь ему казалась тяжелее, чем была на самом деле.

Помедлив, Мария приподнялась в своей постели, выпила крепчайший бульон, принесённый одним из слуг, и принялась расспрашивать Антиоха о его учёбе, занятиях языком и стихами. Плача и радуясь её вопросам, Антиох отвечал, что давно уже не учится, что его учитель Иван Ильинский не даёт ему больше уроков русского языка, что теперь он почти все дни проводит в полку, о занятиях в котором не хочется даже и рассказывать.

Мало-помалу, приводя в порядок свои мысли и слова, Мария узнала, что братья проводят дни и ночи в попойках, являются домой под утро сильно навеселе и что у них уже были большие неприятности с начальниками.

   — Я не ябедничаю, — сразу же начал оправдываться Антиох, — но мне не по душе такие их занятия. Я, как и ты, люблю книжки, в них так всё красиво и не скучно...

И эти сообщения Антиоха сразу взбодрили Марию: она зарылась в свои печали, оставила на произвол судьбы братьев, она виновата в том, что у них такие занятия, — она, одна она отвечает за них перед покойными отцом и матерью, перед Богом. Она ушла в себя, она слишком любила Петра и упустила братьев, отвергла свой долг, возложенный на неё отцом...

Мария обняла Антиоха, и они долго плакали вместе, и эти слёзы дали ей наконец облегчение, которого она искала много месяцев в своих сумеречных грёзах.

С той поры княжна пошла на поправку...

Едва кончались занятия в полку у Антиоха, он бежал к сестре. Читал ей свежие романы, получаемые из Парижа, — за время болезни Марии их скопилось множество, — они вместе обсуждали их, смеялись над чересчур уж неуёмным вымыслом, но воспринимали всерьёз и описываемую любовь, и отношения людей. Иногда посреди чтения Антиох задумчиво поднимал глаза и неопределённо говорил:

   — Почему так ничтожны и неумны бывают люди?

   — Но ведь не все, — улыбаясь, отвечала сестра.

   — Нет, конечно, но дураков больше, и они правят миром...

И тогда Мария начинала возражать брату. Она уже видела, что склад его ума вовсе не таков, как у неё: она романтична до мозга костей, а он острее замечал людские промахи, ошибки, недостатки.

Тогда же и начал он сочинять стихи — семнадцатилетний юноша изливал в них тоску по хорошему, по стоящим людям, не прощал светскому обществу ни единого порока.

Он читал Марии свои первые литературные опыты, и не было учителя тактичнее и жёстче, чем она. Мария разбирала их, высмеивала плохие рифмы, но тут же останавливалась на его очевидных удачах. Дружба их за все дни, пока ещё она не вставала с постели, окрепла.

Но пришло время, и Мария поднялась и опять, как прежде, стала гонять слуг и служанок, выговаривать за все огрехи и недочёты, бранить и наставлять братьев. Им это помогало мало — они или молча уходили в свои комнаты, или грубо отговаривались тем, что теперь они уже взрослые, могут сами за себя отвечать и нечего сестре лезть в их дела...

Постепенно входила Мария и в курс городских новостей. А у всех на устах было только одно имя — светлейшего князя, герцога Ижорского, генералиссимуса Меншикова. Постепенно узнавала Мария, что императрица тяжело больна, что Меншиков старается оттеснить от неё всех своих старых друзей и сподвижников Великого Петра.

Новостью, которая подкосила её, был арест Петра Андреевича Толстого.

Она знала его с детства, с того константинопольского своего детства, которое было таким безоблачным и счастливым, принимала его подарки, у него научилась искусству шахматной игры, от него узнала множество тайн, дворцовых интриг, с ним же ехала в Персидский поход — словом, это был человек, которого любят и уважают ещё с детства, человек, не навестить которого было никак нельзя, хоть бы это и грозило опасностью.

Пока ещё Толстой содержался в своём доме, ему позволено было даже принимать родственников. Правда, родственники почему-то не спешили выказать опальному графу почтение и любовь: никто к нему не приезжал.

