home | login | register | DMCA | contacts | help | donate |      

A B C D E F G H I J K L M N O P Q R S T U V W X Y Z
А Б В Г Д Е Ж З И Й К Л М Н О П Р С Т У Ф Х Ц Ч Ш Щ Э Ю Я


my bookshelf | genres | recommend | rating of books | rating of authors | reviews | new | форум | collections | читалки | авторам | add



Прелюдия происходящих в мире событий

Прошло 33 года с того ужасного времени, когда в России произошла революция, воспоминания о ней живо сохранились в моей памяти, и я хочу, будучи уже на краю могилы, беспристрастно передать то, что было, чему я сама была свидетельницей, а также свои переживания.

В моих воспоминаниях я привожу настоящие фамилии упомянутых в них людей, так как, за очень малым исключением, никого из них уже нет в живых. Начну с 1904 года, когда мой муж был назначен в г. Белосток (в Польше), где большая часть населения были евреи. Когда начались выступления революционеров, выражавшиеся в постоянных убийствах должностных лиц, то правительство учредило в Белостоке небольшое охранное отделение, начальником которого был назначен мой муж, еще совсем молодой человек, окончивший Академию Генерального штаба и только год тому назад оставивший лейб-гвардии Кексгольмский полк, где он был общим любимцем как офицеров, так и солдат.

Муж был причислен к Министерству внутренних дел. С приездом нашим в Белосток началась вся моя тревожная, мучительная жизнь, так как ни за один день я не могла поручиться, что мой муж не будет убит революционерами. Некоторые из многих убийств в Белостоке, касающиеся не должностных лиц, а просто солдат, как-то особенно врезались в мою память. Помню, как был убит ни с того ни с сего один денщик, возвращавшийся с базара домой, подкравшимися сзади революционерами; помню, как рота солдат возвращалась с учения, с песнями, домой в казармы и из засады вдруг началась по ней стрельба из револьверов и брошена была бомба кучкой молодых евреев. Несколько солдат было ранено, и рота ответила выстрелами. Город замер, начались обыски в домах, в которых попрятались стрелявшие революционеры. Шла непрерывная стрельба и со стороны солдат, и со стороны революционеров, стрелявших из окон. Так как в Белостоке многие дома, в особенности в еврейском районе, были сквозные, то пули попадали и в невинно проходящих или сидящих у своих домов людей даже на далеком расстоянии от происходящей перестрелки. Таким образом было убито несколько стариков, женщин и детей, два военных писаря и несколько мирных жителей. От чьих пуль были они убиты, от солдатских или революционеров, никому не было известно, но революционеры сейчас же воспользовались этими случайными убийствами, чтобы кричать, что правительство убивает стариков, женщин и детей. Мой муж находился вместе с другими властями на месте происшествия, и я не могла оставаться спокойно дома и поэтому села с одной моей знакомой в трамвай, шедший по главной улице, чтобы узнать, что именно происходит. Владельцы магазинов – евреи, которые меня лично знали, подходили к трамваю и упорно настаивали, чтобы я вернулась домой, так как могу быть убитой шальной пулей. Пришлось послушаться и переживать дома ужасные часы до прихода моего мужа. Жуткое зрелище представляли похороны невинных жертв этой перестрелки. Потом началась целая серия убийств должностных лиц пулями и бомбами, закончившаяся погромом, вызванным провокаторами-революционерами, которые находили, что «чем хуже, тем лучше».

К счастью моему, мы уже не были в это время в Белостоке. Всех должностных лиц, которые находились там, включая и военных, революционеры приговорили к смерти и стали посылать своих террористов в те города, где эти лица потом находились, и все были убиты, хотя и в разное время. Муж получил потом сведения, что приезжали и в г. Лодзь, куда был переведен мой муж, и намеревались его убить, но, узнав от своих, что во время погрома он был уже в г. Лодзи, оставили пока свой замысел.

Оставались мы в Белостоке один только год. Перед отъездом мне пришлось пережить кошмарную ночь, но окончившуюся благополучно и даже с маленьким курьезом. Муж получил сведения, что в Белосток приехал один важный террорист для изготовления бомб. Так как выполнение ареста этого террориста было очень опасным, то муж сам, с назначенными для этого людьми, отправился руководить этим арестом, что не входило в его прямую обязанность. Вошедши в квартиру этого террориста, люди стремглав бросились к нему и выхватили готовую уже бомбу, которую он держал в руках, чтобы бросить в пришедших и, конечно, самому погибнуть при этом. Зная, на какую опасность отправился мой муж, я не могла сомкнуть глаз всю ночь, но, очевидно, под утро, очень утомившись от переживаемых волнений, я на минутку вздремнула и вдруг с ужасом проснулась. Спросонья мне послышался какой-то плач, но какова была моя радость, когда я увидела моего мужа живым и невредимым, в пальто, стоящим подле моей кровати и вытряхивающего из своего рукава пищащего щеночка нескольких дней отроду. Оказывается, возвращаясь домой, он услышал какой-то писк и. подойдя к месту, откуда он раздавался, увидел дрожащего от холода щеночка и. всунув его в рукав пальто, чтобы он согрелся, принес его домой. В прекрасную потом собаку превратился этот найденыш-щенок.

Из Белостока муж был назначен начальником жандармского управления в г. Лодзь, где тогда начались повальные забастовки и убийства. Не проходило и дня, чтобы кого-нибудь не убили. Когда няня с детьми выходила на прогулку, я ей строго приказывала не выходить сейчас же после мужа или его подчиненных и держаться вдали от встречаемых должностных лиц, в которых из-за угла могут бросить бомбу. Все должностные лица не выходили иначе, как окруженные с четырех сторон солдатами с ружьями, но даже несмотря на эти предосторожности, многие были убиты, и не только из начальствующих лиц, но и нижних чинов. Ужасным образом погиб один из помощников мужа. Ежедневно он выходил из дома в определенное время и, окруженный солдатами, отправлялся на службу. Революционеры были осведомлены о времени и маршруте его и поджидали их. Когда он с солдатами подошел к углу улицы, послышался вдруг провокационный выстрел сзади и когда все они обернулись, то с двух улиц спереди выскочили молодые революционеры и всех уложили на месте, а в лежачего убитого офицера выпустили еще 10 пуль. Такой террор продолжался довольно долго, и только после того, как забастовщики одной большой фабрики арестовали владельца-еврея, связав его на фабрике, когда он пришел для переговоров с ними, и истязали его в течение трех дней, мучили его, били, не давали ни есть, ни пить, жители города завопили в панике и молили о сильной власти, и тогда на смену прежнего временного генерал-губернатора, человека слабого и нерешительного, был назначен генерал Казнаков, арестовавший зачинщиков и предавший их военно-полевому суду, который приговорил 10 человек к расстрелу, в том числе одну женщину, главную подстрекательницу.

Приговоренные приговору не верили. Сидя в тюрьме, глумились над ксендзом, пришедшим подготовить их к смерти, над решением суда, говоря «не посмеют», но когда их привели в лес на место расстрела и они увидели 10 вырытых могил, то начали кричать, плакать и молить о помиловании. После этого забастовки прекратились, и только изредка случались еще убийства.

Революционеры все время распускали всякие вздорные слухи, чтобы будоражить население. Однажды был пущен слух, что готовится погром. Владелец лавки – еврей, живший в доме по соседству с нашим, пришел ко мне с просьбой позволить приютиться ему с женою и шестью детьми у нас на кухне в случае погрома. Я ему доказывала, что никакого погрома власти не допустят и он может быть совершенно спокоен, но он не успокоился до тех пор, пока я ему не обещала, что в случае погрома, которого, конечно, не будет, он может расположиться со всей семьей у нас в квартире, в комнатах прислуги. То, что еврей искал убежища в нашей квартире, ясно показывает, что жители не верили, что власти устраивали [погромы], как об этом кричали революционеры. В такой обстановке мы жили, окруженные солдатами с ружьями, когда куда-нибудь выходили из дому, но как-то привыкли к этому и даже не замечали. Знакомые, приезжавшие из Варшавы нас навещать, поражались, как мы можем переносить подобную напряженную жизнь, но, очевидно, люди привыкают даже к самому худшему и, как это ни покажется странным, но проведенные четыре года в Лодзи остались самыми лучшими моими воспоминаниями, несмотря на все то, что пришлось там переживать. Думаю, что произошло это потому, что жители и фабриканты, большей частью евреи, а также гражданские и военные власти, квартировавшие там, очень доброжелательно и с большой симпатией относились к нам. Не могу обойти молчанием личность бывшего тогда президента города Лодзи – поляка, действительного статского советника Пеньковского (в Польше городской голова назывался президентом города). Это был человек чрезвычайной честности и глубоко преданный Государю и России. Когда он говорил о царской семье или кто-нибудь из присутствующих, он неизменно вставал и почтительно стоял все время, пока разговор длился.

Город Лодзь представлял из себя самый большой в Польше фабричный город, с полумиллионным населением. Подъезжая к нему, уже за несколько верст можно было видеть громадное облако густого черного дыма, обволакивающего город, и старожилы уверяли, что, может быть, из-за этого дыма в Лодзи никогда не было никаких эпидемий, и даже когда по всей Польше свирепствовала холера, она все же миновала его. Оставаться летом в таком дымном городе не было возможности, и, кто имел детей, старались выбраться куда-нибудь. В этом отношении чудное место представляла Спала – летняя резиденция Государя, куда он часто приезжал с семьей отдохнуть и поохотиться. Дворец стоял в огромном сосновом лесу, перемешанном с огромными дубовыми деревьями. В лесу находились целые стада оленей, даниелек и диких кабанов, а также фазаны. Всюду по лесу были устроены ясли, куда клалось сено для оленей, были устроены высокие площадки, с которых стреляли по кабанам во время царских охот. Дворец стоял недалеко от проезжей дороги, шедшей через весь лес. Это был небольшой двухэтажный дом с небольшим числом комнат, обставленных скромной мебелью. Главным украшением комнат и передней были стены, увешанные сверху до низу головами оленей с рогами всевозможной величины и кабанов с огромными клыками, убитых во время охот Государем, великими князьями и высокими особами, приезжавшими погостить в Спаду из-за границы. Под каждой парой рогов была прибита серебряная дощечка с именем охотника и числом, когда олень был убит; такие же дощечки были и под клыками. Некоторые рога были до того большие и разветвленные, что казалось невероятным, чтобы такое дерево вырастало на головах оленей и они так легко могли носить такую тяжесть. Вокруг дворца были пристройки для свиты и приезжающей с царской семьей прислуги, конюшни и казармы для квартирующего там эскадрона драгун.

В полуверсте от дворца жил мелкопоместный помещик-поляк, который выстроил в лесу на горе несколько дач и сдавал их в аренду. Вот в одну из таких дач я каждое лето отправлялась с детьми, старушкой няней-немкой и прислугой. В других дачах жили тоже русские из города Лодзи. И если бы не вечная моя тревога за мужа, остававшегося в неспокойной Лодзи, то лучшего и более успокаивающего места трудно было найти. Дети, от годовалых до пяти лет, находились там, подружились между собой и, руководимые моей старушкой-няней, дружно и весело играли, а мы, взрослые, от них не отставали и очень увлекались такими играми, как лапта (в Америке это бейсбол), кегли и тому подобное. Часто я отправлялась на велосипеде в глубину леса, по тропинкам, и нередко дух захватывало, когда приходилось останавливаться, услышав топот многочисленных копыт, и мимо проносилось огромное стадо оленей – картина восхитительная. В нескольких минутах ходьбы от дач протекала довольно широкая река Дрвенца, приток Вислы, куда раза два в день как дети, так и взрослые ходили купаться. Иногда с другого берега реки на нас, купающихся, удивленно глядели два-три оленя. В лунную ночь мы, взрослые, шли на реку и купались, и пение наше разносилось далеко по реке. Ночью часто подходили к дачам кабаны, оставляя взрытую кругом землю на память о себе.

Помню один эпизод последнего нашего пребывания на даче в Спаде, чуть не стоивший мне жизни. Во дворце для его охраны находился эскадрон драгун, и офицеры перезнакомились с нами, дачниками. Узнав, что я любительница верховой езды, они обещали привести для меня лошадь, чтобы вместе покататься, и за день до назначенного времени приучали ее ходить под дамским седлом, привесив сбоку мешок. Я была в амазонке, когда лошадь подвели ко мне и вестовой, поставив ее около глубокого оврага, по глупости, подсадил меня на нее. Не успела я заложить ногу за луку, как она, испугавшись моей амазонки, начала брыкаться, подыматься на дыбы и бить задними ногами. Никто не решался к ней подойти, и она после трех-четырех таких скачков сбросила меня; я очутилась под ее передними копытами, которыми она перебирала над моей головой, стараясь инстинктивно не наступить мне на голову. Счастье, что она не упала вместе со мной в овраг – это был бы мой конец. В самый момент моего падения раздался оглушительный смех всех дачных детей, собравшихся смотреть мою верховую езду. Увидев, что лошадь встает на дыбы, а я упала и лежу на земле, они решили, что я, должно быть, хотела показать им какой-то цирковой трюк. Все вздохнули с облегчением, когда я выбралась из-под лошади, но молодость остается неразумной, и на все уговоры и просьбы дачников не садиться больше на нее, я все же из самолюбия села опять, приказав только вестовому закрыть ей глаза и провести так несколько шагов. Как только открыли ей глаза, она понеслась, и я порядком испугалась, но мало-помалу, не слыша за собой топота других лошадей, так как офицеры нарочно медленно ехали сзади, она успокоилась, и пес обошлось благополучно.

Самой достопримечательной личностью на даче был еврей Янкель, который вместе со своим дядей, почтенным и честным стариком, взял в аренду маленький домик у подножия песчаной горы, где были дачи, и открыл там лавочку. Это был бледный, худой юноша лет 18-ти, симпатичный, и все мы к нему очень хорошо относились и прощали все его мелкие надувательства при уплатах по счету. В этом отношении на него мало действовали постоянные нравоучения его дяди о честности. Надо было поражаться выносливости и терпению Янкеля. Он открывал свою лавочку в 5 часов утра и уходил в ближайшее местечко, где он жил, в 10–11 часов вечера. Прислуга часто забывала купить то, то другое, спустившись утром в лавочку, и тут-то целый день звали Янкеля приносить забытое, и этот несчастный, с приветливым лицом, бегал в жару вниз и вверх песчаной горы, исполняя поручения прислуги. За эту его приветливость и неутомимость мы, дачники, простили ему, когда, уговоривши нас всех купить у него еще цыплят и уток в переполненный уже курятник, он ночью же, приехав на телеге, всех их выкрал и потом их же снова продал нам. На следующее лето помещик из-за этого случая не хотел сдать лавку Янкелю, а отдал ее одному поляку, который открывал ее в 9 часов утра и уходил уже в 2 часа домой. Прислуга взбунтовалась, и мы, дачники, заявили помещику, что если Янкелю не сдадут лавочку на следующее дето, то никто из нас не приедет на эти дачи, и Янкель опять появился на нашем горизонте.

После четырехлетнего нашего пребывания в г. Лодзи муж был назначен начальником охранного отделения в Варшаву. Уезжал также и временный генерал-губернатор генерал Казнаков в Петербург, получив там назначение. Проводы генерал-губернатору и мужу город устроил общие, и в этих проводах участвовали все слои общества. Продолжались они в течение двух недель то у одних, то у других представителей города. Муж пользовался большой любовью и уважением как среди христианского, так и еврейского населения города за свою честность, справедливость и доступность. Накануне отъезда генерал-губернатора из Лодзи муж получил сведения, что революционеры решили не выпустить генерала Казнакова живым и собирались взорвать дворец одного фабриканта, в котором жил генерал-губернатор и где помещалась его канцелярия, или бросить в него бомбу при отъезде. Муж велел произвести обыски во всем доме и подвалах, но ничего подозрительного не нашли. На следующий день утром муж уехал в Варшаву принимать должность, а я пошла проводить Казнаковых, с которыми мы были очень дружны. Когда они садились в подъехавший экипаж, то начали со мной прощаться, но я заявила, что еду вместе с ними на вокзал. Удивило меня, что они как-то переглянулись между собой, но ничего не сказали, и мы благополучно доехали до вокзала, где собрался их провожать весь город. Только через две недели, уже в Варшаве, когда мы с мужем завтракали с Казнаковыми в гостинице «Бристоль», выяснилось, почему они переглянулись, когда я заявила, что еду проводить их. Мадам Казнакова отвела меня в сторону и сказала мне, что она никогда нас забудет, что я, мать двух детей, зная, что на ее мужа, готовится покушение; села с ними в один экипаж. Таким образом, сама того не подозревая, я попала в героини.

Я была рада жить опять в Варшаве, в городе, который: лично знала, где я кончила Александро-Мариинский институт и где я вышла замуж. В Польше вообще я жила почти с. самого моего рождения, и те поляки, которых я знала с детства, как взрослые – так и дети, с которыми мы были дружны, очень хорошо и дружелюбно относились к нам, несмотря на то, что мы были русские. Поэтому не могу не написать об одном эпизоде, который меня поразил. Два года тому назад в Нью-Йорке в одной русской семье я встретила одного интеллигентного средних лет инженера-поляка, который, не зная, что я жила в Польше, начал рассказывать, как Польша страдала под игом русского владычества, что не только не позволяли говорить по-польски, но для того, чтобы дети могли изучать польский язык, надо было собираться в подвалах, завешивать окна, чтобы свет от свечей не проник на улицу. Выслушав все это, я его спросила был ли он в Варшаве, и, узнав что он оттуда родом и жил там до приезда: в Америку., сказала, ему, что мне очень странно слышать все это, что я жила в Польше, училась в институте и могу сказать, что в нашем русском институте Императрицы Марии Феодоровны, помещавшемся в Варшаве на Венской улице №8, училось много полек католичек, дочерей состоятельных родителей, а также разных, польских званий дворянок, и почти все эти девочки были на казенном счету и содержались за счет Государыни. В каждом классе одна треть были польки. Мы, русские девочки, часто возмущались, что почти все они воспитываются на казенный счет, тогда как русским родителям, чиновникам, и военным, приходится платить за своих дочерей. В институте было три церкви: православная, католическая и лютеранская. Приходил как русский священник, так и католический ксендз, и лютеранский пастор для преподавания закона Божьего два раза в неделю, и каждый преподавал, конечно, на своем языке, приходил и мулла к магометанкам, которых, было немного. И ксендз, и пастор служили обедни в своих церквах. Все польские праздники праздновались наравне с русскими, и кривд не было. Два раза в неделю приходил учитель польского языка, как теперь помню – пан Гржибовский. Русские девочки оставляли тогда класс, и оставались только польки. Я часто ухитрялась оставаться в классе и поэтому выучилась читать и писать по-польски. Перед началом уроков всегда выходили на середину класса две воспитанницы: православная, читавшая по-русски, а католичка – по-польски молитву перед учением, то же было и перед обедом. Помню, как-то ради шутки я и одна подруга полька решили поменяться ролями, я прочла молитву по-польски, а она по-русски, классная дама не заметила этого, пока мы не кончили молитву, и сделала нам выговор за неуместную шутку. На Пасху выпускной класс не отпускался по заведенному обычаю домой, и на католический Светлый праздник мы все, русские, отправлялись в костел на богослужение, а на русскую Пасху католички приходили в нашу церковь и потом разговлялись вместе с нами. В торжественные дни все власти присутствовали на богослужении в кафедральном католическом костеле. Когда приезжал в Варшаву Виленский католический архиепископ, и процессия двигалась со всеми образами и хоругвями по городу, генерал-губернатор и все власти шли с нею. Прислуга в русских домах как мужская, так и женская была большей частью польская, говорила на своем языке, и хозяева обращались к ней тоже по-польски. Где же здесь было угнетение?

