home | login | register | DMCA | contacts | help |      
mobile | donate | ВЕСЕЛКА

A B C D E F G H I J K L M N O P Q R S T U V W X Y Z
А Б В Г Д Е Ж З И Й К Л М Н О П Р С Т У Ф Х Ц Ч Ш Щ Э Ю Я


my bookshelf | genres | recommend | rating of books | rating of authors | reviews | new | форум | collections | читалки | авторам | add
fantasy
space fantasy
fantasy is horrors
heroic
prose
  military
  child
  russian
detective
  action
  child
  ironical
  historical
  political
western
adventure
adventure (child)
child's stories
love
religion
antique
Scientific literature
biography
business
home pets
animals
art
history
computers
linguistics
mathematics
religion
home_garden
sport
technique
publicism
philosophy
chemistry
close

Loading...


Глава тринадцатая

Возвращаясь с войны, несправедливо обойденный наградами, но больше всего обиженный за подчиненных, которым просил у императрицы отметки по заслугам и награждения за славную военную службу, Петр Иванович вместе с семьей попал в Москву, когда туда пришла беда нежданная, страшная и неотвратимая — старая столица государства подверглась нападению чумы.

Уже въезжая в город, видел он по сторонам дороги неубранные трупы, многочисленные карантины, запрещающие вход и выход из города, отряды солдат, выстроившихся по сторонам шлагбаумов. Его пропускали беспрепятственно, но строго предупреждали запастись кислой водой (уксусом) в большом количестве, обмываться ею чуть ли не ежеминутно, а уж детей беречь от соприкосновения со всеми и всем. Петр Иванович затрепетал — он не боялся встретиться с кровожадным противником на поле битвы, не робел перед пушками турок, но тут сердце его наполнилось великой жалостью к малолетним своим детям и молодой красавице Марье Родионовне. Не знал он, чем и как опастись от страшной беды, и приставленный к детям и жене доктор Пертенс каждый день едва не ежеминутно должен был оглядывать и тревожиться за здоровье генеральской семьи.

Пока в семье никто не заболел, никто даже и из слуг не заразился неведомой и потому вдвойне страшной болезнью, но, посоветовавшись с женой, решил Петр Иванович перегодить время это опасное в селе Петровском, имении Александры Ивановны Куракиной, сестры Петра и Никиты Паниных. Тем более что сама Александра Ивановна собиралась в Петербург вместе с внучатами, опекунами у которых состояли оба брата Панины, так что имение ее оставалось без хозяйского глаза. Господский дом в селе был обширен, службы добротные и ухоженные, леса и речка, луга и парк славились завидной тенью и деревенскими дарами, и потому Панины с великой охотой оставили свою московскую квартиру и переехали в Петровское почти теми же днями, как вернулись в Москву.

Все лето и зиму безвыездно жили они в Петровском, защищаясь, как только могли, от страшной болезни, подкрадывающейся незаметно и в два-три дня косившей свои жертвы. Мария Родионовна извелась в заботах о детях и Петре Ивановиче, снова подверженном припадкам жестокой подагры. Однако свежий деревенский воздух, парное молоко по утрам, отвары и настои из трав и кореньев поставили на ноги всю семью.

Несколько поутихла с зимними холодами и страшная чума, из Москвы уже доносились обнадеживающие вести, и Мария Родионовна и вовсе успокоилась, и то и дело просилась у Петра Ивановича в столицу, чтобы приглядывать за своими подопечными — слабоумными жителями дольгауза.

Но едва наступило тепло, только-только проступили на деревьях зеленые стрелки молодых листочков, как с еще большей силой и свирепостью забушевала в Москве чума. Ни специальные отряды докторов и санитаров, ни карантины, установленные во многих местах города, ни многочисленные больницы, вновь открытые по императорскому приказу, — ничто не помогало. Больше того, простой люд старой столицы стал подозревать санитаров и докторов в темных заговорах, видел в них разносчиков страшной болезни, и уже кое-где нападала чернь на госпитали и карантинные пункты, убивала докторов и их многочисленных отряженных городской властью помощников, видела в них страшных пособников чумы…

Не справлялись со своим делом похоронные команды, не успевали подбирать в домах и на улицах зловонные жертвы чумы, сжигать зараженную одежду и вещи, которыми пользовались больные. Тяжелый густой смрад повис над городом — то чадили и расцветали густыми черными клубами дыма кострища, где жглось все, что принадлежало умершим и заболевшим. Некому стало убирать валяющиеся на улицах и в домах трупы, целыми семьями вымирал народ, уже десятки и сотни в день больных чумой едва приползали в карантины — временные больницы для чумных. Не хватало полиции, чтобы устанавливать порядок — вымирали и они, больше всего соприкасавшиеся с зараженными.

