home | login | register | DMCA | contacts | help | donate |      

A B C D E F G H I J K L M N O P Q R S T U V W X Y Z
А Б В Г Д Е Ж З И Й К Л М Н О П Р С Т У Ф Х Ц Ч Ш Щ Э Ю Я


my bookshelf | genres | recommend | rating of books | rating of authors | reviews | new | форум | collections | читалки | авторам | add



Глава 7

Смайли оборвал рассказ – историю о некоем дипломате из Центральной Америки, страстном любителе и коллекционере моделей британских железных дорог определенного периода. Цирк сумел купить его пожизненную верность с помощью действительно редкой копии маневрового паровоза фирмы «Хорнби», украденной группой Монти Эрбака из лондонского Музея игрушек. Все еще продолжали смеяться, но вдруг заметили внезапное погружение Смайли в задумчивость о былом, когда его взгляд с тревогой остановился на чем-то, находившемся где-то далеко отсюда.

– Мы очень редко непосредственно сталкиваемся с реальностью, с которой прежде лишь играли, – тихо продолжил он. – Пока этого не случается, мы остаемся зрителями. Агенты осуществляют за нас наши чаяния, а мы – оперативники и их кураторы – сидим в полной безопасности по другую сторону прозрачных зеркал, заставляя себя поверить, что увидеть – значит почувствовать. Но стоит наступить моменту истины (если это вообще когда-либо происходит с вами)… Стоит случиться прозрению, и мы становимся гораздо менее требовательными по отношению к другим.

Произнося эту тираду, он ни разу не посмотрел на меня. Как ни намеком не выдал, о ком конкретно думал. Но я знал не хуже, чем он сам. То есть мы оба знали, что речь шла, разумеется, о полковнике Ежи.


Я увидел его, но ничего не сказал Мейбл. Вероятно, от слишком большого удивления. А возможно, я так и не избавился от привычки к вечной скрытности, и потому даже сегодня моя первая реакция на неожиданное событие выливается в желание спрятать истинные чувства. Мы с Мейбл смотрели по телевизору девятичасовой выпуск новостей, ставший в эти дни для нас заменой похода в церковь к вечерне (только не спрашивайте почему!). И внезапно я увидел его. Полковника Ежи. Но вместо того, чтобы вскочить со стула и заорать: «Господи! Мейбл! Посмотри на этого мужчину в глубине экрана! Это же Ежи!» – что стало бы вполне нормальной и здоровой реакцией для обычного человека, я продолжал смотреть и невозмутимо потягивать виски с содовой. Но позже, оставшись в одиночестве, я тут же вставил чистую кассету в видеомагнитофон, чтобы обязательно записать повтор сюжета, когда его покажут в «Ночных новостях». И с тех пор – а произошло это уже шесть недель назад – я, должно быть, просмотрел запись более десятка раз, поскольку каждый раз обнаруживался новый нюанс, который хотелось смаковать.

Но мне лучше поставить эту часть повествования в самый конец, где ей и место. Разумно будет изложить вам ход событий в хронологическом порядке, поскольку в Мюнхене имел место не только фарс с профессором Теодором, а работа спецслужбиста после разоблачения измены Билла Хэйдона не сводилась к ожиданию, пока заживут нанесенные им раны.


Полковник Ежи был типичным поляком, а для меня до сих пор непостижимо, почему столь многие поляки питают слабость к англичанам. Мы не раз предавали их страну, и мне это представлялось настоящим позором для нас. Будь я сам из Польши, то, наверное, плевал бы даже на мимолетную тень любого британца. И не важно, пострадал я от нацистов или от русских. Мы ведь поочередно бросали поляков на произвол и тех и других. Кроме того, я уж точно не удержался бы от искушения подложить бомбу под так называемые «компетентные органы», официально считавшиеся одним из департаментов британского Министерства иностранных дел. О небо! Что за чудовищная фраза! Когда я пишу эти строки, поляки снова оказались зажаты между непредсказуемым русским медведем и несколько более предсказуемым ныне германским быком. Но в одном можете быть уверены. Если Польше когда-нибудь вновь понадобится добрый друг, чтобы выручить из беды, те же «компетентные органы» из британского МИДа отправят им полную сочувственных извинений телеграмму, объясняя, что им сейчас не позволяют вмешаться стоящие перед ними более насущные задачи.

Тем не менее мое ведомство может похвастаться совершенно непропорциональными вложенным усилиям успехами именно в Польше. И поистине обескураживающее количество поляков, мужчин и женщин, со свойственной этому народу безрассудной отвагой рисковали собственными жизнями и благополучием своих семей, чтобы шпионить на «благородных англичан».

А потому не приходится удивляться, что результатом дела Хэйдона стало особенно высокое число жертв среди наших агентов в Польше. Благодаря Хэйдону британцы добавили еще одно предательство к исторически длинному списку. Когда одна потеря следовала за другой с тошнотворной неизбежностью, атмосфера траура в нашей мюнхенской резидентуре становилась почти физически ощутимой. Осознание позорного провала было сравнимо только с чувством полнейшей беспомощности. Никто из нас не сомневался, как именно все произошло. До разоблачения Хэйдона польская контрразведка во главе с талантливым шефом оперативного отдела полковником Ежи не подавала ни малейшего вида, что пользуется услугами предателя в наших рядах. Они довольствовались возможностью с его помощью проникать в существовавшие сети агентов, чтобы задействовать каналы дезинформации или, когда им это удавалось, для обработки наших шпионов и перевербовки на свою сторону, искусно заставляя их работать теперь уже против нас.

Однако после падения Хэйдона полковник понял, что во всякой сдержанности отпала необходимость, и в течение буквально нескольких дней безжалостно искоренил нашу самую преданную агентуру, которую до того времени предпочитал не трогать. «Жертвы Ежи» – так назвали мы список арестованных, пополнявшийся почти ежедневно. Отчаявшись, мы вынашивали личную ненависть к человеку, уничтожавшему наших агентов, казнившему их порой без официального следствия и суда, позволяя своим заплечных дел мастерам вдоволь поиздеваться над попавшимися людьми.

