home | login | register | DMCA | contacts | help | donate |      

A B C D E F G H I J K L M N O P Q R S T U V W X Y Z
А Б В Г Д Е Ж З И Й К Л М Н О П Р С Т У Ф Х Ц Ч Ш Щ Э Ю Я


my bookshelf | genres | recommend | rating of books | rating of authors | reviews | new | форум | collections | читалки | авторам | add



Глава 13

Катя забрала Барли утром в воскресенье в десять часов у подъезда гигантской гостиницы «Международная», ибо Хензигер категорически потребовал, чтобы они остановились именно там. (Иностранцы с Запада фамильярно называют ее «Меж».) И Уиклоу с Хензигером, сидя в нелепейшем помпезном вестибюле, сумели стать свидетелями их радостной встречи и отъезда.

День выдался солнечный, и Барли задолго до назначенного времени поджидал ее у подъезда, к которому непрерывным потоком подкатывали лимузины с зашторенными стеклами, забирая или высаживая именитых особ «третьего мира». Но вот в их строй ворвалась ее красная «Лада», как вспышка веселья в похоронной процессии, – тоненькая ручка Анны, точно носовой платок, трепетала над опущенным стеклом задней дверцы, а рядом с ней Сергей, выпрямившись, точно комиссар, сжимал рыболовный сачок.

Барли было очень важно сначала увидеть детей. Он обдумал это заранее и пришел к выводу, что надо сделать именно так – ведь теперь любая мелочь обретала значение и ничего нельзя было оставлять на волю случая. Только весело помахав в ответ им обоим и состроив Анне гримасу, он позволил себе взглянуть на ветровое стекло: справа плотно сидел дядя Матвей – его чисто выбритое коричневое лицо поблескивало, как каштан, а из-под козырька клетчатой кепки весело смотрели глаза бывалого моряка. Сияй солнце, греми гром, сверкай молния, Матвей все равно облачился бы в честь знаменитого англичанина во все самое парадное – диагоналевый пиджак, выходные сапоги и галстук-бабочку. К лацкану он пришпилил эмалевый значок с перекрещивающимися революционными флагами. Матвей опустил стекло, Барли просунулся внутрь, тряся руку Матвея и восклицая «привет, привет!». И только потом осмелился взглянуть на Катю. Но губы его не сразу расцвели в улыбке, словно время споткнулось, или он забыл свои реплики, свою легенду, или просто что она так красива.

Однако Катя сдерживаться не стала.

Она выпорхнула из машины. Брюки на ней были скверного покроя, но все равно очень ей шли. Она стремглав обежала бампер, сияя счастьем и доверием. Она кричала: «Барли!» И к той секунде, когда она добралась до него, ее руки были уже раскинуты так широко, что все ее тело легко и свободно устремлялось в его объятия – которым она, как благовоспитанная русская девочка, тут же поставила благопристойной предел, чуть попятившись, но не отпуская его, вглядываясь в его лицо, в его волосы, в его старенький туристский костюм, и говорила, говорила без умолку, непосредственно и дружески.

– Как хорошо, Барли, ну, просто чудесно, что вы приехали! – восклицала она. – Добро пожаловать на книжную ярмарку, добро пожаловать в Москву. Матвей просто поверить не мог вашему звонку из Лондона! «Англичане всегда были нашими друзьями, – сказал он. – Они научили Петра плавать по морю. А если бы не научили, у нас не было бы военно-морского флота». Это он про Петра Великого, понимаете? Матвей живет только Ленинградом. А как вам Володина машина? Я так рада, что у него наконец есть что-то, что он может любить.

Она отпустила его, и, как обалдевший от счастья идиот, каким он и выглядел, Барли издал вопль: «Ох, черт! Совсем забыл». Он вдруг вспомнил про пакеты, которые прислонил к стене возле подъезда. Когда он вернулся с ними, Матвей как раз выбирался из дверцы, чтобы уступить ему место на переднем сиденье, но Барли и слушать об этом не пожелал.

– Нет-нет-нет, да нет же! Я отлично умещусь с близнецами! Но все равно спасибо, Матвей.

После чего он, изгибаясь и складываясь, забрался спиной вперед на сиденье к близнецам, словно припарковал задним ходом говорящий грузовик, а сам тем временем раздавал пакеты, и дети похихикивали с благоговейным удивлением: уж этот великан с Запада! Сколько у него суставов и еще всякого лишнего, а нам он привез английские шоколадки, швейцарские цветные карандаши, альбомы для рисования и книжечки Беатрис Поттер на английском – на двоих, и красивую новую трубку для дяди Матвея (Катя как раз говорила, что теперь человека счастливей его трудно представить), а к ней кисет с английским табаком.

Ну, а Кате – все, чего она только могла бы пожелать до конца своих дней: губную помаду, пуловер, духи, французский шелковый шарф, такой красивый, что его страшно надеть.

«Лада» тем временем уже отъехала от подъезда «Меж» и затряслась на неровностях мостовой, а Катя рассказывала о книжной ярмарке, открывающейся завтра, и довольно неудачно лавировала между заполненными водой выбоинами.

Двигались они примерно на восток. Дружелюбное золотое сентябрьское солнце висело почти прямо перед ними, придавая очарование даже московским окраинам. Дальше потянулась печальная равнина – бесхозные поля, заброшенные церкви, огороженные трансформаторные подстанции. По сторонам шоссе возникали скопления старых дачек, напоминавших обветшалые пляжные домики; прихотливые башенки и палисаднички вновь привели на память Барли английские железнодорожные станции дней его детства. Матвей на переднем сиденье отравлял их всех, самозабвенно обкуривая новую трубку и изъявляя свой восторг сквозь клубы дыма. Однако Катя была так увлечена перечислением открывавшихся взгляду достопримечательностей, что не обращала на него внимания.