В Варшаве мы пробыли три года и ввиду того, что в 1913 году предполагались торжества по случаю 300-летия Дома Романовых, главным образом в Нижнем Новгороде, то муж мой был назначен туда начальником губернского жандармского управления. Нижний Новгород мне не понравился: скучный, сонный город, хотя и главный на Волге; но вид на Волгу был замечательно красивый – снующими все время нагруженными баржами и великолепны пассажирскими громадными и богато устроенными парохода. Оживал город во время ярмарки, которая была на другом бету Волги и представляла собой нечто феерическое, и особенно по вечерам, когда она вся была залита светом. Купцы и промышленники стекались сюда со всей России, заключались миллионные сделки, все народности, населяющие Россию, привозили свои лучшие товары и изделия, и чего только там не было, глаза разбегались, глядя на все это, жизнь и веселие били ключом. Театры, рестораны самые роскошные и разные увеселения открывались во время этой ярмарки. Грандиозное зрелище представляла из себя река Волга во время ледохода. Лед трескался с таким шумом, как будто стреляли орудия, и когда он начинал двигаться, то льдины подымались в белую высокую гору, сталкиваясь между собой. Во время ледохода сообщение между обоими берегами прерывалось, и так как дорога была на другом берегу Волги, там, где бывала ярмарка, то пассажиры, приехавшие поездом, должны были ждать, пока лед не пройдет, моста же не было. Как-то я поехала в Москву, и когда уезжала туда, то Волга была еще сильно замерзшей. Возвращаясь назад через несколько дней, получив телеграмму, что дети заболели, я подъехала к реке Волге и с ужасом увидела, что лед тронулся. Пассажиры, приехавшие в одном поезде со мной, разбрелись по гостиницам, так как нельзя было знать, как долго будет проходить лед – иногда это брало два-три дня, а иногда целую неделю, я же очень беспокоилась насчет детей и стала уговаривать лодочников перевезти меня на другой берег, то есть в Нижний Новгород. Никто не соглашался на это, все советовали мне обождать, пока лед не пройдет, и не рисковать, но мое беспокойство было сильнее страха, и мне удалось уговорить за десять рублей трех смельчаков-лодочников переправиться. Усадили они меня в небольшую лодку и сами сели в нее. Там, где вода очистилась от льда и новые льдины были еще довольно далеко, мы плыли, а где лед покрывал ее толстым еще слоем, лодочники вылезали и втаскивали лодку со мной на лед и тащили ее по льду, пока опять не показывалась вода, очищенная от льда, и таким образом добрались мы через два часа до другого берега. Люди, стоявшие на берегу, с ужасом смотрели на нашу переправу, а мне казалось тогда, что это совсем не было так страшно. Волга была очень опасной во время ледохода. Как-то я пошла к Волге заказать стерлядь и, возвращаясь, остановилась на довольно далеком расстоянии от реки, чтобы посмотреть на ледоход. Вдруг слышу – рыбак кричит мне, чтобы я скорее уходила подальше, так как целая громадная глыба льда плывет в моем направлении. Окрик был такой внушительный, что я отбежала вовремя. Я поразилась силе этой льдины, которая в одну минуту срезала как ножом большущий кусок земли; на берегу, и он поплыл вместе с нею, а также и домик, который стоял на ней: если бы я не отбежала, то и меня унесло бы так же.

В 1913 году Нижний Новгород готовился к встрече Царской семьи. Из нижегородского общества девять дам были выбраны, чтобы представиться Государыне, в это число попала и я. Все дамы были в белых платьях и белых шляпах. Помню один эпизод с нашим представлением: статс-дама Государыни графиня Нарышкина записала вес наши фамилии, в каком порядке мы должны будем представиться. В день представления одна из дам заболела и не смогла явиться, и когда графиня Нарышкина представляла нас, то, забыв вычеркнуть из списка не явившуюся даму, представила и ее. Приехал туда Государь для осмотра укреплений и на некоторое время поселился в Ялте, куда постоянно приходилось ездить моему мужу, так как и этот район был в его ведении. Два раза за это время муж был приглашен к Высочайшему завтраку на «Штандарт» – яхту Государя, на котором присутствовало только двенадцать человек. Государь много рассказывал и расспрашивал, и муж поражался его памятью и прекрасным образованием.

Приход – турецкого военного корабля – в Севастополь произвел на меня ужасное впечатление. Муж на рассвете был вызван к адмиралу, командующему флотом, на военное совещание. Были получены сведения, что «Гебен» вышел по направлению к Севастополю. Не успел муж вернуться домой, как началась страшнейшая канонада, много домов было повреждено, две или три орудийные батареи были снесены, и находящиеся при орудиях солдаты были разорваны в клочки, найдены были только обрывки одежды и сапог. Мы боялись, что дом, в котором мы жили, может обрушиться; так как находился как раз против бухты, через которую «Гебен» стрелял по кораблям, находившимся там, а потому мы вышли на улицу и, пока «Гебена» не прогнали наши снаряды, не входили в дом. После ухода «Гебена» разнесся слух по городу, взволновавший как моряков, так и население, будто он попал на минные заграждения и «танцевал на них», как выражались, в течение нескольких минут, но минный офицер не нажал кнопку, чтобы взорвать его, думая, что это транспорт, которого ждали из Ялты, случайно попавший на мины. 1915-й Новый год мы встречали еще в Севастополе. Приглашенных к нам на встречу его было человек тридцать. Как раз в полночь, когда мы поздравляли друг друга, была подана мужу телеграмма с назначением его в Петроград начальником охранного отделения. Все гости поздравляли его с этим назначением, а у меня появилась какая-то тяжесть на душе – не хотелось ехать в Петроград, как бы предчувствуя все то, что там пришлось пережить, и я это высказывала. Гости доказывали мне, что я не имею права отговаривать моего мужа и вредить ему по службе, что от назначений вообще нельзя отказываться. Так в беседе мы вес просидели до 5 часов утра, а вечером муж уехал в Петроград. Многие его провожали, и хотя я еще накануне чувствовала себя очень плохо, все же поехала на вокзал. Вернувшись, сейчас же легла, а утром была уже без сознания: у меня был брюшной тиф в очень сильной степени. Послана была телеграмма мужу, только что прибывшему в Петроград, и он, представившись министру внутренних дел, попросил разрешения вернуться в Севастополь. Министр отнесся очень сочувственно и сказал, чтобы муж оставался там, пока я не буду на пути к выздоровлению.

С переездом в Петроград началась поистине кошмарная жизнь со всеми переживаниями неудач войны и все возрастающими внутренними революционными настроениями среди интеллигенции. На фронте этого не было, и офицеры, приезжавшие в отпуск, стремились скорее уехать обратно от этого тяжелого настроения, слухов и т. п. Подпольные организации почти бездействовали, благодаря всегда вовремя принимаемым мерам моего мужа. Зато Государственная дума и интеллигенция старались вовсю, упиваясь вздорными слухами, сплетнями, подрывая у народа веру и уважение к Царской семье и власти. Главным козырем в их руках для всего этого был Распутин. Общество не сознавало, что оно само создает силу Распутина, приписывая ему несуществующее огромное влияние на Царскую семью. Если Государь не соглашался на высылку его из Петрограда, то это было понятно, если принять во внимание, что только Распутин внушением останавливал несколько раз кровотечение у наследника и Государыня, обожавшая сына, боялась, что с отъездом Распутина из Петрограда наследник может истечь кровью. Мне никогда не приходилось видеть Распутина. Муж видел его один только раз, когда по настоянию министра внутренних дел должен был поехать к нему, чтобы лично уладить жалобы Распутина Вырубовой на постоянное пребывание с ним людей, приставленных к нему для охраны, после покушения на него из личной мести какой-то простой бабы. Люди эти всюду сопровождали Распутина, куда бы он ни выходил, даже к «Яру» (ресторан с цыганами), куда он часто ездил покутить, также и в баню. Таким образом, каждый шаг его был известен мужу. В день же убийства он их обманул, сказав, что он никуда не выйдет, а ляжет спать, и отпустил их [охрану] домой, а потом уехал с заехавшим за ним Юсуповым (сыном московского генерал-губернатора) на пирушку, закончившуюся для него смертью. Муж рассказывал мне, что, когда он приехал на квартиру Распутина, тот вышел к нему совершенно пьяным. Притаптывая, обнимая мужа, повел его в столовую и говорил все время какую-то непонятную чепуху. Муж пробыл у него полчаса и, когда собирался уходить, пришла дочь Распутина сообщить, что приехала Вырубова – фрейлина Государыни. Муж поражен был необычайно сильной волей этого человека. За минуту перед тем он шатался, не мог связать двух слов и вдруг – с приходом Вырубовой – сразу отрезвел, начал вести разговор на религиозные темы серьезно и степенно. Никогда больше муж не видел его живым, а только мертвым, когда присутствовал, когда его нашли, вытащив из проруби. Насколько было много нелепых слухов, могу привести следующий факт: как-то я поехала в Марии некий театр и пригласила к себе в ложу наших знакомых – инженера путей сообщения с женою. Но окончании оперы мы вышли, и вместо нашего автомобиля подъехал старый, небольшой, заводящийся ручкой, и сидевший за рулем шофер из городовых, ездивший всегда с Распутиным в Царское село, доложил, что так как наш автомобиль, отвезший меня в театр, по дороге домой испортился, то ему приказано было ехать за мной хотя бы на этом. Мне даже совестно было пригласить моих знакомых в такой автомобиль, но делать было нечего – пришлось всем сесть и поехать. По дороге зашла речь о Распутине, злобе дня, и мой знакомый спросил меня правда ли, как циркулируют слухи, что для Распутина есть специальный бронированный автомобиль, внутри которого с двух сторон находятся пулеметы. Я улыбнулась и сказала, что если он считает этот автомобиль бронированным, в котором мы сидим, и видит пулеметы где-нибудь, значит слухи правильны, Распутину посылался только этот автомобиль, и то только для поездок в Царское Село, чтобы ему не ездить поездом, где опять какая-нибудь женщина могла покушаться на его жизнь, и ни в каком другом автомобиле он никогда не ездил. Во время всей службы моего мужа в Петрограде Распутин никогда не был во дворце, встречал он Государыню только на квартире Вырубовой, куда она приезжала с великими княжнами, иногда приезжал туда и Государь. Так как Государыня была мистически настроена, то уверения Распутина, что пока он жив, ничего плохого с Царской семьей не случится, могло глубоко запасть в голову Государыне, и предприняты были меры для его охраны. В сущности, предсказание Распутина все же исполнилось.

После убийства Распутина, о котором не буду распространяться, об этом все знают и много писалось, интеллигенция во главе с Государственной думой (парламент) делали все, чтобы революция разразилась. Тревожные и прямо жуткие были два последних года в Петрограде. Муж, и его подчиненные офицеры, и все служащие работали днем и ночью, не имея отдыха ни на праздники, ни на Рождество, ни на Пасху. Муж вставал в 9 часов утра и отправлялся в 10 ч. в свой служебный кабинет. К этому времени приходили офицеры и служащие. В два часа я посылала лакея попросить мужа к завтраку, но редко бывало, чтобы он мог докончить его спокойно: то вызывал его министр внутренних дел то председатель [Совета] министров, то ему нужно было по делам экстренно съездить в Департамент полиции, к градоначальнику и т. д. Возвращался он домой к 7 часам вечера, и иногда ему удава-лось прилечь на один час до обеда, после которого он уходил в служебный кабинет, принимая доклады и делая распоряжения на следующий день. И так каждый Божий день до 5 часов утра. Когда мне приходилось приглашать его офицеров поздно вечером к чаю, то все они горько жаловались на то, что им приходится так тяжело работать, в сущности, впустую, что власти, по-видимому, не вникают в ежедневные доклады мужа, в которых он указывал на неминуемую ужасную революцию, если не будут приняты своевременно необходимые меры, но они, очевидно, слишком были заняты интригами между собой для того, чтобы удержаться на своих должностях, и как искажались доклады мужа, он мог судить по тому, что после своего доклада 9 января 1917 г. о забастовках, волнениях сильных среди рабочих и о некоторых выступлениях министр Протопопов в его же присутствии снесся по телефону с Царским Селом и передал все в розовых красках – что все обошлось спокойно и нечего тревожиться.

Муж часто настаивал на необходимости делать ему лично доклады Государю. Соглашались, обещали это устроить, но, по-видимому, из боязни, что будет доложена Государю наглядная и истинная картина всего происходящего, так ничего и не сделали в этом направлении. И министру внутренних дел Протопопову и председателю [Совета] министров Штюрмеру муж постоянно говорил о необходимости при сложившихся обстоятельствах дать конституцию, а не ждать пока ее вырвут. Но говорили ли они об этом Государю, он, конечно, не знал, но думал, что не говорили. Под влиянием моего мужа на Протопопова была отменена черта оседлости для евреев, указ был подписан, но председатель [Совета] министров этот указ задержал, решив опубликовать его на Пасху, но – революция этому помешала. В бытность Протопопова министром внутренних дел по инициативе моего мужа был возбужден вопрос о ненадежности войск петроградского гарнизона. Муж представил все данные о составе и настроении гарнизона.

Вследствие этого был составлен доклад на Высочайшее имя, и Государь согласился заменить некоторые запасные воинские части Петроградского гарнизона гвардейским кавалерийским корпус-депо в исполнение вследствие полученной Государем телеграммы от командира этого корпуса с великой просьбой оставить гвардейский корпус на фронте, как об этом молят все офицеры и солдаты. Таким образом, Петроград остался без верных войск и должен был опираться на ненадежный элемент гарнизона. Муж рассказывал, что министр внутренних дел Протопопов был очень суеверен, он сам говорил ему, что находится в переписке с знаменитым оккультистом в Лондоне, с которым познакомился в последнюю поездку, когда был еще членом делегации Государственной думы. От этого оккультиста Протопопов получил предсказание по числам на январь и Февраль 1917 года с указанием дурных и хороших дней для него. Эти числа Протопопов просил моего мужа записать для сведения. Действительно, как это ни странно, но все обозначенные оккультистом дни для Протопопова были ужасными, а 27 февраля был последний день монархии и конец карьеры Протопопова.

Наступило роковое для России и всех 27 февраля. Уже накануне город замер и жизнь как бы прекратилась. На улицах был полумрак, город был полон всяких ужасных слухов. Не буду вдаваться в подробности, а опишу только то, что касалось непосредственно моего мужа и меня.

Всю ночь муж и все его подчиненные находились в канцелярии. Днем доложили, что толпа, разрушая по дороге правительственные учреждения и убивая должностных лиц, движется к особняку, где была наша квартира и канцелярия. В доме провода оказались перерезанными кем-то, и муж, не имея возможности сноситься с властями, решил отправиться на Морскую улицу, где находился один из отделов охраны и где жили его дни старых помощника. Услышав об его решении, я быстро отвела нашего сына (дочь была в институте в Москве) к одним знакомым жившим недалеко от нас, и просила ни на шаг его не отпускать, пока я за ним не приду, и помчалась к мужу, который, переодевшись в штатское платье, уже садился в автомобиль со своим старшим помощником. Я вскочила туда же, и мы поехали. Уходя из дому, я сказала прислуге, что если мы не вернемся к 8 часам вечера, то чтобы они обедали без нас. Не думала я тогда, что уже никогда больше не вернусь в нашу квартиру.

Отъехав немного, муж решил вернуться и вышел из автомобиля, а его помощник двинулся дальше, удерживая меня, чтобы я не последовала за мужем, но тем не менее, я выскочила и присоединилась к нему. Отправились мы по направлению к дому, но перед мостом через Неву была уже поставлена застава, стояли солдаты с ружьями наперевес, и какой-то прапорщик запаса заявил, что никого не пропустят дальше. Поневоле, но уже пешком, пришлось идти на Морскую улицу, где муж снесся по телефону с Зимним дворцом, куда перебрались власти, и все время находился с ними в контакте. Весь вечер и всю ночь по Морской улице шла стрельба. Из окон квартиры помощников мужа можно было видеть лежащих на мостовой солдат, отстреливающихся от мчавшихся солдат с пулеметами. Всю ночь длилась сильная канонада, так как в соседнем доме с отделом находилась главная телеграфная и телефонная станция, которую хотели захватить революционеры, а оставшиеся верными солдаты защищали ее. Были убитые и раненые среди людей мужа, и к раненым муж вызывал доктора для перевязок. Не смыкая глаз ни на минуту, в сильно напряженном состоянии, все мы ожидали исхода боя за станцию, как вдруг рано утром прибегает прислуга с воплем, что к нам идут вооруженные солдаты. Спустились мы по черной лестнице и вышли во двор, но уже навстречу к нам шли солдаты, они уже остановились перед нами, как вдруг началась ожесточенная стрельба из ружей и пулеметов – революционеры брали штурмом станцию. Солдаты опешили и на минуту растерялись, а мы, воспользовавшись этим моментом, выскочили на улицу и быстро пошли по ней, где пули так и свистели. Муж и его два помощника пошли вперед, а я, не имея больше сил, немного отстала и плелась сзади под непрерывным пулеметным огнем. Одно время он так усилился, что я не выдержала, остановилась и прижалась к стене, рядом со мной прислонился какой-то фельдфебель, и мы оба ждали каждую секунду быть убитыми. Как только немного утихла стрельба, я побежала догонять мужа и увидела, что он, заметив, что я не следую за ними, в страшном волнении бросился назад искать меня. Решено было идти на вокзал и отправиться в Царское Село, где муж лично хотел доложить обо всем, что творится в Петрограде!

Пришлось употребить четыре часа, чтобы добраться до вокзала, так как шли разными закоулками, чтобы избежать стрельбы; ни одного извозчика, ни одной телеги даже не было и в помине. Я плакала, нервы не выдерживали всего этого, и притом я страшно волновалась за сына. На вокзале один из помощников мужа распрощался и остался в городе, а мы купили билеты и втроем поехали в Царское Село. Прибыв туда, нас поразила полная тишина и спокойствие, и только взгляд конного лейб-казака стоявшего на проезжей дороге для охраны, выражал тревогу и [говорил], что в Царском Селе неспокойно и чего-то ожидают Муж снесся по телефону с дворцом, но за отсутствием дворцового коменданта генерала Гротена говорил с начальником дворцовой полиции полковником Герарди и сообщил ему о том, что происходит в Петрограде, и спросил, рассчитывают ли отстоять Царское Село, так как, по мнению мужа, петроградская чернь к вечеру появится в Царском. На это Герарди ответил, что Царское Село, безусловно, в безопасности, что имеется гарнизон в 5 тыс. верных солдат, который даст отпор, и что дворец окружен пулеметами. Сказал, что только что был великий князь Михаил Александрович, который уверял Государыню в полном спокойствии и что ни ей, ни детям не угрожает никакая опасность, что он даже сам думает перевезти сюда во дворец свою семью. Он уговорил Государыню отложить свою поездку с детьми в Могилев, и поезд, назначенный на тот день для этой цели, был отменен. Из разговора с Герарди муж вынес впечатление, что они не уясняют себе сущность совершающихся событий и что все сводится, по их мнению, к дворцовому перевороту в пользу великого князя Михаил Александровича.

Было уже поздно, и я так устала, что валилась с ног. Решили взять комнату на какой-нибудь даче и переночевать. Все время где-то вдали слышался рев подстрекаемой толпы и одиночные выстрелы. Но не суждено нам было спать и эту ночь. Не успела я раздеться, как послышался стук в дверь и вошел молодой человек, сын хозяйки, бледный и дрожащий. Волнуясь, сказал мужу, что напротив находится полицейский участок и что толпа, приближаясь все ближе, несомненно, начнет громить его и то же может случиться с их дачей и что лучше было бы, если бы мы ушли. Муж предполагал, что хозяева просто боялись, не зная, кто мы такие, и думали, что, может быть, Протопопов, которого всюду искали.

Как-никак, пришлось одеться и отправиться на этот раз на квартиру одного из офицеров мужа, который по службе должен был жить в Царском Селе. Никто и там не ложился спать, и все тревожно ожидали поезда с Государем из Ставки, который должен был прибыть в 12 часов ночи. Офицер ушел на вокзал встречать поезд Государя, и оттуда он каждый час телефонировал мужу. В 12 часов ночи поезд не прибыл, в 2 часа тоже и т. д., а в 5 часов утра он протелефонировал, что поезд не прибудет, так как Государь арестован. Как громом поразило всех это известие; мы, женщины, плакали, а мужчины еле сдерживали слезы. Вернувшись с вокзала, офицер этот переоделся в штатское платье, и все мы вышли и распрощались. Он с женой пошел в одну сторону, а мы втроем в другую, по направлению к Павловску, где была дача матери помощника моего мужа и где жил сторож, охраняя ее. Было чудное морозное утро, снег блестел и скрипел под ногами, дачи утопали в снегу, и все это, озаряемое солнцем, представляло дивную картину, не хотелось верить, что люди могут быть так зверски настроены и так безрассудно и глупо губить свою родину. Добравшись до дачи, решено было, что я вернусь в Петроград узнать, как там все обстоит, так как мы питались только слухами, и я ужасно беспокоилась о сыне. Муж с помощником своим должны были оставаться на даче и ждать моего возвращения. Уезжая, я взяла честное слово с моего мужа, что он никуда не двинется, пока я не вернусь, и ничего над собой не сделает, что бы ни случилось, так как я как-то уловила отрывок их разговора о револьверах и, что в крайнем случае, можно покончить с собой. Заметив, что я стала прислушиваться, они прекратили этот разговор.