Те, кто побогаче, бежали из Москвы в подмосковные деревни, разнося и там заразу, укрывались за частоколом стен, выставляя стражу возле ворот и заборов. Но чума невидимо вползала через высокие заборы и прочные каменные стены и косила людей, невзирая на звания и чины, достаток или нищету.

Нужно было вообще закрывать город, не впускать и не выпускать из него никого, чтобы предотвратить разнесение заразы, но сил не хватало — стоящий в Москве полк поредел почти наполовину. С ног сбился московский генерал-губернатор престарелый П. С. Салтыков, герой Семилетней войны, не боявшийся дисциплинированных войск Фридриха, а тут в страхе отступивший перед грозным, невидимым и беспощадным врагом.

Он написал Екатерине отчаянное письмо:

«Болезнь уже так умножилась и день ото дня усиливается, что никакого способу не остается оную прекратить, кроме что всяк старался себя сохранить. Мрет в сутки в Москве до 835 человек, включая и тех, кого тайно хоронят, и все от страху карантинов, да и по улицам находят мертвых до 60 и более. Из Москвы множество народу подлого побежало, особливо хлебники, квасники и все, кои съестными припасами торгуют, калачники, маркитанты и прочие мастеровые. С нуждою можно что купить съестное, работ нет, хлебных магазинов нет, дворянство выехало все по деревням. Генерал-поручик Петр Дмитриевич Еропкин (на этого сенатора было возложено руководство борьбой с эпидемией) старается и трудится неусыпно оное зло прекратить, но все его труды тщетны, у него в доме человек заразился, о чем он меня просил, чтоб донести Вашему Императорскому Величеству и испросить милостивого увольнения от сей комиссии. У меня в канцелярии тоже заразились, кроме что кругом меня во всех домах мрут: и я запер свои ворота, сижу один, опасаясь к себе несчастия.

Я всячески генерал-поручику Еропкину помогал, да уж и помочь нечем: команда вся раскомандирована, в присутственных местах все дела остановились и везде приказные служители заражаются.

Приемлю смелость просить мне дозволить на сие злое время отлучиться, пока оное по наступающему холодному времени может утихнуть.

И комиссия генерал-поручика Еропкина лишняя ныне и больше вреда делает, и все те частные смотрители, посылая от себя и сами ездя, более болезнь разводят»…

Потерял голову старый больной генерал-губернатор, спасая себя, убежал в свою подмосковную деревню, бросив на произвол судьбы гибнущую столицу.

Тихим ласковым осенним днем Мария Родионовна выехала в столицу. Петр Иванович с утра уехал на охоту пострелять зайцев, которых в лесах у Петровского расплодилось многое множество, мадам уже занималась с Катенькой уроками, Никитушка под присмотром мамушек и нянюшек возился в саду, и Мария Родионовна с удовольствием вдыхала влажный чистый, напоенный ароматами поздних осенних цветов воздух, взглядывала на пробегающие мимо деревья в золотом и багряном уборе, на дорогу, засыпанную золотом опавших листьев. Дворовый кучер споро погонял пару гнедых лошадок, и Мария Родионовна размечталась о том, как к зиме переедут они в столицу старую, как начнут принимать у себя гостей. Боялась она только одного — Петр Иванович и всегда-то был несдержан на язык, а тут уж несправедливость императрицы и вовсе заставила его брюзжать и выказывать недовольство при каждом удобном случае. Ну до Петербурга далеко, авось не донесется до ушей императрицы, авось вся старая брюзготня Петра Ивановича обойдется сама собой. Да и не за себя он был обижен. А за то, что хотел отличить действительно боевых людей, не боявшихся кидаться в самую гущу битвы и не щадящих живота своего ради отечества и государыни.

Но что делать — в Петербурге не поняли великих стараний ее мужа, и она была согласна с ним, что несправедливость постигла его, но старалась утишить его обиду и боль. Жилось им изрядно, дети росли, становились взрослее и краше. Катенька уже заневестилась, и Мария Родионовна прикидывала, когда надо вернуться в Петербург, чтобы показать дочку великосветскому люду, чтобы как можно лучше выдать ее замуж…

Сначала она и не обратила внимания, что по сторонам дороги то и дело попадаются лежащие прямо на земле люди. Дворовый ямщик, увидев первые трупы, обернулся к Марии Родионовне и стал усиленно просить возвратиться.

— Да мы и всего на часок, — сердито ответила графиня, — сколь уж время не бывала я у своих слабоумных. Надо же им и еды отвезти, раз в Москве теперь не достать ничего съестного…

За первой подводой трусила лошадь, запряженная в воз с провизией.

Ехать было недалеко — всего несколько верст отделяли Петровское от старой столицы, и Мария Родионовна уже через несколько часов остановила свои подводы у низкого бревенчатого дольгауза, где располагался приют для слабоумных. Она видела и валяющиеся по улицам неубранные трупы, и людей в белых балахонах, огромных жестких рукавицах и белых бахилах — сапогах, сжигающих смрадные тряпки, животных и домашний скарб, вытащенный из домов, опустевших от чумы.

