на главную | войти | регистрация | DMCA | контакты | справка | donate |      

A B C D E F G H I J K L M N O P Q R S T U V W X Y Z
А Б В Г Д Е Ж З И Й К Л М Н О П Р С Т У Ф Х Ц Ч Ш Щ Э Ю Я


моя полка | жанры | рекомендуем | рейтинг книг | рейтинг авторов | впечатления | новое | форум | сборники | читалки | авторам | добавить



18

Много дней пребывала Нуча, как говорится, на пороге смерти, словно не могла решить, переступать его или нет. В небытие ее подталкивали тяжкие физические страдания, расшатанные нервы, постоянная лихорадка, не отпускавшая ее с тех пор, как грудь ее набухла от бесполезного молока — ей не разрешали кормить девочку, — и общее истощение организма, терявшего жизненные силы каплю за каплей. Но ее удерживали в жизни молодость, инстинкт борьбы за существование, присущий всему живому, и медицинские познания великого борца за гигиену Максимо Хункаля, но более всего — маленькая розовая ручонка, кулачок, выглядывавший из кружевных пеленок.

Хулиан впервые смог навестить больную вскоре после того, как ей было разрешено вставать с постели и полулежать в подушках на широкой старинной кушетке, накрывшись одеялами и пледами.

Сидеть ей пока что воспрещалось. Ее осунувшееся бескровное лицо желтело на подушке под шапкой лоснящихся черных волос, словно вырезанный из слоновой кости лик святой великомученицы. Из-за общего нервного расстройства она косила еще больше. Слабо улыбнувшись капеллану, указала на стул. Хулиан устремил на нее взгляд, выдававший безуспешно скрываемое сострадание, взгляд, какой бывает у всякого, кто подходит к постели тяжелобольного.

— Вы очень хорошо выглядите, сеньорита, — бессовестно солгал капеллан.

— А вот вы как-то похудели, — ответила Нуча слабым голосом.

Он признался, что действительно не совсем хорошо себя чувствует, с тех пор как... немного простудился. Ему стыдно было рассказать о бессонной ночи, о своем обмороке, о перенесенном моральном и физическом потрясении. Нуча заговорила о каких-то пустяках, а потом без всякого перехода спросила:

— Вы видели малышку?

— Да, сеньорита... Когда ее крестили. Ангелочек! Такой подняла крик, когда распробовала соль и почуяла холодную воду...

— Ну, с тех пор она на четверть выросла и удивительно похорошела. — Собравшись с силами, Нуча повысила голос: — Кормилица! Принесите девочку.

Пол заскрипел, словно под ногами бронзовой статуи, и вошла очень смуглая и очень пышнотелая бабища в новом голубом платье из мериносовой шерсти, отделанном черной бархатной каймой, — наряд этот делал ее похожей на традиционную гигантскую статую в соборе Сантьяго, которую в народе прозвали Букой. На необъятной груди, словно птичка на суку могучего дуба, покоилась малютка, черпавшая в этой самой груди жизненные силы. Она спала, мирно и чуть слышно посапывая, спала невинным, как у всех младенцев, сном. Хулиан не мог оторвать от нее взгляда.

— Ангел божий! — прошептал он, осторожно коснувшись губами чепчика; поцеловать ее в лобик он не посмел.

— Возьмите ее на руки, Хулиан... Сразу почувствуете, какая она тяжеленная. Кормилица, дайте ему девочку...

Та весила не больше, чем букет цветов, но капеллан клялся и божился, что малютка будто свинцом налита. Кормилица осталась стоять, ожидая дальнейших распоряжений, а Хулиан с девочкой на руках сел на стул.

— Позвольте мне ее подержать, — попросил он. — Ведь она сейчас спит... И наверняка скоро не проснется.

— Вы можете идти, кормилица. Когда понадобитесь, я позову.

И разговор пошел на благодатную, самую интересную Для Нучи тему: о милых проделках дочери. О, чего она только не выделывала, надо быть чурбаном, чтобы не восхититься. Например, открывала глаза и смотрела весьма шаловливо; а как забавно она чихала; если же ухватит ручонкой чей-нибудь палец, не так-то легко у нее его вырвать; и еще она проделывала много такого, что приводило ее мать в восторг, но о чем мы в нашем повествовании умолчим. Говоря о дочери, Нуча оживлялась, глаза ее горели, и даже раза два или три губы складывались в улыбку. Но внезапно лицо ее омрачилось, и на глаза навернулись слезы, хотя воли им Нуча не дала.

