home | login | register | DMCA | contacts | help | donate |      

A B C D E F G H I J K L M N O P Q R S T U V W X Y Z
А Б В Г Д Е Ж З И Й К Л М Н О П Р С Т У Ф Х Ц Ч Ш Щ Э Ю Я


my bookshelf | genres | recommend | rating of books | rating of authors | reviews | new | форум | collections | читалки | авторам | add



ПИСЬМА К ПОЛЮ СИНЬЯКУ (апрель 1889), ИОГАННЕ ВАН ГОГ-БОНГЕР (май 1889), ЙОЗЕФУ ЯКОБУ ИСААКСОНУ (май 1890) И АЛЬБЕРУ ОРЬЕ (февраль 1890)

Этот последний раздел переписки Ван Гога включает письма художника к наиболее интересным, после Тео, Раппарда, Бернара и Гогена, адресатам.

Поль Синьяк (1863—1935), французский художник-неоимпрессионист, стал другом Ван Гога после первой же встречи, которая, как и в случае с Бернаром, имела место в лавочке папаши Танги в начале 1887 г. Синьяк, по просьбе Тео Ван Гога, в конце марта 1889 г. посещает Винсента в больнице в Арле, а после смерти художника принимает активное участие в организации выставок его произведений в Париже и Брюсселе. Письмо Винсента Синьяку датируется началом апреля 1889 г.

Альбер Орье (1865—1892) — французский критик модного тогда символистского направления и автор опубликованной в январе 1890 г. в «Mercure de France» первой статьи, о художнике, которая называлась «Одинокие. Винсент Ван Гог». Статья исключительно высоко оценивала талант и работы Ван Гога, но давала неверную оценку его творчества в целом, представляя Винсента публике как художника-символиста. Письмо Ван Гога было написано Орье в феврале 1890 г., а в июле того же года, незадолго до смерти художника, состоялось и их личное знакомство.

С Йозефом Якобом Исааксоном (1859 — после 1939), малоизвестным голландским живописцем и другом Тео, Винсент не был знаком лично. Письмо к Исааксону, отправленное в мае 1890 г., было продиктовано желанием Винсента удержать последнего от публикации большой статьи о нем.

Жена Тео Ван Гога, Иоганна Ван Гог-Бонгер (1862— 1925), которую Винсент называет в письмах «дорогой сестрой», была преданным другом обоих братьев. Похоронив через полгода после смерти Винсента своего мужа, Ван Гог-Бонгер приняла на себя огромный труд по сохранению и публикации эпистолярного и художественного наследия Винсента. Уже в 1914 г. появилось первое из подготовленных ею изданий писем к Тео. Будучи отличным знатоком английского языка, она осуществила также перевод большей части писем на этот язык. Смерть застала ее за этой работой. Девизом ее жизни могли бы быть слова, написанные на одном из венков, возложенных на ее могилу: «Верность, самоотверженность, любовь».


583-б

Дорогой друг Синьяк,

Благодарю за присланную Вами открытку. Мой брат до сих пор не ответил на Ваше письмо, но, как мне думается, не по своей вине. Мне он тоже не пишет вот уже две недели. Дело в том, что Тео в Голландии — он женится. Я отнюдь не собираюсь отрицать пользу брака, особенно когда он уже заключен и человек спокойно начинает жить своим домом. Но в нашем цивилизованном мире он сопряжен с такими похоронно-унылыми поздравлениями и церемониями, на которых настаивают семьи жениха и невесты (не говорю уже о необходимости посетить безотрадные, как аптека, учреждения, где восседают допотопные гражданские и духовные власти), что тебе поневоле становится жаль беднягу, вынужденного запастись необходимыми бумагами и отправиться в места, где его с жестокостью, превосходящей свирепость самых кровожадных людоедов, поджаривают до женатого состояния на медленном огне вышеназванных погребально-унылых церемоний.

Бесконечно обязан Вам за Ваше дружеское посещение, которое благотворно отразилось на мне и значительно улучшило мое моральное состояние. Теперь я чувствую себя хорошо и работаю либо в самой лечебнице, либо по соседству. Только что, например, принес с собой два этюда сада.

Вот наспех сделанные с них наброски — на том, что побольше, изображены убогая сельская местность, фермы, голубая линия Малых Альп, белое и голубое небо. На переднем плане — камышовые изгороди и маленькие персиковые деревья в цвету. Сады, поля, деревья, даже горы — все крошечных размеров, как па некоторых японских пейзажах; почти целиком в зеленом с чуточкой лилового и серого тот же сад в дождливый день.