– Вон там за холмом, Барли, прячется такой-то литейный завод. А это замызганное цементное строение слева принадлежит колхозу.

– Великолепно! – сказал Барли. – Потрясающе. А день-то, день!

Анна высыпала карандаши себе на колени и тут же обнаружила, что, стоит лизнуть кончик, он оставляет влажную цветную линию. Сергей убеждал ее убрать их назад в жестяную коробочку, а Барли миротворчески пытался рисовать в альбоме всяких животных, чтобы ей было что раскрашивать, но московские дорожные покрытия на художников не рассчитаны.

– Да не зеленым, балбеска! – сказал он ей. – Кто-нибудь видел зеленых коров? Катя, ваша дочь воображает, будто коровы бывают зелеными.

– Анна у нас девочка не от мира сего, – со смехом ответила Катя и что-то быстро сказала Анне через плечо. Анна посмотрела на Барли и хихикнула.

И все это – под нескончаемый монолог Матвея, звонкий смех Анны и встревоженные замечания Сергея, не говоря уж о натужном реве маленького мотора, так что вскоре все уже слышали только самих себя. Внезапно они свернули с шоссе и покатили прямо по лугу и вверх по склону холма, куда не вела ни единая тропка, – дети безудержно хохотали, и Катя с ними, а Матвей одной рукой судорожно схватился за кепку, бережно зажав в другой трубку.

– Вот видите? – торжествующе спросила Катя у Барли, перекрикивая шум, словно собиралась раз и навсегда решить старый спор между влюбленными в свою пользу. – В России мы можем ехать, куда захотим, при условии, что не вторгнемся во владения наших миллионеров или правительственных чиновников.

Они перевалили через гребень холма под новый взрыв буйного смеха, скатились в травянистую лощину, вновь, точно храбрая лодочка на волну, вскарабкались по противоположному склону и оказались на проселке, вьющемся по берегу ручья. Ручей нырнул в березовую рощу, проселок за ним. Катя каким-то образом остановила машину, рванув на себя ручной тормоз, словно тормозя сани. Они оказались совсем одни в раю, где можно построить плотину на ручье, перекусить на пригорке и поиграть в лапту битой и мячиком Сергея, извлеченными из багажника. Все должны были встать в круг, один бросал мяч, другой отбивал.

Вскоре выяснилось, что Анна относится к лапте весьма легкомысленно и думает только о том, как бы отыскать еще какой-нибудь повод для смеха, а потом усесться за еду и пофлиртовать с Барли. Но Сергей, солдат, был истово верующим, а Матвей, моряк, и вовсе фанатиком. Катя же, выбирая место для завтрака, объясняла мистическую роль лапты в развитии западной культуры.

– Матвей уверяет меня, что лапта – родоначальница американского бейсбола и вашего английского крикета. Он убежден, что вас с ней познакомили выходцы из России. И не сомневаюсь, что изобретателем ее он считает Петра Великого.

– Если это правда, то в ней гибель империи, – с глубокой серьезностью сказал Барли.

Лежа в траве, Матвей посасывает трубку и продолжает красноречивый монолог. Его ласковые голубые глаза, устремленные в славное ленинградское прошлое, горят героическим огнем. Но Катя слушает его, как радиоприемник, который невозможно выключить. Кое-что она улавливает, но глуха ко всему остальному. Она идет по траве к машине, забирается внутрь, захлопывает за собой дверцу и появляется снова уже в шортах, с клеенчатой сумкой, в которой лежат бутерброды, завернутые в газету, холодные котлеты, холодная курица и пирожки с мясной начинкой. За ними следуют соленые огурцы и крутые яйца. Она привезла несколько бутылок жигулевского пива, Барли прихватил шотландское виски, и Матвей произносит пылкий тост за какого-то монарха, которого давно нет, возможно, что и самого Петра.

Сергей наклоняется над ручьем и загребает воду сачком. Его заветная мечта, объясняет Катя, наловить рыбы и накормить всех, кто находится под его опекой. Анна рисует. Умышленно отодвигаясь от альбома, чтобы все могли полюбоваться ее творением. Она трудится над автопортретом для Барли, чтобы он повесил его у себя дома в Лондоне.

– Она спрашивает, женаты ли вы? – говорит Катя, уступая приставаниям дочери.

– Нет. То есть в настоящее время. Но я всегда готов.

Анна задает еще один вопрос, но Катя краснеет и делает ей выговор. Выполнив свой патриотический долг, Матвей ложится на спину, надвигает кепку на глаза и ораторствует бог знает о чем, но, во всяком случае, о чем-то необыкновенно для него увлекательном.

– Скоро он доберется до ленинградской блокады, – с нежной снисходительной улыбкой говорит Катя.

Она умолкает и взглядывает на Барли. Ее слова означают: «Теперь мы можем поговорить».

* * *

Серый фургон заурчал мотором. Давно бы так! Барли уже довольно долго сердито поглядывал на него через ее плечо, надеясь, что это дружеский фургон, но от души желая, чтобы он оставил их одних. Боковые окна кабины густо облепляла пыль. С облегчением он следил, как фургон, громыхая, выбрался на дорогу и исчез за поворотом и из его памяти.