— Хулиан, мне не позволили кормить ее... Это все выдумки Хункаля, он помешан на гигиене, только о ней и толкует... Я думаю, ничего бы со мной не сделалось, если бы я ее покормила ну хотя бы месяца два, всего два месяца. Мне даже, может быть, стало бы лучше, и я не была бы целый божий день прикована к этой кушетке — тело мое недвижимо, а мысль мечется, как у безумной, по белому свету... И не знаю я ни отдыха, ни покоя: мне все чудится, что у кормилицы девочка захлебнется молоком или та нечаянно ее уронит. Вот сейчас я спокойна, она рядом со мною.

Улыбнувшись спящей дочери, Нуча добавила:

— Вы не находите в ней сходства?

— С вами?

— Нет, с отцом!.. Глядите, лобик совсем как у него...

Капеллан на этот счет своего мнения не высказал.

Заговорил о чем-то другом, и с тех пор каждый день выполнял долг милосердия, навещая больную. Нуча поправлялась медленно, целые дни проводила одна-одинешенька и в таком милосердии очень нуждалась. Максимо Хункаль являлся через день, но почти всегда спешил, практика у него была обширная, его приглашали даже в Вильяморту. Врач говорил о политике, распространяя вокруг запах рома, пробовал задеть и раззадорить Хулиана, и если бы тот способен был горячиться, то в новостях, приносимых Хункалем, содержался вполне достаточный повод к этому. В разгаре антиклерикальная кампания, разрушаются церкви, тут и там создаются протестантские часовни, школа отделена от церкви, объявлена свобода вероисповедания, свобода бог знает чего там еще... Но Хулиан лишь скорбел о подобных крайностях и выражал надежду, что все как-нибудь уладится, и Максимо Хункалю никак не удавалось втравить его в столь благотворный для своей печени спор, который ему ничего не стоило затеять в компании консервативно настроенных священников, ярых карлистов, таких, например, как пастырь из Боана или протопресвитер.

В отсутствие воинственного врача в комнате больной царили мир и тишина. Нарушал покой лишь плач девочки, да и тот быстро умолкал. Капеллан вслух читал «Христианский календарь», потчуя больную романтическими и трогательными рассказами: «Цецилия, молодая и прелестная римлянка, решила посвятить себя Иисусу Христу; родители выдали ее замуж за патриция по имени Валериан, сыграли пышную свадьбу, долго пировали и танцевали... Но сердце Цецилии не знало радости...» И следовал рассказ о мистической брачной ночи, о том, как Цецилия обратила Валериана в христианство, о том, как ангел охранял целомудрие Цецилии, самоотречение которой стало легендой и создало ей бессмертную славу. В другой раз это был солдат — святой Менна или епископ — святой Север... В рассказах подробно описывались допрос у судьи, вдохновенные искренние ответы мучеников, пытки, бичи из бычьих жил, дыба, железные щипцы, горящие факелы, которыми прижигали бока... «А Христов рыцарь оставался тверд сердцем и светел лицом, он даже улыбался (словно и не страдал вообще), презирая боль и муки, и просил истязателей своих удвоить усилия...» Такое чтение весьма благотворно действовало на больную, особенно в непогожие зимние вечера, когда за окном кружился хоровод сухих листьев и небо нависало густыми тучами. Издали доносилось бесконечное рыдание воды в мельничном желобе, скрипели телеги, нагруженные стеблями кукурузы или сосновыми ветками. Нуча слушала капеллана внимательно, подперев подбородок ладонью. Время от времени грудь ее поднималась в глубоком вздохе.