В дольгаузе все было спокойно. Еще прошлой весной она распорядилась поставить крепкие запоры, неустанно нести сторожевую службу, и теперь тут не было больных, и даже никто из персонала, ухаживающего за слабоумными, не заразился страшной болезнью.

Она прошла по комнатам больных, просмотрела все, что считала нужным: больные содержались в чистоте, еды им хватало, а санитары и доктора не высовывали и носа из дома. Чума обходила стороной дольгауз.

Мария Родионовна услышала все городские новости — также никто не заразился в воспитательном доме, куда свозили всех сироток — а их во время чумы оказалось в Москве великое множество. Там тоже поставили крепкие запоры, расставили сторожей. Никто не мог войти, никто не мог выйти. Уксус был потребляем в неимоверных количествах, хоть и знала Мария Родионовна, что не очень-то помогает кислая эта вода от беспощадной болезни.

Она совсем уже было собралась уходить, как услышала невдалеке от дольгауза страшный шум.

Крики, шум толпы дополнялся мрачным звоном колокола — набат сзывал москвичей.

Мария Родионовна вышла за ворота и увидела, как мимо пробегают люди — бедные простые работники, мастеровые, торговцы, крепостные, живущие на оброке в столице, нищие, женщины, дети, но все больше сумрачные мужики с насупленными бровями и кольями в руках.

— Что это? — остановила она молодую девушку в бедной старенькой кофте и рваной юбке.

— Боголюбскую Богоматерь отымают у народа, — крикнула та на бегу.

Мария Родионовна знала об этой чудотворной иконе Боголюбской Богоматери. Одна надежда осталась у простого люда Москвы — на спасительницу Пресвятую Богоматерь. Эта икона стояла на простой дубовой подставке у Варварских ворот, и каждый богомолец прикладывался к святому лику. Доктора стали говорить, что целование иконы разносит заразу, что ее надо убрать от Варварских ворот, где каждый мог подойти к лику спасительницы и приложиться. Митрополит Амвросий прислушался к советам докторов и приказал перенести икону от Варварских ворот в церковь…

И вот теперь на защиту заступницы поднялся весь беднейший люд.

Там же, у Варварских ворот, стояли и ящики, куда собирались народные деньги в честь этой иконы.

Амвросий пока еще не перенес святыню, но деньги велел опечатать и отвезти в воспитательный дом для сирот, где он состоял опекуном.

Услышав об этом, народ возмутился против Амвросия и побежал к Варварским воротам, вооружась, чем попало.

Люди бежали и бежали мимо, и ноги сами понесли Марию Родионовну вместе с толпой. Ее тоже задела за живое мысль об иконе, о святом лике Богородицы. «А я ж дочь богородицына, — смутно думалось ей, — и как же не встану со всеми на защиту святой нашей Матери?»

Дворовые, приехавшие вместе с ней, только руками всплеснули, когда увидели бегущую вместе с толпой Марию Родионовну, кричали ей, бросились было вслед, да одумались и вернулись дожидаться госпожи в самый дольгауз, благо тут топились печи, было тепло и можно было и отдохнуть, и узнать все городские новости.

А Мария Родионовна бежала вместе с толпой, уже ничего не понимая, захваченная тем же стремлением, что и все бегущие — спасти, сохранить лик, сохранить икону, столько помогавшую простому люду старой столицы.

Переулками, кривыми улочками бежала толпа, и Мария Родионовна бежала вместе с ней.

Выскочив к Варварским воротам, она увидела, что перед иконой волнуется море людей, словно волнами проносились стремления народа, никто не стоял на месте, всем хотелось протиснуться в первые ряды. А там происходило нечто страшное.

Работая локтями и руками, Мария Родионовна пробилась почти к самым Варварским воротам. Четыре служки в черных рясах и черных скуфейках пытались вытащить из толпы ящики с медными копейками. На них налетели здоровые крепкие мужики, нищие, оборванные простоволосые бабы, и закрутилась над кучей тел кутерьма. Толпа выла и кричала, и Мария Родионовна, пробившись к самому людному месту, только увидела, как полетели в стороны черные скуфейки, как вспорхнули над толпой клочья монашеского одеяния, как исчезли под грудой тел и голов тела бедных служек, в ужасе воздевавших руки к небу.

— Стойте, — кричала она вне себя, — остановитесь, опомнитесь, что вы!

Но никто не слышал ее надсадного крика, взбешенная толпа расправилась со служками и отхлынула от страшного места.

Возле иконы, возле опечатанных ящиков с медной мелочью остались лишь кровавые останки тех, кто еще так недавно, всего минуту назад, были людьми.

— Люди, — кричала Мария Родионовна, — остановитесь, побойтесь Бога, побойтесь Матерь нашу, Пресвятую Богородицу, успокойтесь, остыньте, простите грех их, простите, успокойтесь…

Она кричала и кричала, голос ее уже охрип, но никто не слушал ее. Вопили все, а медный гул колоколов все плыл и плыл над городом.