Рад был узнать, что Вы устроились, и очень хочу вскоре получить от Вас новую весточку. Напишите, как подвигается работа, каков характер местности.

Голова моя пришла в нормальное состояние. О большем я пока что не мечтаю — лишь бы не стало хуже. Это будет зависеть главным образом от соблюдения режима. После выхода из лечебницы предполагаю задержаться здесь еще на несколько месяцев и даже снял квартиру из двух маленьких комнат.

Иногда мне становится не по себе, особенно когда я думаю о том, что придется начинать жизнь сначала: у меня ведь в душе слишком глубоко засело отчаяние.

Но все эти тревоги... Боже мой, да разве можно в теперешние времена жить без тревог? Наилучшее утешение, если уж не единственное лекарство от них, — чья-нибудь искренняя дружба, даже если она привязывает нас к жизни крепче, чем нам этого хочется в дни тяжелых страданий.


591 (оборот) 9 мая

Дорогая сестра

Горячо благодарю за Ваше письмо, особенно потому, что в нем так много и так хорошо сказано о моем брате. Я вижу, вы заметили, что он любит Париж, и это более или менее удивляет Вас, так как Париж в целом Вы не любите и нравятся Вам в нем только цветы, например глицинии, которые теперь, вероятно, уже зацвели.

Но разве, любя что-нибудь, мы не понимаем это лучше, чем не любя?

Париж представляется мне и брату чем-то вроде кладбища, где погибли уже многие художники, с которыми мы прямо или косвенно были знакомы.

Конечно, Милле, которого Вы еще полюбите, и вместе с ним многие другие пытались вырваться из Парижа. Но Эжена Делакруа, например, трудно представить себе как человека иначе, чем парижанином.

Пишу это, чтобы — разумеется, со всеми оговорками — убедить Вас в возможности жить в Париже настоящим домом, а не только снимать квартиру. К счастью для Вас, Ваш дом — это Вы сами...

Словом, если Вы склонны верить, сестра, что все к лучшему в этом лучшем из миров, Вы рано или поздно, вероятно, поверите и в то, что Париж — лучший из городов этого мира.

А Вы заметили, что у старых парижских извозчичьих кляч такие же большие, прекрасные и тоскливые глаза, какие бывают иногда у христиан?

Как бы ни было, мы не дикари, не крестьяне и, вероятно, просто должны любить эту (так называемую) цивилизацию. Кроме того, утверждать или думать, что Париж плох, и в то же время жить в нем — это ханжество.

Но, конечно, когда человек попадает в Париж впервые, ему, действительно, все кажется там противоестественным, грязным и тоскливым.

Но если уж Вы, в конце концов, не любите Париж, значит, Вы не любите, прежде всего, живопись и тех, кто прямо или косвенно занимается этим ремеслом, красота и полезность которого весьма сомнительны.

Однако согласитесь, что люди больные и сумасшедшие тем не менее довольно часто любят природу. Таковы художники. А ведь бывают и люди, которые любят всякое творение рук человеческих и, следовательно, даже картины.

Здесь, правда, находится несколько очень тяжело больных, но страх и отвращение, которые вселяло в меня раньше безумие, значительно ослабели. И хотя тут постоянно слышишь ужасные крики и вой, напоминающие зверинец, обитатели убежища быстро знакомятся между собой и помогают друг другу, когда у одного из них начинается приступ. Когда я работаю в саду, все больные выходят посмотреть, что я делаю, и, уверяю Вас, ведут себя деликатнее и вежливее, чем добрые граждане Арля: они мне не мешают.

Вполне возможно, что я пробуду тут довольно долго. Никогда не испытывал я такого покоя, как здесь и в арльской лечебнице. Наконец-то я смогу немного поработать!

Поблизости отсюда высятся небольшие серые и голубые горы, у подножия которых растут сосны и тянутся зеленя.

Я буду почитать себя счастливцем, если мне удастся заработать себе на жизнь: меня гнетет мысль, что ни один из моих многочисленных рисунков и ни одна из картин до сих пор не проданы.

Не торопитесь объявлять это несправедливостью — я не уверен, что это так.

Еще раз благодарю за письмо. Счастлив знать, что мой брат возвращается теперь со службы не в пустую квартиру.