– Он себя чувствует отлично! – говорила Катя. – Он написал мне длинное письмо, и у него все как нельзя лучше. Он болел, но теперь совершенно здоров, и я этому верю. Ему надо многое с вами обсудить, и во время ярмарки он специально приедет в Москву увидеться с вами и узнать, как продвигается дело с его книгой. Он хотел бы поскорее увидеть подготовленную часть рукописи, хотя бы одну страницу. По-моему, это опасно, но у него не хватает терпения ждать. Он хочет узнать ваши предложения относительно заглавия, перевода, даже иллюстраций. Мне кажется, он превращается в типичного писателя-диктатора. Скоро он сам подтвердит все это и, кроме того, найдет квартиру, где вы сможете встретиться. Он хочет устроить все сам, только подумайте! По-моему, вы оказали на него самое благотворное влияние.

Она рылась в сумочке. За березовой рощицей остановилась красная легковушка, но Катя словно ничего не замечала, кроме собственного радужного настроения.

– Самой мне кажется, что его работа скоро будет излишней. Переговоры о разоружении так быстро продвигаются, и в новой атмосфере международного сотрудничества все эти ужасы уйдут в прошлое. Естественно, американцы относятся к нам с подозрением. И мы, естественно, относимся с подозрением к американцам. Но когда мы объединим усилия, то сможем разоружиться до конца и вместе предотвратить угрозу войны, где бы она ни возникла. – Она говорила своим назидательным тоном, не терпящим возражений.

– Но как же нам это удастся, если у нас не будет оружия, чтобы ее предотвращать? – возразил Барли, и суровый взгляд тут же покарал его за дерзость.

– Барли, по-моему, вы поддаетесь западному негативизму, – произнесла она приговор, извлекая из сумочки конверт. – Это ведь вы, а не я, уверили Якова, что нам необходимы эксперименты с человеческой природой.

Ни штампа, ни марки, заметил про себя Барли. Просто «Кате» русскими буквами и вроде бы почерком Гёте, но кто мог сказать наверное? По затылку и плечам у него пробежала тревожная дрожь, словно по ним разливалась отрава или у него начинался приступ аллергии.

– А чем он болел?

– Когда вы встретились в Ленинграде, он очень нервничал?

– И он и я. Все дело в погоде, – ответил Барли, все еще ожидая ответа на свой вопрос. Его слегка подташнивало. Вероятно, съел что-нибудь не то.

– Нет, он просто был болен. Вскоре после вашей встречи у него был сильный приступ, такой внезапный и острый, что даже его коллеги не знали, куда он исчез. У них возникли самые страшные подозрения. Один из ближайших его друзей даже признался мне, что они боялись, не умер ли он.

– А я не знал, что у него есть близкие друзья, кроме вас.

– Меня он выбрал своим представителем в делах с вами. А для прочего у него, естественно, есть еще друзья. – Она вынула письмо из конверта, но не отдала ему.

– Но это не совсем то, что вы мне говорили в прошлый раз, – сказал он растерянно, продолжая борьбу с умножающимися симптомами недоверия.

Его упрек оставил ее равнодушной.

– С какой стати рассказывать обо всем при первом знакомстве? Приходится оберегать себя. Это естественно.

– Пожалуй, – согласился он.

Анна закончила автопортрет и потребовала немедленных похвал. Она изобразила себя собирающей цветы на крыше.

– Изумительно! – восхитился Барли. – Скажите ей, что я повешу его над камином. Я уже знаю, где именно. Слева там фотография Антеи на лыжах, а справа Хэл крепит парус. Анна займет место между ними.

– Она спрашивает, сколько лет Хэлу, – сказала Катя.

Ему пришлось произвести некоторые подсчеты. Сначала припомнить, в каком году родился Хэл, затем – какой нынче год, а потом не без труда вычесть один из другого, а в ушах у него звенело.

– Ну-у, Хэлу двадцать четыре. Но, боюсь, он женился довольно по-глупому.

Анна огорчилась и с упреком посмотрела на них, когда Катя продолжила разговор.

– Едва я узнала, что он исчез, как попыталась связаться с ним обычными способами, но у меня ничего не вышло. Я была ужасно расстроена. – Она наконец протянула ему письмо, а ее глаза светились облегчением и счастьем. Беря письмо, он неловко сжал ее руку, и она ее не отдернула. – Затем через восемь дней, то есть через неделю, если не считать сегодняшнего, в субботу, через два дня после вашего звонка из Лондона, мне домой позвонил Игорь. «Я достал для тебя лекарство. Выпьем где-нибудь кофе, и я его тебе отдам». Лекарство – это наше кодовое обозначение письма. Он подразумевал письмо от Якова. Я удивилась и страшно обрадовалась. Яков уже много лет не писал мне писем. И какое письмо!

– Кто это Игорь? – спросил Барли очень громко, чтобы перекричать грохот внутри своей головы.

Пять страниц прекрасной белой, неизвестно где добытой бумаги, исписанные аккуратным нормальным почерком. Барли никак не ожидал, что Гёте способен писать так упорядоченно-ординарно. Катя отняла руку, но мягко.

– Игорь – друг Якова с ленинградских времен. Они вместе учились.

– Чудесно. А чем он занимается сейчас?

Его вопрос вызвал у нее досаду – ей не терпелось увидеть, какое впечатление произведет на него письмо, пусть он и не может сам его прочесть.

– Он научный консультант в каком-то министерстве. При чем тут профессия Игоря? Хотите, чтобы я вам перевела, или нет?

– А как его фамилия?

