home | login | register | DMCA | contacts | help | donate |      

A B C D E F G H I J K L M N O P Q R S T U V W X Y Z
А Б В Г Д Е Ж З И Й К Л М Н О П Р С Т У Ф Х Ц Ч Ш Щ Э Ю Я


my bookshelf | genres | recommend | rating of books | rating of authors | reviews | new | форум | collections | читалки | авторам | add



3

Основу всякой человеческой драмы, и драмы театральной в частности, составляет наличие узлов, связей, определенных договорных отношений. Человеческие существа с самого начала связаны друг с другом ручательствами, заранее предопределяющими их место, имя, их путь. Затем являются иные речи, иные ручательства, иные слова. Ясно, что возникают моменты, когда приходится из положения выкручиваться. Далеко не все договоренности складываются одновременно. Иные из них друг с другом несовместимы. Когда люди воюют, они делают это именно для того, чтобы узнать, какая из договоренностей будет действительна. Слава Богу, часто обходится дело и без войны, но договоренности продолжают функционировать, колечко продолжает бегать по ниточке от одного игрока к другому в нескольких направлениях сразу, и получается порою так, что колечко из одной игры встречается с колечком из совсем другой. Происходят подразделение, реконструкция, замещение. Играющему в колечко в родном кругу придется скрывать, что он играет одновременно и в другом.

Неслучайно появляются в нашем рассказе августейшие персонажи. Именно они символизируют фундаментальный характер изначально сложившихся договоренностей. Уважение к договору, соединяющему мужчину и женщину, имеет для всего общества величайшую ценность, и ценность эта с незапамятных времен находила верховное свое воплощение в лицах королевской четы. Чета эта является символом важнейшего договора, согласующего мужскую природу с природой женской, и традиционно играет посредническую роль между всем тем, чего мы не знаем, космосом, с одной стороны, и общественным устройством, с другой. Ничто не осуждается и не считается более кощунственным, нежели то, что на нее покушается.

Конечно, на нынешнем этапе человеческих отношений традиция эта завуалирована, а то и вовсе отошла на второй план. Вспомните слова короля Фаруха, сказавшего однажды, что королей на земле осталось всего четыре: четыре карточных, да еще

король Англии.

Что, собственно, представляет собой письмо? Как может оно быть украдено? Кому оно принадлежит — отправителю или тому, для кого оно предназначено? Если вы утверждаете, что оно принадлежит отправителю, то в чем тогда дар письма, собственно, состоит? Зачем вообще письмо отправляют? А если вы думаете, что оно принадлежит адресату, то как получается, что в определенных обстоятельствах вы возвращаете письма лицу, долгие годы ими буквально вас засыпавшему?

Обратившись к любой из приписываемых народной мудрости — выражение, представляющее собой антифразу, — пословице, можно быть стопроцентно уверенным, что нарвешься на глупость. Verbavolant, scriptamarient. Не подумалось ли вам, что письмо и есть то слово, которое поистине летает?! Письмо только потому и может быть похищено (vol'ee), что оно представляет собой листок, способный летать (volante). Именно scriptaкак раз и volant, а вот слова — те, увы, остаются. Они остаются даже тогда, когда никто о них уже и не вспоминает. Точно так же, как даже сотни тысяч плюсов и минусов спустя появление серий и по-прежнему будет подчиняться все тем же закономерностям.

Слова остаются. Против игры символов вы бессильны — именно поэтому за своими словами нужно следить столь внимательно. А вот письмо — оно уходит. Оно гуляет само по себе. Помнится, я настойчиво втолковывал г-ну Гиро, что на столе

может находиться два килограмма языка. Не надо так много — единственного листочка веленевой бумаги достаточно, чтобы язык был уже налицо. Да, он налицо, он существует лишь в качестве языка, и представляет он собою летающий листок. Но наряду с этим он представляет собой еще кое-что, имеющее совершенно особую функцию и никакому человеческому объекту принципиально неусвояемое.