— Айда к Амвросию! — зычно крикнул кто-то. — Пусть ответит перед Богом и нами, почто взял казну матушки Богородицы…

И толпа понеслась от Варварских ворот к Чудову монастырю, где, по слухам, успел спрятаться Амвросий.

Подхваченная толпой, неслась вместе со всеми и Мария Родионовна.

Толпа растеклась по всему подворью Кремля и кинулась к Чудову монастырю. Монахи попрятались, едва кто-нибудь из них показывался, как толпа с воплем кидалась на него и разрывала в куски.

Все, что попадалось под руку разнузданной черни, было разбито и изломано. Мария Родионовна пыталась остановить народ, пыталась кричать, но голос уже изменил ей, и она только хрипела. Ее отшвыривали в сторону, и она больно ударялась об угол алтаря или острый угол монастырской галереи. Амвросия в Чудовом не оказалось, он побежал спасаться в Донской монастырь, но толпа настигла его и здесь.

Плыл и плыл над Москвой мрачный тяжелый медный набат, а толпа, разъяренная и почувствовавшая запах крови, еще больше разжигалась и бушевала.

Вместе со всеми бежала и Мария Родионовна, давно в лохмотьях, едва прикрывавших тело, почти не отличаясь от взбешенных, с пеной на губах, простых баб, бегущих вслед за мужиками, мужьями и братьями. Некому было остановить людей, вся полиция попряталась от страха, и народ буйствовал, найдя, казалось бы, причину страшной муки последних двух лет мора, гибели, страдания, голода.

В Донском монастыре толпа нашла, наконец, Амвросия, седенького маленького старичка в ветхой черной рясе с большим крестом на груди.

— Миряне, — воздел он над толпой крест, — остановитесь, не ведаете, что творите…

Но ему не дали договорить. Кинулись на него мужики, Амвросий вырвался, забежал в царские врата, дрожащими руками запер их, но толпа нажала, и огромные золоченые двери подались, упали под мощным напором.

Мария Родионовна видела только, как склонились над несчастным Амвросием головы, как протащили его по церкви, выволокли на паперть, бросили среди церковного двора и принялись охаживать кольями.

Два часа месили то, что осталось от московского митрополита.

Мария Родионовна сбегала в ближайший полицейский участок, привела с десяток дюжих полицейских, но и они ничего не смогли поделать с разъяренными людьми…

Словно насытившись видом крови, толпа, как будто ужаснувшись содеянному, тихо разбрелась по домам.

Мария Родионовна встала у того, что осталось от митрополита, и тихо надсаженным хриплым голосом читала молитвы.

— Сжалься, Пресвятая Матерь Богородица, — шептала она горестно, — не губи их, не ведали, что творят…

Потом она встала и пошла к дольгаузу. Стелился смрадный дым, зловоние от неубранных трупов носилось в воздухе. Валялись по сторонам улиц мертвые тела, никому не нужные, забытые, а над городом все плыл и плыл медный набатный звон колоколов, словно отсчитывающий последние часы древней столицы…

В дольгаузе Мария Родионовна переоделась, велела сжечь платье, от которого остались одни лохмотья, и вечерней порой, когда уже село солнце и роса омочила траву, и закапали первые слезинки дождя, вернулась в Петровское.

— Куда ты пропала? — напустился на нее Петр Иванович, давно вернувшийся с охоты и тоскливо бродящий по просторным комнатам Петровского имения.

— Прогулялась, — коротко ответила Мария Родионовна.

Тщательнее обычного протерла тело кислой водой, мыла и словно бы не могла отмыть руки.

Графиня никогда и никому не рассказывала, что видела она в тот день, 15 сентября 1772 года в Москве. Нельзя было рассказать это, никто не знал, что много лет лежало тяжестью на душе у Марии Родионовны…

Долго потом, сама с собой разговаривая, удивлялась Мария Родионовна, что толкнуло ее побежать вслед за толпой. Только слова о Богородице и всегдашняя готовность служить ей всеми силами могли подвигнуть ее на это. Могли в толпе и смять, и разорвать, и отшвырнуть с дороги, однако же целая и невредимая добежала со всеми до Донского монастыря, стала невольной свидетельницей убийства митрополита Амвросия, не пострадала нисколько, только платье оказалось разорванным и искромсанным. Нет, она ничего не боялась в тот момент и, пожалуй, говорила себе, случись все снова, снова побежала бы и снова уговаривала толпу, и снова кидалась на спасение седенького маленького старичка митрополита, но Бог судил ему, видно, такие муки, такую страшную смерть, и она ничего не могла сделать, ничем не могла помочь ему. Впервые так близко видела она страшный русский бунт, «бессмысленный и беспощадный», впервые столкнулась со слепой разрушительной силой, когда уже ничего человеческого не остается в человеке, когда он глух ко всем разумным доводам, и молча томилась тоской — сколько же в тебе, человек, еще звериного, как ты еще несовершенен и какой тонкий слой образованности и обузданности лежит на темном невежественном тяжелом слое бедноты…

Она не поделилась страшными воспоминаниями с Петром Ивановичем. И молчала до самой смерти.