Приехав в Петроград, я отправилась сейчас же к знакомым, у которых оставила сына. Оказалось, что к ним два раза ночью приходили с обыском, сын мой не спал совершенно и находился в очень нервном состоянии. Взяв его оттуда, отправились к другим знакомым, где было меньше шансов, что придут с обыском. Напившись у них кофе и оставив там сына, я должна была сейчас же отправиться обратно, известить мужа, что председатель Думы Родзянко отдал приказ, чтобы все как военные, так и гражданские чины явились в Государственную думу в трехдневный срок. Я совершенно выбилась из сил, на ногах выступала кровь от ходьбы, всю дорогу с вокзала я шла пешком очень большое расстояние, но другого способа передвижения не было, все вымерло, кроме свистящих пуль, откуда-то проносившихся, и опять надо было совершить утомительное обратное путешествие на вокзал. Я думаю, что только чрезвычайно сильное напряжение нервов заставляло меня еще двигаться и проявлять какую-то энергию. Бесконечно долго плелась я обратно, еле передвигая ноги. Попадавшиеся солдаты предупреждали меня не идти по тому или иному направлению, где шла беспрерывная стрельба и лежали убитые, но я не могла свернуть с дороги – это намного удлинило бы мой путь и вряд ли у меня хватило бы сил добраться до вокзала; но все же я доплелась до него. К своему большому удивлению, я встретила на вокзале моего мужа и его помощника. Они мне страшно обрадовались и рассказали, что, сидя на даче, слышали из своей комнаты, как приходившие к сторожу его знакомые говорили, что по Павловску рыщут какие-то люди, ищут спекулянтов и убивают их. Так как муж и его помощник были в штатском платье, то их тоже могли принять за спекулянтов, и они решили лучше отправиться на вокзал, где и дожидаться меня. Известие, которое я привезла, о приказе Родзянко как раз пришлось на руку, чтобы отправиться в Петроград, где, они думали, налаживается уже какой-то порядок. Приехав туда, мы расстались с помощником мужа и пошли мимо Исаакиевского собора к знакомым, у которых находился наш сын. Пули так и свистели мимо самых ушей, и я инстинктивно закрывала свою голову муфтой. Застали сына в большом волнении: было уже поздно, а я, уходя, обещала ему вернуться засветло. Напившись чаю, муж в сопровождении нашего знакомого, который взял на всякий случай своего вестового, чтобы казалось, что они ведут арестованного, если им встретятся бесчинствующие солдаты, отправились в Думу. Вернувшись, он сообщил, что благополучно довел моего мужа до Государственной думы и сдал его караульному начальнику. Обыкновенно имена всех явившихся в Думу и там арестованных сейчас же газеты пропечатывали, но прошел день, два, три, а о муже не было ни слова. Я страшно волновалась и, не зная, что с ним приключилось, решила сама идти в Думу за справками. Никаких способов передвижения все еще не было, кроме своих ног, и люди толпами ходили по своим делам по мостовым. Примкнула и я к такой толпе, и так как мне почти не случалось ходить по Петрограду, а только ездить, и вообще я всегда плохо ориентировалась, то я не знала, как мне пройти к Таврическому дворцу, в котором помешалась Государственная дума. Рядом со мной шел какой-то офицер, и я обратилась к нему с просьбой указать мне дорогу. Он мне ответил, что сам отправляется туда и чтобы я следовала за ним. Обрадовавшись этому, я спросила его, не могу ли я как-нибудь попасть в само здание, и узнала, что он служит там и имеет пропускной билет. Набравшись храбрости, попросила его провести и меня по этому билету. Он мило ответил, чтоб я держалась его и, может быть, часовые пропустят меня заодно с ним. Так и вышло. Было два проверочных пункта, где стояли часовые и требовали пропускной билет, офицер показывал свой, а я проскальзывала вслед за ним. Таким образом, мы добрались до коридора, где офицер представился мне, назвав свою фамилию, которую я, к сожалению, при моем волнении, сейчас же забыла. От души поблагодарила его, и мы расстались, он пошел направо в какую-то комнату, а мне указал дверь налево, которая вела в зал Государственной думы, где находились в то время почти все члены ее.

Войдя в зал, я не выдержала и расплакалась, многие тотчас же меня окружили, спрашивали, в чем дело, но, узнав, что я пришла узнать о своем арестованном муже, тихонько ретировались. Наконец подошел ко мне один член Думы, и, как потом я узнала, это был Замысловский. На мои слезы и замечание, что, наверное, что-нибудь сделали с моим мужем, так как о нем нет никаких известий, он успокаивал меня, уверяя, что никаких эксцессов не было, что они сами боялись, что будут. Но когда привели военного министра генерала Сухомлинова и солдаты бросились на него, то выбежал Керенский, заслонил собою Сухомлинова, сказав, что, только перешагнув через его труп, они смогут тронуть генерала, который должен будет предстать перед судом, и что после этого поступка Керенского у большинства членов Думы свалилась гора с плеч, они поняли, что эксцессов не будет. Тот же храбрый член Думы пошел разузнавать о моем муже и, нашедши его, устроил мне тотчас же свидание с ним, а также принес мне билет на право входа в Государственную думу во всякое время. Этим билетом я пользовалась потом и при большевиках, когда в Таврическом дворце заседал Совет рабочих и солдатских депутатов. Я показывала билет, когда мне нужно было попасть туда, и меня пропускали, не потрудившись даже ознакомиться с этим пропуском. Муж сидел арестованным в Министерском павильоне вместе с другими сановниками. Я навещала его и часто брала детей с собой, дочь я взяла уже из института, так как ходили слухи, что немцы двигаются на Москву, и я боялась, что она будет отрезана от нас. Навещая мужа, надо было проходить через зал, где был полный хаос, шум и гам. Солдаты, бросившие фронт, вскакивали на трибуну, дико кричали, ударяя себя в грудь и что-то доказывая – что именно, нельзя было разобрать, да и сами они, видимо, ничего не понимали, сознавая только рано, что могут кричать, шуметь и бесчинствовать теперь вволю. Во время одного из моих посещений мужа мне нужно было пройти в какую-то комнату за справкой, и я обратилась к одной еврейке, довольно оборванной, грязной, в порванных башмаках, попросив ее указать мне, как пройти туда. Не удержалась я, чтобы не выразить своего негодования по поводу того шума, гама и хаоса, который происходил. Она мне ответила, что все это уляжется и всем будет хорошо, наступит настоящий рай для людей. Потом я узнала, что еврейка, с которой я говорила, была затесавшаяся туда большевичка Каменева, а много лет спустя, уже в Америке, я увидела ее фотографию в американских газетах, сидящей за обеденным столом у себя с послами разных государств, роскошно одетую и увешанную бриллиантами – для нее действительно наступил неожиданный рай. Сидели арестованные сановники и генералы уже целый месяц в павильоне, и никто их не допрашивал, никто не предъявлял обвинений против них, так как нечего было предъявлять: служили верой и правдой Царю и Отечеству. Обслуживала их политическая молодежь, относилась хорошо. Вступала с ними в разговоры и дебаты; говорили моему мужу, что он им совсем не давал сорганизовываться, ликвидируя сейчас же все, и в подполье нельзя было работать, поэтому революция явилась для них неожиданным сюрпризом. Все арестованные в павильоне в течение месяца совсем не ложились, так как постелей не было, и дремали только в креслах и на стульях одетыми, белье, приносимое из дома, меняли в смежной комнате. Когда мы вышли из дому в первый день революции, то абсолютно ничего не захватили с собой, поэтому очутились в самом безвыходном положении, и я должна была брать белье для смены мужу, детям и себе у знакомых.

В первые дни своего ареста муж просил меня зайти к секретарю Родзянко и сказать ему, что он находит нужным видеть председателя Государственной думы и сообщить ему важные сведения о большевиках, которые не преминут воспользоваться благоприятным для них моментом, чтобы перехватить власть в свои руки. Секретарь, фамилию не помню, доложил Родзянко, и на следующий день передал мне, возмущаясь сам такой беспечностью, что Родзянко ответил, что очень занят и не находит возможным видеться теперь с моим мужем, и секретарь добавил при этом, что Родзянко вообще не знает, что из себя представляют большевики.

Мы, жены арестованных, проявляли необычайную смелость и энергию, чтобы добиться их освобождения, но этого не так легко было достигнуть, так как нас все время уверяли, что держат их под арестом для их собственной безопасности, хотя толпа, когда ее не наэлектризовывали, относилась довольно равнодушно к арестованным после первых дней революции. Газеты левого направления старались разжигать ненависть толпы, печатая разные нелепые слухи, и вот после каких-то гнусных сообщений толпа в несколько тысяч человек, подстрекаемая агитаторами, появилась вечером у Таврического дворца, требуя выдачи им арестованных для расправы. Я старалась всегда быть вблизи того места, где был мой муж, когда что-нибудь случалось, я глубоко верила по какому-то внутреннему чувству, что в самую критическую минуту найду какую-то возможность его спасти, не зная, как и чем, конечно, и хотя это была только моя иллюзия, но я верила и этим жила. Страшные и мучительные моменты пришлось мне переживать, находясь около толпы, которая дико кричала и ревела, требуя их выдачи.

Вдруг все смолкло. Пронесся слух, что Керенский вышел. Действительно, Керенский подошел к толпе, его тотчас подняли на руках вверх и через головы собравшихся людей он начал увещевать их спокойно разойтись по домам, уверяя, что арестованные предстанут перед судом и понесут должную кару (вероятно, за верную службу родине). Говорил Керенский долго, и толпа мало-помалу редела и разошлась. К счастью, арестованные не знали, что творилось перед дворцом. На следующий день всех их должны были распределить, кого в Петропавловскую крепость, кого в Выборгскую тюрьму, в «Кресты». Я очень боялась, что мой муж попадет в Петропавловскую крепость, где режим был очень строгий и где арестованные были совершенно изолированы от внешнего мира. Только потом им разрешили изредка иметь свидания с близкими. Я была как раз у мужа, когда в комнату, где мы сидели, вошел Керенский и объявил, что всех их увезут завтра из Таврического дворца. Утром следующего дня состоялся переезд, мужа подвезли к Петропавловской крепости, но не высадили с другими, попавшими туда, а отвезли в тюрьму. Я почувствовала некоторое облегчение, так как начальники тюрем оставались пока на своих местах, были не изверги, а люди, и довольно отзывчивые, можно было с ними разговаривать, навещать своих два раза в неделю и передавать белье и посылки. В первое мое свидание с мужем уже в тюрьме он был в очень подавленном состоянии, и я, уйдя от него, не находила себе места, боясь, что вдруг муж над собой что-нибудь сделает. Поздно вечером я позвонила по телефону начальнику тюрьмы и просила его зайти в камеру к мужу узнать, как он себя чувствует. Начальник тюрьмы это исполнил и сообщил мне, что мой муж вполне спокоен. Когда я пришла в следующий раз в тюрьму, муж рассказал мне, что, возвращаясь обратно в камеру после нашего свидания, он вдруг услышал сзади себя всхлипыванье, обернувшись, он увидел, что сопровождавший его часовой плачет и на вопрос мужа, что с ним, ответил: «Ваше превосходительство, так тяжело, так тяжело смотреть на все это».

Первое время все арестованные в тюрьме находились вместе в одной большой камере и пользовались относительной свободой, но после одного, неожиданного инцидента стало гораздо хуже. Один из уволенных тюремных сторожей, по злобе, провокационно вызвал по телефону Московский полк, наиболее большевистски настроенный, и сообщил, что арестованные взбунтовались и с оружием в руках стараются выбраться из тюрьмы. Московский полк и примкнувшая к нему по дороге большая толпа примчались к тюрьме и, угрожая, требовали впустить их внутрь. Начальник тюрьмы Попов – большевик, заменивший прежнего, – человек порядочный и неглупый, с тремя надзирателями (остальные все служащие разбежались) вышел к бушевавшей толпе, предварительно приказав закрыть за собою ворота на засов, и в течение трех часов уговаривал солдат и толпу успокоиться, что все арестованные сидят спокойно по камерам, никакого оружия при себе не имеют, и предложил им выбрать из своей среды десять человек делегатами, чтобы они сами могли убедиться, что все спокойно и что они были введены в заблуждение злостной провокацией. Они согласились, и он пропустил этих десять человек в тюрьму. Выбранные делегаты шумно ворвались в камеру, грубо ругались, искали оружие, которого, конечно, не нашли. Видя, что на кроватях арестованных лежат соломенные тюфяки, сорвали их, сказав, что они могут спать и на голых досках, запретили свидания и передачу посылок и, наконец, убрались, потребовав перевести всех арестованных по отдельным камерам по двое и в одиночку. Мужа поместили в одну камеру с одним из его помощников, а когда того выпустили через три-четыре месяца, муж остался один и говорил мне, что его состояние духа было тогда самое ужасное.

На следующий день по городу распространился слух, что Московский полк ворвался в тюрьму и всех арестованных перебил. Бежали к тюрьме с плачем матери, сестры и жены. Я шла в этот день с детьми на свидание с мужем и слышала все это, но какое-то внутреннее чувство подсказывало мне, что это не так, что все обошлось благополучно. В тюрьму нас не впустили. Я вызвала начальника тюрьмы Попова и просила его честно сказать мне всю правду, и он рассказал, как все было, добавив, что нужно будет воздержаться на некоторое время от свиданий, что посылку, которую я принесла мужу, он постарается передать, если у камеры окажется сознательный часовой; часовой оказался сознательным.

Начиная с ареста наших мужей в Министерском павильоне мы, жены, бегали ко всем стоявшим тогда у власти лицам, требуя объяснения, за что, собственно, их держат и когда намерены, наконец, их выпустить. Больше всего мы посещали прокурора палаты Каринского. Это был тогда очень сухой человек, держал нас всегда очень долго в приемной, так как вставал не ранее одиннадцати часов. Он жил в здании Министерства юстиции и на все наши вопросы отвечал, что революция еще не кончилась, и он не знает, когда наши мужья будут выпущены. Когда же одна из дам как-то заявила ему, что он дождется того, что жены арестованных начнут стреляться у него в кабинете, он испугался и никого больше не принимал. При большевиках ему пришлось самому бежать, и он поселился в Нью-Йорке.

Приходилось мне часто посещать министра юстиции Переверзева. Я думала, что в частной жизни, как знакомый, он был бы милейший человеком, но как министр юстиции он никуда не годился: ни логики, ни понятия в административном отношении не имел никакого. Так как я имела возможность во время царского режима встречаться с людьми, занимавшими высокие посты, то невольно бросалась в глаза глубокая разница между прежними опытными и знающими должностными лицами и теми, которые теперь случайно очутились на верхах. Часто при разговоре с ними мне казалось, что это большие дети, затеявшие игру в правительство, не подумав о последствиях ее. Задумывалась я также над тем, что неужели среди всех социалистов-революционеров не нашлось более серьезных, способных людей, как только адвокаты, занявшие все ответственные посты. Переверзев был человек приятный, неизменно принимал нас сидя в глубоком кресле и всегда с трубкой во рту, позировал, закатывая свои голубые глаза, которые действительно были у него красивые, и, по-видимому, даже любил с нами разговаривать, по крайней мере никогда нас не торопил уйти с ссылкою на то, что он очень занят.

Отталкивающий и пренеприятный тип был Муравьев, стоявший во главе образовавшейся Чрезвычайной комиссии для того, чтобы найти хоть какое-нибудь обвинение против прежних должностных лиц. Мы все его ненавидели. Порядочные и уважающие себя прокуроры, товарищи прокурора и судебные следователи из прежних не хотели с ним работать и уходили в отставку.

Перейду теперь к личности Керенского. Думаю, что мое личное мнение о нем и впечатление, которое я вынесла из моего разговора с ним после революции, когда он держал уже всю власть в своих руках, будет противоречить мнению о нем большинства людей. Не имея, конечно, в виду защиту Керенского, я все же должна сказать, что, по-моему, его роковая ошибка была в том, что он сунулся в воду не зная броду, приняв за истину все слухи, сплетни, распускаемые про Царскую семью и правительство. Рассказывали, что он сам поразился, сколько было во всем этом лжи. Керенский был всегда социалистом-революционером, не скрывал этого и всюду, где представлялась только возможность, ругал и набрасывался на правительство, и поэтому мне кажется, что лояльности нельзя было ожидать от него и что обвинять его можно в меньшей степени, чем других, которые чуть не коленопреклоненными слушали Государя, а за спиной готовили измену Ему и родине своей. Когда Родзянко после революции уговаривал великого князя Михаила Александровича отказаться от престола и ждать, пока народ не выберет его, Керенский держался в стороне, не уговаривая и не отговаривая великого князя Михаила Александровича. Хотя Государь был слаб и последние министры были заняты интригами между собой и только желанием удержаться на занимаемых постах – все же это были преходящие, могущие измениться сами по себе обстоятельства, ничтожные по сравнению с тем, до чего довела Россию революция, и если б Керенский, получив власть и увидев, сколько лжи, сплетен было распространяемо и что все не так ужасно было, как ему казалось со стороны, повернул бы по другому направлению, любя родину то ему было бы легко добиться конституции, и положение не только России, но и всего мира было бы иное, чем теперь. Керенский, по-моему, был человек импульсов, о чем я могла судить, будучи однажды на заседании Государственной думы, когда Родзянко прочел указ Государя о ее временном роспуске; из боковой двери тогда вдруг выбежал Керенский, весь красный, взволнованный, и неистово закричал: «Долой полицию и жандармов!» – и исчез.

Это было первый раз, что я его видела вообще, а во второй раз – уже после революции, когда, тщетно добиваясь от Переверзева и Керенского [ответа] о причине ареста мужа и времени его освобождения, я решила отправиться к самому Керенскому. Не помню, в каком здании он тогда находился, но когда и пошла в зал, то увидела многих из прежних высших чиновников, в полной парадной форме трепетно ожидавших возможности представиться Керенскому. Я обратилась к докладчику, и он мне посоветовал пойти к товарищу министра, так как Керенский очень занят. Меня это не устраивало, я хотела лично говорить с Керенским и уселась в кресло, уставшая, разбитая морально, не думая ни о чем. В это время открылась дверь из кабинета и Керенский вышел, окруженный целой свитой, и направился в кабинет товарища министра. Ожидавшие представиться ему лица, раболепно отвешивали низкие поклоны. Когда минут через десять Керенский возвращался со свитой к себе, то я, за минуту перед этим не думавшая, что поступлю таким образом, вскочила и подбежала к нему. Керенский опешил, но остановился: «Я должна говорить с вами», – сказала я. «Ваша фамилия?» – спросил он. «Глобачева», – был мой ответ. «Свидания с мужем не дам», – ответил Керенский. «Я вас не о свидании прошу, а хочу говорить с вами». Он поду мал и сказал: «Хорошо».

Этот краткий между нами разговор навсегда врезался в моей памяти. Тотчас же подошел ко мне адъютант и провел в комнату, смежную с кабинетом Керенского, где сидели уже несколько лиц, ждавших очереди быть вызванными. Раздался звонок из кабинета, адъютант пошел туда и, вернувшись, вызвал меня вне очереди к Керенскому. Я вошла и уселась в кресло, до того взволнованная, что многое из разговора пронеслось в голове как в каком-то тумане. Помню, что мы оба волновались, Керенский нервно ходил по комнате взад и вперед и на мой вопрос, почему арестован мой муж и когда будет освобожден, сказал, что он им нужен для дачи каких-то показаний, и как только опасность, грозящая арестованным со стороны народа, который, по-моему, даже не знал об их существовании, минует, то все они будут освобождены. На мою жалобу, что вся квартира, все имущество разгромлено и разграблено, Керенский заявил, что все убытки будут всем возмещены. Когда же, уходя, я обернулась к нему, заявив, что я и сын, мальчик, не имеем куда голову приклонить, так как все наши документы разграблены, а без них нигде нельзя устроиться, Керенский порывисто, минуя меня, выбежал вперед в смежную комнату, где за столом сидел его секретарь Сомов, и выкрикнув: «Найдите этой даме квартиру», – быстро исчез обратно. Поглядев на меня своими сонными глазами, секретарь не знал, что ему делать. В то время в Петрограде невозможно было достать не только квартиры, но и комнату. И я сказала ему, чтобы он просто выдал для меня с сыном удостоверения личности, чтобы меня не беспокоили обысками, допросами и тому подобное, что он и сделал. На следующий день при свидании с мужем я передам весь мой разговор с Керенским. Присутствовавший всегда при свиданиях начальник караула, Знаменский, друг Керенского, сказал: «Керенский прекрасно знает, что вы видитесь с мужем Знаменский по своим разговорам и тактичности производил впечатление очень порядочного и сердобольного человека. Посетив Переверзева, тогда уже министра юстиции, я доказывала ему, что они не имеют права так долго держать мужа без предавшей ему обвинения и что он должен освободить его. На это он мне ответил, что не может взять на себя такой ответственности, так как Совет рабочих и солдатских депутатов сейчас же заявит протест. В то время Советы начинали уже крепнуть и Временное приятельство очень их побаивалось. «Хорошо, – сказала я Переверзеву. – Дайте мне честное слово, что если я вам достану бумагу от Совета рабочих и солдатских депутатов, что они ничего не имеют против освобождения моего мужа, то вы его освободите». Переверзев на это согласился, и я его не видела почти два месяца, которые употребила на то, чтобы добиться нужной бумаги.