Мария не медлила ни минуты. Это был её первый выезд после болезни, она не узнавала города, по которому несли её бодрые кони, весна только начиналась, и проталины на мостовой скрывали развороченные ухабы, кочки и снежные, застывшие намертво комки, тяжело ударявшие в передок кареты.

У дома Толстого стояли двое караульных солдат.

Они остановили карету с Марией и долго расспрашивали кучера, в каком родстве находится княжна Кантемир с Толстым. Она не выдержала, высунулась из открытой дверцы и громко крикнула часовым:

— Я его крестница, он крестил меня ещё в Стамбуле в семисотом году!

И караульные отступили...

Мария поднималась по широкой мраморной лестнице к тяжёлым дубовым, окованным железными полосами дверям и всё думала: почему, за что арестовали графа, в чём он повинен?

Сподвижник и верный пёс Петра, соратник во всех его делах, чем не угоден он стал его вдове, Екатерине, почему она так сурово обошлась с верным слугой своего мужа?

Конечно же, ничего не знала Мария о всех дворцовых интригах, никто не мог объяснить ей тайные хитросплетения, но она догадывалась, что главным врагом Толстого стал всесильный князь Меншиков. Но почему Толстой — ведь они были друзьями, стояли у трона великого государя? Неужели теперь, когда его нет, когда прошло всего каких-нибудь двадцать шесть месяцев со дня его смерти, бывшие друзья успели стать врагами?

Они находились рядом, когда надо было утвердить на троне Екатерину. Прекрасно понимали оба, что, не дай Бог, перейдёт престол к царевичу Петру Алексеевичу, и все те, кто подписал приговор его отцу, царевичу Алексею, понесут заслуженное наказание — смертная казнь грозила всем двадцати семи подписавшим этот приговор. Не допустить Петра до трона — такова была их задача. Они это сделали — с помощью гвардии, подкупа, подачек солдатам...

Но теперь, когда Екатерина умирала, снова и снова вставал всё тот же вопрос: кому править страной? И вот тут и разошлись пути бывших соратников.

Меншиков забрал слишком большую власть при Екатерине, фактически он правил Россией все эти двадцать шесть месяцев. Оттеснил, как мог, прежних друзей, пользуясь неограниченным влиянием на свою бывшую любовницу. Но и он задумывался: начала болеть Екатерина, а ну как умрёт — что тогда будет с ним? А он уже привык к безраздельной власти, к тому, что всё перед ним трепещет.

И сперва даже в думах не было у него провозгласить царём отрока, мальчика Петра Алексеевича. Да подвернулся австрийский посол и подал мысль простую и до крайности выгодную — женить Петра на дочери Меншикова, и чтобы так и записала Екатерина в своём завещании: наследство отдать Петру, с условием, однако, что женится на дочери Меншикова. И уже состоялось обручение...

Схватились за голову все стоящие близко у трона: теперь уж Меншиков неограниченный правитель, что хочет, то и делает, а когда будет тестем царя — тогда что? И пошла молва. Больше всех суетился зять Меншикова — Антон Мануйлович Девиер, женатый на сестре князя: то к одному сунется с разговором, то к другому. И все эти разговоры поддерживал голштинский герцог, женатый на дочери Петра и Екатерины — Анне. Он мечтал только об одном: занять место президента Военной коллегии, которое теперь занимал Меншиков. А виды у него были дальние — начать войну с Данией за кусок немецкой земли, Шлезвиг, на который издавна зарились голштинские герцоги...

Со всеми заговорщиками беседовал герцог, но привлечь его к суду было невозможно. А вот сошек поменьше можно и в казематы отправить, что и проделал Меншиков блестяще. Арестовали Девиера, арестовали Бутурлина, арестовали Толстого. И приговор вынесли за час до смерти Екатерины — сумел подсунуть умирающей императрице такой указ Меншиков вместе с указом о наследстве. И ведь не детям своим оставила наследство Екатерина, а пасынку, которого терпеть не могла, но вот сдалась на уговоры Меншикова и подписала этот указ слабеющей рукой. Заговорщики же лишь говорили, говорили и говорили, никто не предпринял никаких конкретных мер — все только и думали, как остепенить императрицу, доказать ей вредность её мысли и указа, все только и мечтали, как к ней попасть да высказаться. Но Меншиков строго стерёг государево ложе — никого и близко не подпускал к умиравшей. Тем дело и ограничилось — разговорами. А из этих разговоров сумел сделать Меншиков государственный заговор, измену императрице. Даже разговоры о наследнике и империи карались тогда смертью — думать не моги, открывать рот не смей...