«Вот если бы рядом был Никита Иванович, — нередко думала она, — ему бы рассказала, он бы понял все. Теплый человек Никита Иванович — он всегда откликнется на чужое несчастье и горе, его можно и попросить об услуге, и он с радостью выполнит любую просьбу…»

Весть о московском бунте достигла Петербурга, и там тоже были в полной растерянности, не знали, что делать, какие меры принимать.

Екатерина злилась, что в самый ответственный момент в городе не оказалось ни одного начальствующего, что Салтыков сбежал, едва умыслил, что сам подвергается опасности.

И тут пришел к ней Григорий Орлов и вызвался ехать в Москву, навести порядок и приструнить чуму…

Никита Иванович едко усмехнулся, когда услышал о желании Орлова. Не верил он фавориту, всегда относился к нему с предубеждением. Заласканный выше меры, осыпанный чинами, титулами, благодеяниями императрицы, граф российский, князь Римской империи, этот баловень судьбы скучал, не зная, чем занять себя. Чума — это вам не придворный бал, где можно отличиться в танце, или отпустить слащавый комплимент, или поволочиться за какой-нибудь светской львицей. Что может сделать Орлов со страшной опасностью, подкрадывающейся незаметно и беспощадно собирающей свои жертвы. Не отступит чума перед молодечеством и удалью гвардейского офицера. Здесь нужен ум, да еще и недюжинный. Здесь надо поразмыслить, с какого бока подойти к опасности. Это не геройский штурм, когда можно покрасоваться впереди войска, проявить геройство, молодечество и удаль…

Одиннадцать лет провел Орлов в постели императрицы, и ему наскучило однообразное житье-бытье, ему нужен был дым сражений, а императрица держала его возле своей юбки и не отпускала никуда. Она любила его, и Панин понимал стареющую женщину — Григорий красив, как бог, удаль и молодечество так и проглядывают во всех его чертах. Но Екатерина работала, как самый последний поденщик, вставала рано, писала, разбирала государственные дела, а Орлов полеживал на диване и так и остался тем же самым гвардейским капитаном, для которого хорошая попойка была важнее всех международных дел. Он отстал от Екатерины на много лет и не понимал ее. И она тоже начала охлаждаться к нему. «Кипучий лентяй» уже не устраивал ни ее сердце, ни ум.

И все-таки в своей исповеди Потемкину она писала об Орлове: «Сей бы век остался, если бы сам не скучал». Ему было все скучно, надоело блистать на придворных куртагах и балах, маскарадах и спектаклях, он уже обкушался придворной бессмысленной суеты, объелся дворцовых интриг.

Они подпирали ее трон с двух сторон: Панин — умный, хитрый, осторожный, тонкий политик, и Орлов — бесшабашный удалец, за которым стояла гвардия.

Они оба были нужны ей — у Панина она черпала богатейший запас политических сведений, у Орлова — его геройство и удаль. Оба ненавидели друг друга и при каждом удобном случае старались навредить сопернику. Орлову это удавалось чаще — известно, что ночная кукушка всегда перекукует дневную. Никита Иванович только сжимал губы и все возвращался к своей мысли: фавориты в России — государственное зло, их нашептывания ни к чему хорошему не приводят, ломают строгую систему международных отношений, строй политики. Но он тоже был старый интриган, и ему удавалось долгое время парализовывать влияние фаворитов на политику империи.

«И вот теперь Орлов решил отличиться, — думалось ему. — Да что может сделать этот изнеженный, пропившийся гвардейский капитан со всей своей удалью и геройством?»

Он жестоко ошибся…

В галерее Зимнего Орлов, вышедший из кабинета императрицы, встретил Гарриса, английского посла.

— Поздравьте меня, — легко сказал он блестящему аристократу, — еду усмирять чуму. Москва меня заждалась…

Гаррис изумился. С такой легкостью говорить о страшной каре, постигшей Россию, с такой легкостью отдаваться опасности неизвестной, ужасной!

— Что с вами, граф, — заговорил Гаррис, — что беспорядки в Москве по сравнению с чумой? Ведь вы же обязаны будете разъезжать, а значит, чума вас будет подстерегать на каждом углу?

— Чума или не чума, — легко ответил Григорий, — все равно. Я завтра выезжаю…

Гаррис с изумлением глядел вслед ему. Как понять этого русского человека, если он ради чего-то ставит на карту свою жизнь, судьбу, если едет искать приключений. Всем наделен, нет, бежит от обыденности и сытости к страшной и коварной опасности…

Гаррис пожал плечами и еще раз посмотрел вслед Орлову — может быть, никогда больше не увидит он этого блестящего русского офицера.