614-a

Дорогой господин Исааксон,

По возвращении из Парижа я прочел продолжение Ваших статей об импрессионистах. Я не собираюсь входить в обсуждение отдельных деталей разбираемого Вами вопроса, но, как мне кажется, Вы добросовестно и базируясь на фактах пытаетесь разъяснить нашим с вами соотечественникам истинное положение вещей. Возможно, что в Вашей следующей статье Вы намерены упомянуть в нескольких словах и обо мне; поэтому, будучи твердо убежден в том, что мне никогда не создать ничего значительного, я еще раз прошу Вас ограничиться в таком случае буквально несколькими словами.

Хотя я верю в такую возможность, что следующим поколениям художников всегда придется продолжать поиски в области современного колорита и современных чувств, поиски, параллельные и равнозначные исканиям Делакруа и Пюви де Шаванна, не сомневаюсь также, что отправной точкой таких поисков явится импрессионизм и что голландцы в будущем будут также вовлечены в эту борьбу. Все это вполне вероятно, и с этой точки зрения Ваши статьи вполне оправданы.

Но я отклонился от цели своего письма, в котором просто хочу сообщить Вам, что на юге я пытался писать оливковые сады. Вам, возможно, известно о существовании картин, разрабатывающих такой сюжет. Предполагаю, что их, вероятно, писали и Клод Моне, и Ренуар. Однако, если откинуть работы этих последних, все остальное, хоть я его и не видел, вероятно, не представляет собою чего-либо значительного.

Так вот, видимо, недалек тот день, когда художники примутся всячески изображать оливы, подобно тому как раньше писали ивы и голландские ветлы, подобно тому как после Добиньи и Сезара де Кока начали писать нормандские яблони. Благодаря небу и эффектам освещения, олива может стать неисчерпаемым источником сюжетов. Я лично попробовал воспроизвести некоторые эффекты, создаваемые контрастом между ее постепенно меняющей окраску листвой и тонами неба. Порою, когда это дерево покрыто бледными цветами и вокруг него роями вьются большие голубые мухи, порхают изумрудные бронзовки и скачут кузнечики, оно кажется голубым. Затем, когда листва приобретает более яркие бронзовые тона, а небо сверкает зелеными и оранжевыми полосами, или еще позднее, осенью, когда листья приобретают слегка фиолетовую окраску, напоминающую спелую фигу, олива кажется явно фиолетовой по контрасту с огромным белым солнцем в бледно-лимонном ореоле. Иногда же, после ливня, когда небо становилось светло-оранжевым и розовым, оливы на моих глазах восхитительно окрашивались в серебристо-серо-зеленые тона. А под деревьями виднелись сборщицы плодов, такие же розовые, как небо.

Полотна, посвященные оливам, да несколько этюдов цветов — вот и все, что я сделал после того, как мы в последний раз обменялись письмами. Этюды цветов — это охапка роз на зеленом фоне, а также большой букет фиолетовых ирисов на желтом или розовом фоне.

Я все больше убеждаюсь, что Пюви де Шаванн не уступает по значению Делакруа, что он равен всем тем, кто в своем жанре сумел создать непреходящие и дающие утешение полотна.

Между прочим, та его картина, что находится сейчас на Марсовом поле, вызывает такое ощущение, будто перед вами странное и провиденциальное сочетание очень глубокой древности и откровенного модернизма. Перед его картинами последних лет, еще более многозначными и пророческими, если это вообще возможно, чем вещи Делакруа, испытываешь глубокое волнение — тебе кажется, что ты видишь продолжение и развитие, неотвратимое и благодетельное возрождение чего-то давно известного. Об этом тоже не стоит распространяться, скажу только, что перед таким совершенным созданием живописи, как «Нагорная проповедь», трудно не преисполниться молчаливой признательности. Ах, как сумел бы изобразить оливы юга Пюви, этот «ясновидящий». Но я — признаюсь Вам как другу — чувствую себя бессильным перед лицом подобной природы, и на мой северный мозг, словно кошмар, давит в этих мирных краях мысль о том, что мне не по плечу изобразить здешнюю листву. Конечно, я не мог совершенно отказаться от такой попытки, но мои усилия ограничились тем, что я указал на два сюжета — кипарисы и оливы, символический язык которых предстоит истолковать другим, более сильным и умелым художникам, чем я. Милле, а также Жюль Бретон — певцы хлебов. А вот когда я думаю о Пюви де Шаванне, мне всегда, уверяю Вас, кажется, что в один прекрасный день он или кто-нибудь другой объяснит нам, что такое оливы. Я сумел разглядеть на горизонте возможности новой живописи, но она оказалась мне не по силам, и я рад, что возвращаюсь на север.