И вот теперь сидел под домашним арестом граф Толстой и ждал, когда отправят его в самый северный — Соловецкий — монастырь вместе с сыном Иваном, уж никак не причастным ни к каким разговорам: Меншиков позаботился, чтобы не осталось и единомышленников у графа, вырезывал все корни.

Приговор суда, составленный наспех в день смерти Екатерины, гласил: наказать смертью. Но умирающая заменила смерть на монастырское житьё — припомнила важную услугу, оказанную ей Толстым, а всё-таки не помиловала...

Довольно долго ждала Мария, пока камердинер ходил докладывать о ней бывшему действительному тайному советнику и кавалеру графу Толстому. В гостиной всё ещё было светло от множества свечей, зажжённых во всех канделябрах. Много раз бывала Мария в этой комнате, гостиной в доме графа Толстого, и не заметила никаких перемен — всё те же бархатные занавеси на широких окнах, всё те же гобелены и роскошные картины в золочёных рамах на стенах, всё тот же овальный стол, накрытый бархатной же скатертью, всё те же пушистые ковры под ногами и кресла, обивка на которых даже не повытерлась. Но она слышала шум и движение в других комнатах — там уже выносили мебель и посуду, всё имущество графа было взято в казну, все имения были конфискованы и отдавались в дворцовое ведомство, и поспешность была такова, что не дождались даже отъезда графа в ссылку, чтобы без него начать конфискацию...

Граф вышел, и Мария поразилась. Ничего не делалось этому восьмидесятидвухлетнему старцу. Всё так же важно нёс он свой большой живот, всё так же лёгок и скор был его шаг. Только голова была гола, как шар, блестела в отблесках свечей. И парика всегдашнего не было на этой голове — то ли считал граф, что сей предмет уже не нужен при его положении, то ли не находил нужным скрывать свой обнажённый череп. Но из-под рукавов простого суконного кафтана всё равно выглядывали белоснежные кружева манжет, а голую морщинистую шею прикрывал высокий воротник с белоснежными же кружевами. Камзол под кафтаном тоже теперь был простой, суконный, и никаких знаков отличия не было на нём. Но на тонких старческих ногах сияли лаком туфли на толстых высоких каблуках, а лодыжки обтягивали толстые белые чулки. Пряжки на туфлях тоже были простенькие, а короткие штаны не в цвет кафтана и камзола заканчивались лентами с бантами — подвязками.

Мария поднялась и пошла навстречу своему крестному.

   — Могу ли я чем-нибудь помочь? — сразу же спросила она у Толстого.

   — Деточка, да чем же ты можешь помочь мне? — усмехнулся граф. — Я теперь буду старец-монах, содержать меня станут в монастырской тюрьме, кормить впроголодь, но не в том моя беда. Сына за что?

Он сел на высокий бархатный стул и прислушался к движению за стенами гостиной. По-прежнему выносили мебель, слышались грубые голоса грузчиков.

   — Вот и кончилась моя жизнь, — внезапно тихо сказал Толстой, — а уж как извивался, как стремился...

   — Пётр Андреич, вы позволите, писать вам буду, может, когда и посылочку отправлю, — заикнулась было Мария.

Он странно глянул на неё, внезапно встал и грохнулся перед ней на колени.

   — Прости ты меня, старого дурака, — опустил он голову в самые ноги княжны.

   — Что вы, что вы, Пётр Андреич! — испугалась Мария, попыталась было поднять его, но не по силам ей это было.

   — Не встану, пока не простишь, — лежал головой на ковре Толстой.

   — Да за что же вы просите прощения? — изумлённо спросила Мария. — Да и Бог простит, но ведь свидимся ещё?

