home | login | register | DMCA | contacts | help | donate |      

A B C D E F G H I J K L M N O P Q R S T U V W X Y Z
А Б В Г Д Е Ж З И Й К Л М Н О П Р С Т У Ф Х Ц Ч Ш Щ Э Ю Я


my bookshelf | genres | recommend | rating of books | rating of authors | reviews | new | форум | collections | читалки | авторам | add



1932–1933, с. Кереть

Будут люди и села зело неукротимы,

яко дикие звери…

Прп. Варлаам Керетский

Да как ему было не поверить. Он красавец был – как сейчас помню. Мы таких людей и не видели раньше. Невысокий, ладный весь, как игрушка детская. Куртка кожаная черная, в плечах широко, на поясе узко, сидела на нем, будто собственная кожа человеческая – ни изъяна, ни складочки. Лысеть он рано, видно, начал, да незаметно это было – голову наголо брил, и сверкала она у него под солнцем, будто нимб у святого. Глаза темно-коричневые, быстрые, то смешливые, а то черным холодом обдающие непослушного. Да и сам он весь какой-то темный был – борода пробивающаяся, он небритым обычно ходил, сам видел, как мужики от диковатого вида его глаза отводят, а девушки рдеют рьяно. Темный, а сияющий – вот загадка какая. Сияние больше изнутри у него шло. Как зачнет говорить – что твой рябчик заливается, высвистывает. Говорил быстро всегда, так что и возразить не успеешь, да и подумать тоже. На всё у него готовые ответы были, даже угадать умел, какой следующий спрос будет, – и заранее наперед отвечал. Очень это мужиков удивляло, будто нелюдская какая-то сила в нем. Но уж потихоньку-потихоньку и верить начинали, хоть и медленно помор душу переменить решается, – море изменчивое научило не верить быстрому. Но уж тут как слова специальные такие умел сказать, сами в уши вливались. И про бедность общую, про судьбину голытьбы несладкую, про то, что сделать нужно, чтобы всем хорошо стало. И лишь старики старые недоверчиво головами качали, а помоложе кто да поразмашистей – те уже сами новой жизни обрадовались и с другими спорить бросились.

Только старые деды, кто на Новой Земле да на Груманте не по одной зиме бедовали, кто смертушку сестрицей почитал – рядом с ними она хаживала, те говорили про грязь морскую, что няшей называется, при куйпоге[19] в тяжелых местах проступает. Ульнешь в нее – трудно потом вылезти, а уж отмыться – долгое время нужно. Да перестали их слова слушать. Кому старье интересно, когда рядом такое новое всё: мы наш, мы новый мир построим. Бодрили новые веяния, как крепкий ветер-полуношник.

А Федька – так пришлеца говорливого звали – звериным нюхом настроения чувствовал. «Беднота главнее всего, – говорит, – потому что ее больше. Вон Савин, купец, всё имеет – и корабли, и дом большой, лес да рыбу в Англию торгует, живет сытно. Разве ж справедливо? Вы тоже могли бы в Англию, а так ему продаете, на мироеда горбатитесь. Вы зимой недоедаете, провиант в долг у него берете, потом покрутом отрабатываете. Ну и что, что без процентов, – зато унизительно. Нечестно это, нужно, чтобы поровну всем. Разделить нужно. Сам не отдаст – забрать. Мы теперь власть».

Савин мужик неглупый был. Послушал такие вещи, в глаза бесовские поглядел, да и отдал всё сам. Только не помогло ему – через пару лет исчез, как дьявол языком слизнул. И дом его сгорел. А домашних отправил Федька куда-то с конвоем, как несознательных врагов. Корабли, правда, савинские пригодились, как колхозом стали жить. А что – дело привычное, рыбу ловили – государству сдавали, которое родное и наше стало, о всех заботиться обещало. Всё как всегда. Раньше Савин продукты возил да торговал – теперь лавка появилась государственная. Пусть там меньше ассортиментов стало, зато не наживается никто. Да уж и рыбой красной и белой сами себя обеспечивали, да икоркой не брезговали – море вот оно, рядом, прокормит никак.

А Федька важный стал – во власти. Но неуемный такой же. До всего дело есть, везде суется. Вроде само хорошо идет – промыслы старые, веками отлаженные. Но не сидится ему.