Прежде всего я отправилась в Таврический дворец с пропуском, выданным мне еще членами Государственной думы. Там меня окружила молодежь, спрашивая, чего я хочу, и отнеслась ко мне доброжелательно. Узнав, в чем дело, тут же они заявили мне, что моего мужа они очень уважали, но что его несчастье в том, что он служил при царе. Однажды в Таврическом дворце ко мне подошел какой-то артиллерист, прапорщик запаса, я заговорила при повторных моих посещениях. Он, не помню по какому поводу, рассказал мне, что у них имеется страшное орудие, еще не совсем усовершенствованное, и что если нажать на какую-то кнопку, допустим из Петрограда, то на любом расстоянии можно разрушить целый город. Я недоверчиво отнеслась к его рассказу, он повел меня в одну из комнат, где стояла какая-то машина, похожая на большой волшебный фонарь. Фамилия этого прапорщика была Михайлов, был ли он социалист-революционер или большевик – не знаю, но думаю, что большевик, так как после большевистского переворота я его встретила на улице прекрасно одетым в военную форму; мне он не поклонился, и вид у него был чрезвычайно самонадеянный. В особенности принял во мне участие один студент, находившийся всегда в Таврическом дворце, по фамилии Муравьев. Он познакомил меня с Чхеидзе – депутатом Государственной думы, игравшим тогда в Таврическом дворце большую роль, и рассказал ему, в чем дело, и Чхеидзе направил меня к секретарю Совета рабочих и солдатских депутатов. Не называя своей фамилии, я только сказала, что мой муж генерал находится под арестом уже столько времени без предъявления ему обвинения, на что секретарь Совета заявил мне, что они сами уже несколько раз обращали внимание Временного правительства на то обстоятельство, что арестованных держат, не предъявляя обвинения. На мою просьбу выдать мне бумагу о том, что против освобождения мужа они ничего не имеют, он ответил, что уже было у него несколько жен генералов с подобной просьбой, но им в этом было отказано, я же доказывала необходимость получения такой бумаги, и он в конце ковше обещал, что когда на следующий день будет совещание совета, то он заявит об этом ходатайстве.

Через три дня я пришла, и мне было сказано подать прошение в Совет рабочих и солдатских депутатов. Вернувшись домой, долго раздумывала я над тем, как озаглавить бумагу: написать «прошение» казалось мне удивительным обратиться так к Совету рабочих и солдатских депутатов, и я решит просто написать «заявление» жены начальника Охранного отделения в Петрограде С. Н. Глобачевой и явилась с ним к секретарю Совета. Он принял меня довольно любезно, но, когда открыл бумагу и увидел заголовок, побагровел весь и закричал: «Как! К начальнику Охранного отделения нет никаких обвинений – невозможно!» Я отнеслась спокойно к его вспышке и сказала: «Как это ни странно вам может показаться с вашей точки зрения, но действительно никаких обвинений нет, кроме того, что он честно выполнял свой долг и обязанности». Мало-помалу он все же успокоился, взял мое заявление, обещая передать его на усмотрение Совета рабочих и солдатских депутатов, и сказал прийти за ответом через неделю. Неделя прошла, и я отправилась узнать о результате. Секретарь вручил мне бумагу, в которой было сказано, что они ничего не имеют против освобождения моего мужа и предоставляют решить вопрос об освобождении его Временному правительству. Бумага эта в почти истлевшем виде находится у меня. Часто задумывалась я над тем, почему вначале, когда я посещала Таврический дворец, чтобы получить требуемую бумагу для министра юстиции Переверзева, большевики не относились ко мне враждебно. Я предполагала, что происходило это потому, что среди них были тогда еще идейные люди, которые, разочаровавшись в том, что происходило, постепенно уходили – или их убирали, уступив место большевикам другого сорта, других методов борьбы со всем обманом, террором и ложью. Так, например, не зная, где живут офицеры, большевики пустились на хитрость и спустя некоторое время после своего воцарения, издали декрет: явиться всем офицерам для регистрации якобы для получения различных назначений. Многие отправились к ним, хотя муж и предупреждал легковерных не ходить туда, говоря, что это ловушка; и, действительно, большевики, взяв их адреса, всех арестовали и расстреляли.

Радостно возвращалась я домой с бумагой от Совета рабочих и солдатских депутатов и на следующий день отправилась к министру юстиции Переверзеву. «Вот вам бумага, теперь вы должны освободить моего мужа», – сказала я. «Я не могу его освободить», – ответил Переверзев. «Почему? – возмутилась я. – Почти два месяца мне пришлось хлопотать, чтобы ее получить, почему же вы теперь отказываетесь исполнить свое обещание?» – «Потому что он был начальником Петроградского охранного отделения», – услышала я в ответ. – «Но вы же дали мне честное слово, что освободите его, как только я принесу вам бумагу от Совета рабочих и солдатских депутатов». «Ну, это было тогда, а теперь другое дело», – ответил «министр юстиции» Переверзев. «Имеете ли вы какое-нибудь другое еще обвинение, кроме того, что он занимал эту должность?» – спросила я. «Нет», – был его ответ. Что можно было ответить на все это. Видя, что мне больше нечего говорить с ним, я ушла и больше с ним лично не имела дела, а обращалась только через товарища прокурора палаты Попова, который остался служить при Временном правительстве, оставаясь таким же честным и порядочным, каким был и при царском [режиме], нисколько не изменившись, как это сделали многие другие из прежних должностных лиц. Через него я просила министра юстиции Переверзева перевести мужа из тюрьмы хотя бы на Фурштатскую улицу, где раньше находился Штаб корпуса жандармов и куда доставляли также морских офицеров из Кронштадта, которых матросы арестовывали, обвиняя одних в том, что офицеры требовали содержать палубу в чистоте, других за то что подтягивали за неряшество, за то, что были строгие, и тому подобное, но никого матросы не обвиняли в избиении или грубом обращении с ними. Товарищ прокурора палаты Попов передал мою просьбу Переверзеву, и тот сказал, что он должен сперва съездить в тюрьму и переговорить с мужем.

Несколько раз приходилось мне просить Попова поторопить Переверзева поехать в тюрьму, и каждый раз получался ответ что завтра. Наконец Попов пришел сказать, что Переверзев сейчас едет, но так как и на этот раз я этому не поверила, то он успокоил меня, что при нем Переверзев заказал по телефону подать ему автомобиль, и на этот раз он действительно поехал. Я просила Попова сообщить мне по телефону о результате поездки, и он передал, что Переверзев сделал распоряжение о переводе мужа на Фурштатскую улицу, куда его и перевели на следующий день.

Режим там был нестрогий, арестованные были как бы на гауптвахте, жили в комнатах по несколько человек вместе, гуляли по двору без часовых, навещать можно было ежедневно и приносить посылки, караульным начальником там был молодой офицер грузин Наджаров, не плохой, но очень глупый, за что его арестованные прозвали «барашек». Два часовых дежурили днем и ночью и, сидя на стуле, все время спали с ружьями в руках. При желании можно было свободно уйти оттуда, но все это были люди царского режима, и никому такая мысль не приходила в голову. Там находились, между прочим, генерал Хабалов – главнокомандующий Петроградским военным округом, военный министр генерал Беляев, фрейлина Вырубова, министр юстиции Добровольский, генерал Балк – петроградский градоначальник, и многие другие, а также морские офицеры из Кронштадта и офицеры из армии. Приходящие навещать своих мужей, сыновей и братьев почти со всеми арестованными перезнакомились.

Как-то, навестив мужа после его перевода из тюрьмы на Фурштатскую, я спросила его, о чем с ним говорил министр юстиции Переверзев в тюрьме. Оказалось, что министр юстиции Переверзев приехал просить мужа помочь им разобраться в делах Охранного отделения, и муж согласился разъяснить и показать им, как все дело велось, но, видимо, новая власть, посоветовавшись между собой, все же не решалась прибегнуть для разъяснений к помощи начальника Охранного отделения, так как об этом больше не упоминалось.

Некоторые офицеры, перезнакомившись с нами, говорили, что как только их освободят, они уедут на Юг России, другие решили, что останутся, так как армия распадается, и они будут нужны для поддержания дисциплины в армии, иначе немцы могут взять Россию голыми руками. Разрешалось арестованным читать, играть в шахматы и в другие игры, но не в карты, и я приносила для комнаты, в которой находился муж, разные игры для разнообразия. Кормили неплохо, но мало, пища варилась как для арестованных, так и для караула одинаковая, но хотя продукты вообще выдавались по карточкам, все же мне удавалось иногда приносить мужу для всей комнаты целый ящик яиц, получая его без карточек от лавочников, когда они узнавали, что он предназначается для арестованных. Муж рассказывал иногда забавные истории о своих сожителях по комнате. Так, например, генерал Балк и его помощник старичок-генерал Зендеров, собиравшийся подать в отставку еще перед революцией, садились каждый вечер друг против друга на свои постели и мысленно уезжали в ресторан Кюба, лучший в Петрограде, заказывали себе разные вкусные блюда и, мысленно поужинав, ложились только тогда спать.

Странно было видеть также такого важного сановника, как министр юстиции Добровольский, идущим с чайником на кухню за кипятком; потом в эмиграции ко всему такому мы постепенно привыкали, но в то время и больно и тяжело было смотреть на это. Добровольский после освобождения уехал в Крым и был зверски убит в Ялте большевиками на глазах у своей жены.

Так проходили дни за днями, положение становилось все тревожнее, большевики все крепли, а Временное правительство слабело, не принимая никаких мер против них. В одно из моих посещений мужа он мне сказал, что до его сведения дошло, что дело о нем находится у следователя по особо важным делам Ставровского и чтобы я пошла к нему и попросила скорее допросить мужа и так или иначе кончить эту канитель. Отправившись к Ставровскому и объяснив, в чем дело, я была поражена, что следователь Ставровский сильно взволновался, забегал по комнате, крикнув: «Я вам сейчас покажу, какое дело прислали мне о вашем муже для привлечения его к ответственности!» – и принес мне показать бумагу от прокурора палаты Каринского с требованием привлечь моего мужа к ответственности за то, что он имел секретных агентов, приложив к своей бумаге вырезку из какой-то ничтожной газетки с именами некоторых секретных сотрудников. Зная, что, занимая должность начальника Охранного отделения, муж обязан был их иметь и каждое государство их имеет, следователь по особо важным делам Ставровский страшно возмутился такой бессмысленной бумагой «прокурора палаты» Каринского и сказал мне, что завтра же он будет у мужа, но допрашивать его, конечно, не будет, так как не о чем допрашивать, а только поговорит с ним и сделает распоряжение об его освобождении. Так он и поступил, как сказал, и мужа сейчас же освободили. Сам же следователь по особо важным делам Ставровский сейчас же после того подал в отставку, не желая больше служить при таком положении дел. К счастью, мужа освободили как раз вовремя, так как вскоре после его освобождения произошел большевистский переворот и всех, которые находились еще под арестом, большевики расстреляли; тогда были расстреляны бывший министр внутренних дел Хвостов, товарищ министра юстиций, вице-директор Департамента полиции Виссарионов и многие другие. Муж же после своего освобождения следователем Ставровским был зачислен в резерв при Штабе Петроградского военного округа и даже получал жалование. После большевистского переворота все находящиеся в резерве продолжали получать еще жалованье в течение двух месяцев, а потом их всех перевели на солдатский паек и через неделю или две уволили совсем. Без денег, без вещей, которые можно было бы продавать и покупать кое-какие продукты, муж, я и двое детей должны были оставаться в Петрограде на чрезвычайно голодном пайке, ожидая ежеминутно некого ареста, который теперь закончился бы расстрелом, а выехать не было никакой возможности. Брат мой помогал нам деньгами, и на это мы жили, то есть все мои фамильные драгоценности я держала дома, думая, что в квартире нашей, находящейся при Охранном отделении, они будут в сохранности, на деле же вышло иначе, и в первые же дни революции они были разграблены, как и все наше имущество, а деньги и ценные бумаги, находящиеся в Государственном банке, были конфискованы потом большевиками. Муж худел и терял силы не по дням, а по часам, так как его организм был и так подорван длительным тюремным заключением.

Большевики через некоторое время после своего воцарения начали заставлять всех ходить на общественные работы по уборке улиц и снега; посылались как мужчины, так и женщины, а следить за отправкой поручалось, заведующему домом, выбранному квартирантами и получающему приказы от большевиков, Муж ходил на эти работы, а я никогда, несмотря на предупреждения заведующего домом, что меня могут расстрелять за неисполнение приказа, на что я ему ответила, что пусть меня расстреливают, но я не буду беспрекословно подчиняться диким приказам большевиков, и заведующий домом махнул на меня рукой и оставил меня в покое. Прибывших на работу людей выкликали по фамилиям и снабжали каждого лопатой и киркой, после же окончания работы опять была перекличка, чтобы узнать, все ли были на работе, но и тут не обходилось без увертывания от работы; некоторые при первой перекличке отзывались, а потом, поставив в укромное место лопату и кирку, уходили по своим собственным делам к возвращались только к концу работы ко второй перекличке. Работающие представляли странное зрелище. Женщины в дорогих меховых пальто и модных шляпах лениво выстукивали по льду киркой определенное число часов, переговариваясь все время друг с другом, и после переклички уходили домой.

После большевистского переворота многие дамы общества пооткрывали разные кафе, главными посетителями которых были большевистские матросы, но вскоре кафе все закрылись за неимением продуктов. В начале переворота можно было еще доставать на базарах крупу и картофель, но вскоре большевики начали изгонять всех торгующих на базарах, арестовывали их и конфисковывали все продукты, так что последняя возможность кое-когда купить что-нибудь из продуктов пропала и приходилось жить только на то, что выдавалось за деньги по карточкам, но вскоре и эта выдача по карточкам уменьшилась, так как продукты совершенно исчезали и часто, имея карточки, ничего нельзя было получить по ним! Так что питались мы вчетвером четвертушкой хлеба, перемешанного с какой-то трухой, выдаваемой на два дня. Утром и вечером пили чай без сахара, [довольствовались] двумя картошками, получали иногда треску по три рубля за штуку, но бросили ее покупать, так как невозможно было ее есть. Дети помогали в работе по домовому кооперативу, за что получали изредка сверх карточек сушеную зелень для супа – это был наш обед, суп варился только на воде, без мяса, конечно, и без всякого жира. Иногда мне удавалось, отправившись на вокзал в 5 [часов] утра, встретить какого-нибудь приехавшего из деревни крестьянина с хлебом и купить у него целый каравай за 10 рублей, отстаивая его от других желающих, и это было целое ликование, когда я приносила хлеб домой, и считалось громаднейшей удачей.

Одна наша знакомая, заведовавшая каким-то большим домовым кооперативом, рискуя быть расстрелянной, давала нам сверх наших еще хлебные карточки 1-го разряда, по которым выдавался большой паек как трудящимся, и это спасало нас от полного истощения. Как только большевики стали уплотнять квартиры, жена генерала Казнакова предложила нам поселиться с ними. В одно прекрасное утро явились к нам туда большевики с обыском, разыскивая оружие. Меня не было дома, а муж лежал больной. Перерыли все, оружия не нашли, но забрали все бумаги, которые только были. Без каких-либо документов нельзя было жить, а так как среди них были также очень важные и нужные, которые муж после своего освобождения получал из некоторых источников относительно разных прежних должностных лиц и некоторых офицеров, работающих на большевиков, то я на следующее утро отправилась в районный комиссариат достать их. Там царил страшный шум и полный хаос, еле-еле добилась я у одного большевика, казавшегося мне более разумным, нужных сведений. Оказалось, что взятые бумаги находятся у них, и они собираются отправить их в Чека на Гороховую улицу, но когда это будет – неизвестно. Тогда я предложила им, чтобы все наши бумаги в пакете они дали мальчику, служащему у них посыльным, а я с ним вместе отвезу их на Гороховую улицу. Они согласились на это, и на всякий случай я записала номер, под которым они отправляли пакет.

Нужно сказать, что в начале своего воцарения большевики в массе совершенно не были сорганизованы, мало что знали и мало что понимали, это ясно было видно по их растерянности и поступкам, и поэтому еще можно было с ними так разговаривать и поступать так, как я поступала, но с каждым днем они очень быстро ознакамливались с положением, крепли и начали проводить свою террористическую программу в жизнь.

Приехав с мальчиком и с пакетом на Гороховую улицу, где прежде помещалось градоначальство и жил градоначальник, в квартире которого мы часто бывали, я тщательно ко всему присматривалась. При входе в дом, прямо против входной двери, в вестибюле на вышке стоял пулемет с двумя солдатами, не спускавшими глаз со входа. Войдя в комнату докладчика, юноши лет восемнадцати, я просила доложить большевистскому комиссару города Петрограда г. Урицкому о желании моем видеть его и дала для передачи ему записку с моей настоящей фамилией, указав в ней, что я пришла по делу произведенного у нас обыска. Докладчик ушел и, вернувшись, сказал, что у товарища Урицкого заседание, которое продлится очень долго, и поэтому все могут уходить домой. Там было кроме меня человек восемь еще, и все они ушли, а я осталась, сказав, что подожду, так как заседание когда-нибудь должно же кончиться. Пришла я на Гороховую в 9 часов утра и ничего не ела весь день. Прождав до 8 часов вечера, я увидела, что докладчик собирается уходить домой, и уговорила его еще раз доложить Урицкому обо мне. Он пошел и, вернувшись, сказал, что Урицкий пришлет за мною, когда освободится, и ушел. Я думала, что докладчик меня обманул, но, действительно, через полчаса спустился с лестницы бывший камердинер градоначальника, который; знал меня лично, и провел меня наверх.

Много было слухов в городе о массовых расстрелах каждую ночь в подвалах дома на Гороховой улице, поэтому я, ожидая свидания с Урицким и желая узнать, насколько слухи правильны, подошла к сидевшему часовому и начала его спрашивать, давно ли он здесь, сколько ему платят, правда ли, что каждую ночь здесь в подвалах расстреливают людей, и так как парень он был бесхитростный, видно, недавно из деревни, то охотно ответил мне, что здесь он находится часовым уже два месяца, жалованье получает 250 рублей в месяц на своих харчах, как он выразился, про расстрелы ничего не слыхал и если бы таковые были, то солдаты-часовые, которых он сменил, наверное, говорили бы об этом. Было ли это так, как он рассказывал, – не знаю.

Поднявшись наверх, я увидела в столовой за столом человек 20 большевиков, большей частью молодых в военной форме «хаки», которые ужинали. Наслушавшись о том, что они всего имеют в изобилии, я с интересом рассматривала их еду. Перед каждым была поставлена небольшая тарелка с кашей, стакан чаю, два кусочка сахара возле блюдечка и небольшой кусок хлеба. Войдя в другую комнату, смежную со столовой, и увидев много людей, я спросила, кто из них Урицкий, и тогда подошел ко мне прилично одетый человек в штатском платье, европейского типа еврей, и повел меня в свой кабинет, попросив сесть. Узнав в чем дело, сказал, что пока ему еще не доставили моих бумаг, что их, может быть, и нет еще здесь, а поэтому он сейчас не может ничего мне сказать, и чтобы я зашла дня через два-три. На это я ему ответила, что сижу здесь с раннего утра и мне так трудно было добраться до него, что вряд ли я смогу увидеть его во второй раз, а что бумаги находятся уже здесь, я знаю, так как сама сопровождала мальчика с пакетом сюда и они посланы под таким-то номером. Урицкий, записав номер, позвонил и приказал вошедшему человеку принести ему этот пакет запечатанным, не вскрывая его. Дожидаясь бумаг, я сидела и слушала доклады, которые ему делали, и. по моему мнению, он давал вполне разумные распоряжения.