   — Теперь уж нет, — тяжело поднялся с колен Толстой. — Теперь уж всё, только на том свете...

Он так же тяжело присел к столу и рукой показал ей на стул напротив.

   — Вроде бы и не время, а вот надо мне перед тобой очиститься.

Мария с удивлением наблюдала за ним.

   — Мне не за что прощать вас, — тихо произнесла она, — вы всегда были так добры ко мне.

Толстой пожевал впалыми старческими губами и молча смотрел прямо в лицо Марии всё ещё ясными голубыми глазами.

   — Грех на мне великий, — тихонько промолвил он, — дважды поднял я руку на царскую породу...

Мария слушала в изумлении.

   — Царевича Алексея заманил домой, отправил на верную смерть, но то был приказ государя, и ослушаться я не мог...

Он опять пожевал губами.

   — Грех то великий, за то и кару получил. Всё на свете возвращается, и всё на свете требует отмщения...

Мария поёрзала на стуле, не зная, что сказать, что сделать, как смотреть в глаза этому старцу.

   — А второй мой великий грех, — ещё тише проговорил Толстой, — твой сын...

Мария вся напряглась.

Но Толстой надолго замолчал, словно и не было здесь Марии, словно бы ушёл он в воспоминания, словно и не слышал движения за стеной, а Марии не видел...

   — В чём же ваша-то вина? — пожала плечами Мария. — Сын мой родился мёртвым... Кто ж в этом виноват? Значит, не дал ему Господь жизни...

Толстой будто очнулся.

   — А люди не дали, а но Господь, — внезапно окрепшим голосом сказал он. — Задавил Поликала твоего сыночка, а родился он живым...

Мария окаменела, но слова были слишком жестоки, чтобы можно было в них поверить.

   — Не берите грех на душу, — тихо промолвила она. — Поликала с нами жил ещё со Стамбула, был предан нашей семье, он не мог этого сделать, он был верным слугой и прекрасным доктором...

   — Купил я его, — вздохнул Толстой, — купил. Каждого человека можно купить, а уж такого, как Поликала, и подавно...

Мария только начала осознавать смысл его слов.

   — Но зачем, ему-то какая выгода? — вдруг выдохнула она.

Толстой потерянно посмотрел на неё.

   — И всё ещё ты такая — доверчивая да лёгкая, — вздохнул он, — а люди лживы, отвратительны и делают лишь то, что им нужно и выгодно. И Поликале неважно было, будет живым твой ребёнок или нет, ему важно было получить деньги да и уехать в Европу...

   — Я подозревала, что императрица может мне навредить, а оказывается, это вы. Но почему, чем помешал вам-то мой сын?

   — Всем помешал... Императрица призвала меня и прямо сказала: хочешь жить или гнить в Сибири? Чтоб не было у Марии сына...

Со всё возрастающим ужасом смотрела Мария на Толстого, который так спокойно рассказывал о злодеянии.

   — Теперь уж свидетелей нет, никто доказать ничего не может, даже императрица кончилась. Но пощадила меня, значит, было за что, отправила не на эшафот или в Сибирь, а в монастырь, хоть и знала, что там долго я не протяну...

   — И вы ещё говорите о своей жизни, вы, дряхлый старик, убийца моего сына? Да разве такое прощается, разве не останется у меня к вам ненависти, разве ж я не прокляну вас? — громко заговорила Мария, не боясь быть услышанной за стеной.

   — Мы только были орудием в руках судьбы, — смиренно протянул Толстой, — а судьба вашего рода была предначертана Балтаджи-пашой в его предсмертном проклятии...

   — Как вы смеете так говорить, при чём тут Балтаджи-паша, при чём тут его проклятие, если вы...

Она остановилась, задохнувшись, она не могла больше продолжать, весь чудовищный смысл его слов лишь теперь доходил до неё.

   — Вот видишь, — опять так же смиренно прошептал Толстой, — и ты готова проклясть меня, и слова твои имеют свою цену и свой вес. Прокляни, и я буду знать, что меня есть за что проклинать, и я умру спокойным. Я хорошо пожил, я старый человек...