— Собирайся, Ерофеич, — приказал Орлов, вернувшись в свой дворец в Гатчине, — поедешь со мной в Москву усмирять чуму…

Домашний парикмахер Орлова, старый цирюльник Ерофеич повалился в ноги графу:

— Батюшка, уволь от сей комиссии, Христом-богом молю…

— Заготовь-ка побольше травок да воза два с настойкой своей добавь к обозу. Будем лечить Москву…

Ерофеич оторопел.

Он давно уже, еще в шестьдесят восьмом году, стал готовить для Орлова домашнюю настойку по собственному рецепту — мята, анис, корки померанца, водка. Орлов и растирался этой крепкой настойкой, и внутрь принимал, и все его болячки как рукой снимало. Но чтобы лечить чумных больных, пользовать их этой настойкой — Ерофеич и в уме не держал.

Но раз граф приказал, ослушаться было нельзя. И Ерофеич снарядил несколько повозок с отменной водкой, уже настоянной на травах, а также подобрал все пучки сухой травы, за которыми отправлялся каждое лето на лучшие луга — пучки мяты и аниса всегда висели по всем углам его комнаты, а уж корки померанца царская челядь просто выбрасывала. А в ней-то, в цедре, в корках и были самые главные составные его настойки.

Английский посол Гаррис часто потом вспоминал о словах Орлова, сказанных ему на прощанье:

— Такие случаи редко выпадают на долю частных лиц и никогда не обходятся без риска. А я уж давно искал случая оказать какую-нибудь значительную услугу государыне и своему отечеству.

«Странные эти русские, — пожал плечами Гаррис, — он же на самой вершине власти, влияет на все дела императрицы, а вот поди ж ты, считает себя частным лицом, он, русский генерал. Нет, русских невозможно понять», — грустно заключил Гаррис.

Орлов отправился в старую столицу скорым маршем.

С превеликой пышностью въехал Григорий Орлов в древнюю столицу России. И хоть и смрадили еще по улицам города чумные костры, хоть и стелился черный зловещий дым по узким переулкам и застил глаза москвичам, но все-таки невеликая толпа горожан собралась, чтобы встретить важную особу из Петербурга. Бухали пушки, звонили колокола, а генерал-поручик Еропкин, не испугавшийся, как Салтыков, чумы и все еще деятельно руководивший спасением города, поднес князю хлеб-соль на золотом блюде с резной деревянной солонкой.

Орлов важно, по-русски принял хлеб-соль и приказал кучке чиновников и до смерти напуганных приказных следовать за ним в его громадный дворец.

Едва сойдя с лошади, Орлов взбежал по широкой мраморной лестнице, приглашая всех следовать за собой.

Не переодевшись и не умывшись с дороги, он собрал в самом большом зале совет. Пригласить велел и всех врачей, так долго и так безуспешно борющихся с эпидемией.

И стал выслушивать о положении в городе, о борьбе с чумой.

Оказалось, что докторов и санитаров осталось мало, жалованье им почти не платили — казна опустела — съестных припасов негде стало купить. К концу этого многолюдного совета Орлов уже знал все.

Люди разговорились, и Орлов выделил нескольких молодых докторов, некоторых чиновников, которые говорили о бедах и нуждах с болью и знанием.

— Докторам утроить жалованье, — первое, что решил Орлов. — Жизнью жертвуют, а мы скупимся…

Больниц и карантинов не хватало, больные переполнили все помещения.

— Негде размещать, — жаловались доктора.

— Сколько коек можно поставить в этом доме? — спросил Григорий.

Пораженные врачи замолчали.

— Ну, что ж молчите? — спросил Григорий. — Тут комнат, поди, сорок, не знаю, правда, не считал, да залы парадные, да прихожие…

Пораженное собрание молчало.

— Свой дворец под чумных отдаете? — едва выговорил Еропкин.

— Да мне одному и шалаша много, — рассмеялся Орлов. — Вот и располагайтесь, лекари…

Восхищенная публика зарукоплескала.

— А людей нехватка, — решил Орлов, — пусть так будет, набирайте крепостных, которые захотят с чумными возиться, всем им свобода будет!

Никогда еще по Москве не было предпринято таких крутых мер, никогда еще никто из вельмож не позволял себе так широко и щедро распоряжаться своим достоянием…

— А которые мертвые, вывозить их надобно, — опять сказал Орлов, обращаясь ко всему собранию, — выпустите узников, которые в тюрьмах зря хлеб проедают, дайте им в руки повозки да все снаряжение, пусть работают. И освободите, поди, много и невинных сидит. А которые самые злостные, что ж, пусть и они узнают горе народное…

— С собой привез я Ерофеича, — продолжил Орлов, — вы не думайте, что приказываю вам, а попробуйте, может, поможет. Кислой воды в большом количестве привез, так что хватит на всех…

Весть о щедром, добром и деятельном князе и его изумительных распоряжениях так скоро распространилась по Москве, что горожане повеселели.