Она ответила, и при всей глубине своего смятения он обрадовался ее колючести. «Нам бы нужны годы, а не часы, – подумал он. – Нам бы вцепляться друг другу в волосы в раннем детстве. Нам бы, пока еще не поздно, пережить все, что мы не пережили». Он повернул письмо к ней, и она небрежно опустилась на колени у него за спиной, одной рукой опираясь на его плечо, а другой указывая на строчки, которые переводила. Он ощущал, как ее грудь касается его спины, и его внутренний мир пришел в равновесие, недавние чудовищные подозрения уступили место способности аналитически мыслить.

– Вот адрес. Просто номер почтового ящика, что совершенно нормально, – сказала она, указывая пальцем в верхний правый угол. – Он в спецбольнице, возможно, в спецгородке. Письмо он писал, лежа в постели, – видите, как красиво он пишет, когда трезв? – и отдал его приятелю, который ехал в Москву. Приятель передал письмо Игорю, что тоже совершенно нормально. «Моя милая Катя»… ну, обращение не совсем такое, но неважно. «Меня сразил какой-то вариант гепатита, но болезнь – вещь весьма поучительная, и я жив». Очень для него типично – сразу же выводить мораль. – Она опять указала на строку. – Это слово делает гепатит хуже – «отягощенный»…

– Осложненный, – с полным спокойствием поправил Барли.

Пальцы у него на плече укоризненно сжались.

– Что за важность, если слово и не совсем точно? Не хотите ли, чтобы я съездила за словарем? «У меня была очень высокая температура и много фантазий…»

– Галлюцинаций, – вставил Барли.

– Правильное слово будет «бред», – начала она в бешенстве.

– Ладно, ладно, обойдемся и так.

– «…но теперь я совсем здоров и через два дня уеду на неделю к морю в санаторий». К какому морю, он не указывает, да и зачем? «Мне можно будет все, только не пить водки, но это чисто бюрократическое ограничение, и, как подлинный ученый, я быстро им пренебрегу». И это тоже типично, правда? Что после гепатита он сразу же думает о водке.

– Абсолютно, – ответил Барли, улыбнувшись, чтобы угодить ей… а может быть, и чтобы успокоить себя.

Строчки были безупречно прямые, точно их выводили по линейке. И ни единого вычеркнутого слова.

– «Если бы только все русские могли лечиться в таких больницах, в какую здоровую нацию мы превратились бы в самое ближайшее время!» Он остается идеалистом, даже когда болен. «Сестры такие красавицы, а врачи такие молодые и красивые, что место это больше походит на обитель любви, чем болезней». Он это пишет, чтобы возбудить во мне ревность. Но знаете что? На него это так не похоже – заметить, что кто-то счастлив. Яков – трагик. И даже скептик. Видимо, они излечили его заодно и от мрачного настроения. «Вчера я в первый раз вышел на прогулку, но вскоре устал, как малое дитя. Потом я лежал на веранде и успел загореть, прежде чем уснул сном праведника с чистой совестью, если не считать моего скверного обращения с тобой – ведь я тебя всегда эксплуатирую». Ну, дальше всякие нежности, я их переводить не буду.

– И так он всегда?

Она засмеялась:

– Я же вам говорила. Необычно даже, что он мне пишет, и уже много месяцев, если не сказать лет, как он не упоминает про нашу любовь, кстати, теперь абсолютно платоническую. По-моему, болезнь пробудила в нем сентиментальность, так что надо его простить. – Она перевернула страницу, и опять их руки соприкоснулись, только у Барли пальцы были холоднее зимы, и он удивился, что она ничего об этом не сказала. – Теперь мы переходим к мистеру Барли. К вам. Он крайне осторожен и вашего имени не называет. Во всяком случае, болезнь не лишила его осмотрительности. «Пожалуйста, передай нашему доброму другу, что я постараюсь, насколько будет в моих силах, увидеться с ним, когда он приедет, при условии, что мое выздоровление не затянется. Пусть привезет свои материалы, как и я, если сумею. На той неделе мне предстоит прочесть лекцию в военной академии в Саратове…» Игорь говорит, что Яков всегда в сентябре читает лекцию в этой академии. Столько нового узнаешь, когда кто-нибудь заболевает!»… и я приеду в Москву оттуда сразу же, как освобожусь. Если ты увидишься с ним раньше меня, пожалуйста, передай ему следующее. Скажи, чтобы он привез все оставшиеся вопросы, потому что после этого я больше не хочу отвечать на вопросы серых людей. Скажи ему, что список должен быть окончательным и исчерпывающим».

Барли молча слушал остальные инструкции Гёте, столь же категоричные, как и тогда в Ленинграде. И пока он слушал, черные тучи его недоверия слились воедино, внутри у него все сжалось от тайного страха, и вновь возникла тошнота.

– «…страницу перевода, но, пожалуйста, отпечатанную типографским способом: это облегчает восприятие», – обращалась она к нему от имени Гёте. – «Я бы хотел, чтобы предисловие написал профессор Киллиан из Стокгольмского университета, пожалуйста, предложите ему это как можно скорее», – говорила она.

– «…Были ли дальнейшие отклики вашей интеллигенции? Будьте добры, сообщите мне…»

Сроки опубликования. Гёте слышал, что, с коммерческой точки зрения, осень – наилучшее время, «но неужели надо ждать целый год?» – спрашивала она от имени своего любовника.

«…Да, о заголовке. Как вам „Величайшая ложь в мире“?»…

«…Суперобложка. Пожалуйста, ознакомьте меня с аннотациями на ней. И, пожалуйста, пошлите первые же экземпляры профессору Дагмаре имярек в Стэнфорд и профессору Герману имярек в Массачусетский технологический институт»…

Барли все это добросовестно заносил в свою записную книжку на странице, которую озаглавил «Книжная ярмарка».