Принесли пакет, и мы вместе разбирали бумаги. На мой взгляд, он их только слегка просматривал и отдавал мне, я же очень волновалась, чтобы Урицкий не прочитал некоторых бумаг со сведениями относительно работающих на них людей и старалась чуть ли не выхватывать их из рук Урицкого. Один же план, составленный мужем по просьбе квартирантов для охраны домов от сильно развившихся тогда грабежей и нападений на квартиры, он оставил у себя, сказав, что это им пришли пригодиться. Дома страшно волновались за меня, что я так долго не возвращаюсь, предполагая всякие ужасы, могущие произойти со мной. Когда я уходила от Урицкого, поблагодарив его, он мне сказал, что должен меня предупредить, что если будет второй обыск, то кончите очень плохо.

Мучилась я над решением вопроса, знал ли он, что я жена начальника Охранного отделения, фамилию свою я от него не скрыла, а по своему положению он должен был знать, кто я такая. Удивляло меня также и то, что за все время, что я была у него, он ни разу не спросил, кто мой муж и чем он занимается, и потом его странное предупреждение – все это было тайной для меня и моего мужа, которая так и осталась неразгаданной. Ходили слухи, что Урицкий против массовых расстрелов и что в Москве расстреливают гораздо больше, чем в Петрограде при нем, но, тем не менее, через две или три недели после моего посещения Урицкий был убит одним молодым евреем, якобы возмущенным расстрелами офицеров. Пышные похороны устроили большевики Урицкому, и процессия с его телом под роскошным балдахином двигалась в течение нескольких часов по главным улицам Петрограда. Большевики были во всевозможных формах и несли все возможное количество плакатов с разными угрожающими надписями и призывами. Таких богатых похорон, я думаю, не было ни у одного царя в мире.

После смерти Урицкого началось что-то ужасное, жить стало невмоготу, каждую ночь подъезжали к домам грузовики, забирал людей на расстрел. После обыска у нас мы, боясь второго, перебрались из квартиры генерала Казнакова в квартиру одного морского офицера, уехавшего с женою и с маленьким сыном на юг. Сдал нам ее его отец с мебелью и со всеми хозяйственными приспособлениями. Потом этот морской офицер с женой и ребенком были убиты большевиками в Ялте. Фамилия его была немецкая – Шумахер, и так как немцы в то время имели большое влияние на большевиков, то прибитая дощечка на дверях с его немецкой фамилией спасала нас, быть может, до поры до времени от них. По той же причине, я думаю, большевики не трогали генерала Казнакова, который еще до войны был в хороших отношениях с немецким послом, назначенным после заключения мира с большевиками в Петроград. Скоро, однако, было уже опасно оставаться и в этой квартире, уже по несколько грузовиков каждую ночь подъезжали к домам и обыскивали каждую квартиру. Я не смыкала глаз вес ночи, прислушиваясь к проезжавшим грузовикам, поднимающемуся лифту: на каком этажа он остановится. Это была не жизнь, а сплошное мучение. Швейцар дома, который был и при царском режиме, ненавидел большевиков, называл мужа по-прежнему «ваше превосходительство» и предупредил меня, что если ночью придут большевики, то он даст предупредительных три звонка, и муж должен тогда спуститься по черной лестнице, а он выпустит его на улицу. Это было малым утешением, так как большевики обыкновенно шли и по парадной, и по черной лестницам одновременно. Наконец, грузовики их добрались до соседних с нами домов, и медлить было нельзя, надо было что-нибудь предпринять. Решено было, что мой муж отправится к моему брату, артиллерийскому офицеру, которого комитет солдат выбрал своим начальником, но брат не захотел у них оставаться и уехал к своей семье в Гатчину.

В тот день, когда муж готовился уже уехать в Гатчину, он вдруг по какому-то предчувствию передумал и отправился только на следующий день вечером; я послала сопровождать мужа своего сына и сказала ему, чтобы он сперва сам зашел к брату узнать, все ли благополучно, а потом уже пошел за мужем, который должен был пока оставаться на станции. Сын застал жену и детей брата в отчаянии: накануне, именно когда муж, по предчувствию, отменил свою поездку туда, брата арестовали и отвезли куда-то, и он так и погиб у большевиков. Муж с сыном сейчас же вернулись из Гатчины домой, в Петроград. На следующий день, заручившись письмом от знакомых к кассирше спальных международных поездов, мы отправились за билетами, но, хотя кассирша очень хотела исполнить просьбу наших знакомых, она ничего не могла сделать, так как все билеты были уже проданы на два месяца вперед, и даже все стоячие места в коридорах. С отчаянием возвращались мы, не имен уже надежды выбраться из Петрограда, где каждый проведенный лишний день и ночь означали смерть. Когда мы проходили мимо кассира, продававшего билеты на обыкновенные поезда, меня что-то кольнуло в сердце, и я предложила мужу стать тут в очередь – это была соломинка, за которую мы, утопающие, ухватились, так как все стоявшие в очереди до нас отходили от кассы, узнав, что и тут все билеты давно проданы, но только тогда, когда кассир уже вывесил объявление, что все билеты распроданы, мы с мужем двинулись к выходу, и вдруг совершилось действительно чудо, вошла какая-то дама и громко выкрикнула: «Кому нужен билет?» Мигом очутилась я около нее, заявив, что мне он нужен, и когда ее тут же окружили другие, билет был уже у меня в руках, и я за него платила деньги, не зная, куда с ним можно ехать и когда, но все равно, куда бы то ни было, но мужу надо было уехать из Петрограда. Когда же я спросила эту даму, куда этот билет годен, то, к нашей великой радости, ответ был – «в Оршу», именно туда, куда нужно было ехать мужу – на Юг.

Билет был на поезд, отходящий в этот же самый день в два часа дня. Времени оставалось у нас очень мало, так как было уже 11 часов утра, и мы почти бегом отправились домой, покупая по дороге кое-что из съестных припасов у продававших их на улице дам. Дома уложили немного белья и купленные припасы в маленький ручной чемоданчик, и я проводила мужа на вокзал, держась в стороне, чтобы не навлечь на него внимания своим волнением, так как швейцар нашего дома предупредил нас, что на вокзалах уже арестовывают многих уезжающих. Когда поезд отошел, я вздохнула с облегчением. У нас был уговор с мужем, что по приезде в Оршу он сейчас же пришлет условную телеграмму на имя одной знакомой старушки, а вторую – на ее же имя, когда он уже будет на другой стороне, вне досягаемости большевиков. Вечером я после многих и многих бессонных ночей крепко заснула, не страшны мне были ни грузовики, ни лифт, где он именно остановится.

На следующий день ночью пришла телеграмма из Орши, а потом и вторая, но этой последней я не очень доверяла, зная, что муж для моего успокоения мог послать ее из Орши, еще не перейдя большевистской границы, что в действительности и было. Муж потом рассказывал, что он спасался от проверки паспортов большевиками тем, что все время переходил из одного вагона в другой, в промежутки, скрываясь по уборным. Он ехал в купе с двумя дамами, и они перезнакомились, они тоже ехали на Юг. Приехав в Оршу, все они остановились у железнодорожного сторожа переночевать, и утром муж попросил этих дам взять его чемоданчик и перевезти вместе со своими вещами через большевистский пропускной пункт, сам же он не рискнул переправиться этим путем, где большевики проверяли паспорта, а пошел окольной дорогой к стоящему на посту у границы часовому и сказал, что ему надо за справкой пройти на товарную станцию, которая находилась уже на другой стороне, и что он сейчас же вернется. Видя, что у мужа нет никакого багажа с собой, часовой его пропустил. Попав на станцию, которую занимали немцы после мира с большевиками, муж подошел к немецкому офицеру, назвал себя и тот, взяв под козырек, провел его к поезду, уходящему в Киев. Я же с детьми оставалась еще два месяца в Петрограде, и во время нашего пребывания там произошло зверское убийство царской семьи в Екатеринбурге. Сперва пошел по городу смутный слух об этом, но никто не хотел ему верить, а большевики молчали, видимо, не решаясь объявить об этом, и выжидали, как будет реагировать на этот слух население, но, когда все оставалось спокойным, они через неделю объявили, что «в ночь с 16 на 17 июля 1918 года по приговору местного Совета рабочих и солдатских депутатов расстрелян был бывший царь Николай, его жена Александра Федоровна и дочери Ольга, Татьяна и Мария, о наследнике и Анастасии не было ни слова. Меня это поразило, и я обратила внимание других на это обстоятельство, но они решили, что просто по ошибке газета не напечатала этих имен тоже. Я же часто задумывалась над этим, и, когда (мы были уже в Америке) появилось сообщение о самозванке Анастасии, мне вспомнилось объявление большевиков об убийстве царской семьи.

Оставаясь в Петрограде, я постоянно наведывалась в украинский комитет, чтобы поторопить выдачу нам украинских паспортов, так как, когда муж был еще в Петрограде, он приписался с нами к образовавшемуся тогда украинскому комитету для выдачи нам украинских паспортов на основании того, что он родился в Екатеринославе, но сам он, не дождавшись этого паспорта, уехал, и я продолжала ходить в комитет пока не получила их. Нужно было только еще взять разрешение на выезд от комиссариата внутренних дел, но я боялась, что если я явлюсь за необходимым разрешением, то меня могут задержать как заложницу, и поэтому не рискнула пойти туда, а выехала с детьми из Петрограда без этого разрешения.

Через полчаса после отхода поезда начался обход большевиков для проверки паспортов. К нам в купе вошел маленький еврей с двумя солдатами и потребовал от меня документы. Я подала ему наши украинские паспорта, он спросил, нет ли у меня еще других документов, и на мой отрицательный ответ заявил, что эти документы он мне не отдаст и я буду высажена на станции «Дно», куда поезд должен был прийти через некоторое время. Я страшно взволновалась и спросила его, кто он такой, чтобы удерживать мои документы. «Я комиссар», – ответил он. «Покажите ваши бумаги об этом», – сказала я. Он послушно вынул какую-то бумагу и передал мне, и тогда спрятала ее за спину, сказав, что я тоже не отдам его бумаги. Он сильно растерялся и обратился к солдатам со словами: «Товарищи, да что же это такое?» Те тупо и апатично смотрели на все это и ничего ему не ответили, Я одумалась и отдала ему его бумагу и легла уснуть. Дети волновались, а я их успокаивала, уверяя, что раз я могу спать, то значит, все обойдется благополучно;

Поезд подошел к станции «Дно», и пассажиры, которые волновались за меня во время моих пререканий с комиссаром, разбудили меня, постучав в дверь, и посоветовали самой дойти к большевистскому коменданту, куда уже побежал с бумагами комиссар. Дождь лил как из ведра, была уже ночь, я выскочила в одном платье и побежала по направлению, где находился кабинет коменданта, как вдруг мчится ко мне навстречу этот комиссар и сует мне мои документы в руки со словами: «Можете ехать дальше». Это была вторая загадка, как и у Урицкого, которая осталась тоже неразгаданной. В эту же ночь с нашего поезда на станции «Дно» были высажены 30 семейств, даже с маленькими детьми, и без всякого своего багажа. Мы же отправились дальше, и когда прибыли на станцию Витебск и к поезду подходили крестьянки с целыми караваями хлеба для продажи, мы не могли понять, страшно изнуренные длительной голодовкой, что видим белые хлеба, которые продают здесь свободно и в изобилии.

Наконец мы прибыли в город Оршу, и надо было предоставить все имеющиеся вещи большевикам из ЧК для осмотра я выставила две корзины, в одной находились военные вещи моего мужа, заказанные еще до революции, которые я взяла из магазина перед отъездом с собою, это было новенькое генеральское пальто на шелковой подкладке, с погонами, и две пары высоких лакированных сапог, так как я думала, что все эти вещи пригодятся, когда кончится эта кошмарная большевистская кутерьма. Вещи я положила на дно, а сверху прикрыла детскими вещами и книжками. Мои знакомые были в ужасе, что я беру эти вещи, и настаивали, чтобы я хотя бы отпорола подкладку и сжала погоны, но я как-то сильно верила в мое тогдашнее везение и все повезла как было. Дети мои знали, в какой корзине находятся эти вещи, а когда большевики подошли и потребовали, чтобы я открыла одну из них, моя дочь, волнуясь, указала на ту, в которой их не было. Тогда большевики, потребовав от меня ключи, сами открыли именно ту, в которой эти вещи находились. Запустив руку в середину, один из них вытащил сапог. «Что это – видите, сапог», – спокойно ответила я, и он, вытащив другом сразу запустил руку на самое дно, где лежало пальто. Признаться, я перепугалась и по какому-то наитию вдруг закричала на них, что они перерывают мне всю корзину, которую я сама должна буду опять укладывать, а не они и что в ней только книжки и детские вещи. Очевидно, это подействовало на них, так как другой большевик, смотревший на производимый осмотр корзины, по-видимому, старший, приказал своему товарищу, чтобы он не перетряхивал так всего и уложил бы все аккуратно обратно. Закрыли корзину и вернули мне ключи, и, таким образом, я не ошиблась, и мне опять повезло.

Со станции мы отправились ночевать в находящуюся недалеко в городе еврейскую гостиницу «Серебряный якорь», но не успели мы заснуть, как раздался сильный стук в дверь с требованием открыть ее немедленно – это были большевики, которые кого-то искали, как мы узнали на следующий день. За дверьми послышался какой-то разговор, очевидно, хозяин гостиницы, сопровождавший обход, сказал им, что в этой комнате находится женщина с двумя детьми, так как не успели мы вскочить с постели, как раздался опять тот же голос и сказал: «Можете спать».

На следующий день с самого раннего утра начались мои мытарства по переходу через границу. Сперва побежала я узнавать, как можно переправиться через большевистскую границу без разрешения. Извозчики раньше брались за 3–4 тысячи рублей перевезти желающих. Таких денег у меня не было, но теперь они боялись это делать, так как всюду в поле и по дорогам были расставлены конные патрули, которые возвращали их и арестовывали вместе с пассажирами. Оставался мне один только путь – отправиться в большевистский местный комитет и объяснить, что я должна была экстренно выехать и не имела времени взять разрешение на выезд от комиссариата внутренних дел.

Придя туда, я обратилась к секретарю комитета, молодому человеку, еврею по фамилии Семкин, но он сказал мне, что без разрешения ничего сделать нельзя, и посоветовал пойти к начальнику украинского отряда, который как раз должен был перевести через большевистскую границу группу украинцев, и попросить его записать и меня в эту группу. Побежала я туда, но начальник украинского отряда не решался записать меня без письменного разрешения комитета большевиков. Что делать? Я просто теряла голову и помчалась обратно в комитет, там в смежной комнате было много народу, и мне сказали, что рядом идет совещание комитета о немедленном закрытии границы, и никто больше не будет пропущен. Если закроют границу, подумала я, и уйдет украинский отряд, то я с детьми уже никогда не выберусь от большевиков, и я решилась на отчаянный шаг. Вскочив в комнату заседания, где было 12 человек большевиков, я подбежала к секретарю Семкину и сунула ему бумагу в руки с просьбой сейчас же подписать ее, так как начальник украинского отряда готовится уходить. Семкин нерешительно повертел бумагу в руках и затем обратился к комитету с объяснением в чем дело. Тотчас же выступила одна полька-большевичка, единственная женщина, находящаяся в этом комитете (фамилию ее не помню), и требовала немедленно отправить меня обратно в Петроград. Я стояла вся бледная перед столом, за которым заседали большевики, ее требование безумно возмутило меня, и я, обратившись к ней, сказала: «Удивляюсь, вы сами женщина и можете быть такой бессердечной, чтобы требовать отправки моей с детьми обратно в Петроград, вы, что ли дадите мне денег на обратный проезд туда, так как я денег не имею». После моего такого бурного выступления заговорил мужчина средних лет, доктор-еврей, как я узнала потом, по-видимому, он председательствовал и сказал, что, по его мнению, на этот раз надо пропустить меня, но написать в Петроград, чтобы таких случаев больше не было. Обрадовавшись, я обратилась опять к польке и сказала: «Как видно, мужчины гораздо лучше, чем вы, женщина». После моих слов все мужчины присоединились к мнению председателя, и разрешение было мне дано. Выбежала я оттуда, и бегом отправилась к начальнику украинского отряда, и поспела как раз вовремя, так как он с украинской группой уходил, и телеги, нагруженные бедным имуществом, уже двинулись гуськом вперед. Оставался еще только один большевистский пункт осмотра вещей и людей, которых раздевали совсем, рассчитывая найти что-нибудь спрятанное на них, но, к счастью, к началу этого осмотра приехали большевики, забрали своих большевичек на какое-то празднество, а пункт велели закрыть совсем. Наконец, освободившись от всех осмотров, двинулись мы пешком черепашьим шагом и добрались до деревни Пустынки на берегу Днепра, где должны были дожидаться парохода, чтобы он доставил нас в город Киев.

Два дня и две ночи пробыли мы в этой деревне, большая часть людей оставалась ночевать на берегу реки при разведенных кострах, а некоторые, в том числе и я, отправлялись по хатам, чтобы хоть на лавках вздремнуть немного. Немцы-солдаты, квартировавшие в этой деревне после заключения мира с большевиками, подходили к кострам, предлагали горячее кофе и папиросы и расспрашивали про большевиков. Зажиточные же крестьяне с ужасом прислушивались к тому, что мы им рассказывали. На третий день пришло известие, что пароход не может прийти за нами, так как с обоих берегов Днепра его обстреливают большевики, и решено было идти пешком за несколько верст на товарную станцию, занимаемую немцами, и там погрузиться в вагоны. Был прекрасный осенний день, когда мы двинулись в дорогу. Наш караван – телеги, медленно двигались, поскрипывая, воздух был удивительно свежий и прозрачный, шли мы лесом, и солнце освещало наш путь, проникая через верхушки деревьев, а пожелтевшие уже листья блестели и шуршали под нашими ногами. Картина была умиротворяющая, и я в первый раз почувствовала какое-то успокоение в душе.

В пути познакомились с некоторыми симпатичными людьми, тоже из Петрограда, с которыми мы потом все время поддерживали дружеские отношения в наших последующих странствиях. Прибыв на станцию, мы расположились в вагонах третьего класса (других там не было) и таким образом добрались до города Гомеля, почти целиком населенного евреями. Грязь на мостовых была непролазная, и когда дети, я и еще одна дама сели на извозчика, то я от усталости представляла из себя какое-то безжизненное тело, толкаемое из стороны в сторону тряской коляски по ухабам; дети меня поддерживали, чтобы я не выпала при толчках, но если бы это случилось, то я так и осталась бы лежать в этом болоте, так как не имела бы больше ни сил, ни даже желания подняться. Приехали мы в гостиницу, на этот раз под названием «Золотой якорь», я от усталости физической и моральной ничего не сознавала, бросилась на кровать одетой и так и проспала до утра, ничего не видя и не слыша, а вместо меня всем распоряжались дети и знакомая дама.

На следующий день, не задерживаясь в Гомеле, мы укатили в Киев. Поезд двигался страшно медленно, иногда часами почему-то стоял в открытом поле, провизия вся вышла, которую мы захватили с собою, и на одной из долгих остановок в поле я вышла и обходила вагоны снаружи: не найду ли немного хлеба у солдат, ехавших в теплушках. И действительно, один сердобольный солдат отрезал мне половину своего хлеба за 3 рубля, которым я поделилась с детьми и дала кусок сидящему какому-то пассажиру напротив нас, смотревшему на хлеб голодными глазами. Во время пути в Киев на одной из станций вошел в наш вагон какой-то пассажир, оказавшийся мастером на одном из заводов в Екатеринбурге. Он рассказал, что бросил завод, так как нельзя было вытерпеть всего того, что творили рабочие. Они разбивали дорогие машины, никаких распоряжений не выполняли, никого не слушались, буйствовали и пьянствовали. Он бросил все и убежал, а теперь ехал к своей семье. На мой вопрос про Царскую семью он подтвердил, что она была расстреляна, а когда я сказала, что мне показалось странным, что большевики, объявляя о расстреле царской семьи, не упомянули в числе расстрелянных Наследника и Анастасию, то он ответил, что про Анастасию он ничего не знает, а что касается Наследника, то упорно ходили слухи по городу Екатеринбургу, что он умер до расстрела Царской семьи, от потрясения, когда взорвалась бомба недалеко от окна, у которого он стоял.

Наконец после разных мытарств добрались мы до города Киева, застали мужа живым и невредимым, он уже был на службе в Департаменте полиции (Державная варта) при гетмане Скоропадском и жил у брата своего, доктора, и мы тоже временно поселились там. Когда мы приехали в Киев, наш организм был страшно истощен длительной голодовкой и мы никак не могли насытиться. Уходя из дому, в течение дня мы только и делали, что переходили из одной булочной или кондитерской в другую, съедали неимоверное количество булок, пирожных, пили кофе по несколько раз в день и все же оставались еще полуголодными. Жители Киева смотрели на нас с изумлением, видя такое количество булок и пирожных, поставленных на нашем столе, которые мы быстро уничтожали, но мы не обращали никакого внимания на их удивление – нам было не до того, так как мы знали, что сытый голодного не понимает.