Вот как стоит передо мной вопрос: что за люди живут сейчас в лимонных, апельсиновых и оливковых садах? Здешний крестьянин — это не то, что житель края бесконечных хлебов, воспетых Милле. Конечно, Милле научил нас видеть человека, живущего на лоне природы, однако никто еще не запечатлел на полотне обитателя теперешнего юга. Когда же Шаванн или кто-то другой покажет нам этот человеческий тип, в нашей памяти оживут и наполнятся новым смыслом древние слова: «Блаженны нищие духом, блаженны чистые сердцем», — слова столь глубокие, что нам, детям старых северных городов, подобает смущенно и растерянно держаться подальше от этих краев. Разумеется, мы убеждены в точности художественного видения Рембрандта, но ведь уместно спросить себя: не того же ли самого добивались и Рафаэль, и Микеланджело, и да Винчи? Мне трудно судить, однако я думаю, что все это, будучи в меньшей степени язычником, гораздо глубже чувствовал Джотто, этот великий и хилый человек, который столь близок нам, словно он — наш современник.


626-а

Дорогой господин Орье,

Горячо благодарю Вас за Вашу статью в «Mercure de France», которая меня крайне поразила. Она мне очень нравится сама по себе как произведение искусства; мне кажется, Вы умеете создавать краски словами. В Вашей статье я вновь нахожу свои картины, только в ней они лучше, чем на самом деле, богаче, значительнее. Но я чувствую себя очень неловко, когда думаю, что все, о чем Вы пишете, относится к другим художникам в значительно большей мере, нежели ко мне, например, и прежде всего к Монтичелли. Вы пишете обо мне: «Он, насколько мне известно, единственный художник, передающий колорит вещей с такой интенсивностью; в нем чувствуется металл, сверкание драгоценных камней». Но если Вы зайдете к моему брату и посмотрите у него один из букетов Монтичелли в белых, незабудковых и оранжевых тонах, вы поймете, что я имею в виду. К сожалению, уже давно самые лучшие, самые удивительные вещи Монтичелли перекочевали в Шотландию и Англию. Правда, в одном из наших северных музеев, в лилльском, если не ошибаюсь, еще хранится один из его шедевров, не менее сочный и, разумеется, не менее французский, чем «Путешествие на Цитеру» Ватто. Кроме того, в настоящее время г-н Лозе собирается репродуцировать около тридцати вещей Монтичелли. Я не знаю другого колориста, который бы так непосредственно и явно исходил из Делакруа, хотя, по-моему, есть все основания предполагать, что Монтичелли познакомился с теорией цвета Делакруа лишь из вторых рук — через Диаза и Зиема. По своему художественному темпераменту он чрезвычайно напоминает автора «Декамерона» — Боккаччо: он человек меланхоличный, несчастливый и в общем примирившийся со своей судьбой. Оттертый в сторону, он живописует и анализирует разгульную жизнь высшего света и любовные истории своей эпохи, при этом, разумеется, не подражая Боккаччо, подобно тому как Хендрик Лейс не подражал примитивам. Хочу всем этим сказать лишь, что Вы приписали мне то, что могли бы скорее сказать о Монтичелли, которому я многим обязан. Многим обязан я также Полю Гогену, с которым работал несколько месяцев в Арле и с которым еще до этого встречался в Париже.

Гоген — это удивительный художник, это странный человек, чья внешность и взгляд смутно напоминают «Портрет мужчины» Рембрандта в коллекции Лаказа. Это друг, который учит вас понимать, что хорошая картина равноценна доброму делу; конечно, он не говорит этого прямо, но, общаясь с ним, нельзя не почувствовать, что на художнике лежит определенная моральная ответственность. За несколько дней до того как мы расстались и болезнь вынудила меня лечь в больницу, я пытался написать «его пустое место».