А распоряжения следовали одно за другим — велено было доставить в Москву торговцев съестными припасами, закупать у них продукты и продавать по более низкой цене. Разницу Григорий обязался доставить и из казны, и из собственного кармана, пригласил к тому же и московских богачей. Однако московский люд не только голодал, не было работы ни для кого; все остановилось в матушке-Москве. Григорий затеял большое строительство — надо было углубить ров вокруг города, чинить и заново строить дороги, осушать болота, с которых летела на город несметная туча комаров. За все эти работы приказал Григорий расплачиваться поденно, а изделия ремесленников — покупать казне…

Дворец Орлова сразу же наполнился больными. На некоторых пробовали и лекарство Ерофеича — обтирали тело, а некоторые просили и капельку внутрь. Может, от уксуса да процедур докторов, а может быть, и в самом деле травяной спиртовый настой спас многие жизни. Однако работа закипела. Еще исходили черным дымом костры на улицах, где сжигались смрадные тряпки больных, еще тянулись по переулкам бесконечные повозки с гробами, еще не умолкали день и ночь похоронные песнопения в церквях, но умелая организация, средства, а сверх того, щедрость и душевная доброта важного и влиятельного сановника из Петербурга скоро сделали свое дело.

Начали открываться съестные лавки, подешевел хлеб, московская голытьба получила работу и заработок, стали пробегать по улицам и прохожие, а у модных лавок скоро стали скопляться и московские барышни, жаждавшие модных украшений, и кружев, и лент, и перчаток.

Медленно, словно в полусне, просыпался к жизни большой город, гудел колоколами, рдел солнечными лучами в золотых маковках храмов, снова у Варварских ворот собиралась беднота, чтобы приложиться к лицу заступницы Богородицы, и снова открылись ящики для медных копеек — добровольной дани богомольцев.

Полиция выловила и многочисленных сирот, потерявших кормильцев и скитавшихся по улицам. Малышня промышляла чем могла — крала в лавках крендели, влезала в дома через крохотные оконца, воровала и торговала. Всех их приказал Орлов приютить в воспитательном доме. Но и дому этому тоже не хватало помещений — сиротство в Москве было такое, что один воспитательный дом не мог вместить всех, кому нужен был кров.

Ближние дома к воспитательному дому Орлов предложил купить, расширить место для сада и парка, и через два-три месяца не осталось на улицах Москвы ни одного беспризорника, который не был бы определен к воспитанию казной. Там уж как их воспитывали, это лежит на совести тогдашних надзирателей и воспитателей, но кормили и поили сирот, обучали ремеслу и выпускали в жизнь с профессией и какими-никакими деньгами на обзаведение.

Под присмотром Орлова занялась администрация и расследованием кровавого бунта, оставившего по себе недобрую память в виде обезображенных церквей, разграбленных и изуродованных монастырей, частных домов и усадеб.

Свидетелей бунта было много, но ничего определенного открыть не удалось. Выяснялось, что просто взбешенная толпа озверевших людей превратилась в мародеров и убийц, действовала по наитию, как Бог на душу положит. Не было у бунта ни организаторов, ни головы, ни хвоста, как говорила потом Екатерина со слов Орлова. Это была просто чернь, безумная, озверевшая, сметавшая все на своем пути, доведенная до отчаяния и помутительства рассудка.

Кое-кого схватили, жестоко наказали, но последствий от бунта уже не осталось, и сам Григорий Орлов потом признавался: «Хотя по самой справедливости и должно стараться в изыскании истины доходить до самого источника, от чего преступление начало свое получило, дабы виновные по существу преступления были наказаны по точности их вин, но в нынешних, крайне тяжких обстоятельствах нет ни времени, ни способов достигнуть сего»…

Многие свидетели рассказывали Орлову о том, как молодая, одетая в господское платье женщина пыталась остановить толпу у Варварских ворот, как уже в разорванном платье и с избитыми руками бросалась на колени перед убийцами митрополита и умоляла не трогать его, но толпа отшвыривала ее в сторону, а женщина не унималась, и бежала вместе со всеми, и опять молила толпу, и кричала, и хрипела уже сорванным голосом, чтобы остановились, опомнились, но толпа не слушала ее.

Григорий Орлов благоговейно выслушал эти рассказы, приказал сыскать эту женщину, чтобы поблагодарить ее за тяжкие, хотя и не увенчавшиеся успехом усилия. Ее искали, но не нашли. Так и осталось неизвестным московским жителям имя женщины, не испугавшейся озверевшей толпы…

То ли жесткие и крутые меры, предпринятые Орловым, то ли уже близкие холода задушили чуму, а порядок и ход дел в Москве были восстановлены только благодаря его вмешательству. Он прекратил панику, избрал правильную тактику для усмирения толпы, сделал многое для облегчения жизни городской бедноты. Долго еще ходили легенды по Москве о прекрасном великане, задавившем чуму крепкой и властной рукой.