Вам может показаться странным, почему мы в Мюнхене так пристально следили за событиями в Польше. Но в том-то и суть, что несколько десятилетий все операции на польской территории планировались в Мюнхене и контролировались оттуда же. С помощью антенны, установленной на крыше здания в покрытом зеленью пригороде, где размещалось консульство, мы день и ночь принимали сигналы от своих агентов. Зачастую это был лишь короткий писк, втиснутый между словами передачи, которая на законных основаниях велась по радио. В ответ по заранее согласованному графику мы посылали им новые указания и успокаивающие сообщения. Из Мюнхена же отправлялись письма на польском языке с тайнописью между строк. А если одному из наших источников удавалось добиться разрешения на поездку за пределы страны, из Мюнхена немедленно вылетал человек, чтобы встретиться с агентом на нейтральной почве, получить у него информацию, устроить праздничный ужин, выслушать жалобы, унять тревоги.

И опять-таки из Мюнхена, если в том действительно возникала настоятельная необходимость, сотрудники резидентуры пересекали польскую границу. Всегда в одиночку и, как правило, под личиной бизнесменов, направлявшихся на ярмарку или на выставку. А потом где-нибудь на придорожной площадке для пикников или в кафе на окраинной улице наши эмиссары ненадолго встречались с самыми ценными агентами лицом к лицу, быстро завершали дела и отбывали назад, зная, что успели заправить лампу свежим маслом. Потому что никто, сам не побывавший в шкуре агента, даже представить не может, какой проверке отчаянным одиночеством подвергается его верность. Правильно рассчитанная по времени чашка самого жидкого кофе, которую можно разделить с опытным куратором, способна поднять моральный дух агента на многие месяцы.

Именно по такому случаю однажды зимним днем вскоре после того, как потекла вторая половина моего пребывания в Мюнхене (и ставшего для меня благословением отбытия профессора Теодора с его труппой в Америку), я оказался на борту лайнера польских авиалиний «ЛОТ», совершавшего рейс из Варшавы в Гданьск. В кармане у меня лежал паспорт гражданина Нидерландов на имя Франца Йоста из Неймегена, родившегося сорок лет назад. Согласно информации, указанной в заявлении на визу, целью моего вояжа была инспекция качества сборных фермерских построек для крупного западногерманского сельскохозяйственного концерна. Я ведь обладаю элементарными познаниями в области домостроения, которых вполне достаточно при обмене визитными карточками с чиновниками из Министерства сельского хозяйства.

Моя подлинная миссия была гораздо сложнее. Я разыскивал агента под кодовым именем Оскар, вернувшегося словно ниоткуда шесть месяцев спустя после того, как мы занесли его в список погибших. Совершенно неожиданно Оскар прислал нам письмо на старый явочный адрес, использовав прибор для тайнописи и детально отчитавшись в том, что он сделал или не смог сделать с того дня, когда узнал о первых арестах, и по день нынешний. Он сохранял хладнокровие. Даже остался на прежней работе. Анонимкой он подставил ни в чем не повинного аппаратчика из своего архивного управления, чтобы отвести подозрения от себя. Потом стал ждать, и через несколько недель тот аппаратчик бесследно исчез. Приободренный подобным оборотом событий, он выждал еще какое-то время. И до него дошел слух, что коллега во всем признался. Если учесть «ласковые» методы, применявшиеся подручными полковника Ежи, это едва ли было удивительно. Спустя еще несколько недель наш агент посчитал, что находится в безопасности. Теперь он выражал готовность возобновить работу, если до него сумеют довести новые распоряжения. Чтобы подтвердить серьезность своих намерений, он вклеил микроснимки на третью, пятую и седьмую точки письма, то есть воспользовался привычным способом передачи информации. При сильном увеличении эти точки содержали шестнадцать страниц совершенно секретных приказов, отданных польским Министерством обороны ведомству полковника Ежи. Аналитики Цирка пришли к заключению, что материалы «скорее всего подлинные и представляющие интерес», а такая фраза в их экспертной оценке была равнозначна восторженному признанию, что агенту по-прежнему стоило доверять.

Вы, вероятно, уже поняли, какое приятное волнение вызвало письмо от Оскара в резидентуре. Я и сам испытывал схожие чувства, пусть никогда не встречался с ним лично. «Оскар! – восклицали его сторонники. – Вот ведь хитрый старый лис! Живым и здоровым сумел выбраться из-под развалин сети! Пусть наш славный Оскар продолжает свое дело!» Он был нашим давним агентом под личиной простого клерка в польском адмиралтействе, базировавшемся в оборонном комплексе на берегу моря в Гданьске. Одним из лучших агентов, каким когда-либо располагала резидентура!

Только самые недоверчивые сотрудники Цирка и старики, готовившиеся к близкой отставке, посчитали письмо ловушкой. При сложившихся обстоятельствах согласиться с ними было бы легче всего. Сказать «нет» ничего не стоит, а вот «да» требует смелости и затрат нервной энергии. Тем не менее голоса людей с негативным подходом всегда звучат громче и отчетливее. А уж у нас после дела Хэйдона и подавно. Поэтому на некоторое время мы оказались в неопределенной ситуации, когда никто не отваживался принять решение. Пытаясь выиграть время, мы написали Оскару ответ с запросом дополнительной информации и прояснения некоторых деталей. Он направил нам злую депешу, требуя внести ясность: доверяют ему по-прежнему или нет. Причем теперь он настаивал на личной встрече с одним из кураторов. «Если встреча не состоится, больше вы ничего не получите», – твердо заявил он. И непременно на польской территории. Теперь или никогда.

Пока в нашем главном офисе продолжали пребывать в нерешительности, я обратился с горячей просьбой разрешить мне самому отправиться к Оскару. Недоверчивые из моей резидентуры сказали, что я, должно быть, умом тронулся. А сотрудники, верившие агенту, поддержали мое решение, считая его единственно правильным выходом из положения. Ни те ни другие не приводили действительно убедительных доводов, но меня снедало желание внести в вопрос полную ясность. Вероятно, здесь сыграла роль и моя личная жизнь. Мне хотелось поднять свою самооценку после того, как Мейбл стала в последнее время демонстрировать признаки стремления покончить с нашими взаимоотношениями, отчего я несколько упал в собственных глазах. Руководство согласилось с теми, кто говорил «нет». Тогда я напомнил им о своей прошлой службе в военно-морском флоте. Главный офис все еще колебался, но ответ оттуда теперь был такой: «Пока нет, но, возможно, в будущем». Я настаивал, приводя в качестве аргументов как знание нескольких языков, так и прочность своей голландской «легенды», которую коллеги из Нидерландов обеспечили в ответ на наши услуги в несколько иной сфере. Главный офис взвесил вероятный риск, проанализировал альтернативные варианты и, наконец, вынес вердикт: «Да, но только на два дня». По всей видимости, там пришли к заключению, что после Хэйдона я не мог выдать противнику уже никаких особенно важных секретов при любом исходе. Наспех собрав документы для прикрытия, я отправился в путь, прежде чем они могли успеть передумать. Температура опустилась до минус шести градусов, когда мой самолет приземлился в аэропорту Гданьска. Снежные сугробы лежали вдоль улиц, а снегопад продолжался, и его умиротворяющая картина внушила мне до некоторой степени излишнее ощущение безопасности. Но, уж поверьте, риска я всеми силами старался избегать. Мне необходимо было лишь разобраться с не самой сложной проблемой, и я уже давно избавился от прежней наивности.