   — Я не буду вас проклинать, но хочу, чтобы вы мучились каждый раз, когда вспоминали о том, что убили ни в чём не повинное дитя.

   — Твоё дитя было повинно в смуте, которая последовала бы за его признанием. Твой сын стал бы помехой императрице, она пошла бы в монастырь, а твой род возвысился бы, и к трону пришли бы бояре старые.

   — Великий Пётр не допустил бы смуты, — твердо сказала Мария.

   — Кто знает, что могло бы из всего этого выйти!.. Судьба в моём лице не допустила этого...

   — Не сваливайте на судьбу, — горько рассмеялась Мария, — только теперь узнала я, на что способны люди. Вы много лет были нашим другом, другом моего отца, вы были моим крестным. Я не хочу, чтобы вы теперь были моим крестным, вот ваш крестик, который вы подарили мне в мои три года...

Она сорвала с шеи нательный золотой крестик и бросила его в лицо Толстому.

   — Ропщи и страдай, — сказал Толстой, — а я исповедался, открыл мою вину, и на душе у меня стало легче. Ругай меня, бей, отныне мне уже всё равно, рано или поздно ты простишь мне мою вину.

Слёзы градом хлынули из глаз Марии.

   — Я не могу теперь проклинать вас, вы и так уж обижены судьбой, — сквозь поток слёз проговорила она. — Зачем вы поведали мне, что Поликала задавил моего сына, зачем вы открыли мне эту тайну? И никого нет, чтобы защитить меня, и вы едете в монастырь, далеко на север... И что делать мне теперь с моей страшной тайной, о которой я даже не могу никому рассказать?

   — Береги семью, — едва слышным голосом проговорил Толстой, — предсказание Балтаджи-паши исполнится...

   — У меня четверо братьев, — гордо выпрямилась Мария, — они женятся, у них будут дети. Да я и сама ещё смогу выйти замуж, я всё ещё не стара и хороша собой, у меня тоже родятся дети...

   — И всё-таки род Кантемиров пресечётся на этой земле, и останутся только воспоминания об его деяниях. От судьбы не уйдёшь...

   — Прощайте, — вскочила Мария, — пусть и ваша судьба исполнится...

   — Прости, деточка, — снова упал на колени Толстой.

   — Бог простит, — миролюбиво ответила Мария.

   — Он простит все наши грехи, а ты отпусти мне мой великий грех — поднял руку на царского помазанника...

   — Ладно, прощаю, — сдержалась Мария, имея в виду, что теперь уже всё равно ничего не исправишь, а с минуты на минуту этого старого человека отправят в ссылку.

Вот уже и рабочие вошли в гостиную, вот уже и конвоиры подали графу тулупчик, в котором ему следовало выехать, вот уже и четыре камердинера окружили его — они ехали с ним.

Рогожный возок ожидал во дворе.

Мария вышла на крыльцо. Завыли в голос бабы, заголосили крепостные. Мария с усмешкой подумала: «Рабы, а воют, как будто господин их самый лучший на свете...»

Она села в карету и поехала домой...

Мария больше не видела графа, но часто думала о том, что прощение ему дала в горячем порыве и ненависти. Сердце её содрогалось от обиды на него, Поликалу, императрицу, на судьбу. И лишь много позднее она успокоилась и поняла, что немыслимо проливать столько слёз по раз отболевшему — это там, в Астрахани, горько рыдала она над своим мёртвым ребёнком. И не потому, что он был дорог ей сам по себе, а потому, что она думала, это привяжет к ней её любимого, она может стать императрицей, а может быть, её сын просто будет наследником Великого Петра. Не случилось, не удалось, не судьба.

А может, и правда, что проклятие визиря стало для её рода камнем преткновения и род Кантемиров исчезнет с лица земли? Но ведь выжила же Смарагда-Екатерина. И Мария тут же обрывала себя: ведь и их было пятеро, а дочка мачехи была лишь шестой в числе детей её отца...

Эти думы так мучили её, что все городские новости она воспринимала словно бы сквозь вату — и слышно, а неясно, о чём...