Персонажи играют, таким образом, свои роли. Есть персонаж дрожащий — это королева. Функция ее состоит в том, чтобы быть не в состоянии выходить в своем трепете за определенные рамки. Если бы она дрожала хоть чуточку сильнее, если бы воплощаемое ею отражение на глади озера (ведь она единственная, кто вполне осознает происходящее в первой сцене) помутнело бы еще немного, она не была бы уже королевой, она была бы просто смешна, и даже жестокость Дюпена в последней сцене стала бы нам казаться просто невыносимой. Но у нее не вырывается ни слова. Есть персонаж, который ничего не замечает, — это король. Есть министр. И есть письмо.

Письмо это, содержащее слова, адресованные королеве неизвестно кем, каким-нибудь герцогом С…, кому адресовано оно на самом деле? Будучи речью, оно может выполнять несколько функций. Так, оно выполняет функцию определенного договора определенной доверенности. Идет ли речь о любви герцога, о государственном заговоре, или о самых пустых вещах — совершенно неважно. Важно, что оно здесь, налицо, замаскированное не то присутствием, не то отсутствием. Оно здесь, но в то же время его здесь нет, оно налицо в своей действительной ценности лишь в связи со всем тем, чему оно таит угрозу, несет опасность, чинит насилие, бросает вызов, мешает произойти.

Истина, которая боится огласки — вот что такое это письмо, смысл которого меняется от раза к разу. Попав в карман министру, оно уже совсем не то, чем было прежде, чем бы оно прежде ни было. Оно уже не любовное письмо, не доверительное послание, не предупреждение — теперь оно доказательство, аргумент. Представьте себе бедного короля, который, уязвленный до глубины души, обратился бы в короля поистине милостию Божией, в одного из тех не отличавшихся благодушием государей, которым, как случалось это в истории Англии — почему-то всегда в Англии, — ничего не стоило закрыть на дело глаза, а потом взять да и отдать свою достойную супругу на суд и расправу, — представьте себе это, и вы сразу увидите, что адресат письма не менее проблематичен, нежели вопрос о его принадлежности. В любом случае с того момента, как оно оказывается в руках министра, оно по сути своей стало чем-то совершенно другим.

И вот тут министр делает нечто весьма необычное. Вы скажете, что это в порядке вещей. Но почему же тогда мы, аналитики, довольствуемся грубой видимостью мотивации?

Я собирался вынуть из кармана и показать вам письмо того времени, чтобы вы увидели, как они его складывали, но, естественно, позабыл его дома. Это было время, когда письма выглядели очень интересно. Их складывали примерно вот так [показывает], а потом скрепляли печатью или специальной облаткой.

Хитрец-министр, желая, чтобы письма осталось незамеченным, складывает его по-другому и придает ему несколько помятый вид. Довольно несложно заново сложить его таким образом, чтобы чистая часть листа оказалась обращенной наружу — на ней можно потом написать другой адрес и поставить другую печать, черную. Вместо красной. Вместо почерка благородного сеньора с его удлиненными линиями письмо подписывается почерком женщины, адресующей письмо самому министру. Вот в таком виде и торчало письмо из бумажника для визитных карточек, где не укрылось от зоркого взгляда Дюпена, ибо и он, подобно нам, нашел время поразмыслить о том, что же представляет собой письмо.

Однако для нас, аналитиков, одного желания министра, чтобы письмо не узнали, недостаточно, чтобы объяснить превращения, которые оно претерпело. Ведь он изменяет его далеко не как попало. Письмо это, содержание которого нам неизвестно, он как бы посылает теперь в ложном обличье самому себе, причем нам известно даже от чьего имени — от имени одной из своих младших родственниц с мелким женским почерком — скрепив его при этом собственной печатью.

Странные взаимоотношения с самим собой, не правда ли? Письмо, будучи надписано тонким женским почерком и нося его собственную печать, неожиданно феминизируется, включаясь одновременно в нарциссическое отношение министра к

самому себе. Теперь это своего рода любовное письмо, самому себе адресованное. Все это очень неясно, трудно поддается определению, я не хочу делать насильственных выводов, и на самом деле, если об этом превращении говорю, то лишь потому, что оно соотносится с чем-то другим, гораздо более важным и касающимся субъективных реакций самого министра.

Остановимся на этой драме, посмотрим, вокруг чего она завязалась.

Почему тот факт, что письмом завладевает министр, переносится столь болезненно, что пружиной действия становится абсолютная необходимость срочно его королеве вернуть?