Все гостиницы Гданьска были тогда одинаково ужасны, и моя не стала исключением. В холле воняло, как в плохо отмытом и дезинфицированном сортире, а процедура получения номера выглядела сложнее усыновления ребенка и длилась дольше. Моя комната оказалась уже занята какой-то женщиной, не говорившей ни на одном знакомом мне языке. К тому времени, когда удалось получить другой номер и найти горничную, чтобы избавиться от следов пребывания предыдущей гостьи, сгустились сумерки. Пора было дать Оскару знать, что я прибыл.


У каждого агента свои индивидуальные особенности. Летом, как говорилось в досье, Оскар любил рыбачить, и мой предшественник неизменно удачно проводил с ним беседы на берегу реки. Они даже поймали вместе пару крупных рыбин, которые, впрочем, не годились в пищу из-за отравленной химикатами воды. Но сейчас стояла морозная зима, на рыбалку отправлялись только несмышленые детишки и мазохисты. Зимой менялись и привычки Оскара. Чаще всего он предпочитал проводить свободное время за игрой на бильярде в клубе для мелких чиновников, располагавшемся в районе порта. А в клубе имелся телефон. Чтобы назначить встречу, моему предшественнику, владевшему польским языком в совершенстве, достаточно было позвонить туда и пуститься в легкую беседу с Оскаром, выдавая себя за Леха – старого приятеля по флотской службе. Затем Оскар говорил: «Хорошо, буду ждать тебя завтра в доме моей сестры. Пропустим пару стаканчиков». На самом деле это следовало понимать так: «Подбери меня в своей машине на углу такой-то улицы ровно через час».

Но мой польский оставлял желать много лучшего. И к тому же после предательства Хэйдона правила диктовали запрет вступать в контакт с любым агентом, используя прежние приемы и точки.

В своем письме Оскар перечислил номера телефонов трех кафе, как и время, когда он постарается оказаться в каждом из них. А три варианта он предпочел потому, что всегда существовала вероятность неисправности телефона в одном из заведений или занятости линии. Если телефонный метод не сработает, нам следовало сменить тактику и воспользоваться его автомобилем. Оскар назвал мне местоположение трамвайной остановки, где в назначенный час я должен был его ожидать. К этому он присовокупил регистрационный номер своего нового синего «трабанта».

Если вам покажется, что мне неизменно отводилась слишком пассивная роль, то это верно, поскольку непреложным законом подобных встреч всегда являлся приоретет агента. Только он мог избрать наиболее безопасный для себя путь, внешне естественно вписывавшийся в его образ жизни. Я сам выдвинул бы совершенно иные предложения, так как не мог понять, зачем перед встречей нужен телефонный разговор. Хотя Оскар, вероятно, знал, что делал. Он имел основания опасаться западни. И потому хотел для обретения уверенности сначала услышать мой голос, а уж потом продолжать.

Впрочем, могли существовать дополнительные обстоятельства, о которых мне только предстояло узнать. Что, если он приведет с собой товарища? Или потребует немедленной эвакуации из страны? Или вообще передумает продолжать сотрудничество? Потому что второе правило профессиональных рандеву столь же непреложно, как и первое: даже самые невероятные ситуации следует воспринимать как норму – гласит оно. Хороший оперативник обязан быть готов к тому, что вся телефонная система Гданьска откажет именно в тот момент, когда ему понадобится сделать важнейший звонок. Или к тому, что Оскар в то утро врежется в фонарный столб, или у него температура скакнет под сорок, или жена убедит его потребовать миллион долларов золотом за согласие возобновить отношения с нами, или у нее преждевременно родится младенец. Самое главное в нашем деле, как не уставал я твердить своим курсантам, пока они не начинали тихо ненавидеть меня, всегда принимать во внимание закон подлости. Иначе жди беды.

С мыслью об этом после часа бесплодных звонков во все три упомянутых кафе я в десять минут десятого тем же вечером встал на условленной трамвайной остановке, ожидая увидеть, как «трабант» Оскара медленно приблизится ко мне. Потому что, хотя снегопад уже прекратился, проезжая часть по-прежнему представляла собой две черные колеи в стороне от трамвайных путей, а потому немногочисленные автомобили передвигались с осторожностью чудом выживших солдат, возвращавшихся с линии фронта.

Существует старинный Данциг, свободный и величавый ганзейский порт, а есть нынешний Гданьск – польское промышленное захолустье. Трамвайная остановка располагалась, несомненно, в Гданьске. Я ждал в окружении угрюмых и темных жилых домов из железобетона, горбившихся под оранжевым отливом подсвеченного городскими фонарями неба. Куда бы я ни посмотрел, нигде, казалось, не было места, где люди могут любить друг друга или просто радоваться жизни. Ни кафе, ни кинотеатра, ни яркой, красивой неоновой вывески. Даже пара пьяниц, притулившихся в дверном проеме подъезда через дорогу, слишком напуганных, чтобы разговаривать. Любой взрыв смеха, веселый оклик или восхищенный возглас воспринимались бы как преступление против угрюмости этой тюрьмы без стен. Мимо проехала еще одна машина, но не синяя и не «трабант». Ее боковые стекла заиндевели, и даже вглядевшись внимательно, я так и не смог определить, скольких людей она перевозила. Затем автомобиль остановился. Но не на обочине, не у тротуара, не при повороте на стоянку, потому что его полностью блокировал высокий сугроб. Он просто встал на двух темных колеях. Мотор заглушили, габаритные огни выключили.