Это этюд его кресла коричневато-красного дерева с зеленоватым соломенным сиденьем; на месте отсутствующего — зажженная свеча и несколько современных романов. Прошу Вас, если представится возможность, вспомните о нем и взгляните еще раз на этот этюд, сделанный исключительно в резко противопоставленных зеленых и красных тонах. Тогда, быть может, Вы согласитесь, что статья Ваша была бы более справедливой, а следовательно, думается мне, более сильной, если бы, трактуя вопрос о будущем «искусства тропиков», равно как и вопрос колорита, Вы, прежде чем говорить обо мне, воздали бы должное Гогену и Монтичелли. Уверяю Вас, роль, которую играл или буду играть я, всегда останется второстепенной. И еще я хотел бы спросить Вас кое о чем. Допустим, два полотна с подсолнечниками, выставленные в данный момент с «Группой двадцати», удались по колориту и выражают идею, символизирующую «признательность». Разве они так уж сильно отличаются от всех других картин художников с изображением цветов, написанных с большим мастерством, но до сих пор не заслуживших одобрения, например, от штокроз и желтых ирисов папаши Квоста? Или от великолепных пионов, букеты которых так щедро рассыпал Жаннен? Видите ли, мне кажется, очень трудно провести грань между импрессионизмом и другими вещами; я не вижу смысла в таком настойчивом делении на секты, которое мы наблюдаем в последнее время, — боюсь, что оно просто смешно и абсурдно.

И в заключение я должен заявить, что не понимаю, как Вы можете говорить о «мерзостях» Мейссонье. Я унаследовал безграничное восхищение Мейссонье от добряка Мауве, который был неистощим на похвалы ему и Тройону, хотя это довольно странная комбинация.

Говорю это для того, чтобы показать Вам, как мало обращают за границей внимания на то, что, к сожалению, так часто разделяет французских художников. Мауве любил повторять примерно такие слова: «Кто хочет быть хорошим колористом, тот должен уметь нарисовать очаг или интерьер не хуже, чем Мейссонье».

В следующую партию картин, которую я пошлю брату, я включу этюд с кипарисами для Вас, если Вы доставите мне удовольствие принять его на память о Вашей статье. Я еще работаю над ним в данный момент и хочу ввести в него фигуру. Кипарисы — самая характерная черта провансальского пейзажа, и Вы почувствовали это, когда написали: «даже черный цвет». До сих пор я не мог написать их так, как чувствую: эмоции, охватывающие меня при соприкосновении с природой, иногда вызывают у меня обмороки, и в результате я по две недели бываю не в состоянии работать. Тем не менее, до того как уехать отсюда, я рассчитываю вернуться к этому мотиву и приняться за кипарисы. Этюд, который предназначен для Вас, изображает купу этих деревьев на краю хлебного поля летним днем, когда дует мистраль. Они врываются в желтизну колеблемых ветром хлебов неожиданной черной нотой, контрастом к которой служит киноварь маков.

Вы убедитесь, что полотно в целом представляет собой такую же комбинацию тонов — зеленого, голубого, красного, желтого, черного, что и приятные шотландские клетчатые ткани, которые когда-то так ласкали и Ваш, и мой глаз и которых теперь, увы, почти нигде больше не видно.

А пока прошу Вас, сударь, принять мою благодарность за Вашу статью. Если весной я приеду в Париж, то, конечно, не премину зайти лично поблагодарить Вас.

Винсент Ван Гог.

Когда этюд, который я Вам пошлю, высохнет окончательно и полностью, включая самые пастозные места, что произойдет не раньше, чем через год, будет неплохо, если Вы покроете его густым слоем лака.

Однако предварительно полотно следует обильно и неоднократно промыть водою, чтобы полностью удалить масло. Этюд написан большим количеством прусской синей, краски, о которой говорится столько дурного и которой, тем не менее, так часто пользовался Делакруа. Думаю, что, когда высохшая прусская синяя покроется лаком, у Вас получатся черные, очень черные тона, которые подчеркнут различные оттенки темно-зеленого.

Я не вполне представляю себе, как надо обрамить этот этюд, но раз уж он должен наводить на мысль о приятной шотландской ткани, я нахожу, чтоплоская, очень простая рамка, окрашенная ярким французским суриком, в комбинации с голубыми тонами заднего плана и черно-зелеными деревьями произведет желаемое впечатление. Без этого полотну, видимо, будет не хватать красного и верхняя часть картины покажется холодноватой.



ПИСЬМА К ПОЛЮ ГОГЕНУ. ИЮНЬ 1888 – ИЮНЬ 1890 | Письма | УКАЗАТЕЛЬ ИМЕН *