Как один из умных собеседников — повествователь, выступающий одновременно в роли свидетеля, — в рассказе замечает, происшедшее имеет значение лишь постольку, поскольку королева знает, что письмо находится в распоряжении у министра. Она знает, в то время как король не знает ничего.

Предположим, что министр ведет себя с нестерпимой бесцеремонностью. Он знает свое могущество и ведет себя соответственно. Королева же — надо полагать, что дела в государстве вершатся не без ее участия — ему подыгрывает. Предполагаемые желания всесильного временщика удовлетворяются, такого-то назначают на такое-то место, министру дают нужных ему сотрудников, ему позволяют формировать на глазах Королевской Палаты, более чем конституционной, желаемое ему большинство. Ничто, однако, не указывает на то, что министр хоть что-то сказал, хоть что-то у королевы потребовал. Наоборот — письмо у него в руках и он молчит.

Да, он молчит, хотя в руках у него письмо, которое угрожает самим основам согласия. Молчит, оставаясь немым носителем угрозы глубоких, неведомых, доселе сдерживаемых потрясений. Он мог бы занять позицию, которую мы оценили бы как высоконравственную. Он мог бы обратиться к королеве с упреками. Он мог бы, рискуя показаться лицемером, выступить защитником чести своего государя, бдительным стражем порядка. Не исключено ведь, что связанная с герцогом С… интрига опасна для политического курса, который он считает правильным. Но ничего подобного он не делает.

Автор рисует нам лицо по натуре своей романтическое, напоминающее даже в какой-то степени г-на Шатобриана, который не остался бы в нашей памяти персонажем столь благородным, не будь он еще и христианином. Не окажется ли, если вчитаться хорошенько в его Записки, что он заявляет о своей клятвенной верности монархии лишь для того, чтобы с тем большей откровенностью высказать затем мнение, что она погрязла в дерьме? Так что за monstrumhorrendum, как называют министра в конце рассказа, чтобы озлобленность Дюпена как-то оправдать, он вполне сойти мог. Как явствует, таким образом, из чтения Шатобриана, для отстаивания своих принципов можно найти такой способ, что он-то их вернее всего и погубит.

Почему министра представляют нам этаким чудовищем, человеком, лишенным принципов? Присмотревшись повнимательнее, вы увидите, что он не придает тому, что находится в его власти, значения какой-либо компенсации или санкции. Зная истину относительно соглашения, он знанием этим не пользуется. Он не делает королеве упреков, не увещевает ее, выступая в роли исповедника и духовника, но и не пытается предложить письмо в обмен на что-то другое. То могущество, которое письмо может ему сообщить, — он не спешит пустить его в ход, он не придает ему никакого символического смысла, он просто-напросто пользуется тем, что между ним и королевой вырастает тот мираж, та взаимная притягательность, на которую я только что, говоря о нарциссических отношениях, вам указывал. Взаимные отношения между господином и рабом, основанные в конечном счете на неопределенной угрозе смерти, а в данном случае — на опасениях королевы.

Присмотревшись к этим опасениям внимательнее, вы убедитесь, что они сильно преувеличены. Письмо действительно представляет собой страшное оружие, но, как отмечается это в самом рассказе, достаточно пустить его в ход, чтобы немедленно тем самым его лишиться. К тому же оружие это обоюдоострое, Совершенно неизвестно, как отреагировали бы на предъявление письма не только сам король, но и весь государственный совет, вся организация, которой подобный скандал коснулся бы. В конечном счете, поскольку гнет письма оказывается нестерпимым, министр занимает по отношению к нему ту же позицию, что и королева, — он не говорит о нем вовсе. Не говорит потому, что говорить о нем, как и она, не может. Уж одно то, что он не может о нем говорить, и приводит к тому, что он оказывается во второй сцене точь-в-точь в том же положении, что и королева, и не в состоянии похищению письма помешать. Дело здесь вовсе не в хитроумии Дюпена, а в логике самих вещей.