Пара влюбленных? – подумал я. В таком случае они совершенно забыли об опасности, ведь это все-таки была улица с двусторонним движением. Появилась другая машина, двигавшаяся в том же направлении. Ей тоже пришлось остановиться, но гораздо ближе к моей трамвайной остановке. Еще любовники? Или за рулем просто сидит разумный водитель, оставивший безопасную дистанцию до неподвижного автомобиля впереди? Но результат в любом случае оказался один – теперь по обе стороны от меня встало по машине, а я, продолжая ждать, вдруг заметил, что двое молчаливых пьянчуг покинули укрытие под козырьком подъезда и выглядели теперь совершенно трезвыми. Затем за спиной я расслышал шаги человека, мягкие, словно он шел по снегу в домашних тапочках, но уже очень близкие. Я понимал: мне не следует делать никаких резких движений и уж точно не пытаться умничать. У меня не оставалось свободного пути к отступлению, как не существовало возможности превентивного удара, который способен был спасти меня. Потому что я уже мысленно начал опасаться, что оказался в ситуации, когда либо все, либо ничего. И даже если все, то я ничего не мог поделать.

Слева от меня встал мужчина. Так близко, что легко мог бы прикоснуться ко мне. На нем было пальто на меху и кожаная шапка, а в руке он держал сложенный зонт, который запросто мог оказаться свинцовой трубкой, обернутой тканью и нейлоновым чехлом. Отлично! Видимо, как и я, он ждал трамвая. Второй мужчина возник справа от меня. От него пахло лошадью. Что ж, хорошо. Ему тоже нужен трамвай, пусть сюда он, вероятно, добирался верхом. Затем со мной заговорил мужчина – по-английски с траурным польским акцентом, – но его голос доносился не слева и не справа, а у меня из-за спины, откуда прежде слышались мягкие шаги.

– Боюсь, Оскар сегодня не придет, сэр. Он умер шесть месяцев назад.

Но я к тому моменту успел все осмыслить. У меня была целая вечность на размышления, если брать по нашим меркам. Я не знал никакого Оскара. Кто он, этот Оскар? Куда он должен прийти? Я же был голландцем, лишь немного владевшим английским языком и говорившим с заметным акцентом, как все мои дядюшки и тетушки в Неймегене. Я выдержал паузу, делая вид, что пытаюсь вникнуть в смысл его тирады, а потом повернулся очень медленно и без всяких признаков беспокойства.

– Думаю, вы принимать меня за кто-то другой, – ответил я протяжным и певучим тоном, усвоенным, когда я еще сидел у матери на коленях. – Меня зовут Франц Йост. Я из Голландии. И никого не жду, кроме как трамвай.

И только тогда мужчины, стоявшие по обе стороны, взялись за меня с хваткой профессионалов, прижав обе руки к телу и сбив с ног, чтобы потом дотащить до второго автомобиля. Но я все же успел рассмотреть и опознать коренастого мужчину, обратившегося ко мне, его влажную нижнюю челюсть и слезившиеся глаза ночного портье. Это был полковник Ежи собственной персоной, широко известный и прославленный сми главный защитник безопасности Польской Народной Республики. Его совершенно невыразительное лицо украшало первые полосы нескольких ведущих польских газет в то время, когда он так отважно брал под арест и подвергал пыткам наших агентов.


Есть жизненные итоги, к которым мы подсознательно готовим себя в зависимости от того, чем занимаемся. Гробовщик воображает собственные похороны, богач опасается потери состояния и нищеты, палач боится сам однажды угодить в тюрьму, развратника страшит импотенция. Мне рассказывали, что самый ужасный кошмар, какой может присниться актеру, это зал, который постепенно покидают зрители, пока он на сцене в мучительном бессилье пытается вспомнить забытые слова роли, и как это еще трактовать, если не в качестве раннего предвидения смерти? А для государственного служащего аналогом подобного кошмара становится момент, когда воздвигнутые вокруг него надежные стены из привилегий рушатся и он понимает, что подвергается опасности, словно самый обычный человек. Он как будто предстает голым перед взорами внешнего мира и, как неверный муж, пытается оправдаться за измены и ложь. И уж если начистоту, то большинство моих коллег-разведчиков принадлежат примерно к той же категории людей. Для них нет ничего страшнее, чем проснуться однажды утром и прочитать свои подлинные имена в крупных заголовках газет, услышать упоминание о себе по радио и телевидению, стать объектом шуток и насмешек или, что хуже всего, подвергнуться допросу со стороны представителей того самого общества, которое они, как считали сами, всеми силами защищали. Они бы восприняли публичное расследование у себя дома гораздо более болезненно, чем любое поражение, нанесенное противниками, или разоблачение перед всем мировым шпионским сообществом. Это равнозначно смерти.

Что касается меня, то наихудшим вариантом гибели, а значит, и самой суровой проверкой, к которой я начал готовиться, едва переступил порог потайной двери, мне виделось именно происходившее со мной сейчас. Узнать, какова истинная мера моего мужества, если меня вздернуть на дыбу. Дойти до предела физической и умственной выдержки, зная: в моих силах отсрочить смерть всего лишь словом. И потому внутри моего существа шла схватка между духом и телом, а реальную боль причиняли некие незримые наемники, воевавшие между собой у меня в голове.

Поэтому, когда я впервые ощутил совершенно невыносимую телесную боль, я приветствовал ее, как старую знакомую: «Рад встрече. Наконец-то вы пришли ко мне. Меня зовут Йост. А вас?»


Понимаете, не было никаких предварительных церемоний. Он не усадил меня за стол в соответствии с проверенными традициями и не сказал: «Либо ты заговоришь сразу, либо тебя будут сильно бить. Вот текст твоего признания. Подпиши его». Он не велел своим подручным запереть меня в камере и дать несколько дней повариться в собственном соку, чтобы я самостоятельно пришел к выводу: в признании как раз и заключается высшая форма смелости. Они попросту выволокли меня из машины и протащили в ворота обычного с виду частного дома, а затем во двор, где не было пока ни одного следа, кроме наших собственных, а потому им пришлось тянуть меня по толстому слою снега, и мои каблуки скользили по нему. Трудились сразу трое, поочередно нанося мне удары то по лицу, то в пах, то под дых, а потом снова по лицу, но уже локтем или коленом. Когда же я согнулся от боли, меня погнали, как оглушенную обухом свинью, по заснеженным камням, словно им не терпелось скорее оказаться под крышей, чтобы заняться мной по-настоящему.

