home | login | register | DMCA | contacts | help | donate |      

A B C D E F G H I J K L M N O P Q R S T U V W X Y Z
А Б В Г Д Е Ж З И Й К Л М Н О П Р С Т У Ф Х Ц Ч Ш Щ Э Ю Я


my bookshelf | genres | recommend | rating of books | rating of authors | reviews | new | форум | collections | читалки | авторам | add



20. Мысль о смерти

Болото вернулось. Сок старой жизни из «Разрушенного дома» Аросева проник в Дом правительства. Но оснований для паники не было, потому что прочный фундамент служил залогом нерушимости здания и идеологической твердости его обитателей. Как писал Воронский в 1934 году (сидя за столом в квартире 357 Дома правительства), частная собственность «делает «вещественность» низкой, а дух больным и оторванным от жизни».

Очевидно, что с уничтожением этой собственности дуализм тела и духа должен терять свой абсолютный характер.

«Преображение» плоти и духа, их более органическое сочетание, притом земное, а не сверхъестественное, даст не воскресенье мертвых, по надеждам Гоголя, а развернутое коммунистическое общество. Человек будет находить в вещи не соблазн, не преступные «заманки», развивающие алчность, корысть и угасающие душу человека, он увидит в ней «милую чувственность», «нашу прекрасную землю», не поработителя, а друга, который поможет ему развить до бесконечности лучшие свои потенции.

Вещь снова сделается источником радости, какой она является в «Одиссее» Гомера, но она будет богаче, разнообразнее, она станет не только средством наслаждения, но и средством могучей победы человека над стихийными силами природы и над собой[1275].

Значит ли это, что, как писала сыну мать Адоратского, «люди отвергли Бога, достоинство Божие себе присвоили»? Нет, не значит, отвечал Воронский. Если Бог – это Вечный закон, то Бога отвергают не большевики, открывшие «законы общественного развития», а современные последователи Гоголя, уповающие на слепой индивидуализм морального самоусовершенствования.

Сторонники борьбы за общественное переустройство жизни не могут быть, да никогда и не были равнодушными к душе человека. Каждый революционер, а тем более революционер-марксист, большевик, проходит в своей борьбе суровую школу внутренней перековки, подчас мучительной и всегда очень напряженной. У него есть свое «душевное дело», но он воспитывает в себе иные, даже совсем противоположные свойства, нежели христианин-аскет; во всяком случае, про революционера-марксиста никак нельзя сказать, что ему безразлично внутреннее свое воспитание. Не безразличие к душевному делу отличает его от последователя Гоголя, его отличает от этого последователя разное понимание этого дела, а это разное понимание в свою очередь зависит от убеждения, что человек, переустраивая внешнюю жизнь и себя, делает это не по произволу, а повинуясь известным законам, управляющим этим переустройством[1276].

Ответ Воронского был созвучен не только историческому материализму, но и традиции, которую он изучал в семинарии и которой следовали Гоголь и мать Адоратского. Спасение человечества зависит от совпадения предопределения и свободной воли – или, в терминах Воронского, «исторической неизбежности» и целенаправленных действий. Большевистское «душевное дело» – приведение всех помыслов в соответствие с вечным законом – ничем не отличалось от христианского. К орудиям душевного труда относились чтение священных текстов, написание исповедальных автобиографий, участие в жизни «коллектива», открытость регулярным чисткам и неустанное самонаблюдение. Самонаблюдение, или «психология», предполагало «работу над собой», но, в отличие от пуританской или монашеской практики, не регулировалось специальными инструкциями. Аросев называл свой дневник «лабораторией мысли», «несовершенным рисунком человеческой души», «попыткой продолжать жить после смерти» и «страшным отчетом перед самим собой и перед никем». Приходилось неустанно импровизировать. «Смотрел на портрет Ленина, – записал он 12 ноября 1935 года, – и думаю, жизнь человеческая – это по преимуществу психология. Человек – психология. Психология – это наша жизнь. Но до сих пор психология еще не твердо стоит на научных ногах, т. е. наше знание о сути жизни еще очень слабенькое. А следовательно, слабо знание и о смерти»[1277].