Уже не раз после родов замечал Хулиан в сеньорите явную грусть. Причина ее, возможно, излагалась в письме, которое он получил недавно от своей матери. Судя по всему, Рита так сумела улестить их старую тетку из Оренсе, что та сделала ее единственной наследницей, а свою крестницу обездолила. Кроме того, сеньорита Кармен все больше сходила с ума по своему студенту, и все окружающие предполагали, что, если дон Мануэль Пардо не согласится на их брак, она с ним сбежит. Ужасно не повезло и Манолите: дон Виктор де ла Формоседа променял ее на девицу мещанского сословия, племянницу некоего каноника. В общем, мисия Росарио молила бога о терпении, чтобы пережить столько напастей (беды семейства Пардо она принимала близко к душе, как свои собственные). Если вести обо всех этих делах через мужа или отца дошли до Нучи, нетрудно было догадаться, почему она горестно вздыхает. К тому же она заметно осунулась. Теперь Нуча являла своею худобой и бледностью образ богоматери после казни Иисуса. Хункаль внимательно осматривал больную, предписывал усиленное питание и смотрел на нее с все возрастающей тревогой.

Оживлялась Нуча, лишь когда ухаживала за девочкой. Тут она проявляла лихорадочную деятельность. Хотела все проделывать сама, уступая кормилице только ее основное дело — кормление. Говорила, что кормилица это молочная бочка, годная лишь на то, чтобы в нужный момент дать струю молока. Сравнение с бочкой было очень точным: кормилица походила на бочку и фигурой, и дубленым лицом, и дубовой тупостью. Как и всякая бочка, обладала вместительным пузом. Забавно было видеть, как она ест, вернее, пожирает пищу на кухне. Сабель старательно наполняла для нее миски и плошки до краев, клала перед ней каравай хлеба — откармливала ее, как индюшку. Рядом с таким чучелом Сабель выглядела принцессой, воплощением тонкого вкуса и благородных наклонностей. Все в нашем мире относительно, и даже среди люда, занимавшего ступеньку пониже родовой усадьбы, кормилица считалась потешной глупой дикаркой, над ее нелепыми выходками смеялись, хотя сами порой совершали поступки еще того глупей. И действительно, кормилица эта была диковиной не только для местных крестьян, но по ряду причин представляла интерес и для ученого-этнографа. Любопытные подробности сообщил Хулиану Максимо Хункаль. Долина, где расположена Кастродорна, лежит на самой границе Галисии с Португалией, и все женщины там отличаются могучим телосложением — ни дать ни взять амазонки-воительницы времен романизации Галисии, о которых писали античные географы; сейчас, правда, они воюют разве что со своими мужьями, но в землю вгрызаются с такой же яростью, с какой их праматери вступали в бой с врагом: кое-как прикрыв пышные телеса, они пашут, мотыжат свои участки, грузят на телеги корм и подстилку для. скота, переносят на плечах неслыханные тяжести — словом, жизнь ведут хоть и не совсем без мужчин, но, во всяком случае, без постоянной мужской помощи: тамошние мужчины, едва им исполнится четырнадцать лет уходят на промысел в Лиссабон, возвращаются оттуда на месяц-другой лишь затем, чтобы жениться, продолжить род, а затем, выполнив долг трутней, снова покидают родной улей. Бывает, в Португалию до них доносятся вести о супружеской измене, и тогда они к ночи переходят границу и, застав жену с любовником на месте преступления, пускают в дело нож — именно такой случай произошел с Кривым, подручным Бойка, о котором рассказал все тот же Хункаль. Но в большинстве своем женщины Кастродорны так же добродетельны, как дики.

Дородством и силой кормилица не посрамила своего рода-племени. Немалого труда стоило Нуче одеть ее поприличнее, так чтобы она не сверкала голыми икрами: короткую юбку из зеленой фланели сменил более благопристойный наряд; кормилице оставили традиционный лиф, обтягивавший необъятную грудь, и серьги в виде массивных металлических колец — античное украшение, сохранившееся в долине с незапамятных времен. Долго не могли заставить ее каждый день обуваться, ведь ее землячки надевали башмаки только по большим праздникам; настоящей мукой было научить ее пользоваться самыми простыми предметами обихода; и уж вовсе невозможно оказалось убедить эту женщину в том, что ее воспитанница — существо нежное и хрупкое, что нельзя носить ее, завернув кое-как в красные фланелевые лоскутья, нельзя оставлять младенца в плетеной корзине под дубом, на ветру, под солнцем и дождем, как это делают с новорожденными в Кастродорне. Правда, Максимо Хункаль не только был ярым приверженцем гигиены, но и свято верил в чудесные природные силы организма — примирить между собой эти два противоположных крайних взгляда помогла ему недавно прочитанная книга Дарвина «О происхождении видов»; пользуясь понятиями приспособляемости, наследственности и тому подобными, он утверждал, что если ребенок выдержит такое обращение, то метод кормилицы обеспечит ему отличную закалку.