И точно – стоило нам очутиться в помещении, в их действиях появилось нечто, напоминавшее систему, и складывалось впечатление, что элегантность старой, скудно обставленной комнаты внушила им уважение к порядку. Меня били теперь строго по очереди, как цивилизованные люди. Двое держали, а третий бил, и они соблюдали вполне демократичную ротацию, если не считать того, что на пятый и на пятнадцатый раз уступили черед самому полковнику Ежи. Он наносил мне удары с сочувственным видом, но такие сильные, что один раз я действительно умер ненадолго, а когда ожил, то оказался с ним наедине. Ежи сидел за складным легким столом, упершись в него локтями и зажав голову сбитыми в кровь руками, с очень грустным выражением лица, словно страдал мучительным похмельем. Он разочарованно просматривал запись моих ответов на вопросы, которые мне задавались в паузах между ударами, а потом впервые поднял глаза, чтобы с неодобрением изучить мою заметно изменившуюся в худшую сторону внешность. Потом горестно помотал головой, выражая этим свои не слишком сложные мысли: о том, насколько жизнь несправедлива к нему и он даже не знает теперь, как еще может помочь мне увидеть свет истины. Тут до меня дошло, что времени прошло значительно больше, чем я мог себе представить. Вероятно, несколько часов.

Кроме того, с этого момента сцена стала напоминать ту, какую я всегда рисовал в воображении. Мой мучитель с комфортом расположился за столом, разглядывая меня с профессиональной озабоченностью, а я сам был растянут в позе орла у раскаленного отопительного радиатора в форме гармошки. Меня приковали за кисти рук к двум его концам так плотно, что углы радиатора впивались мне в спину обжигавшими зубьями. Мой нос и рот прежде кровоточили, как, по всей видимости, уши тоже, а передняя часть рубашки напоминала фартук мясника. Однако кровь уже запеклась и больше не струилась – еще один способ прикинуть, сколько прошло времени. Вот тебе задачка: как долго сворачивается человеческая кровь в большом и пустом доме на окраине Гданьска, если ты прикован к чему-то вроде печки и смотришь на щенячье лицо полковника Ежи?

Отчего-то мне было ужасно трудно ненавидеть его, а жжение в спине, которое постепенно усиливалось, с каждой секундой все больше притупляло ненависть. Он виделся мне единственным возможным спасителем. Теперь его взгляд не отрывался от меня. Даже когда он склонил голову к столу в какой-то своей молитве, а потом поднялся и закурил омерзительно пахнувшую польскую сигарету и стал прохаживаться по комнате, его тоскливые глаза были устремлены на меня, хотя по ним невозможно было определить, где сейчас витают его мысли. Но потом он вдруг повернулся ко мне своей широкой спиной. У меня появилась возможность увидеть его толстокожую лысую голову и веснушчатый загривок. Но за исключением этого момента его глаза продолжали уговаривать, призывали одуматься, проявить здравый смысл, а порой казалось, они молили облегчить его собственную муку, ни на секунду не оставляя меня. И какая-то часть моего сознания действительно хотела ему помочь, причем желание становилось тем острее, чем сильнее жгло сзади. Потом жжение перестало быть просто жжением, а тоже превратилось в боль. Чистейшую, неизбежную, абсолютную боль, нараставшую и не имевшую предела. И я готов был бы отдать почти все для улучшения его состояния – все, кроме самого себя. Кроме той сущности, что делала меня не похожим на него и была так важна для моего выживания.

– Как ваша фамилия? – спросил он меня на том же польском английском.

– Йост. – Ему пришлось склониться, чтобы расслышать меня. – Франц Йост.

– Вы из Мюнхена, – предположил он, используя мое плечо как опору, чтобы поднести ухо ближе к моим губам.

– Родился в Неймегене. Работаю на фермерскую фирму в Таунусе поблизости от Франкфурта.

– Вы забыли про свой голландский выговор. – Он слегка потряс меня за плечо, чтобы вывести из забытья.

– Вам просто не удается различить его. Вы же поляк. Мне нужна встреча с консулом Нидерландов.

– Вы имеете в виду, с британским консулом?

– Голландским. – Думаю, я еще несколько раз повторил слово «голландским» и продолжал упрямо твердить его, пока Ежи не окатил меня холодной водой, а потом влил немного в рот, чтобы дать прополоскать и сплюнуть. Я понял, что лишился зуба. Левого переднего в нижней челюсти. Или даже двух зубов. Определить сразу было затруднительно.

– Вы верите в Бога? – спросил он.

Когда он склонялся ко мне подобным образом, щеки у него отвисали, как у младенца, а губы складывались, словно для поцелуя. Это придавало ему сходство с озадаченным херувимом.

– Только не сейчас, – ответил я.

– Отчего же?

– Пригласите ко мне голландского консула. Вы по ошибке схватили не того человека.

Я заметил, насколько ему не понравилось это слышать. Он не привык, чтобы ему отдавали распоряжения или просто противоречили. Он провел тыльной стороной правой руки по губам, что делал, когда собирался ударить меня, и я приготовился принять его кулак. Но вместо этого он начал охлопывать свои карманы. Я решил, что ему понадобился какой-то пыточный инструмент.

– Нет, – сказал он со вздохом. – Вы ошибаетесь. Я взял как раз нужного мне человека.

Затем полковник Ежи опустился передо мной на колени, и мне показалось, что он готовится убить меня, поскольку я заметил: он был смертельно опасен именно в те моменты, когда выглядел особенно несчастным. Но на самом деле он открывал замки на моих наручниках. Покончив с этим, он подсунул руки мне под мышки и приподнял, а потом поволок (я бы даже сказал, помог мне добраться) до просторной ванной комнаты со старой, стоявшей посередине и наполненной теплой водой ванной.

– Раздевайтесь, – приказал он и грустно наблюдал, как я снимаю разорванную одежду, слишком измотанный даже для попытки угадать, что он со мной сделает, когда я окажусь в ванне: утопит, сварит заживо, заморозит или бросит в воду оголенный электрический провод.

У него был мой чемодан, вывезенный из гостиницы. Пока я лежал в ванне, он выбрал и достал из него чистую одежду, грудой сложив на стуле.