На почве нашего хождения по кондитерским случались и курьезы. Так, например, расставшись, мы отправлялись порознь домой, но где-то на полпути неожиданно опять встречались в какой-нибудь булочной или кондитерской и ели, ели без конца, и это продолжалось до тех пор, пока наш организм не требовал уже такого сверхнормального питания.

Киев производил прекрасное впечатление. Замечательно красивый был огромный купеческий сад на горе с видом на реку Днепр, с большой красивой раковиной посередине, где в спокойное время по вечерам играла музыка. В Киеве была знаменитая Киево-Печерская лавра, очень чтимая православными, куда стекалось бесчисленное количество паломников со всех концов России, были также в Киеве многие красивые своеобразные здания. Во время нашего пребывания в Киеве нам пришлось увидеть ужасную картину. Как-то шла я с детьми по одной из улиц Киева, и мы увидели, что из церкви выносят четырнадцать гробов, чтобы увезти их на кладбище. В этих гробах были четырнадцать трупов молодых белых офицеров, зверски замученных большевиками. Офицеры эти стояли на бивуаке в одной маленькой деревушке, когда их ночью окружили украинские большевики и, захватив их, надругивались над ними, срезая губы, поджигая свечкой носы, вырывая глаза и отрезая уши. Жутко даже и теперь вспомнить об этом и думать, до чего только могут дойти люди-звери.

Пробыв некоторое время у брата мужа, мы перебрались в гостиницу Глалынюк, и хотя белые занимали еще Киев, но мы жили как на вулкане, ежедневно ожидая прорыва фронта белых и прихода украинских большевиков. И действительно, вскоре после нашего переселения в гостиницу, вошли в Киев, после упорного боя с белыми, петлюровцы, то есть те же большевики-украинцы под предводительством Петлюры, их вожака, бывшею сельского учителя. Входили они очень торжественно, с музыкой, но были встречены белыми, остававшимися в городе, пулеметным огнем.

Мы стояли как раз на улице при вступлении большевиков и вбежали в какие-то ворота, когда началась стрельба, которая длилась недолго, так как белые должны были отступить и покинуть город. Как-то, вернувшись домой в первые дни прихода петлюровцев, к мужу подошел хозяин гостиницы и посоветовал ему скрыться, так как в этот день пришли уже большевики в гостиницу. Арестовали двух полковников и увели их с собою на расстрел. Муж вечером же отправился к брату, а я должна была с детьми оставаться пока в гостинице. Я пошла провожать мужа, и, возвращаясь поздно ночью в гостиницу, невольно остановилась, пораженная необычайным видом, открывшимся перед моими глазами. Всюду по дороге, по которой я шла, горели огромные костры и стояли освещенные огнем солдаты-большевики, греясь около них и поставив ружья в козлы; большое зарево пожара далеко расстилалось по небу, и все время разрывались снаряды над вокзалом, разрушая его, немного же поодаль от зарева на чистом темно-синем небе мириады звезд и полная луна спокойно освещали землю, на которой проливалось столько невинной крови. Контраст был непередаваемый, и я несколько времени, потрясенная этой картиной, не сознавала даже опасности от разрывающихся недалеко снарядов, но, наконец, отправилась дальше в поисках какой-нибудь пищи для детей, а так как в гостинице ничего съестного не было и с приходом Петлюры все магазины сразу закрылись, то мне пришлось довольно долго побродить по улицам, пока я не наткнулась на какую-то лавчонку, еще открытую в такое позднее время, и, купив колбасы и хлеба, вернулась домой. Поужинав принесенными мною припасами, мы легли спать. Поздно ночью раздался громкий стук с требованием открыть двери. Сын, спавший в первой комнате, накинув пальто, открыл ее. В дверях стоял, весь бледный, управляющий гостиницы, два офицера и несколько солдат с ружьями. Офицеры вошли в первую комнату, а солдаты оставались стоять в дверях; я с дочерью спала в другой комнате с альковом. «Где генерал?» – спросил один из них. Лежа, не вставая с постели, я ответила, что он уехал по делам, но куда – не знаю, а на вопрос, когда муж вернется, сказала, что недели через две-три. Тогда офицер, одетый в украинскую форму и с косичкой на черепе, на ломаном украинском языке (очевидно, это был русский, заделавшийся украинцем) сказал, что за мужем они придут, когда он вернется, а мне приказал немедленно очистить комнаты, так как они нужны для штаба Петлюры. Была ночь, и меня так возмутила наглость этого офицера, что я вскочила с постели, накинув на себя пеньюар и туфли на босу ногу, и выбежала к ним. Проходя мимо зеркала и увидев себя в таком виде, я невольно горько улыбнулась. Горячо спорила я с ними, доказывая, что не могу же я выбрасываться ночью на улицу вместе с детьми и вещами. Офицер в русской форме стал уговаривать украинского, чтобы он не настаивал на немедленном освобождении помещения, но тот ломался, упрямился и, наконец, уступив, «милостиво» разрешил нам остаться до утра. Конечно, мы уже не могли уснуть всю ночь, и, как только большевики ушли, я побежала вниз, в контору, посмотреть, как нас записали в гостинице, то есть откуда мы прибыли, так как я боялась, что если поместили адрес брата мужа, где мы жили до переезда в гостиницу, то большевики могут отправиться туда и арестовать моего мужа. Но отмечены мы были в книге как приехавшие из Петрограда. Утром я отправилась к мужу и рассказала все как было. Решено было, что мы переберемся в Слободку – это поселок Черниговской губернии на другом берегу Днепра с маленькими отдельными домиками среди садов – и поселимся в одном из них, где жил приятель брата мужа – инженер со старушкой матерью, бежавшие во время войны от немцев из Варшавы. Приняв такое решение, я вернулась в гостиницу и вместе с детьми начала укладывать вещи. Около 12 часов дня подъехал военный грузовик, и к нам явился маленький украинский офицер, молодой, веселый и довольно вежливый. Он очень извинялся, что мы должны очистить комнату, но что штабу Петлюры некуда деваться, и, выразив свое соболезнование, что так быстро нам надо уходить, приказал вносить вещи штаба. Вносили без конца огромные ящики, но все они были наполнены только шампанским, вином и водкой, и сам этот офицер уже был навеселе, когда явился к нам. Пришлось перебираться нам опять.

Уложив вещи, мы нагрузили их на извозчика, и сын отправился с ними на наше новое местожительство – поселок Слободку, где ждал нашего прихода. Началась снова наша кошмарная жизнь. Из Слободки мне с детьми нужно было каждый день отправляться в Киев, так как дети там учились, не желая пропускать учебное время, – куда бы мы ни прибывали, они, хотя и временно, посещали гимназии. Приходилось переходить из Слободки пешком длинный мост через Днепр и потом ехать паровозом с вагончиками по узкоколейке до Киева, по дороге к которому мы всегда видели лежащие на земле трупы людей. Уходя из дома, мы с трепетом возвращались домой – в ужасе, что, быть может, в наше отсутствие мужа арестовали и увели. Муж никуда не выходил, так как всюду ходили большевистские патрули, останавливая прохожих, проверяли документы и многих арестовывали. Наша жизнь в Слободке была довольно тяжелая, всем приходилось спать на полу на тюфяках, набитых соломой, так как кроватей не было, и только я одна пользовалась привилегией и спала на походной кровати. Старушка-хозяйка варила нам кофе по утрам и, жалея нас, топила печку в нашей комнате, чтобы мы, вернувшись, могли согреться, так как было уже холодно, и снег лежал на дворе, а теплого у нас ничего не было. Обед мы брали у одной женщины, которая жила в одном из домиков напротив и сравнительно за очень малую плату кормила нас прекрасно. Она давала нам обед из трех блюд: первое суп, на второе или гуся, утку или курицу, или жаркое и сладкое.

Дети, возвратясь из гимназии, ходили за обедом, и когда приносили его, то расставляли блюда на двух стульях, которые только и были у нас в комнате; стола у нас не было, и наши хозяева не могли нам дать его, так как и у них, беженцев из Польши, никакой почти мебели не было и, таким образом, нам приходилось обедать или стоя, иди сидя, кто мог поместиться на походной кровати. Видя такое полное довольствие всего, а главное припасов, в Киеве, мы часто грустно подумывали о том, что и здесь большевики скоро сделают свое пагубное дело, разрушат совсем так хорошо налаженную жизнь людей и начнется голод, нищета и расстрелы, как в Петрограде, что действительно произошло в очень короткий срок после вступления большевиков в Киев.

Однажды, возвращаясь домой в Слободку, я шла с детьми по одной из главных улиц Киева, и мы увидели стоявшую толпу мужчин, а навстречу нам шла простая бедная торговка с корзинкой яблок в руках и громко рыдала. Я спросила ее, чего она плачет, и она нам рассказала, что шел по улице молодой человек в штатском пальто, а из-под пальто чуть виднелась его военная форма, и шедший ему навстречу вооруженный солдат, заметив это, задержал офицера и потащил его к извозчику, чтобы увезти к коменданту, а может, и пристрелить по дороге, что она находилась в стоявшей толпе и, увидев это, вцепилась в руку солдата, плакала и кричала, что офицеры такие же люди, как и все, и требовала отпустить этого молодого офицера. Солдат вырвался, грубо оттолкнул ее, и она упала, а он отвез офицера неизвестно куда. Возмущенная тем, что никто из толпы мужчин не попробовал даже вступиться за офицера, которого тащил один только солдат, я обратилась к ним с упреком и заявила о своем недоумении, почему они оставались безучастными к происходящему на их глазах. «Мы не знаем, мы как будто были загипнотизированы кем-то», – ответили они. Начались обыски и в поселке Слободка, надо было уезжать опять дальше. У нас были все те же две корзины, взятые с собой еще из Петрограда, но увезти обе было невозможно, и поэтому ночью прислуга наших хозяев вырыла глубокую яму в подвале и зарыла там корзину, которая была побольше, в которой между другими вещами находилось упомянутое уже генеральское пальто и лакированные сапоги мужа, с таким риском вывезенные мною из Петрограда. Муж ждал только удобного момента, чтобы уехать, и, воспользовавшись первой возможностью, отправился опять один в Одессу, а я с детьми поехала позже.

На вокзале, когда мы уезжали, творилось что-то невообразимое, все поезда были переполнены солдатами и жителями, спасающимися от большевиков, и все крыши вагонов были усеяны людьми. Мы едва-едва нашли место в третьем классе благодаря хорошим чаевым носильщику и его расторопности. Над нами сидели солдаты, спустивши ноги перед нашими лицами, ни выйти, ни повернуться нельзя было, воздух был ужасным, и у меня все время по вагонам ходили разнузданные, шумливые, ругающееся большевики-солдаты, кого-то разыскивая. При таких ужасных условиях мы все же, наконец, добрались до товарной станции Одесса, и нам нужно было пересесть на телегу и пробраться через украинский большевистский пост, который тоже осматривал все вещи. Подошел к нашей телеге солдат и, узнав, что у нас кроме носильных вещей и детских книг в корзине ничего нет, пропустил нас без осмотра; вероятно, ему надоела вся эта кутерьма и просто лень была осматривать. Пока мы ехали с вещами до пункта осмотра, все время слышалась стрельба, и несколько пуль просвистело мимо нас, очевидно, это был бой украинских большевиков с отступающими белыми. Проехав последнюю большевистскую зону, мы очутились в свободной пока от большевиков Одессе, так как там находились белые. Нашли мужа и поселились в гостинице «Франция». Муж уже служил в Одессе, ведая разведкой, но недолго мы прожили и здесь. Вскоре начали циркулировать слухи, что большевики, отбрасывая белых, подходят к Одессе. Хотя белые показывали чудеса храбрости, но сила солому ломит, большевиков было много на фронте, а белых было сравнительно мало. Штаб белых начал отправлять свои семьи в Варну (Болгария), и муж принес для меня и детей билеты на отправляющийся туда пароход, но я отказалась ехать, заявив, что мы или поедем все вместе, или останемся с ним. Прошло еще немного времени в таком тревожном положении. Союзники поэтому и незаметно стали покидать Одессу, и в одни прекрасный день все же неожиданно для всех было приказано садиться на французский пароход «Кавказ». Грузили как-то поспешно, места на пароход брались с бою, без всякого порядка. Погрузился на этот же пароход и генерал Шварц, начальник обороны Одессы, и архиепископ Анастасий с духовенством, и при чудной погоде мы отплыли из Одессы. Поместили нас в трюмах. Спали вповалку на нарах, покрытых какой-то неопределенно-грязного цвета травой. Я и еще одна знакомая дама не решались лечь на эти нары, противно было и жутко, так и казалось, что оттуда полезут всякие черви и насекомые, и поэтому мы просидели две ночи в столовой парохода, опершись руками об стол и дремали, но на третью ночь не выдержали, бросились в изнеможении на нары и уснули как убитые. Кормили нас всю дорогу какой-то похлебкой и фасолью

Отплыв некоторое расстояние от Одессы, владыка Анастасий с духовенством вышли на палубу и отслужили молебен. Молились за оставшихся в Одессе, молились за всех нас, покинувших родину и плывущих навстречу неведомому будущему... Картина была торжественно грустная, с пением молитв, сверкающим солнцем и беззаботно весело кувыркающимися вокруг парохода дельфинами. Плакали не только женщины, но и многие мужчины. Пробыв на пароходе 12 дней, мы прибыли в Константинополь поздно вечером и бросили якорь в Босфоре. Прекрасный вид представляли освещенные огнями дома на горе, внизу белый дворец султана с мраморной террасой и спускающейся лестницей к морю, силуэт мечети Ай-Софии, выступающий в темноте, и [другие] мечети с их минаретами. Сняли нас с парохода и отправили на остров Халки, находящийся в ведении французов, и большинство беженцев поместили в греческом монастыре, который находился там же, на острове, на довольно высокой горе.

Там расположились по комнатам, на полу, целые семьи, отгораживаясь друг от друга простынями, но как-то все сумели приноровиться ко всему и жили как бы в цыганском таборе, только не на воздухе, а в стенах греческого монастыря. Некоторые же из приехавших сняли комнаты у греков или турок. Мы сняли комнату у одной гречанки-вдовы с дочерью, говорившими по-французски. На вид это была опрятная комната с мебелью, покрытой белыми чехлами, но ночью происходило что-то ужасное, так как из всех щелей и из под чехол мебели вылезали какие-то своеобразные, особо длинные клопы и не давали нам покоя, а на нашу жалобу хозяйке она равнодушно советовала нам собирать их. Везде в комнатах, снятых у греков, происходило тоже самое, и можно было видеть, проходя ночью по улицам, мерцание свечей и движущиеся тени русских, занятых охотой на этих клопов. На следующий день [после] нашего приезда на остров Халки я встала утром и выглянула в окно. У колодца, окутанная с головы до ног в белый балахон, стояла черная африканка с кувшином на одном плече, уже наполненным водою, перед глазами сверкало море, и мулла, взобравшись на минарет мечети, громко призывал правоверных к молитве. Все это было до того красиво после всех пережитых ужасов в России, что какое-то непередаваемое чувство спокойствия охватило меня, и не хотелось отойти от окна, как бы боясь, что все это сейчас исчезнет. Остров Халки – это один из четырех Принцевых островов, расположенных недалеко от Константинополя и сообщавшийся с ним колесными маленькими пароходами – шеркетами. Местность на острове Халки довольно гористая, покрытая лесом, и на этих островах, «на Принкипо», когда-то заседала Лига Наций. Всем нам вообще неплохо жилось на острове Халки, и французы в лице коменданта и его помощников относились хорошо, были приветливы и вежливы. Большей частью кормили всех кроликами, которых мы никогда не ели, а отдавали нашей гречанке.

Прибыли мы на остров Халки летом, и погода была удивительно хорошая. Совершались часто прогулки по острову верхом на ослах, в особенности в лунные ночи. В то время в Греции был главой правительства Венизелос, которого, очевидно, константинопольские греки очень любили, так как часто ночью, когда они ездили верхом на ослах, то громко распевали всю ночь напролет, не давая никому спать, одну и ту же песню, восхваляя Венизелоса. Нам говорили, что константинопольские греки резко отличались по натуре от тех греков, которые находились в Греции. Греки на острове Халки проявляли большую скаредность и старались выжать из нас, беженцев, как можно больше денег, тогда когда бедные турки не хотели и не брали денег от некоторых беженцев, поселившихся у них, говоря, что, когда у них будут деньги, они тогда им, туркам, заплатят. Турки оказались очень симпатичными людьми, они относились с большим почтением и соболезнованием ко всем прибывшим беженцам, и в начале нашего приезда только и слышно было, как они указывали друг другу на нас и шептали «рус, рус». Они ведь впервые столкнулись в массе с мирно настроенными русскими – их прежним могучим врагом.

Самой [заметной] достопримечательностью на острове Халки был морской кадетский корпус, выстроенный на берегу моря, обнесенный высоким решетчатым железным забором. Перед корпусным зданием находился большой плац, на котором обучались морские кадеты, и всякий раз, встречая пароходики-шеркет, приходящие из Константинополя, что было для большинства живущих на острове Халки большим развлечением, мы останавливались перед железной решеткой и смотрели на маршировку и упражнения морских кадетов, одетых всегда очень чисто, в белой морской форме. Вскоре по прибытии на остров Халки мы познакомились с директором морского корпуса, воспитанным и образованным человеком, а также со всеми морскими офицерами, говорившими по-немецки. Воюя против нас, русских, под руководством немцев, они выучились этому языку, и поэтому мы имели возможность разговаривать с ними, так как большинство прибывших русских на остров Халки были интеллигенция, говорящая тоже по-немецки. Все морские офицеры были воспитанные люди из лучших турецких семейств. Водили они нас осматривать корпус, гуляли с нами, и проявляли большое внимание, и очень интересовались всем, что происходит в России. Как-то мы, русские, гуляли целой компанией с ними, и один из них, женатый на сестре султана, объявил нам, что он находился на военном турецком корабле «Гебене», когда тот обстреливал Севастополь, и, узнав, что мы все там в то время были, сказал шутя, что если б он только знал, что мы там находимся, то конечно отдал бы приказ не стрелять, а другой молодой морской офицер, находясь в обществе русских барышень, клялся аллахом, что, узнав русских, он никогда не возьмет больше оружия против них.

Все это было очень мило и приятно было слышать и видеть такое отношение к нам – несчастным теперь беженцам. Гражданская турецкая публика тоже проявляла большое уважение и внимание к нам – русским. Приглашали в свой клуб и радовались как дети, когда мы, выучившись цифрам на турецком языке, выкликали их по-турецки, играя с ними в лото; это доставляло им громадное удовольствие, они одобрительно причмокивали, удивляясь, по-видимому, нашим проявленным способностям. Между греками, живущими на острове Халки, и турками была сильная вражда, и, когда мы хвалили турок, греки возмущались, доказывая, что мы их недостаточно знаем, и страшно их ругали.

Во время нашего пребывания на острове Халки я познакомилась с очень милой молодой еще супружеской парой, муж был турецкий морской офицер, а жена его очень симпатичная образованная англичанка, и мы часто проводили время вместе. Случился как-то на острове большой пожар, люди помчались помогать тушить его, и не обошлось без присутствия хулиганов, которые, пользуясь суматохой, начали грабить вещи. Англичанка с мужем присутствовали на этом пожаре, и она подробно мне о нем рассказывала. Турецкий полицейский, охранявший спасенные вещи, отгонял хулиганов, но не мог с ними справиться, так как они призвали еще своих товарищей на подмогу, и начался форменный грабеж, и только когда появились еще несколько полицейских, они были арестованы. Хулиганы эти оказались греками, и тогда греки, проживающие на острове Халки послали греческому патриарху телеграмму с воплем о том, что турки режут греков. Патриарх снесся сейчас же с английским командованием, и был прислан английский офицер для расследования, который расспрашивал как свидетельницу и мою знакомую англичанку и выяснил, как все дело обстояло. Благодаря странному обычаю, существовавшему тогда в Турции, я очутилась однажды в неловком положении. Я зашла в открытую русскими кондитерскую и потребовала себе кофе. Турецкие морские офицеры ее охотно посещали и, когда я сидела за столиком и пила кофе, подошел к столу моему лакей и поставил передо мной мороженое. Я удивилась и сказала ему, что я его не заказывала, но он, обернувшись, указал мне на сидящего в конце комнаты турецкого морского офицера, с которым я не была знакома, сказав, что он приказал ему отнести мне это мороженое. Возмутившись до глубины души таким поступком, который у нас в России считался бы чрезвычайно оскорбительным, я приказала лакею немедленно убрать принесенное мороженое и, не докончив своего кофе, встала и ушла. Турецкий же офицер наблюдал за всем этим с напряженным вниманием. На следующий день, встретившись с некоторыми морскими офицерами, я не успела рассказать им о случившемся со мной инциденте, как они мне сообщили, что их товарищ чувствует себя очень обиженным мною, так как у них такой обычай, что если вы хотите выразить свое глубокое уважение к кому-нибудь, то приказываете отнести к столу даже незнакомого человека какое-нибудь угощение. Рассмеявшись, я сказала им, что в таком случае пусть они передадут ему о моем сожалении, что я не поняла его внимания, но с тех пор он избегал меня.