Письмо похищенное стало письмом сокрытым. Почему не находят его полицейские? Потому что они вообще не знают, что такое письмо. Они не знают того, потому что они полицейские. Всякая законная власть, как и всякая власть вообще, зиждется на символе. На символе, как любая другая власть, зиждется и власть полиции. Вспомните период волнений: вы бы, как ягнята, позволили арестовать себя тому, кто предъявил бы вам удостоверение полицейского, хотя в другой ситуации любому, кто стал бы заламывать вам руки, попытались бы съездить по морде. Разница между полицией и властью лишь в том, что полицию убедили, будто власть ее зиждется на силе, — но сделано это не для того, чтобы вселить в нее уверенность, а наоборот, чтобы удерживать ее в границах данных ей полномочий. Именно потому, что полиция полагает, будто осуществляет функции силой, и оказывается она такой бессильной, что дальше и желать некуда.

Когда ей внушают другую точку зрения, как в некоторых регионах мира это уже некоторое время и происходит, результат известен. Возникает всеобщая приверженность тому, что мы для простоты назовем учением. Там, где в силу неприкрытого владычества символа какое-либо личное опосредование отсутствует, можно, поставив кого угодно в положение по отношению к системе символов более или менее безразличное, получить какие угодно признания, как можно любого заставить отождествить себя с тем или иным элементом в цепочке символов.

Полиция, которая верит в силу, и в то же время в Реальное, ищет письмо. Как они сами выразились — мы искали везде. И не нашли, потому что искали письмо, а письмо — оно, собственно, нигде.

Я не шучу. Подумайте, почему ни его не находят? Оно ведь здесь. И они его видели. Видели что? Письмо. У них было описание — У него красная печать и такой-то адрес. А здесь другая печать и адрес совсем не тот. А текст? — спросите вы. Но ведь о

тексте-то им как раз и не сообщили. Ибо одно из двух — он либо важен, либо нет. Если он важен, то даже в том случае, если никто, кроме короля, в нем разобраться не сможет, желательно, чтобы он не стал достоянием слухов.

Теперь вы видите, что спрятать что-либо можно лишь в одном измерении — измерении истины. Сама идея скрыть что-то в Реальном является по существу бредовой — в какие бы земные глубины клад ни был зарыт, скрытым он там не останется, ибо если кто-то туда добрался, сможете туда добраться и вы.

Скрыть можно лишь то, что относится к разряду истины. Сокрыта именно истина, не письмо. Для полицейских истина значения не имеет, для них есть лишь реальность. Именно поэтому они письма не находят.

Дюпен же, напротив, наряду с замечаниями своими об игре в чет и нечет высказывает массу соображений лингвистического, математического, религиозного толка, постоянно рассуждает о символе и доходит даже до утверждения о бессмысленности математики, в чем я у вас, присутствующих математиков, прошу извинения. Попробуйте — говорит он, — сказать однажды в лицо какому-нибудь математику, что х2 + рх может быть не совсем равняется q, — он вас уложит на месте. Это неправда: я часто делился с г-ном Риге своими подозрениями на этот счет, и ничего подобного со мной не случилось. Напротив, он поощряет меня рассуждать дальше. Короче говоря, именно навык в размышлении о символе и истине позволяет Дюпену увидеть то, что находится на виду.

В описываемой читателю сцене глазам Дюпена предстает странное зрелище. Министр демонстрирует томную леность, которая ничуть не обманывает проницательного героя, прекрасно знающего, что за ней кроется исключительная настороженность и отчаянная смелость лица романтического и способного на все, — лица, для которого слово хладнокровие — смотрите об этом у Стендаля — словно нарочно и было придумано. В нашу упадочную эпоху великие умы поневоле бездействуют. Что же делать, если все идет прахом? — мечтает он вслух, лежа на диване со скучающим видом. Вот тема. Тем временем Дюпен, скрывая глаза за зелеными очками, осматривает комнату

и пытается внушить нам, будто лишь собственная гениальность позволила ему письмо обнаружить. Ничего подобного.

Как в первой сцене о письме дала знать министру сама королева, так и здесь выдает Дюпену свой секрет сам министр. Разве не чувствуете вы эхо соответствия между этим томным Парисом и письмом, надписанным женским почерком? Дюпен буквально прочитывает новый облик письма в изнеженной позе этого персонажа, о котором никому не известно, чего он хочет — разве что как можно дальше зайти в исполнении взятой им на себя роли игрока ради самой игры. Он бросает теперь вызов миру, как бросил его похищением письма королевской чете. Чем это кончается? Да тем, что оказавшись по отношению к письму в том же положении, в котором была прежде королева, в положении по сути своей женском, министр становится жертвой того самого, что случилось и с ней.