– Вы улетаете завтра во Франкфурт через Варшаву. Произошла ошибка, – сказал он. – Приносим извинения. Нам только придется отменить назначенные вами деловые встречи и объяснить, что вы случайно попали под машину, скрывшуюся с места происшествия.

– Простых извинений мне теперь недостаточно.

Ванна не оказала на мое самочувствие никакого благотворного влияния. Наоборот, мне показалось, что если я так пролежу немного дольше, то снова умру. И потому я пересел на корточки. Ежи протянул руку. Я вцепился в нее и встал, но меня сильно пошатывало. Ежи помог мне выбраться из ванны, подал полотенце и с мрачным видом наблюдал, как я вытираюсь, а потом натягиваю приготовленную им одежду.

Он вывел меня из дома через двор, в одной руке держа мой чемодан, а на другую приняв часть веса моего тела, поскольку ванна не облегчила боль, а лишь окончательно лишила сил. Я оглядывался, высматривая его подручных, но никого из них не видел.

– Холодный воздух будет вам полезен, – сказал он с уверенностью специалиста.

Он дотащил меня до припаркованной машины, и она ничуть не походила на те, которые использовались при моем аресте. На заднем сиденье валялось игрушечное рулевое колесо. Мы поехали по пустынным улицам. По временам я отключался словно в дреме. Так мы достигли двустворчатых белых железных ворот, охранявшихся милиционерами.

– Не смотрите на них, – распорядился Ежи, показывая им свои документы, и я снова задремал.

Мы вышли из машины и остановились на краю поросшей травой скалы. Сильный ветер с моря морозил нам лица. Мое ощущалось распухшим, а щеки увеличились, стали как два футбольных мяча. Рот съехал куда-то на левую щеку. Один глаз не открывался. Ночь была безлунная, и где-то за пеленой просоленного тумана гремел морской прибой. Свет попадал сюда только от оставшихся у нас за спинами огней города. Временами мимо проносились какие-то фосфоресцирующие искры, или клочья белой пены взлетали снизу из тьмы. «Здесь мне настало время умереть, – думал я, стоя рядом с ним. – Сначала он избивает меня, затем дает принять теплую ванну, а теперь застрелит и сбросит со скалы». Однако его руки безвольно висели вдоль тела и пистолета в них не было. А его взгляд, насколько я мог видеть, устремлен в беззвездное темное небо, а вовсе не на меня. Значит, стрелять должен кто-то другой, притаившийся в черноте. Оставайся во мне хотя бы малость прежней энергии, я бы мог первым убить Ежи. Но энергии не ощущалось, как и необходимости. Я подумал о Мейбл, но без предчувствия потери или обретения. Мне стало любопытно, как она сумеет прожить на пенсию за меня, кого найдет на замену. «Фройлен Стефани нет дома», – вспомнилось мне… Впрочем, вероятно, что к телефону подошла сама Стефани, как предположил Смайли… – Как много моих молитв осталось без ответа», – думал я. Но сколько, я так и не произнес, если быть честным. Я ощущал неодолимую сонливость.

Наконец Ежи заговорил, и его голос, как прежде, звучал странно подавленным.

– Я привел вас сюда, потому что не создан еще в мире микрофон для того, чтобы нас подслушать в таком месте. Мне хочется стать агентом и работать на вашу страну. Для этого необходим профессионал высокого класса в качестве посредника и куратора. Мой выбор пал на вас.

Я снова потерял ориентировку во времени и пространстве. Хотя скорее всего он тоже потерял ее, поскольку вынужден был повернуться спиной к морю и, одной рукой придерживая кожаную шляпу, чтобы ее не сорвало с головы ветром, грустно всмотрелся в отдаленные огни в глубине материка, хмурясь на что-то и порой смахивая с глаз выступавшие от морозного воздуха слезы огромными кулаками.

– Для чего кому-то может понадобиться шпионить для Голландии? – спросил я.

– Очень хорошо, будем считать, что я изъявил желание стать голландским агентом, – ответил он устало, даже не пытаясь оспаривать мой излишний уже педантизм. – В таком случае мне нужен высококлассный голландский профессионал, умеющий молчать. А поскольку мне хорошо известно, каких болванов вы – голландцы – использовали против нас прежде, я с полным правом могу проявить разборчивость. Вы выдержали проверку. Поздравляю. Я выбрал вас.

Мне показалось, что самым разумным будет оставить его слова без ответа. Наверное, я все еще не доверял ему.

– В двойном дне своего чемодана вы найдете большую пачку секретных польских документов, – продолжал он своим неизменно унылым тоном. – Разумеется, в аэропорту Гданьска у вас не возникнет никаких проблем с таможней. Я распорядился, чтобы ваш багаж не досматривали. По официальной версии, отныне вы – завербованный мною агент. А во Франкфурте вы уже окажетесь в привычной и безопасной обстановке. Я же стану работать только на вас и ни на кого другого. Наша следующая встреча состоится в Берлине пятого мая. Я там буду участвовать в майских торжествах, знаменующих славные победы, одержанные пролетариатом.

Он хотел снова прикурить сигарету, но ветер одну за другой гасил его спички. Поэтому он сдернул с головы шляпу и сумел закурить, воспользовавшись ею для прикрытия от порывов, склонив в глубь нее лицо так низко, словно пил воду из неизвестного источника.

– Ваших людей наверняка заинтересуют мотивы, которые мною движут, – продолжил он после первой глубокой затяжки. – Скажите им… – Внезапно растерявшись, он втянул голову в плечи и посмотрел на меня, явно ожидая совета, как ему лучше иметь дело с идиотами. – Скажите им, что мне все обрыдло. Скажите, что меня тошнит от собственной работы. Сообщите, что наша компартия – это сборище мошенников. Им все прекрасно известно, но вы все равно упомяните об этом. И еще. Я – католик. Или еврей. Или татарин. Словом, скажите им, черт побери, то, что они хотят услышать.

– Их может заинтересовать, почему ваш выбор пал именно на голландца, – сказал я, – а не на американца, француза или кого-то другого.

Он предвидел подобный вопрос и ответил, попыхивая в темноте сигаретой.

– У вас, голландцев, были великолепные агенты, – задумчиво произнес он. – С некоторыми из них мне пришлось познакомиться очень близко. Они превосходно работали, пока не появилась эта сволочь Хэйдон. – Его осенила мысль. – А еще расскажите им, что мой отец был пилотом во время «Битвы за Британию», – добавил он. – Его сбили над Кентом. Это им наверняка понравится. Вы хорошо знаете графство Кент?