– А что дальше? – спросил он, потому что она уже убирала письмо в конверт.

– Я же вам сказала. Всякие нежности. Он теперь в мире с собой и хотел бы возобновить отношения во всей полноте.

– С вами.

Несколько секунд она молча смотрела на него.

– Барли, мне кажется, вы ведете себя немного по-детски.

– Значит, любовники? – не отступал Барли. – И стали жить-поживать? Так?

– Раньше он страшился ответственности. А теперь нет. Вот что он пишет. Но, естественно, об этом не может быть и речи. Что было, то прошло. И невосстановимо.

– Так почему же он это пишет? – упорствовал Барли.

– Не знаю.

– Вы ему верите?

Она чуть было не рассердилась на него всерьез, но тут же уловила в выражении его лица не зависть, не враждебность, а напряженную, почти пугающую тревогу за нее.

– Почему он вдруг так расписался? Оттого лишь, что заболел? Он ведь обычно не играет с чувствами других людей… Он гордится тем, что говорит только правду.

Его пристальный взгляд продолжал держать в своей власти и ее, и письмо.

– Он одинок, – ответила она, словно в оправдание. – Ему не хватает меня, и он преувеличивает. Это естественно, Барли. Мне кажется, вы немножко…

Либо она не нашла нужного слова, либо в последний миг решила не договаривать, и Барли докончил за нее:

– …ревнуете.

И сумел сделать то, чего она от него ждала. Он улыбнулся. Сотворил милую бесхитростную улыбку бескорыстной дружбы, и пожал ей руку, и поднялся на ноги.

– Это изумительное письмо, – сказал он. – Я рад за него, рад его выздоровлению.

И был искренен. В каждом слове. Он слышал правдивый тон своего голоса, а его глаза скосились на красную легковушку за рощицей.

Затем, ко всеобщему восторгу, Барли рьяно воплощается в роль воскресного папаши – роль, к которой он был превосходно подготовлен всем ходом своей рваной жизни. Сергей требует, чтобы он приобщился к искусству рыбной ловли. Анна хочет знать, почему он не захватил плавок. Матвей уснул, улыбаясь сквозь туман виски и своих воспоминаний. Катя стоит в шортах по колено в воде. Ему кажется, что он никогда еще не видел ее такой красивой и такой далекой. Она всего лишь собирает камни для постройки плотины, но все равно другой такой красавицы он в жизни не видел.

Однако никто никогда не строил плотин с большим усердием, чем Барли в этот сентябрьский день, никто яснее не представлял себе, как можно остановить течение. Он подвертывает дурацкие серые брюки и вымокает по ягодицы. Он укладывает камни и палки до изнеможения, а Анна руководит, сидя у него на плечах. Сергею нравится его деловой подход, а Кате – его романтичный азарт. На месте красной легковушки появляется белая. В ней сидит парочка, распахнув все дверцы, и что-то такое ест. По предложению Барли дети взбегают на холм и машут парочке в белой легковушке, но парочка не машет в ответ.

Спускаются сумерки, и сквозь желтеющую березовую листву просачивается едкий дымок осенних костров. Москва вновь становится деревянной и горит. Они начинают убирать вещи в машину, а над ними пролетает пара диких гусей – последняя пара диких гусей в мире.

По дороге к гостинице Анна засыпает на коленях у Барли, Матвей разглагольствует, а Сергей сосредоточенно всматривается в страницы поттеровского «Бельчонка Орешкина», словно это партийный манифест.

– Когда вы будете с ним говорить? – спрашивает Барли.

– Это уже организовано, – отвечает она загадочно.

– Организовано Игорем?

– Игорь ничего не организует. Игорь просто связной.

– Новый связной, – поправляет Барли.

– Игорь – старый друг и новый связной, что тут такого? – Она взглядывает на него и догадывается о его намерении. – В больницу, Барли, вам ехать нельзя. Это для вас небезопасно.

– Ну, для вас это тоже не развлечение, – отвечает он.

Она знает, думает он. Она знает, но не знает, что знает. Она ощущает симптомы, какая-то часть ее сознания поставила диагноз, но всем своим существом она ему противится.

* * *

Англо-американский оперативный кабинет расположился не в убогом полуподвале на Виктория-стрит, но в сверкающей башенке, венчающей небоскреб-недоросток в окрестностях Гроувенор-сквер. Он наименовал себя Межсоюзнической группой умиротворения и круглосуточно охранялся умиротворяющими американскими морскими пехотинцами в штатской форме. Он купался в атмосфере приподнятой целеустремленности: подтянутые молодые мужчины и женщины – новое пополнение – порхали между аккуратными письменными столами, отвечали подмигивающим телефонам, разговаривали с Лэнгли по линиям засекреченной связи, подавали документы, печатали на бесшумных клавиатурах или располагались в позах сосредоточенной расслабленности перед рядами телемониторов, сменивших двойные часы прежнего Русского Дома.

Это было двухпалубное судно: Нед и Шеритон сидели бок о бок в закрытой рубке, а под ними по ту сторону перегородки из звуконепроницаемого стекла выполняли свои обязанности члены их неравночисленных команд. Одна стена принадлежала Броку и Эмме, другая стена и центральный проход – Бобу, Джонни и их когортам. Но плыли все в одном направлении. У всех на лицах было одинаковое выражение дисциплинированной целеустремленности, все смотрели на одни ряды экранов, которые мерцали и мигали, когда по ним, точно сообщения с фондовой биржи, ползли автоматические расшифровки.