– Мало рыбы, – говорит, – мужики. Мало семги! Стране больше нужно. Беднота недоедает по всей стране, больше семги нужно ловить!

А где ее больше возьмешь? Сколько море родит, столько и есть. Да на развод чтоб осталось, да на пляски свои – красота тоже нужна.

– Мало семги, – талдычит, – нужно больше брать.


В мае сзывает Федька общее собрание. Как сход раньше – по-другому только называться стало. Наши-то как на праздник на это собрание собирались. Девки-дуры нарядов понадевали, лишний повод красоту выставить. Жонки – те языки чесать горазды. Мужикам тоже уважительно – позвали наготове. Все пришли – детишек что пестряток в реке. Веселятся все. Рано радовались – Федор учудил. «Рыбы, – говорит, – в реке много. А мы всё по морям за ней гоняемся. Нужно сетью перегородить – уловисто будет».

Тут пошли кричать, воздух трясти: «Деды вовек рыбу в реке не брали. Куда сами денемся, коль ее изведем?» А Федор Трифонович: «Не беда, новая народится». А потом и спорить перестал – именем народа, говорит, у меня указ. А кто против решения общего – тот и против власти народной. Выходи по одному.

Примолкли все, даром что праздник.

А наутро рота солдат пришла, красных армейцев.

Мужиков двух третей не вышло сети ставить. А которые вышли – хмурые, в глаза друг другу не смотрят. Быстро поставили – куда с уменьем. И как раз залёдка пошла.

По берегам лишь нежно начинала зеленеть трава, а в воде творились дела грубые. Вода кипела холодно, отчаянно. Там и тут вспучивались на поверхности пузыри – валами шла семга. Мелькал красный бок лоха, серебро самочки – все глупые, не понимали, куда летят. Тяжелый свинец родной реки был должен их предупредить – и не предупреждал. Валились они в сеть – бессмысленно и жалко, без бывшей прозорливости, всё лишь бы добежать до места, где любовь, и жизнь, и свет. На свет их и вытаскивали, били по головам кротилками[20], и ляпами под жабры, в рот, под плавники, в тугое брюхо – всё куда придется. Затаскивали в лодки, убивали, а дальше – новые ряды сетей. На берегу их били тоже, и кровь мешалась с жалкой слизью и в лужицах стояла под ногами. И только взгляд недоуменный в чужое небо и еле видимое глазу трепетание хвоста. Да из анального отверстия – две капельки серозной жидкости, иногда икринок несколько – последним напряжением от боли, страха, осознания того, что не исправить.

Их таскали мужики, и бабы, и дети, хмуро в ведрах таскали и грузили на подводы, молчаливые под хохоток красной пришлой сброди. С подвод ручьями кровь лилась и впитывалась в равнодушную землю, в траву, которая с тех пор вдруг стала пышной и жадной. Подводы подгоняли одна к одной, строили друг за другом. Их охранял конвой. С подводами по паре человек уводили тех, кто на лов не вышел. Никто не возвращался. Так проходил сезон, другой и третий. Потом рыба кончилась.


Федор реял черным соколом сначала. А радовался, а кричал. Всех недовольных пресекал не уговорами, а кратким понуканьем. И отводили все глаза, глядели в землю, но никого не забывал – и следующим от реки обозом опять по паре-тройке отправлял. Всегда за телегами тянулась крови полоса, и днем собаки, а ночью звери приходили эту кровь лизать. Их не гонял никто.

Ходили слухи шепотом, что на канал их отправляли беломорский, что там работать будут и вернутся после окончания работ. На опустевшие от мужиков дворы трава накидывалась жадно. Не успевали женки по хозяйству сладить всё. Через четыре года взяли и Федора Трифоновича – за то, что вдруг во много раз понизились уловы. Когда пришли за ним – он хорохорился, за пистолет хватался. Но быстро успокоили и в грязи изваляли. Шел, глазами вниз упершись, и куртка кожаная, по какой вздыхала половина девок, измазана была жирной черной землей. У леса обернулся и про революцию пытался кричать, но рот заткнули сильным, безрадостным ударом. Ко времени тому полдеревни заросло. Федор тоже больше не вернулся.


1975, г. Петрозаводск | Голомяное пламя | 2005, урочище Кювиканда