Смерть – как самопожертвование и «травматический нервоз» – всегда была неотъемлемой частью большевизма. В 1930-е годы смерть стала проблемой. Стареющим большевикам все чаще требовались врачи и санаторное лечение. (Летом 1934-го ветеран расказачивания, бывший торгпред в Италии и ответственный квартиросъемщик квартиры 365, Иосиф Ходоровский, был назначен начальником Лечебно-санитарного управления Кремля с заданием значительно увеличить штат и бюджет. В 1936-м в амбулатории Дома правительства, которая служила филиалом поликлиники Лечсанупра, работало двадцать пять человек, в том числе три терапевта, три педиатра, один невропатолог, один глазник на полставки и веселый отоларинголог Давид Яковлевич Куперман, который ко всем обращался «дорогуля моя».) Чем чаще они болели, тем больше думали о смерти и о центральной проблеме всех милленаристских движений – проблеме преемственности (превращении секты в церковь). Смерть от ран, пыток, меланхолии и тяжелого труда была осмысленна и символически продуктивна. Но что значило мирно умереть в Доме правительства?[1278]

Дневник Аросева был «лабораторией мысли». «Мысль всех моих мыслей, – писал он в дневнике, – это мысль о смерти». «Она диктует мне мои дневниковые записи. Она творит рассказы, романы. Она – госпожа моих дум. Мне хочется проникнуть в тайну небытия. Сознание мое долговечнее тела. Оно борется за то, чтоб тело возвысить до себя. А вместо большой мыслительной работы – у меня какая-то «вермишель» мелких и ненужных дел». Первый путь к спасению – жить каждый день как целую жизнь. «Если один день – это жизнь, то смертны только те, кто умирает в этот данный день, остальные бессмертны. Значит, смерти – это случайности и большинство людей бессмертны». Второй путь – ежедневная борьба со страхом смерти. «Страх делает человека зверем, бесстрашие – Богом. Моя мама, расстрелянная белогвардейцами 18 сентября 1918 года в десяти верстах от города Спасска Казанской губернии вместе с другими десятью или девятью рабочими и крестьянами за то, что идейно была со мной и была моим другом, безумно боялась смерти. Ее девизом было: смерть небольшое слово, но уметь умереть – великая вещь». Она сумела, но времена изменились. Бессмертие было ближе, но достичь его стало труднее[1279].

В «Исчезновении» Юрия Трифонова Николай Григорьевич – отец рассказчика, а Лиза – его мать.

Перед сном Николай Григорьевич стоял у окна в кабинете – был миг тишины, гости ушли, Лиза была в ванной, бабушка спала в своей комнате за портьерой – и, погасив свет, оставив только ночник над диваном, смотрел на двор, на тысячи окон, еще полных вечерней жизни, оранжевых, желтых, красных, редко где попадался зеленоватый абажур, а в одном окне из тысячи горел голубоватый свет, и думал как-то странно, разом о нескольких вещах, мысли накладывались пластами, были стеклянны, одна просвечивала сквозь другую: он думал о том, как много домов было в его жизни, начиная с Темерника, Саратова, Екатеринбурга, потом в Осыпках, в Питере на Четырнадцатой линии, в Москве в «Метрополе», в салон-вагонах, в Гельсингфорсе на Альберт-гаттан, в Дайрене, бог знает где, но нигде не было дома, все было зыбко, куда-то катилось, вечный салон-вагон. Это чувство возникло только здесь, Лиза и дети, жизнь завершается, должно же это когда-то быть, ведь ради этого, ради этого же делаются революции, но вдруг показалось с мгновенной и сумасшедшей силой, что и эта светящаяся в ночи пирамида уюта, вавилонская башня из абажуров тоже временная, тоже летит, как прах по ветру, заместители наркомов, начальники главков, прокуроры, командующие, бывшие каторжане, члены президиумов, директоры, орденоносцы выключают свет в своих комнатах и, наслаждаясь темнотой, летят куда-то в еще большую темноту – вот что на секунду померещилось Николаю Григорьевичу перед сном, когда он стоял у окна[1280].


* * * | Дом правительства. Сага о русской революции | * * *