– Фургон благополучно прибыл в порт, – сказал Шеритон, когда экраны внезапно очистились и выдали кодовое слово «дубинка».

Фургон этот сам был чудом внедрения.

Наш собственный фургон! В Москве! У-у, мы! За его приобретением и использованием крылась отдельная колоссальная операция. «КамАЗ», грязно-серый, огромный, одна из машин SOVTRANSAVTO, как оповещало это сокращение, выведенное латинскими буквами на его замызганных стенках. Его завербовал вместе с шофером гигантский мюнхенский пункт Управления во время очередной фуражировки в Западной Германии, где фургон забирал предметы роскоши для горстки московской элиты, имеющей доступ в спецраспределители. Все, что душе угодно, – от западной обуви и гигиенических тампонов до запасных частей к автомобилям западных марок – возил этот фургон в своем чреве. Шофер принадлежал к злополучному племени, которое занимается международными перевозками на службе у государства за жалкие гроши и без страховки на случай болезни или аварии на Западе. Один из тех, кто даже в зимние морозы стоически жует колбасу с подветренной стороны своей огромной колымаги, а потом забирается спать рядом с напарником в неуютной кабине, но зато в России наживает большое состояние благодаря своим возможностям на Западе.

И вот теперь за еще более внушительные вознаграждения он согласился «одалживать» свой фургон «западному дельцу» в самом сердце Москвы. Делец же, один из «топтунов» (используя русский термин) личной армии Сая, в свою очередь, одолжил его Саю, а тот нашпиговал его внутренности всевозможной хитрой портативной аппаратурой – и аудио-, и всякой другой, – которую мгновенно убирали перед тем, как через ряд посредников вернуть фургон его законному водителю.

Ничего подобного еще не бывало – наше собственное мобильное и абсолютно чистое помещение в Москве!

И только Неда это смущало. Шоферы международных перевозок работают парами, как Неду было известно лучше, чем кому бы то ни было. По инструкции КГБ пары эти подбирались по принципу несовместимости, и во многих случаях обоим полагалось доносить друг на друга. Но когда Нед спросил, может ли он ознакомиться с документацией этой вербовки, ему отказали, сославшись на те самые законы секретности, которые были так дороги его сердцу.

Однако самое тяжелое орудие нового арсенала Лэнгли еще только предстояло пустить в ход, и вновь Нед не сумел противостоять ему. С этих пор все записи на пленку в Москве будут зашифровываться случайными кодами и передаваться дискретными импульсами в тысячу раз быстрее той скорости, с какой вы прослушивали бы эти записи у себя в гостиной. Однако маги и волшебники Лэнгли утверждали, что после того, как импульсы на приеме снова преобразятся в звук, отличить полученную запись от передававшейся будет невозможно, всем этим процедурам вопреки.

Слово «ЖДИ» слагалось из миленьких пирамидок. Шпионаж – это ожидание.

Его сменило слово «ЗВУК». Шпионаж – это слушание.

Нед и Шеритон надели наушники в тот момент, когда Клайв и я тихонько сели в свободные кресла позади них и тоже надели наушники.

* * *

Катя в раздумье сидела на кровати, смотрела на телефон, и ей очень не хотелось, чтобы он опять зазвонил.

Почему ты назвался по имени, когда никто из нас этого не делает? – спрашивала она мысленно.

Почему ты назвал меня по имени?

Это Катя? Как жизнь? Игорь говорит. Просто чтобы сообщить, что я от него ничего больше не получал, понимаешь?

Так зачем же ты мне звонишь, если тебе нечего сказать?

В обычное время, идет? На обычном месте. Нет проблем. Все как раньше.

Почему ты повторяешь то, что совершенно не нужно повторять, когда я уже сказала тебе, что приду в больницу, как мы уговорились?

К тому времени он уже будет знать, какова ситуация, будет знать, каким рейсом полетит, ну, словом, все. И тебе нечего будет беспокоиться, понимаешь? Ну, а твой издатель? Он появился?

«Игорь, я не понимаю, о каком издателе ты говоришь».

И она повесила трубку.

Я проявляю неблагодарность, говорила она себе. Когда человек болен, естественно, что старые друзья бросаются ему на помощь. А если они вдруг переводят себя из шапочных знакомых в ранг старых друзей и занимают центр сцены, хотя уже много лет вообще с тобой не виделись, это тоже свидетельство верности и ничего зловещего тут нет, пусть даже всего полгода назад Яков и объявил, что Игорь безнадежен. «Игорь продолжает идти по дороге, с которой я свернул, – заметил он после случайной встречи с ним на улице. – Игорь задает слишком много вопросов».

И вот теперь Игорь ведет себя словно самый близкий друг Якова и, не думая о себе, оказывает ему бесценные рискованнейшие услуги. Если тебе надо послать письмо Якову, просто отдай его мне. У меня установлена прекрасная связь с санаторием. Один мой приятель ездит туда чуть ли не каждую неделю, – сказал он ей при их последней встрече.

«Он в санатории? – воскликнула она. – Да? А где это?»

Но Игорь словно еще не придумал ответа на этот вопрос, потому что насупился, замялся и сослался на государственную тайну. Мы – и государственная тайна? Мы же кричим о государственных тайнах во весь голос!

Нет, я к нему несправедлива, подумала она. Я начинаю везде видеть фальшь. В Игоре. И в Барли.