Вы скажете, что здесь рядом с письмом уже нет трех персонажей. Само письмо здесь, два персонажа тоже налицо, но где король? В этой роли здесь явно выступает полиция. Министр именно потому так спокоен, что полиция участвует в обеспечении его безопасности точно так же, как обеспечивает, со своей стороны, король безопасность королевы. Защита двусмысленная — с одной стороны, это покровительство, которое обязан он ей оказать в качестве супруга, с другой стороны, это поддержка, которой обязана она его слепоте. Достаточно, однако, сущего пустяка, легкого нарушения равновесия, чтобы прослойка письма улетучилась. Именно это с министром и произошло.

Было ошибкой с его стороны думать, что если полиция, уже несколько месяцев обшаривавшая его жилище, письмо не нашла, он может вздохнуть спокойно. Это еще не дает никаких гарантий, точно так же, как неспособность увидеть письмо короля не оказалась для королевы защитой. В чем его ошибка? В забвении того, что если полиция письмо не нашла, то не потому, что найти его нельзя, а потому что полиция искала нечто другое. Страус чувствует себя в безопасности, потому что голова у него зарыта в песок, — министр напоминает страуса усовершенствованного, который чувствует себя надежно укрытым, когда голову в песок сунул другой страус. В результате он позволяет ощипать себе хвост третьему, из его перьев делающему себе плюмаж.

Итак, министр находится в положении королевы, а полиция — в положении короля, дегенеративного короля, который верит лишь в реальное и ничего не видит. Расстановка персонажей в точности отвечает прежней. И по одному тому, что министр в ход дискурса вмешался, что маленькое письмо, речь в котором идет о пустяках, достаточных, чтобы произвести вокруг великие опустошения, оказалось в его руках, этот хитрец из хитрецов, честолюбец из честолюбцев, интриган из интриганов и дилетант из дилетантов не видит, что секрет его вытащат прямо у

него из-под носа.

Достаточно пустяка (весьма явственно напоминающего о присутствии полиции), чтобы отвлечь на какое-то мгновение его внимание. Ведь случай на улице оттого и привлекает его внимание, что он уверен, что за ним наблюдает полиция. Как может у меня перед домом что-то произойти, если у меня на каждом углу по три фараона? Письмо не только феминизировало его, письмо (на чью связь с бессознательным я ваше внимание уже обращал) заставило его забыть самое главное. Помните историю о человеке, которого встречают на необитаемом острове, где он укрылся, чтобы забыть. — Забыть что? — Я забыл. Так и министр забыл, что, находясь под надзором полиции, не нужно упускать из виду, что могут найтись соглядатаи и получше.

Следующий этап очень интересен. Как ведет себя Дюпен? Обратите внимание на то, что между двумя визитами префекта полиции проходит немалое время. Завладев письмом, Дюпен, в свою очередь, не говорит о нем ни слова. Другими словами, владелец письма — в этом значение блуждающей истины как раз и состоит — обречен на то, чтобы держать язык за зубами. И в самом деле, кому он может о нем рассказать? Положение не из самых приятных.

Благодарение Богу, префект полиции появляется снова (префектам полиции вообще свойственно на места своих преступлений возвращаться) и Дюпена расспрашивает. Тот рассказывает ему абсолютно изумительную историю. О бесплатной консультации. Речь идет об английском враче, у которого попытались однажды выудить рецепт в частной беседе: Что бы вы посоветовали сделать больному, доктор? — Обратиться к врачу. Тем самым Дюпен намекает префекту, что гонорар будет не лишним. Тот немедленно подписывает чек, после чего Дюпен говорит: Вот оно, в моем ящике.

Значит ли это, что Дюпен, этот удивительный, наделенный почти сверхъестественной проницательностью персонаж, превращается вдруг в мелкого спекулянта? Я нисколько не сомневаюсь, что перед нами просто искупление тех злых чар, той "мана", которая с этим письмом связана. И действительно, получив свой гонорар, Дюпен тут же выходит из игры. Дело не просто в том, что он передал письмо кому-то другому, а в том, что теперь мотивы его абсолютно для всех ясны — он свое получил и теперь он тут не при чем. Сакральное значение гонорарного возмещения ясно просматривается на заднем плане анекдота про врача-англичанина.