Через полгода не осталось и следа от болезни, и опять поплыли над Москвой праздничные перезвоны колоколов, запели ангельскими голосами московские певчие славословицы Господу за дарование жизни московскому люду.

Город ответил горячей благодарностью Григорию Орлову — великолепные триумфальные арки воздвигнуты были в его честь, Царское Село украсилось Мраморными воротами. По случаю его подвига была выпущена специальная медаль. На одной стороне ее выбит был римский юноша Курций, принесший себя в жертву и бросившийся в пропасть, а на другой — профиль Григория Орлова с надписью над ним «И Россия таковых сынов имеет».

Екатерина хотела было, чтобы надпись гласила: «Такова сына Россия имеет».

Но Григорий, усмехнувшись, сказал, что это будет обидно для других сынов Отечества, и посоветовал сделать более скромную надпись.

Мария Родионовна об этой поре жизни написала Никите Ивановичу коротенькую записочку из Петровского:

«Я хотя недавно к вам писала, но чтоб вы не сочли, что я чумой умерщвлена, для того я своеручно почтение мое вам и княгине Александре Ивановне через сие свидетельствую и, невредимо пребывая, еду сейчас с Петром Ивановичем на охоту верхами. Катенька и Никитушка совершенно здоровы»…

Победителем вернулся в Петербург фаворит, и императрица уже думала, что снова расцветет ее весна — она не на шутку была привязана к Орлову, и он снова подтвердил свое молодечество и геройство. Екатерина гордилась им, упивалась его победой, расхваливала любовника всем иностранным корреспондентам и, очарованная новой его победой, расточала Григорию ласки и дары.

Но Орлов повернулся спиной к своей императрице. В это самое время он без памяти влюбился в свою двоюродную сестру фрейлину Зиновьеву. Подросла девочка с тех пор, как вместе с двоюродным братом танцевали на балу в Кенигсберге, одетые в черный бархат и скованные цепью. И однажды Орлов взглянул на свою пятнадцатилетнюю сестру глазами мужчины, — высокая, красивая, ласковая, удивительная.

Он потерял голову.

Позже, уже после Фокшан, он все-таки умолит государыню позволить ему жениться и получит разрешение через такую обиду и боль, через такую ревность и злобу, что отзвуки этой обиды императрицы долго еще будут терзать ему сердце. Но любовь взяла свое, он женился, переехал в Москву, потом выпросился за границу, — княгиня была больна грудью. Несколько лет жилось им хорошо, но жена все-таки умерла, а этот ловелас, у которого любовных похождений было больше, чем у Казановы, вдруг захандрил и сошел с ума. Последние годы его, в сущности, не существовало — он жил в своем мире, разговаривая с княгинюшкой, и пускал слюни, как младенец.

Узнав о прекрасно проведенной Орловым операции в Москве, Никита Иванович был неприятно изумлен — он и не предполагал в своем извечном противнике такие таланты прекрасного организатора. Он от души поздравил Орлова, не без зависти оглядывая его щегольской вид, а себе положил на душу — вперед не принижать человека, никогда не знаешь, что он может сотворить, когда придет его время…

Пока что Орлов был в силе и фаворе, хотя императрице уже становилось тяжело переносить его бесконечные измены. Едва он старался приласкаться к ней, проводил рукой по ее все еще прекрасному плечу, как тут же показывались у нее на глазах слезы, кипели и срывались. Болезненно и тяжело переживала Екатерина его ветренность, грубость и даже не обижалась, когда он отвечал ей иногда «Черт бы побрал тебя совсем», но становилось ясно всесильной самодержице, что личное счастье с этим красавцем невозможно, слишком различны они по природе — она отдавала ему всю душу, а взамен не получала ничего, даже преданности.

Флирт с Зиновьевой не давал покоя оскорбленному сердцу, и царица отослала Орлова в Фокшаны для заключения мира с турками — думала, может, за это время остынет к Зиновьевой, может, снова вернется к ней…

Нет, не остыл, а она не могла мстить, она не была Елизаветой, способной из-за пустячного наряда отправить соперницу в ссылку, вырвать язык и покарать кнутом. С тяжелым сердцем смотрела Екатерина на юную прекрасную соперницу и с грустью думала про себя, что все ей удается, а женского счастья нет и нет. И ее фавориты — лишь отчаянные поиски этого женского счастья, что всем им нужно только ее положение, богатство, власть, а к ней самой, как просто к женщине, не испытывают они никакой любви. Но она была рада обманываться…

Орлов отправился в Фокшаны — заключать мир с турками после таких блистательных побед русского оружия.


Глава двенадцатая | Граф Никита Панин | Глава четырнадцатая







Loading...