Однако Нуча не решилась на подобный эксперимент и на всякий случай стала сама заботиться о своем сокровище и проводить дни в мелких материнских заботах: следить, не подгорел ли суп, подогрета ли вода и так далее. Она сама мыла девочку, одевала, пеленала, берегла ее сон, играла с ней, когда та не спала. Жизнь Нучи текла однообразно, но скучать ей было некогда. Добрейший Хулиан, наблюдая за ее работой, мало-помалу постигал неведомые ему до тех пор секреты ухода за младенцем, знакомился с разнообразными предметами, составляющими приданое новорожденного, куда входили чепчики, бандажи, подгузники, пеленки, пояски, вязаные тапочки, капюшончики и нагрудники. Капеллан не раз держал на коленях все эти вещицы — белоснежные, украшенные вышивкой и кружевами, окуренные лавандой, подогретые над жаровней, впитавшие в себя тепло домашнего очага, если такое существует, — а мать в это время, положив девочку ничком себе на колени, покрытые клеенчатым передником, осторожно водила губкой по нежному тельцу, присыпала, где нужно, крахмалом и, пошлепав ладонью по крошечным ягодицам, обращала на них внимание Хулиана и торжествующе восклицала:

— Посмотрите, какая прелесть!.. Как она наливается!

Хулиан не был знатоком детских прелестей, ибо раньше видел только обнаженных ангелочков в архитектурных украшениях алтаря, однако в душе считал, что, несмотря на первородный грех, отяготивший плоть человеческую, та плоть, которую ему показывали, — самое чистое и святое из всего, что есть на свете, цветок, белая лилия, символ невинности. Нежный пух на головке, покрытой молочными шелушинками, вызывал представление о неоперившихся птенцах голубя; пухлые ручонки с пальцами, как у благословляющего младенца Иисуса, лицо, словно вылепленное из розового воска, беззубый рот, напоминающий только что вытащенный из воды коралл, беспрерывно работающие ножонки с красными пятками, — все эти приметы, свойственные грудным детям, пробуждают даже в черствой душе весьма сложные чувства: тут и умиление, и сострадание, и самоотречение, и добрая усмешка без капельки желчи.

Нуча от всей души наслаждалась медовым месяцем материнства, и вид малютки вызывал у нее восторг, особенно сильный из-за того, что ее врожденная порывистость усугублялась болезненным состоянием. Этому комочку плоти, еще изменчивому, как протоплазма, еще не осознавшему себя и живущему лишь непосредственными ощущениями, мать приписывала разум, покрывала дитя страстными поцелуями и уверяла, что девочка все понимает, совершает тысячу осмысленных действий и даже посмеивается на свой манер над словами и поступками кормилицы. «Бредовые мысли, подсказанные природой с весьма мудрыми целями», — сказал по этому поводу Хункаль. А что было в тот день, когда до смешного серьезное крохотное личико расплылось в блаженной улыбке, растянувшей рот в тонкую полоску! Невозможно было не вспомнить избитое и затасканное сравнение с утренней зарей, которая рассеивает сумерки. Мать едва не сошла с ума от радости.

— Ну еще, еще разик! — восклицала она. — Ну же, красавица, радость моя, улыбнись, улыбнись еще раз!

Однако в тот день девочка больше не улыбалась. Кормилица, дуреха такая, не верила, что подобное могло случиться, и тем приводила мать в ярость. Назавтра Хулиану посчастливилось снова вызвать этот слабый проблеск разума в малютке, водя перед ее глазами какой-то блестящей игрушкой. Прежде капеллан всё боялся раздавить девочку, словно хрупкую меренгу, теперь же он смелее брал ее на руки и держал, пока Нуча скатывала ленту или подогревала пеленку.