– С какой стати голландцу хорошо знать Кент? – отреагировал я.

Если бы я проводил в Польше безмятежный уикенд, то мог бы поведать ему, что незадолго до нашей так называемой добровольной разлуки с Мейбл мы купили дом в Танбридж-Уэллсе. Но в данных обстоятельствах предпочел воздержаться и правильно сделал, потому что при проверке истории Ежи нашим главным офисом не обнаружилось никаких документальных подтверждений, что его отец пилотировал хотя бы бумажного воздушного змея. И когда несколько лет спустя я спросил об этом Ежи (а его преданность вечно вероломным британцам к тому времени уже не вызывала никаких сомнений), он лишь рассмеялся и признал, что его папаша был на самом деле старым дураком, обожавшим только водку под картошку.


Так почему же?

На целых пять лет затем общение с Ежи стало для меня «секретными университетами» шпионажа, но его презрительное отношение к мотивировке – и собственной в особенности – нисколько не изменилось. Сначала мы, идиоты, делаем все, что нам взбредет в голову, говорил он, и лишь потом начинаем лихорадочно подыскивать оправдания для своих поступков. Для него все люди были идиотами, что он не уставал мне повторять. А мы, шпионы, отличались высшей степенью идиотизма.

Поначалу я подозревал, что он стал работать на нас, поскольку хотел отомстить людям, стоявшим выше его на иерархической лестнице и грубо третировавшим его. Он ненавидел их всех, но себя – в первую очередь.

Затем я решил, что он начал шпионить по идеологическим причинам, а его напускной цинизм лишь прикрывал более утонченные понятия, усвоенные им с наступлением подлинной зрелости. Но все уловки, к которым я прибегал, чтобы пробить панцирь циника («Семья, Ежи. Твоя мама, Ежи. Признайся, ты гордишься тем, что стал дедом»), натыкались на новые слои цинизма, невидимые прежде. Он не чувствовал к семье никакой привязанности, ответил Ежи с холодом в голосе, и мне пришлось заключить: он и в самом деле не лукавил, когда говорил о своей ненависти ко всей человеческой расе, а его грубость, как и само по себе предательство, была лишь простым способом выразить и выплеснуть эту ненависть.

Западом, по его мнению, правили такие же идиоты, которые руководили всем в мире. Так в чем же разница? И когда я возразил, что его воззрения не соответствуют действительности, он с яростью фанатика принялся отстаивать свой нигилизм, и мне пришлось сдержаться, опасаясь вызвать взрыв гнева с его стороны.

Так почему же? Зачем рисковать жизнью, карьерой, благополучием пусть даже нелюбимой семьи, чтобы делать что-то для другой части мира, которую он тоже презирал?

Религия? Я спросил его и об этом, причем вложил в вопрос значение, какое, по моему мнению, он исподволь придавал католицизму. Христос страдал маниакально-депрессивным психозом – вот как Ежи откликнулся на мои слова. Христу хотелось совершить публичное самоубийство, и именно поэтому он продолжал провоцировать власти, пока они не сделали ему одолжение. «Все эти одержимые верой в Бога типы из одного теста слеплены, – заявил он презрительно. – Я их не раз пытал. Мне ли не знать?»

Как большинство циников, он одновременно придерживался пуританских взглядов, причем этот парадокс проявлялся в нем по-разному. Когда мы предложили ему денег, счет в швейцарском банке, то есть пошли привычным путем, он пришел в ярость и заявил, что его не надо принимать за какого-то «мелочного и продажного стукача». Позже я выбрал момент (по наущению из главного офиса) для заверений: если его начнут подозревать и возникнет опасность ареста, мы сделаем все возможное, чтобы переправить его на Запад и снабдить документами для новой жизни. В ответ он окатил меня поистине безгранично презрительной фразой: «Я – польский урод и предпочту, чтобы меня поставили к стенке такие же польские уроды, как я сам, не дожидаясь смерти предателя в одном из ваших капиталистических свинарников».

Если говорить о других жизненных благах, то мы не могли предложить ему ничего, чем он уже не располагал бы. О своей жене он отзывался как о брюзге, и возвращение домой после тяжелого рабочего дня неизменно воспринималось им с тоской. Любовница была молоденькой дурочкой, и уже после часа наедине с ней он предпочитал игру на бильярде ее нескончаемой болтовне.

Так почему же? Я продолжал задаваться этим вопросом и после того, как полностью исчерпал список известных нашему ведомству стандартных мотивировок.

А Ежи тем временем пополнял нашу сокровищницу информации. Он вывернул свою секретную службу перед нами наизнанку так же тщательно, как Хэйдон прежде поступил с нашей собственной. Как только он получал какие-то новые указания из Москвы, мы узнавали о них раньше, чем его подчиненные приступали к исполнению приказов. Ему удавалось делать фото со всего, что оказывалось в пределах досягаемости, причем он шел подчас на такой риск, что приходилось умолять его больше этого не делать. Он проявлял совершенную беспечность, заставляя меня задумываться, уж не стремится ли он к публичной казни, как отвергнутый им Иисус. Лишь его поразительная эффективность при исполнении своих прямых обязанностей, которую мы лицемерно предпочитали именовать «прикрытием», защищала его от любых подозрений на родине. Он балансировал на грани добра и зла, а его деятельность имела и свою темную сторону. Даже Бог не выручил бы тех западных шпионов, подлинных или мнимых, которые признавали свою вину, попав в лапы к Ежи.

Только однажды за все пять лет, пока я курировал его, он позволил себе намеком обмолвиться о загадке, решения которой я бесплодно искал. Ежи смертельно устал. В то время он принимал участие в конференции глав разведок стран Варшавского договора в Будапеште, одновременно отбиваясь от нападок на свою службу в Польше, где его подручных обвиняли в коррупции и чрезмерной жестокости. Мы встретились в Западном Берлине в пансионе на Курфюрстендамм, где обычно селились наши представители. Ежи выглядел как действительно усталый палач. Сидя на моей кровати, он жадно курил и отвечал на дополнительные вопросы, возникшие у меня в связи с последними материалами, переданными им. У него покраснели глаза. Когда мы закончили, он попросил стакан виски, потом второй.