Барли… Она нахмурилась. Какое он имел право усомниться в том, что Яков писал о своей привязанности к ней? Да кем он себя воображает, этот иностранец с Запада, навязчивый, цинично подозрительный? Так быстро стал таким близким, разыгрывает из себя господа бога с Матвеем и моими детьми!

Ни в коем случае не смей доверять человеку, воспитанному без веры в догматы, – строго приказала она себе.

Я могу полюбить верующего, могу полюбить еретика, но англичанина полюбить не могу.

Она включила радиоприемник и прошлась по коротким волнам, надев сперва наушники, чтобы не разбудить близнецов. Но пока она слушала разные голоса, покушающиеся на ее душу, – «Немецкую волну», «Голос Америки», «Радио Свобода», «Голос Израиля», «Голос… одному богу известно чей», каждый такой свойский, такой снисходительный, такой убедительный, – ею овладело гневное смятение. «Я русская! – хотелось ей крикнуть в ответ им всем. – Даже в самый разгар трагедии я грежу о мире, который лучше вашего!»

Да, но какой трагедии?

Зазвонил телефон. Она схватила трубку. Но это был всего лишь Назьян, совсем переменившийся в последнее время, – он уточнял планы на завтра.

– Послушайте, я просто хочу узнать, действительно ли вам удобно быть завтра на стенде «Октября»? Мы ведь начинаем рано. Так что, если вам нужно проводить детей в школу или еще что-нибудь, я вполне могу попросить Елизавету Алексеевну заменить вас. Никаких проблем. Только скажите.

– Вы очень добры, Григорий Тигранович, спасибо, что позвонили. Но ведь я целую неделю помогала оформлять стенд и, конечно же, хочу быть на открытии ярмарки. А детей в школу отправит Матвей.

Она задумчиво опустила трубку на рычаг. Назьян, господи боже ты мой! Ну почему мы разговариваем, будто персонажи на сцене театра? Кто, по-нашему, подслушивает нас, так что мы обязаны выражаться такими округлыми фразами? Если я могу говорить по-английски с чужим человеком, словно он мой любовник, почему я не разговариваю нормально с армянином, моим сослуживцем?

Он позвонил, и она поняла, что все это время ждала его звонка, – ее губы уже улыбались. В отличие от Игоря, он не назвался сам и не назвал ее имени.

– Бегите со мной, – сказал он, – я вас похищаю.

– Прямо сейчас?

– Кони оседланы, припасов хватит на три дня.

– Но достаточно ли вы трезвы для романтического похищения?

– Как это ни поразительно, я абсолютно трезв. (Пауза.) И не из-за недостатка усердия. Просто ничего не получилось. Видимо, возраст.

Голос у него был трезвый. Трезвый и такой близкий!

– А как же книжная ярмарка? Вы намерены бросить ее, как бросили ту, аудиоярмарку?

– К чертям книжную ярмарку! Либо до нее, либо никогда! Потом мы будем слишком уж вымотаны. Ну, как поживаете?

– Я сердита на вас. Вы околдовали мое семейство, и теперь они только и спрашивают, когда вы опять появитесь с новыми карандашами и табаком.

Еще пауза. Обычно, когда он вел шутливые разговоры, он так не медлил.

– В этом весь я. Околдовываю людей, а чуть они подпадают под мои чары, как я про них забываю.

– Но это ужасно! – воскликнула она растерянно. – Барли, что вы такое говорите?

– Просто повторяю итог мудрых наблюдений одной из моих бывших жен. Она утверждала, что у меня есть порывы, но не чувства, и что мне не следует носить в Лондоне пыльники. Когда вам сообщают подобные вещи, вы свято верите им до конца ваших дней. С тех пор я ни разу не надевал пыльника.

– Барли, эта женщина… Барли, утверждать такое было с ее стороны очень жестоко и безответственно! Простите, но она кругом неправа. Возможно, у нее были причины для подобного срыва. Но она неправа.

– Ах, так? Но что же я способен чувствовать? Просветите меня.

Она засмеялась, сообразив, что простодушно угодила в расставленную им ловушку.

– Барли, вы очень-очень нехороший человек. И я не желаю иметь с вами никакого дела.

– Потому что я ничего не чувствую?

– Во-первых, вы чувствуете потребность оберегать людей. Мы все заметили это сегодня и очень вам благодарны.

– Еще!

– Во-вторых, у вас есть чувство чести, мне кажется. Естественно, вы декадент, поскольку вы с Запада. Это понятно. Но вас спасает ваше чувство чести.

– А пирожков совсем не осталось?

– Значит, вы способны чувствовать еще и голод?

– Я хочу приехать и съесть их.

– Сейчас?

– Сейчас.

– Это невозможно. Все легли спать. Ведь время к полуночи!

– Ну, так завтра.

– Барли, это же смешно. Открывается книжная ярмарка. И вы и я приглашены в десятки мест.

– Когда?

Между ними воцарилось чудесное молчание.

– Ну, если хотите, то примерно в половине восьмого.

– А если раньше?

Долгое время оба молчали. Но это молчание связало их крепче любых слов. Их головы покоились на одной подушке, ухо к уху. А когда он повесил трубку, ей остались не его шутки, не ирония по собственному адресу, но радостная искренность – она чуть было не сказала «торжественная», которую невольно выдал его голос.

* * *

Он пел.

И про себя, и вслух. В сердце своем и всем своим существом Барли Блейр пел.

В большом сером номере неприветливой «Меж» накануне открытия книжной ярмарки он пел «Благослови сей дом» в распознаваемой манере Мэхелии Джексон, выделывал кренделя со стаканом минеральной воды в руке, поглядывал на свое отражение в огромном экране телевизора, единственного украшения этого номера.