— Вам я больше доверяю, чем кормилице, — по секрету сказала ему Нуча, тем самым выдавая свою материнскую ревность. — Она неспособна на священнодействие... Вообразите, когда она расчесывает свои волосы на пробор, то нацеливает гребень на подбородок, потом ведет его вверх над ртом и носом, иначе ей не попасть в середину лба... Мучилась я с ней, чтобы отучить ее есть руками, и чего добилась? Теперь она поддевает жареное мясо ложкой... Смех и грех. Когда-нибудь не доглядит она за моей девочкой.

Хулиан все больше овладевал искусством держать ребенка на руках так, чтобы тот лежал спокойно и не плакал. Дружбу его с малышкой скрепило одно событие, о котором нам не очень удобно здесь упоминать: в один прекрасный день он почувствовал на своих коленях просочившуюся сквозь брюки теплую влагу... Вот так номер! Капеллан и Нуча так хохотали, будто произошло что-то чрезвычайно забавное и веселое. Хулиан от удовольствия подпрыгивал на стуле и хватался за живот — так он хохотал. Нуча стала предлагать ему свой клеенчатый передник, но Хулиан от него отказался: брюки старые, он их донашивает и ни за что на свете не откажется от наслаждения еще раз ощутить теплую волну... Тепло это растопило ледяной панцирь воздержания, в который Хулиан с семинарских времен старался запрятать свое неискушенное чувствительное сердце, раз Уж он готовился отказаться от семьи и домочадцев, приняв сан священника; кроме того, душу его все больше согревало ласковое, но властное чувство — нежность, он так горячо полюбил девочку, что верил, коли она, не дай бог, умрет, он тоже умрет, и воображал еще много нелепостей такого же рода, оправдывая их тем, что ведь эта девочка — ангел. Он не уставал восхищаться ею, подолгу разглядывал ее влажные загадочные глаза, в глубине которых, как ему казалось, таилась сама безмятежность.

Но время от времени его мучила тягостная мысль. Ему вспоминалось, что он мечтал создать в этом доме христианский очаг, что-то вроде святого семейства. И что же? Семейство распалось: не хватало святого Иосифа, вернее, его приходилось замещать священнику, а это еще хуже. Маркиз почти не показывался; после того как родилась девочка, он вовсе не стал заботливым отцом и домоседом, напротив, все чаще отлучался, вернулся к прежней охотничьей жизни, навещал соседних священников и дворян — любителей охоты. Речь его стала еще грубей, характер — нетерпеливей и эгоистичней, его приказы и повеления приняли более резкую форму.

От внимания Хулиана не ускользнули и другие недобрые приметы. Он с беспокойством обнаружил, что Сабель, словно фаворитка султана, снова призвала к себе свою верпую свиту, снова появились и Вещунья, и ее родня, и все нищие оборванцы округи; вся эта братия толклась в усадьбе и пускалась наутек при его приближении, унося за пазухой какие-то подозрительные свертки. Перучо теперь уже не прятался, а путался у всех под ногами — словом, жизнь в усадьбе вернулась на старую колею, которой она шла до отъезда маркиза в Сантьяго.

Пробовал капеллан обмануть самого себя, рассуждая, что, мол, это все ничего не значит; однако как бы ему ни хотелось закрыть на все глаза, сделать этого он не смог благодаря роковой случайности. Как-то утром он встал раньше обычного, чтобы подготовиться к мессе, и пошел предупредить Сабель насчет чашки шоколада, которую хотел получить раньше, чем обычно. Но напрасно стучался он в ее дверь, находившуюся неподалеку от башни, где была его комната. Тогда Хулиан пошел вниз, думая найти Сабель на кухне, и вот, подходя к двери большого кабинета, куда после рождения дочери переселился маркиз, увидел, как оттуда вышла заспанная и полуодетая Сабель. Согласно общепринятым законам психологии молодая женщина должна была смутиться, сознавая свою вину, но смутился Хулиан. Мало сказать смутился: он вернулся к себе с таким ощущением, будто его подкосил сильный удар по ногам. Входя в свою спальню, он размышлял примерно так: «Хотел бы я знать, кто же сегодня отслужит мессу!


предыдущая глава | Родовая усадьба Ульоа | cледующая глава