– Если нет опасности, то нет и жизни, – сказал он, небрежно бросая на покрывало три кассеты с микропленками. – Без опасности ты мертвец. – Достав грязноватый коричневый носовой платок, он тщательно протер им обрюзгшее лицо. – Если нет опасности, лучше сидеть дома и нянчить ребенка.

Я предпочел думать, что он имеет в виду опасность в фигуральном смысле. На самом деле, решил я, он говорит о способности чувствовать вообще и о страхе, что с утратой этой способности он перестанет существовать как личность. Это, кстати, легко объясняло его стремление непременно возбудить чувства в других людях порой самыми грубыми методами. И на мгновение мне показалось, что я отчасти понял, почему он сидит в моей комнате, нарушая все писаные и неписаные правила. Он пытался поддерживать в себе живой дух как раз в тот период жизни, когда ему стала мерещиться близкая смерть этого духа.


Тем же вечером я ужинал со Стефани в американском ресторане, расположенном в десяти минутах ходьбы от пансиона, где встречался с Ежи. Мне не без труда удалось добыть номер ее телефона у сестры из Мюнхена. Стеф оставалась такой же статной и красивой, какой запомнилась мне, причем преисполнилась решимости убедить меня, что вполне счастлива. О, моя жизнь прекрасна, Нед, заявила она. Она сошлась с одним ужасно известным ученым, хотя не первой молодости. Но ведь и мы уже не молоды, верно? Зато он мудр и совершенно восхитителен. Она назвала имя. Мне оно ничего не говорило. Она сказала, что беременна от него. Однако внешне нельзя было ничего заметить.

– Ну а ты, Нед? Как все сложилось у тебя? – спросила она, словно мы были двумя генералами, докладывавшими друг другу об успехах каждый на своем фронте.

Я улыбнулся ей самой уверенной из моих улыбок, той, что помогала вселять надежду и спокойствие в агентов и коллег на протяжении многих лет после нашей последней с ней встречи.

– Как мне кажется, у меня тоже все совсем неплохо, спасибо, – сказал я, прибегнув к типично британской привычке выглядеть намеренно приуменьшающим свои достижения. – В конце концов, ты же не можешь ожидать, чтобы в одном человеке слились все необходимые тебе достоинства, верно? У меня с женой налажено взаимопонимание и партнерство, как я бы это охарактеризовал. Две устойчивые жизненные параллели.

– И ты все еще выполняешь ту же работу? – спросила она. – Работу Бена?

– Да.

Мы впервые упомянули в разговоре о Бене. Он поселился в Ирландии, сообщила она. Его кузен купил запущенное имение в графстве Корк. И Бен стал там своего рода управляющим на время отсутствия хозяина, разводя рыбу в речке, присматривая за фермой и занимаясь другими подобными делами.

Я поинтересовался, виделась ли она с ним хотя бы раз.

– Нет, – ответила Стеф. – Он сам этого не хочет.

Я предложил отвезти ее домой, но она предпочла такси. Нам пришлось дожидаться машины, стоя на улице, и ожидание показалось вечностью. Когда же я захлопнул за ней дверцу, ее голова резко склонилась вперед, словно она что-то уронила на пол автомобиля. Я уже издали помахал рукой ей вслед, но она не ответила на мой прощальный жест.


Девятичасовые новости показывали сюжет о митинге «Солидарности» в Гданьске, где польский кардинал призывал огромную толпу проявлять сдержанность. Потеряв интерес, Мейбл развернула номер «Дейли телеграф» и вернулась к разгадыванию кроссворда. Поначалу толпа слушала кардинала, продолжая шуметь. Но затем, проявив известное всем трепетное отношение поляков к церкви, люди примолкли. Закончив обращение к пастве, кардинал шагнул в гущу толпы, раздавая благословения и принимая знаки почтения. И когда к нему подводили поочередно одну знаменитость за другой, я вдруг разглядел Ежи, который, как провинившийся мальчишка, изгнанный с праздника, маячил на заднем плане. После отставки он сильно похудел, и я догадывался, что изменения в общественной жизни едва ли положительно повлияли на его положение. Пиджак сидел на нем будто с чужого плеча, его когда-то внушительные кулаки теперь едва виднелись из-под слишком длинных рукавов.

Внезапно кардинал тоже заметил его, как чуть раньше я сам.

Священнослужитель застыл в явной нерешительности, словно хотел сначала сам разобраться в своих ощущениях. На какое-то мгновение он даже весь как-то подтянулся, почти готовый повиноваться, прижал локти к бокам и выпрямил спину, чтобы встать по стойке «смирно». Но затем его руки вновь распрямились и он отдал распоряжение одному из своих помощников, молодому падре, который не слишком рвался исполнять порученное ему задание. Кардинал повторил приказ, и помощник расчистил для него проход в толпе прямо к Ежи. Двое мужчин оказались лицом к лицу – глава тайной полиции и кардинал. Ежи поморщился, как от боли в желудке. Кардинал склонился вперед и что-то сказал ему на ухо. Неловким движением Ежи опустился на колени, чтобы получить кардинальское благословение.

И каждый раз, просматривая эти кадры на видео, я замечал, как Ежи закрывал глаза от снедавшей его боли и покаяния. Но в чем он раскаивался? В своей жестокости? В преданности неправому делу? Или же в том, что совершил предательство? Или он смежил веки просто в инстинктивной реакции любого палача, которому одна из жертв даровала свое прощение?


Я хожу на рыбалку. Погружаюсь в свои мелкие грезы. Моя любовь к пейзажам сельской Англии только усилилась, хотя это едва ли было возможно. Я вспоминаю о Стефани, о Белле и о других моих женщинах, близость с которыми так и не получила завершения. Я выступаю с нападками на члена парламента от местного округа по поводу загрязнения реки. Он называет себя консерватором, так какого же дьявола ничего не умеет сохранить? Я присоединяюсь к одной из умеренных и здравомыслящих групп защитников окружающей среды, собираю подписи под петициями. Но до этих петиций властям нет дела. А вот в гольф я не играю и никогда не стану. Хотя присоединяюсь к Мейбл по средам после обеда и совершаю нечто вроде прогулки, но только при условии, что играет она одна. Я подбадриваю ее после неудачных ударов. Пес веселит себя сам. Жизнь на пенсии дана, не только чтобы оплакивать потери или продолжать ломать себе голову над тем, как создать более совершенный мир.


Глава 6 | Избранное. Компиляция. Романы 1-12 | Глава 8