На острове Халки среди бежавших из России была также одна наша знакомая, Велецкая, дочь которой была фрейлиной Государыни и была при ней до самого отъезда царской семьи из Царского Села. К Велецкой часто заезжали разные знакомые ей офицеры с Юга России. Я с детьми однажды сидела у нее, как раз когда ее навестил один из приехавших к ней офицеров по фамилии Марков, якобы отправлявшийся к адмиралу Колчаку в Сибирь.

Мы уже собирались уходить, но Велецкая удержала нас, сказав, что сейчас вернется приезжий офицер и расскажет нам много чудес о спасении царской семьи. Конечно мы остались. Этот офицер рассказал нам, что многие офицеры, как гвардейские, так и армейские, желая спасти царскую семью, заделались большевиками и были назначены нести службу в Екатеринбурге при царской семье. Они нарочно очень грубо обращались с царской семьей, чтобы отвлечь от себя возможные подозрения большевиков. Когда они узнали, что над Государем назначен местным Советом рабочих и солдатских депутатов день суда, то решили действовать и, загримировав под Государя князя Долгорукова, который остался там для этой подмены, переодели Государя и Наследника в крестьянское платье, Государыню и великих княжен одели крестьянками с платочками на головах, и ночью подъехали две телеги. В одну из них сел Государь с Наследником, а в другую Государыня и великие княжны, и поехали по заранее назначенному направлению. Он, Марков, якобы находился в числе конвоировавших царскую семью, и когда они ехали лесом, то рано утром повстречалась им крестьянка, едущая на телеге, и Марков подъехал к ней и велел повернуть обратно, что она испуганно сейчас же и выполнила, а они двинулись дальше. Он вместе с другими офицерами довез царскую семью до известного пункта, где она была передана другим конвоирам, а они все разъехались в разные стороны, и таким способом царская семья передавалась от одного пункта до другого, где каждый раз сменялись конвоиры, чтобы никто не мог узнать конечного пункта назначения. Все вещи золотые и бриллиантовые были брошены в костер как доказательство, что царская семья погибла. Мы все отнеслись довольно скептически к его рассказу, хотя тогда еще не было произведено расследование убийства царской семьи следователем по особо важным делам Соколовым, которому было поручено адмиралом Колчаком это сделать. Когда же позже появилась книга следователя Соколова о произведенном им расследовании убийства царской семьи в Екатеринбурге, то я обратила внимание на одно место в ней, совпадавшее с рассказом этого офицера о встрече по дороге в лесу бабы в телеге, которую якобы он, Марков, заставил повернуть назад.

Кто был на самом деле этот офицер? Преданный ли Государю и царской семье человек или посланный большевиками для распространения слухов об ее спасении?

После двухмесячного пребывания на острове Халки начали приходить известия из России, что белые отбрасывают красных, то есть большевиков. Начали поговаривать о возвращении на Юг России. Многие же собирались отправиться к адмиралу Колчаку во Владивосток, в Сибирь, и союзники предназначили для этой цели пароход «Иерусалим», который должен был прийти за нами и ожидался каждый день, но почему-то его приход все оттягивался, так что многие, так и не дождавшись его, уехали не к генералу Колчаку, а к генералу Деникину на Юг России. Муж, собиравшийся с нами тоже ехать на пароходе «Иерусалим», так и не дождался его и уехал на Юг, в Ростов-на-Дону. Я с детьми оставалась еще месяц на острове Халки, а потом тоже отправилась в Ростов, к мужу. Турки очень жалели, что все русские уезжают, уговаривали нас остаться, что все равно нам придется опять пережить много ужасов и вернуться в Константинополь, – и они не ошиблись.

Ростов был переполнен как гражданским населением, так и военным, когда мы приехали. Ни одной квартиры, ни одной комнаты нельзя было достать. Муж занимал крошечную комнату, в которой еле мог поместиться один человек, но мы все же ухитрились втиснуться в нее в первые дни. Потом нам отвели квартиру одного чиновника, живущего постоянно в Ростове, который уехал отдыхать к своим родственникам в Ялту. Расположились мы в его квартире довольно сносно в сравнении с другими. Муж остался в своей комнате, и только я с детьми поселилась там, так как приезд хозяина этой квартиры ожидался не ранее чем через месяц.

Однажды, когда мы спали глубоким сном, и было уже два часа ночи, раздался сильный стук в двери, а потом и в окно. Мы вскочили в испуге, думая, что это большевики, а сын подошел к дверям и спросил, кто это и что кому нужно. В ответ раздался сердитый голос, который сказал, что он – приехавший хозяин, и спросил, кто мы такие, занявшие его квартиру. Не впустить хозяина квартиры было бы довольно странно, и мы попросили его немного обождать, пока мы оденемся. Впустив хозяина, мы увидели, что, очевидно, рассчитывая найти свою квартиру такой, какой он ее оставил, то есть свободной, он привез с собою одного своего знакомого полковника с женою. Хозяин оказался очень милым и предупредительным человеком, просил нас не тревожиться и спать, а они, приехавшие, как-нибудь устроятся. Он поместил жену полковника в столовой на столе, а сам с полковником расположились как-то на плите в кухне. Нам было очень совестно, что мы, его так стеснили, но он сказал, чтобы мы на это не обращали внимания и жили у него, пока не найдем, где устроиться, и обещал помочь нам в этом. Одно было неудобно, что, не желая его беспокоить и проходить в ванную через его комнату, мы ходили туда через двор, и так как в то время часто были сильные бури и ветер завывал, я очень боялась, чтобы дети и я не расхворались.

Так прожили мы некоторое время, пока мне с детьми не реквизировали одну комнату в большой хорошей квартире, принадлежащей директору банка города Ростова. В ней жила его вдова, ее мать старушка, младшая взрослая дочь и сын. Муж этой вдовы недавно застрелился на этой квартире, а старшая дочь после этого несчастия повесилась там же. Вдова его была пренеприятная особа и очень бестактная. Часто уже часов в 6 утра она входила в занимаемую нами комнату, разбудив нас, и разговаривала по часу по телефону о какой-то провизии. Наконец, потеряв терпение, я запротестовала, и после этого мы почти не разговаривали друг с другом, но все же она прекратила свои утренние посещения нас.

Когда муж приехал с острова Халки в Ростов, то его назначили в Главное управление снабжения. Работа – неинтересная, монотонная и мертвая – не нравилась моему мужу, и он охотно согласился, когда ему предложили сформировать морскую контрразведку в Севастополе и в Одессе, куда он и отправился на пароходе «Николай», уходившем из Новороссийска. Муж обещал мне написать, как только прибудет туда. Я тем временем ходила с детьми обедать в устроенную столовую для военных и гражданских чинов с семьями, так как цены в ресторанах были очень высокие и все повышались. С нетерпением ждала я письма от мужа, но оно не приходило, и знакомые, обедавшие там же, видя мое волнение, скрывали от меня полученное известие, что пароход «Николай» попал в ужасный шторм и двух человек снесло с палубы в море, но кого именно – было неизвестно. Наконец я узнала об этом, и не имея никаких еще известий от мужа, и зная, что он любил во время бури прогуливаться по палубе, я так сильно встревожилась, что у меня сделалось что-то вроде сонной болезни, я все спала: приходила ли обедать, или к знакомым, или разговаривала с кем-нибудь – я не могла сдержать себя и тут же сейчас же засыпала. Через месяц пришла военная радиотелеграмма, что муж мой выехал на военном миноносце с таким-то адмиралом (фамилию не помню) и должен такого-то числа прибыть в Ростов. Хотя я и успокоилась, но моя необъяснимая сонливость продолжалась еще долго и после приезда мужа. Как оказалось, он послал мне несколько писем, которые не дошли, что тогда постоянно случалось из-за невозможности правильных рейсов пароходов.

Муж, вернувшись в Ростов, недолго оставался там. Пошли слухи опять, что большевики надвигаются, а так как почти все белые войска были на фронте, и очень мало оставалось для охраны города внутри, то начали привлекать желающих. Как-то отправилась я на Дон встретить знакомых, которые должны были прибыть на пароходе из Ялты. По дороге туда я с удивлением увидела на одной из улиц стоявшего бывшего градоначальника генерала Балка и человек тридцать стариков лет под 60 и больше, марширующих с ружьями на плечах. Я подошла к генералу Балку и спросила его, что это такое, на что он мне с улыбкой ответил, что обучает защитников города. Странная встреча произошла у меня, когда я возвращалась назад, не встретив знакомых, которые не приехали. Возвращаясь домой по берегу Дона, задумавшись, я не обратила внимания на цыганку, которая шла мне навстречу, но она остановилась, пристально посмотрела вдруг на меня и сказала: «А у тебя крест позади, о котором ты еще не знаешь». Через три дня после этого я встретила совершенно случайно полковника Генерального штаба Скворцова, женатого на сестре жены моего брата; я не знала ничего о брате с тех пор, как он был арестован большевиками в Петрограде, и спросила о нем Скворцова, и он сообщил, что брата моего большевики расстреляли. Вот это и был тот крест позади, о котором я еще не знала.

Вскоре муж, взяв меня и детей, отплыл в Севастополь, и, пробыв там несколько дней, мы отправились в Одессу, где муж сразу приступил к своей работе. Все время прибывали и проходили через Одессу белые войска с фронта, и однажды я была поражена видом одного офицера, когда мне пришлось отправиться за чем-то к заведующему тогда отделом Белого креста – полковнику Димитриеву: у дверей его канцелярии стоял офицер без фуражки, в лаптях на босу ногу, в шинели, накинутой на голое тело, бледный, изможденный, еле державшийся на ногах. Я пропустила его вперед, а когда он вышел, я вошла и первым делом спросила Димитриева, кто этот вышедший от него офицер. «Только что прибывший с фронта, – ответил он. – Обоз их с вещами и продовольствием попал к большевикам, и оставшиеся на этом фронте очутились без всего и долгое время голодные, раздетые удерживали позицию». Вот это действительно герои не от мира сего, – подумала я.

В Одессе между тем шла лихорадочная работа. Когда мы прибыли в Одессу, то опять, как и первый раз, очутились в гостинице «Франция», и два-три месяца все шло хорошо, и вести с фронта получались довольно утешительные, но вдруг союзники заметались и засуетились и сообщили мужу, что они собираются эвакуироваться. Один английский офицер, командир миноносца, предложил мужу взять меня и детей и доставить в Константинополь, но я отклонила его любезное предложение, решив всюду оставаться с мужем, так как знала, что, раз разделившись, мы, может быть, больше и не встретимся в жизни из-за этого кромешного ада. Главнокомандующий города Одессы, Новороссийской области – генерал Шиллинг, товарищ мужа по кадетскому корпусу, советовал готовиться к эвакуации, которая все же произошла неожиданно быстро, когда большевики прорвали фронт и двинулись на Одессу.

На рейде стояло много военных судов союзников, но вдруг все они снялись и ушли в море. Муж приказал всем своим подчиненным собраться вечером к пароходу «Владимир», так как утром пароход должен был уже отойти. Я оставалась в гостинице, укладывая наши немногочисленные вещи, а дочь побежала предупредить всех служивших под начальством мужа об его приказании, так как все младшие служащие куда-то разбежались и некого было послать. Муж все время совещался с генералом Шиллингом, но несколько раз прибегал в гостиницу узнать, что с нами, но я просила его не делать этого, так как большевики, скрывавшиеся в городе, начали обыскивать уже гостиницы; просила я его только взять сына с собою и дочь. Сама же я велела позвать извозчика – сани, но извозчики отказывались везти офицеров и их семейства, и даже их вещи. Прислуга гостиницы сразу тоже враждебно настроилась, и вообще в городе царил уже большевистский дух, и только благодаря номерному, который сказал извозчику, что я жена обывателя, удалось мне заполучить сани для вещей. Уложив в них вещи, я поплелась сзади саней пешком, так как хулиганы уже нападали на уезжающих и грабили увозимые вещи. Таким способом прибыла я поздно вечером к пароходу «Владимир» и застала всех уже в сборе и мужа с детьми тоже. Попав на пароход, я очень просила мужа, чтобы он больше не отправлялся в город, где шла стрельба и большевики уже расстреливали людей.

Утром прибежал мой сын, взволнованный, в каюту сообщить мне, что муж только что уехал с двумя офицерами и казначеем в город. Я страшно перепугалась, так как канонада все усиливалась и ни одного союзного корабля уже не было на рейде, один только пароход «Владимир» покачивался на волнах. Люди все были страшно возбуждены, пароход был набит людьми до отказа, на нем находилось около 11 тысяч человек. Много тифозных больных лежало на полу в зале и столовой парохода. Хаос был ужасный, так как большевики с берега стреляли по пароходу, и два полковника были убиты на палубе. К ужасу своему, я увидела, что пароход «Владимир» начинает отчаливать и комендант парохода (фамилии не помню) охрипшим уже голосом отдавал какие-то распоряжения.

В большом волнении подбежала я к нему, уговаривая его не отчаливать без моего мужа, который был послан в город с каким-то поручением от генерала Витнивицкого, начальника эшелона на этом пароходе. Комендант, надрываясь, стараясь перекричать шум и стрельбу, кричал, что пароход без генерала Глобачева не отойдет, а между тем понемногу пароход отходил от берега, освобождаясь от льда вокруг него. Все были страшно взволнованы и торопили коменданта скорее отплыть. Я побежала в каюту, где собрались все подчиненные мужа, и собиралась уже сойти с парохода вместе со своими детьми, не желая уезжать без мужа, как вдруг на палубе раздался крик, что генерал Глобачев подбежал к пароходу, корма которого была уже на некотором расстоянии от берега. Тотчас же морские офицеры контрразведки бросили мужу канат, по которому он взобрался на пароход, а также казначей и директор банка с сестрой, прибежавшие вместе с мужем.

У всех нервы были до того напряжены, что некоторые из мужчин, увидев мужа живым, заплакали. Оказалось, что начальник эшелона генерал Витнивицкий, очевидно, до того был перепуган [тем], что матросы отказывались отплыть, если им не будут заплачены деньги вперед, что забыл, что деньги находятся уже на пароходе, и просил мужа съездить за ними в город в банк, хотя знал, что там уже орудуют большевики. Муж рассказал, что, приехав в банк с казначеем и оставив двух офицеров в автомобиле дожидаться его, муж попросил директора банка выдать казначею деньги под расписку, что тот и исполнил. Когда же они собирались уже выйти, то кругом банка стояли местные большевики, угрожая, что никого не выпустят и первому, кто покажется в дверях, пустят пулю в лоб.

Деньги пришлось оставить – за невозможностью взять их с собою – и директор банка провел их черным ходом в свою квартиру, где, накинув мужу штатское пальто поверх военного, вместе с сестрой присоединился к ним и все, выбежав на улицу через черный ход, помчались под выстрелами к пароходу пешком, так как офицеры с автомобилем, которые должны были дожидаться мужа, уехали, увидев, что банк окружен большевиками.

По дороге к пароходу лежало уже много убитых людей. Как только пароход стал отчаливать, большевики начали его обстреливать, прогремел один снаряд, а потом другой, взорвавшись недалеко от отходящего парохода. Паника на пароходе была ужасная, некоторые офицеры, не попавшие на пароход за неимением места, тут же стрелялись на берегу. Это был действительно какой-то ад. Небывалый для Юга мороз и шторм свирепствовали, и казалось, будто все дьявольские силы вышли на подмогу большевикам, и даже тогда, когда мы прибыли в Севастополь, то при спуске с парохода в сильнейшей давке были задавлены насмерть два человека.

В Севастополе мы остановились в гостинице, которую не отапливали за недостатком топлива, и дети чуть не замерзли в ней, когда я вышла к знакомым достать какие-нибудь теплые вещи для них и они уснули от холода и утомления. К счастью, пришли нас навестить наши знакомые, которые с трудом разбудили их и стали отогревать. На следующий день муж ушел по делам и решил уехать в Константинополь, так как больше ему здесь нечего было делать. Нужно было только найти пароход, уходящий в Константинополь, и для этого он снесся с одним английским адмиралом для переговоров о предоставлении ему с семьей и его подчиненным, тоже с семьями, какого-нибудь парохода. Адмирал пригласил к себе мужа на корабль и отдал приказание капитану английского грузового парохода «Мерседес» взять всех указанных мужем людей, числом в 25 человек, на пароход и доставить в Константинополь. На пароходе «Мерседес» всех мужчин и женщин поместили вместе в кают-компании, и только мне с моей дочерью предоставили отдельную маленькую каюту – как привилегию. Кормили нас хорошо, но через некоторое время капитан парохода, очевидно, желающий от нас избавиться, хотел высадить нас где-нибудь на азиатском берегу, и все время ходил к нам, и причитал, что «no more food, no more food» [«продовольствия больше нет»] у него на пароходе для нас.

Причалив к азиатскому берегу, где находилась Тузла и санитарный пункт для дезинфекции как вещей, так и людей, прибывающих из России, где свирепствовал тогда сыпной тиф, капитан парохода уговаривал нас собрать наши вещи, рассчитывая, очевидно, что, оставив нас на берегу, он сможет таким образом уйти без нас в море. Видно, заботы о нас и неудобства, сопряженные с занятием нами кают-компании, порядочно ему надоели. Но мы не поддались на его удочку и оставили более тяжелые вещи на пароходе, зная, что приказ английского адмирала капитану – «Мерседеса» был доставить нас в Константинополь. После длительного, утомительного в течение 20 дней плавания, так как «Мерседес» двигался черепашьим шагом и часто приставал то к одному берегу, то к другому, нагружая и выгружая уголь, мы сошли на турецкий берег в Тузле и были рады отмыться, наконец, от угольной пыли и с наслаждением, после долгого неупотребления ванны, принимали душ в турецкой бане, а добродушно улыбающиеся старые турчанки обмывали нас усердно и что-то рассказывали, чего мы никак не понимали. Курьезно было, но грустно для нас потерпевших от дезинфекции людей, когда и так ограниченное количество наших вещей возвращалось нам в сильно укороченном виде, в особенности кожаные куртки, рейтузы, пальто и оставленные в карманах перчатки превращались в какую-то одежду для детей или карликов и, конечно, совсем не годились уже для употребления.

Наконец «Мерседес» бросил якорь в море в нескольких милях от Константинополя, сообщив туда по радио о нашем прибытии, и за нами был прислан большой катер, в который мы должны были спуститься поздно вечером по веревочной лестнице, что нас, женщин, сильно пугало. Прибыв в Константинополь, муж хотел сейчас же видеть английского адмирала, но адъютант сказал ему, что адмирал ложится уже спать и примет его только утром. Пришли потом два английских офицера и не знали, что с нами делать, так как мы вышли уже из катера на пристань. Один ушел куда-то и, вернувшись, сказал, что адмирал приказал нам пока отправиться обратно на пароход «Мерседес». «Это невозможно», – сказала я». «Почему?» – спросил морской офицер. «Потому что это приказание равносильно тому, чтобы мы отправились на луну». Тут они оба переглянулись и улыбнулись. «Теперь ночь, море неспокойно, мы и так очень рисковали, спускаясь с парохода в катер, и среди нас есть дети, которые не умеют даже еще хорошо ходить, и взбираться опять по лестнице ночью на пароход среди моря немыслимо», – ответила я.