Но за судьбой Толстого, своего крестного, от которого она отказалась, Мария внимательно следила.

Вместе с сыном Иваном препроводили его в самый северный монастырь — Соловецкий. При чём тут был Иван, вовсе становилось непонятно, потому как против него не было никаких улик и он даже не упоминался в указе и решении суда. Его просто забрали по приказу самого светлейшего князя Меншикова.

Князь позаботился о том, чтобы имя герцога Голштинского, мужа царевны Анны, даже не было упомянуто — положение герцога избавило его от роли подследственного. Однако именно это обстоятельство вынудило герцога поспешно покинуть Россию, — уж Меншиков позаботился о том, чтобы и такого соперника на власть у него не осталось. Анна уехала вместе с ним, но через два месяца после того, как родила будущего императора России, Петра, умерла...

Учреждённый суд отправил архангелогородскому губернатору Измайлову указ о немедленной доставке высланных в Архангельск Толстого с сыном на судах в Соловецкий монастырь «и велеть им в том монастыре отвесть келью, и содержать его, Толстого с сыном, под крепким караулом, писем писать не давать, и никого к ним не допущать, и тайно говорить не велеть, токмо до церкви пущать за караулом же, и довольствовать брацкою пищею».

6 мая 1727 года Екатерина скончалась, а манифест от имени Петра II вышел только 27 мая. В нём раскрывалось дело Девиера и Толстого и рассказывалось, что нынешние осуждённые «тайным образом совещались против того указу и высокого соизволения Её Императорского Величества во определении нас к наследству». Они же противились и волеизъявлению покойной императрицы «о сватовстве нашем на принцессе Меншиковой, которую мы во имя Божие Ея же Величества и по нашему свободному намерению к тому благоугодно избрали...»

Ничего не изменилось для Марии, когда на престол взошёл юный мальчик Пётр Второй. Правда, теперь могла она не бояться, что обнесут её братьев чинами да начальство будет глядеть недовольно, как при Екатерине. Но и сейчас, как и во времена Екатерины, не звали её ко двору, не приглашали на балы и куртаги, а она и рада была: скука светских развлечений давным-давно стала определяющей чертой царских праздников. Разве что поглядеть, как красуется князь Меншиков, забравший под своё крыло юного царя, как опекает его, даже переселил в свой дворец, дабы смотрение за ним иметь...

Но это ему не помогло. Четырнадцатилетний подросток, настроенный Долгорукими и Голицыными во время всего лишь двухнедельной болезни князя, свалил всесильного владыку и отправил его в ссылку, так же, как Меншиков когда-то отправил в ссылку Толстого...

Только слухами да оказиями узнавала Мария о Толстом. Он сам никогда не жаловался, лишь сын его Иван бунтовал против плохой пищи да мокроты в келье. А у старика Толстого сгнил весь тулупчик от сырости, сгнило одеяло, но никому не писал он, стойко нёс свой крест.

Через два года невыносимой жизни в тюремных кельях Соловецкого монастыря умер сын Толстого Иван. И это подкосило старика. Через несколько дней после смерти Ивана умер и Пётр Андреевич...

Едва узнала Мария о его смерти, как пошла в церковь и поставила заупокойную свечу за душу Толстого. Обида её ещё была жива, но осадок от неё уже растворялся в житейских хлопотах. А по истечении нескольких месяцев она заказала и панихиду по своему крестному отцу, которого так сгоряча выкинула из своей жизни. Но вспышку эту она скоро стала считать лишь стремлением выпустить пар, действительно простила Толстому все его злодейства и поминала его два раза в год — на рождение и на смерть.

Всё хотела она отъехать в Москву, закрыться в глуши Черной Грязи, жить в красоте природы и деревенского воздуха, но каждый раз что-то мешало осуществлению её намерений. То братья вытворяли несообразное, и ей приходилось хлопотать, чтобы их не привлекли к суду, то последние события при дворе не позволяли ей уехать...

А скоро настали новые времена — к власти пришла Анна Иоанновна.


ГЛАВА ДЕСЯТАЯ | Проклятие визиря. Мария Кантемир | ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