Я не хочу настаивать, но потихоньку могу вам заметить, что и мы с вами, носящие с собой все украденные письма нашего пациента, тоже берем с него немалую плату. Подумайте хорошенько — ведь если бы мы этой платы не требовали, мы тут же сами оказались бы участниками трагедии Атрея и Фиеста — трагедии, жертвой которой является каждый из тех, что приходит доверить нам свою тайну. Они рассказывают нам всякую чертовщину — и как раз поэтому сами мы в разряде священного и жертвенного отнюдь не находимся. Всем известно, что деньги служат не только для приобретения тех или иных предметов, что цены, которые в нашей цивилизации рассчитываются с великой точностью, призваны ослабить опасность куда более страшную, чем денежная расплата, — опасность быть в чем-то перед кем-то в долгу.

Вот о чем идет речь. Каждый, у кого оказывается это письмо, вступает в конус тени, отбрасываемой тем фактом, что оно принадлежит — кому? Кому, как не лицу, в нем заинтересованному — королю. И оно в конечном счете действительно попадает к нему, но совсем не так, как происходит это в воображении Дюпена, где министр, получив отпор со стороны королевы, оказывается настолько глуп, чтобы пустить письмо в ход. Оно и вправду попадает к королю — к королю, который по-прежнему ничего не знает. Разница лишь в том, что по ходу дела месть короля занял другой персонаж. Министр, который на предыдущем этапе стал

было королевой, — вот кто выступает теперь в королевской роли. На третьем этапе место короля занял он, и письмо — у него.

Это, разумеется, уже не то письмо, что ушло от Дюпена в руки префекта полиции, а оттуда в секретный отдел безопасности (не надо убеждать нас, что одиссея письма в рассказе закончена), это письмо в новой, приданной ему Дюпеном форме, в гораздо большей мере служащее орудием судьбы, чем сам По дает нам это понять, — в форме провокационной, сообщающей этой истории столь милый для мидинеток язвительный и жестокий оттенок. Открыв письмо, министр прочтет эти строки, которые прозвучат для него пощечиной:

_ план столь зловещей мести

достоин если не Атрея, то Фиеста.

Если министру суждено будет это письмо открыть, ему действительно ничего больше не останется, как пожать плоды собственных поступков, пожрать, подобно Фиесту, собственных детей. Именно это и происходит с нами ежедневно, всякий раз, когда символическая цепочка раскручивается до конца, — наши собственные поступки настигают нас. Возникает неожиданно ситуация, когда платить надо наличными и сполна. Ситуация, когда надо, как говорят, дать отчет в своих преступлениях — имея в виду, что если вы сумеете дать в них отчет, то наказание вас не ждет. Если министр действительно сделает глупость и пустит письмо в ход, тем более не заглянув в него предварительно, чтобы убедиться, что это именно оно и есть, ему и вправду останется лишь последовать шуточному призыву, брошенному мною в Цюрихе в споре с Леклером: Ешь свое Dasein! Вот пир, поистине достойный Фиеста!

Чтобы упустить письмо в ход, министру нужно довести парадокс игрока поистине до безумия. Для этого ему нужно быть человеком воистину, до конца лишенным всяческих принципов — даже того, последнего, с которым большинство из нас никогда не расстанется и который представляет собой всего лишь тень глупости. Почувствуй он страсть — он найдет королеву щедрой, достойной уважения и любви, и это спасет его, каким бы идиотским этот выход ни выглядел. Испытай он неприкрытую ненависть, он попытается правильно рассчитать свой удар. И лишь в

том случае, если Dasein его действительно выпало из любого порядка, вплоть до интимного порядка его собственного бюро, его письменного стола, — лишь в этом случае придется ему испить до дна свою чашу.

Все это мы могли бы с успехом записать и с помощью наших маленьких альфы, беты и гаммы. Все то, что помогает нам описать персонажей как реальных — качества, темперамент, наследственность, происхождение, — не играет в этом деле никакой роли. В каждый момент каждый из них во всем, вплоть до сексуального своего поведения, определен тем фактом, что письмо всегда приходит по своему назначению.

5 апреля 1955 года.


предыдущая глава | Я в теории Фрейда и в технике психоанализа (1954/55) | XVII. Вопросы к преподающему