После моего ответа английский офицер спросил меня, так как я одна среди нас всех могла объясняться по-английски, что мы думаем предпринять. «Ничего, – ответила я. – Будем прогуливаться по пристани до утра, пока муж не увидится с адмиралом». Тогда он ушел и, вернувшись, спросил не согласились бы мы в таком случае переночевать на английском военном корабле, который стоял у берега. Мы, конечно, согласились, и вещи наши перенесли на склад, а мы отправились на корабль. Нас, женщин, поместили всех в каком-то зале, где приготовлены были постели, и принесли нам огромный чан с чаем, черным, как кофе, и сандвичи. Мужчин поместили отдельно. Вообще были любезны. Переночевав, муж отправился к английскому адмиралу, и решено было всех нас отправить на остров Принкипо, который находился в их ведении. Мы очень обрадовались этому, так как знали еще по первому приезду на острова, когда мы попали на остров Халки, что англичане очень хорошо относятся и устраивают русских беженцев и хорошо их кормят.

Прибыв на катере на остров Принкипо, мы попали в первые несколько дней в какой-то дом около пристани и должны были ютиться в маленькой комнатке, которую нам уступил бывший генерал-губернатор в Сибири Пильц. Эти несколько дней, проведенные в этой комнате, были ужасные. В доме помешались почта [исключительно] люди, которые, в сущности, могли не эвакуироваться, а смело оставаться у большевиков – грубые, неопрятные, с вечной руганью на языке; они сейчас же устроили какую-то коммуну, назначая живущих там людей на уборку дома два исполнения всяких других обязанностей. Мы этого избежали благодаря тому, что англичане очень скоро устроили вас на прекрасной даче с садом вокруг и отдельной купальней, с лестницей, спускающейся в море, где мы и купались. Кроме нас, на этой даче наверху помещалась только одна еще семья. Дача эта принадлежала богатым грекам. У англичан было все хорошо устроено, на каждой даче был выбран один из живущих там беженцев, который отправлялся ежедневно в назначенные часы в кантику (столовую) к англичанам за провизией, и потом, раздавая ее всем поровну по числу людей. Кормили они нас, беженцев, хорошо и в изобилии, давали мясо, сыр и варенье, масло, хлеб и даже керосин, спички и связки щепок для подтапливания.

Было устроено комендантское управление на острове Принкипо, во главе которого стоял полковник шотландского полка и куда были приглашены русские переводчицы для переговоров с русскими беженцами. Сперва свободно можно было ездить в Константинополь и даже некоторые ездили туда на работу, но потом работающие в Константинополе должны были списаться с пайка, а остальные могли ездить в город Константинополь только по разрешению комендатуры, но она никогда этому не препятствовала. Вообще жилось у англичан хорошо, надо отдать справедливость. Принкипо – самый красивый остров из четырех Принцевых островов, находящихся очень недалеко друг от друга, и сообщение между ними было теми же пароходиками-шеркетами, которые шли из Константинополя. Местность на Принкипо гористая, покрытая лесом и были там чудные дорожки, на которых почти сплошь стояли прекрасные дачи, принадлежащие богатым грекам и туркам, и в них англичане разместили русских беженцев. На острове Принкипо был хороший ресторан на берегу моря с большой террасой наверху, где каждый вечер играли хороший струнный оркестр, и ресторан этот посещался как греками, турками, так и русскими. На острове Халки были помещены тоже русские, которыми ведали французы, и, как и в первый приезд, русских кормили большей частью кроликами и фасолью и относились хорошо. На другом острове русские находились в ведении итальянцев, которые кормили их большей частью сардинками и макаронами, а остров Проти был самым маленьким и русскими беженцами там ведали американцы, но никто как-то не хотел туда попасть, так как кормили довольно плохо, что всех удивляло, так как Америка, как всегда, должно быть, широко отпускала деньги на продовольствие. Объясняли это тем, что на поименованных выше трех островах снабжение продовольствием русских беженцев было в руках военных, тогда когда на острове Проти, в руках штатских людей, которые не умели, очевидно, на пускаемые американцами большие деньги организовать как следует снабжение продовольствием русских беженцев. Вообще же американцы оказывали колоссальную помощь русским – как американский Красный Крест, так и разные американские благотворительные учреждения, устраивая столовые бесплатного питания, снабжая неимущих беженцев продовольственными продуктами, помогая одеждой, бельем и обувью, беря на свое воспитание детей и помогая юношеству продолжать образование в средних и высших учебных заведениях в Европе. Муж недолго пробыл на острове Принкипо и раньше нас уехал в Константинополь, получив назначение начальником паспортного отдела в русском посольстве при представителе главнокомандующего Белой русской армии генерале Лукомском, который был чрезвычайно порядочный, честный и умный человек, горячо любивший Россию.

Русское посольство находилось на главной улице Пера, и муж получил там три комнаты наверху, в драгоманате. Из одной комнаты вела дверь на большую террасу, где, переехав с Принкипо, я часто гуляла или сидела, наслаждаясь дивным видом на Босфор и на расположенный внизу дворец султана, который казался мне таким таинственным, когда я вспоминала все прочитанное когда-то о жизни султанов, их гаремов и обо всем, что там происходило. Знакомые нам турки обрадовались нашему приезду, и как и в первую эвакуацию, относились к нам очень хорошо и с уважением и часто приезжали навещать нас на остров Принкипо, пока мы там были, когда же мы переехали в Константинополь, то они водили нас всюду, показывая свои достопримечательности. Водили они нас и в Ай-Софию во время служения. У входа в мечеть знакомые-турки, бывшие с нами, сняли башмаки и, держа их в руках, вошли туда, а мне с детьми дозволено было надеть соломенные туфли, стоявшие у входа, на наши ботинки. Служивший мулла, увидя нас, неверных, во время службы в мечети, взволновался и послал узнать, кто мы такие, но после некоторого шушуканья с сопровождавшими нас турками, когда посланный им служитель принес ему ответ, он улыбнулся и продолжат спокойно службу.

Турки показывали нам также самое старинное турецкое кладбище, которое содержалось в большом порядке. Когда надо было проходить мост через Золотой Рог, соединяющий два берега, то старые турки, стоявшие у входа и выхода с моста и собиравшие плату за переход его, никогда ничего не брали с русских беженцев. Посещали мы вместе с турками и базары внизу Галата – торговой части города, где были большие анфилады магазинов, наполненные богатейшей парчой, золотыми и серебряными старинными чашами и изделиями. Все это купцы охотно показывали нам, несмотря на то что знали, что мы ничего не купим у них, и даже приносили из других, задних складов магазинов какие-то особенные, богатые, вытканные золотом материи и золотые вещи, и с гордостью раскладывая их перед нами, угощали нас особо приготовленным кофе в миниатюрных чашечках, так как по турецкому обычаю каждого покупателя или посетителя их магазинов купцы всегда угощают своим кофе.

На свой большой праздник «байрам» турки приглашали нас на всякие увеселения и в ресторанчики, где турецкие артисты играли на каких-то дудочках и пели заунывные песни, а турки, глубокомысленно задумавшись, слушали и курили свой капиак (трубка), а потом объясняли нам содержание песен. Платить нам не дозволялось, и за все платили сами турки, говоря, что мы их гости. Как-то мы выразили перед морскими офицерами желание видеть выезд султана из дворца в мечеть, что происходило по известным праздникам, и присутствовать при этой церемонии позволялось немногим и только по билетам. Турецкие офицеры это нам устроили. При входе во дворец нас встретил какой-то турецкий полковник, адъютант султана, и провел нас в небольшой зал к окнам, из которых вся эта церемония выезда была видна. Подъехал открытый экипаж, запряженный белыми лошадьми и султан вышел, окруженный всеми своими министрами, и сел в экипаж, а все министры шли пешком вокруг экипажа, и процессия эта медленно двинулась по направлению к мечети, но когда экипаж султана двигался быстрее, то все министры принуждены были бежать около него, не отставая. Этим закончился наш визит во дворец, так как ждать возвращения султана не дозволялось. Кажется, это был последний выезд султана из дворца в мечеть перед наступившими событиями в Турции.

Константинополь произвел на меня какое-то особенное впечатление своей красочностью, так как всюду мелькали красные фески, турчанки гуляли большей частью в черном под чадрой, гордо и неторопливо выступали красивые паши, и муллы призывали с минаретов к молитве. Константинополь (Стамбул) был разделен как бы на две части: одна – наверху, так называемая европейская часть Пера, где находились посольства и консульства европейских государств, хорошие магазины, рестораны и сады, где играла музыка и где на открытой сцене подвизались артисты. Отправившись как-то в один такой сад, мы с грустью смотрели на выступающих там доморощенных акробатов – русских беженцев, и все время дрожали за них, пока они проделывали свои трюки, боясь, что они сорвутся каждую минуту – так неуверенно они это делали; но нужда заставляла их работать и на этом поприще. Другая часть города считалась торговой и называлась Галата. Там жили и торговали греки и турки, были банки, меняльные лавки и тому подобное. Сообщение между этими двумя частями города было или по галатской широкой длинной каменной лестнице, по бокам которой были всевозможные лавки и маленькие кафе, или по фуникулеру. Первое время нашего пребывания в Константинополе меня ошеломлял, но и нравился тот шум и гам, который царил на галатской лестнице. Турченята в своих красных фесках повсюду бегали и громко выпрашивали деньги у прохожих, торговцы выкрикивали свои товары и все это было так необычайно, что я жалела, когда союзники потребовали, чтобы этого шума и гама больше не было. Поражала меня в Константинополе добровольная пожарная команда, когда она спешила на пожар. С громким криком бежали пожарники-турки, полуголые и с босыми ногами, и несли на плечах носилки, посредине которых была миниатюрная водокачка.

Когда муж был уже при представителе главнокомандующего Белой армией, генерале Лукомском, на должности начальника паспортного пропускного пункта, то есть ведал разрешением выдачи виз, контролем перевозок в Крым и информацией на Ближнем Востоке, в смысле большевистской пропаганды и их работы, то неожиданно для него был получен приказ о назначении его на должность директора Департамента полиции при штабе главнокомандующего в Крыму. Для меня это назначение было большим ударом. После перенесенных ужасов в России и после того, как мужа чуть не оставили на произвол судьбы в Одессе у большевиков, я содрогалась при мысли, что муж должен будет ехать обратно туда. К счастью моему, генерал Лукомский написал главнокомандующему генералу Врангелю, что он просит оставить мужа при нем, что он ему необходим, так как некем будет его заменить, – и мы остались в Константинополе, и муж продолжал работать все время в контакте с союзниками, которые очень ценили его сведения и советы и никому не давали разрешения на выезд без его подписи.

Так проходило время, и начали опять появляться слухи с Юга России, что большевики побеждают. Все надеялись, что все же генералу Врангелю удастся удержать хоть часть территории на Юге, как вдруг пришло известие о полной эвакуации всей Белой армии и флота. Грустное и потрясающее зрелище представлял собою теперь для нас Босфор, когда один за другим подходили русские военные корабли и пароходы, переполненные войсками, и становились на рейде.

Не хотелось верить, что это конец, но воевать вне России было невозможно. Муж был занят с утра до ночи. Союзники не разрешали никому сходить с кораблей на берег, и русские зависели уже от них, а не от себя. Муж посылал своих подчиненных с разрешением от союзников снять с корабля того или другого генерала и других должностных лиц. Он получал с кораблей просьбы прислать хлеба, так как многие люди уже не получали его последнее время – все, что имелось, было израсходовано в пути. Так как все подчиненные мужа были очень заняты, то я предложила самой отправиться на катере к кораблям с мешками хлеба и булок. Муж согласился и дал вестового, армянина в подмогу. Взяв с собою свою дочь и приятельницу ее, мы, нагруженные мешками с булками, подплывали на греческом катере то к одному кораблю, то к другому, и нам сбрасывали сверху канаты с крючками, к которым мы привязывали мешки с хлебом, и их поднимали таким образом на палубу, а также мы просто бросали хлеб наверх, и солдаты ловили его руками, проявляя большую радость, так как были голодны. Лица у всех были грустные, сосредоточенные и изможденные. Через несколько дней муж получил записку от одного из моих братьев, командира полка, что он находится на таком-то пароходе, и я отправилась на катере с разрешением снять его. Он был страшно изможден, опечален, сразу постаревший на несколько лет, и переживал ужасно тяжело разлуку с семьей. Жена его, как раз приезжала к нему в лагерь на фронт на несколько дней и накануне, не зная еще об эвакуации, уехала обратно домой в Симферополь с двумя маленькими дочками. Брат, получив приказ идти с полком в Севастополь и грузиться на корабль, не мог по своей честности и сознанию долга оставить полк и поехать за семьей и послал только вестового за ними, чтобы он привез их тоже в Севастополь. Но вестовой не мог добраться до них, так как все дороги были уже запружены войсками и обозами. Брат, высадившись в Константинополе, не находил себе покоя, все искал случая, как бы вернуться в Россию, чтобы забрать свою семью, и хотел даже поплыть туда на маленькой турецкой шлюпке, но мы всячески отговаривали его от этого, доказывая, что прежде чем он доберется до своей семьи, он попадет в руки большевиков, и он остался.

Самый старший мой брат с сыном-кадетом тоже находился на одном из пароходов, который был отправлен в Румынию, но их там не приняли, и пароход со всеми людьми вернулся. Братья пробыли некоторое время в Константинополе, а потом решили уехать. Старший брат – искать свою семью, которая оставалась в Литве, а второй брат – добраться каким-нибудь образом поближе к России, чтобы, в случае возможности, вырвать свою семью оттуда. Три года он странствовал, работал не покладая рук, был он и в Польше, и в Литве, стараясь очутиться поближе к России, и, наконец, добрался до Финляндии, где поселился в доме одного инженера, у которого он работал. Семья же его с Юга России переехала в Петроград, и брат начал хлопоты о ее выезде из России и въезде в Финляндию. И хлопоты его после нескольких месяцев увенчались успехом, и он получил от жены своей телеграмму, что она с детьми выезжает. Это была идеальная пара супружества, горячо любящая друг друга. Получив телеграмму, брат возликовал, и находился в страшно возбужденном состоянии, и всю ночь не мог спать, а утром почувствовал себя плохо и умер от разрыва сердца, так и не увидев своей любимой семьи, жене же его была послана телеграмма, чтобы она не выезжала, так как без брата ей нечего было делать в Финляндии, а в Петрограде у нее оставались мать и брат, у которых она жила с детьми. Обо всем этом сообщил нам инженер, у которого брат жил в Финляндии, и сообщил нам также, что брата похоронили с большим почетом, как георгиевского кавалера, и хоронили его вечером, так как вся фабрика хотела присутствовать на похоронах – его очень любили. Трагедия же этой семьи продолжалась и после смерти брата. Через несколько лет старшая его дочь, окончив гимназию в Петрограде, была невестой одного студента-инженера и, простудившись, умерла от скоротечной чахотки семнадцати лет как раз в день, назначенный для их венчания. Больше я не имела от семьи брата никаких известий и на все мои письма и посылаемые деньги не получала никакого ответа.

Эвакуация Белой армии из Крыма на пароходах, судя по рассказам эвакуированных, происходила при самых кошмарных условиях. Главный ужас был в необычайной скученности людей, даже на сравнительно больших пароходах Добровольного флота. На некоторых число пассажиров доходило до 11 тысяч, и если к этому прибавить недостаток провизии, то будет вполне понятно, что испытывали русские беженцы в течение нескольких дней путешествия. Во время стоянки всей русской флотилии на константинопольском рейде все русские и иностранные благотворительные организации и даже частные лица развозили продукты, главным образом хлеб, голодным беженцам. Весь военный флот с командами русских моряков был отправлен во французскую колонию в Африке – Бизерту, а весь остальной торговый флот, после того как были сняты все пассажиры и весь груз, был взят французами в пользование в возмещение расходов по перевозке и содержанию русской армии и гражданских беженцев.

С приездом Белой армии Константинополь ожил и наполнился военными в разных формах, и странную картину представлял Константинополь в эти дни, он точно был завоеван русскими, наводнившими все улицы города. Жизнь лихорадочно била ключом, союзники поселяли русских военных беженцев преимущественно в лагеря, казармы и общежития, которые были рассеяны по всему Константинополю. Большинство беженцев было бездомно, ходили в поисках заработка, продавали на рынках и на улицах те немногие крохи своего имущества, которые им удалось вывезти с родины, валялись по ночам на папертях мечети, ночевали в банях и тому подобное. На главной улице Пера, около русского посольства, ежедневно стояли толпы русских, продававших свои пожитки и русские деньги, уже не стоившие тогда ничего. Двор посольства и все находившиеся в здании посольства учреждения были переполнены русскими беженцами, одни приходили за паспортами, другие за пособиями и помощью, а много было и таких, которых просто тянула к себе русская территория. Среди общей массы находились и такие, которые по своим убеждениям подходили к большевикам, и неизвестно было, почему они эвакуировались. Они занимались в помещении посольства кражами, распространяли ложные слухи, что не сегодня-завтра посольство будет захвачено большевиками, всячески пугали публику красной опасностью и предлагали для охраны посольства свои услуги и услуги каких-то таинственных организаций. Все это привело к необходимости для сохранения порядка и безопасности посольства и всех его учреждений создать особую охранную команду и учредить должность коменданта, на которую генералом Врангелем был назначен генерал Чекотовский, для охраны же зданий был назначен полуэскадрон конной гвардии, который охранял также и русское консульство и Николаевский военный госпиталь.

Главнокомандующий генерал Врангель имел свое пребывание на яхте «Лукулл» и только по служебным делам приезжал в посольство в Константинополе. «Лукулл» стоял на якоре в Босфоре довольно далеко от посольства. Когда же «Лукулл» погиб – благодаря умышленному или неумышленному столкновению с наскочившим на нее итальянским пароходом «Адрия», то генералу Врангелю пришлось переехать в посольство. Дознание, произведенное портовыми властями по поводу гибели «Лукулла», не выяснило истинной причины столкновения, но у всех русских сложилось убеждение, что «Лукулл» был потоплен с целью покушения на жизнь главнокомандующего генерала Врангеля по инициативе большевиков.

Недалеко от русского посольства был большой пустырь, где расположилась группа молодых студентов, и так как погода в Константинополе вообще была прекрасной, то они устроились под открытым небом, где спали и варили себе пищу, но когда стало холоднее по ночам, то они попросили моего мужа достать им палатку. Муж обратился к американцам с этой просьбой, и они прислали огромную палатку-шатер, в которой студенты все время жили, пока находились в Константинополе. По вечерам слышалось оттуда великолепное хоровое пение, грустные напевы которого, когда я находилась на террасе, слушая их, вызывали томящую тоску по родине и о прошлом.

Не имея ниоткуда материальной и моральной помощи, вся Белая армия мало-помалу распылялась, а союзники были заняты уже все приближающейся угрозой со стороны Кемаль-паши. В Турции стало неспокойно, и русские люди отправлялись в Сербию и в Болгарию целыми толпами, а те, у кого были деньги, уезжали во Францию и Италию. В особенности много отправлялось в Сербию, где король Александр очень хорошо относился к русским – сербский король сам воспитывался в России в пажеском корпусе и очень любил ее. Всем русским разменивали там ничего не стоящие уже деньги русского командования на Юге на сербскую валюту. Русским в Сербии жилось тогда очень хорошо, всех почти со стажем устраивали на государственную службу, а остальные находили себе всюду работу.

В Константинополе муж оставался до последней минуты на своих постах (он занимал тогда, кроме должности начальника паспортного отдела, еще должность помощника военного агента генерала Черткова). Когда же генерал Врангель со штабом и оставшейся еще в Константинополе Белой армией уехали из Турции, то муж решил ехать в Америку и, покончив со службой, выехал с нами на греческом пароходе «Константинополь» в Нью-Йорк вместе со многими русскими.

Целый месяц находились мы на этом пароходе, путешествуя при ужасных условиях. Я с дочерью, вместе с моей приятельницей и ее дочерью, получили маленькую каютку, а всех мужчин поместили по трюмам. Кормили отвратительно, хотя все находящиеся на пароходе лица заплатили за свой проезд. К счастью, погода была прекрасной, море совершенно спокойное во все время нашего плавания, иначе при шторме, при таком скоплении людей, а также при отвратительных санитарных условиях было бы что-то ужасное. Во время плавания скоропостижно скончался русский повар на пароходе, тоже ехавший с женой и ребенком в Америку, и его тело опустили в море, что произвело на всех пассажиров удручающее впечатление. Всем было жаль расстаться с турками и Константинополем и, хотя очень многим русским в материальном отношении жилось плохо, но все почти сохранили самые лучшие воспоминания о своей жизни в Турции. Наконец наше странствие кончилось, показались статуя Свободы и небоскребы, нигде еще не виданные всеми нами. Пароход прибыл на Ellis Island и после осмотра отплыл к Нью-Йорку, куда мы прибыли 30 сентября 1923 года.

София Глобачева

Глава XI. Эвакуация Крыма | Правда о русской революции: Воспоминания бывшего начальника Петроградского охранного отделения |