Трезв.

Весело трезв.

Барли Блейр.

Наедине с собой.

Он не выпил ни капли. В фургоне во время отчета, хоть он и был взмылен, как скаковая лошадь, – ничего. Ни даже стакана воды, пока угощал Падди и Сая подслащенной, очищенной от тревог версией прошедшего дня.

На ужине, устроенном французскими издателями в «России», с Уиклоу, где он прямо-таки сиял спокойной уверенностью, – ничего.

На ужине, устроенном шведами в «Национале», с Хензигером, где он сиял даже еще ярче, он схватил бокал грузинского шампанского просто из чувства самосохранения, потому что Западний слишком уж громко удивлялся его воздержанности. Но сумел поставить бокал непригубленным позади вазы с цветами, и, значит, опять – ничего.

И на ужине, устроенном издательством «Даблдей» в «Украине», снова с Хензигером, сияя уже просто как Полярная звезда, он судорожно сжимал стакан минеральной, в которую бросил ломтик лимона, чтобы она выглядела как джин с тоником.

Итак – ни глотка. Не из соображений высшей духовности. Не из-за внезапного возвращения на путь истинный, боже упаси! Он не подписал зарока Антиалкогольной лиги, не начал новую жизнь. Просто он не хотел, чтобы хоть что-то затуманивало светлый осознанный экстаз, который нарастал в нем, – непривычное чувство, что он подвергает себя страшному риску и может ему противостоять, что он подготовился к любым последствиям, а если их не последует, он и к этому был готов, ибо его готовность была кольцом обороны со священным абсолютом внутри.

«Теперь я принадлежу к той горстке людей, которые знают, что они сделают в первую очередь, если на судне глубокой ночью вспыхнет пожар, – думал он, – и что они сделают в последнюю очередь или вовсе не сделают». Он знал в упорядоченных подробностях, что он считает необходимым спасать, а что для него неважно. И что нужно отбросить, через что переступить и оставить позади, как безжизненный труп.

В его сознании произошла генеральная уборка, захватившая не только вечные темы, но и смиренные частности. Ведь, как недавно обнаружил Барли, вечные темы творили хаос именно из смиренных частностей.

Ясность его нового видения вызывала в нем изумление. Он посмотрел по сторонам, сделал несколько пируэтов, пропел пару тактов и, вернувшись к исходной точке, окончательно убедился, что не упустил ничего.

Ни внезапной неуверенности, мелькнувшей в ее голосе. Ни тени сомнения, скользнувшей по темным озерам ее глаз.

Ни прямых строчек Гёте вместо сумасшедших каракулей.

Ни тяжеловесных, нетипичных для Гёте прохаживаний по адресу бюрократов и запрещений пить водку.

Ни покаянных причитаний Гёте о том, как дурно он обходился с ней, хотя на протяжении двадцати лет он обходился с ней, как взбредало ему в голову, в том числе как с посыльной, которую бросают на съедение волкам.

Ни пустого обещания Гёте возместить ей все это в будущем, лишь бы она пока не выходила из игры, тогда как вера Гёте включает догмат, что будущее его более не интересует, и он маниакально сосредоточен на настоящем: «Существует одно только теперь!»

Тем не менее благодаря этим сумбурным предположениям, которые в конечном счете оставались предположениями, рассудок Барли без малейших усилий воспринял величайший подарок его проясненного восприятия: в контексте представлений Гёте о том, чего он стремится достигнуть, Гёте прав вот в чем: большую часть своей жизни он, Гёте, пребывал на одной половине искаженного и устарелого уравнения, а он, Барли, в своей неосведомленности, пребывал на другой.

И если он, Барли, будет когда-нибудь призван выбирать, то предпочтет пойти путем Гёте, а не Неда или кого-либо еще, ибо его присутствие совершенно необходимо для самой-самой середины, гражданином которой он себя сделал.

И все, что происходило с Барли после Переделкина, доказывало это. Старые «измы» мертвы, соперничество коммунизма с капитализмом кончилось хлюпающим хныканьем. Его риторика укрылась под землей в тайниках серых людей, которые все еще пляшут, хотя музыка давно смолкла.

А что до верности своей стране, то для Барли вопрос сводился к тому, какой Англии решит он служить. Последние узы, связывавшие его с имперскими фантазиями, распались. Шовинистическая барабанная дробь вызывала в нем омерзение. Пусть уж лучше его растопчут, чем маршировать под нее. Нет, ему была ведома несравненно лучшая Англия, и она жила в нем самом.

Он улегся на постель, ожидая, что на него навалится страх, но страх не приходил. Вместо этого он поймал себя на том, что разыгрывает в уме своего рода шахматную партию: ведь шахматы – это анализ возможных вариантов, и куда лучше взвешивать их в тишине и спокойствии, чем лихорадочно рыться в них, когда обрушивается крыша.

Ведь если армагеддон не наступит, ничто не будет потеряно. Но если армагеддон наступит, спасти необходимо многое.

И Барли начал думать. И Барли занялся приготовлениями, не торопя себя и не волнуясь, как и посоветовал бы Нед, если бы бразды были еще в руках Неда.

Он раздумывал до рассвета, потом вздремнул, а проснувшись, продолжал думать, и к тому времени, когда бодро отправился завтракать, уже готовый для ярмарочного веселья, значительная часть его мозга была полностью занята мыслями о том, что объявляют немыслимым дурни, сами к этому причастные.

* * *


Глава 12 | Избранное. Компиляция. Романы 1-12 | Глава 14