на главную | войти | регистрация | DMCA | контакты | справка | donate |      

A B C D E F G H I J K L M N O P Q R S T U V W X Y Z
А Б В Г Д Е Ж З И Й К Л М Н О П Р С Т У Ф Х Ц Ч Ш Щ Э Ю Я


моя полка | жанры | рекомендуем | рейтинг книг | рейтинг авторов | впечатления | новое | форум | сборники | читалки | авторам | добавить



Месть

Погожим июньским воскресеньем Тарасенков сидел на мосту, курил, сплевывая в щель меж рассохшихся, побелевших от пыли и солнца бревен настила, время от времени поднимал лицо к поросшему низким частым ивняком берегу, и тяжелый, задумчивый взгляд его останавливался на доме с двускатной, крашенной суриком крышей, что стоял неподалеку у самой воды.

Внизу неспешно, дремотно текла река в дымчатых разводах от мыльной воды, стекавшей с мостков, где хозяйки стирали белье, драили щетками залоснившиеся за зиму одеяла. Над приземистыми домами строго и призывно сияли на щедром солнце луковицы церковных куполов в центре города, в небе носились стрижи, зыбко белела ватная полоса за самолетом, ровно распарывавшим тончайшую голубизну свода надвое.

То едкое и щемящее чувство, что растравил он в себе, глядя на дом, предавшись невеселым своим мыслям, забирало его все глубже, и он мрачнел, упрямее сдвигал брови, блеск суженных мстительно глаз его становился острее, суше, дольше, пристальней задерживал он взгляд на покосившемся заборе.

Его угрюмая крупная фигура, независимо расслабленный, чем-то вызывающий вид, угрюмая сосредоточенность и отрешенность грубо вылепленного скуластого и презрительного лица с багровой припухлостью застарелого рубца над правой бровью невольно обращали на себя внимание редких прохожих, он же, казалось, никого не замечал, всецело поглощенный раздумьями, и лишь однажды, как отголосок той нервной и напряженной внутренней работы, что шла в нем, у него невольно вырвалось приглушенно и со злобой: «Вот стерва тонконогая», — так что старичок, проходивший как раз в ту минуту по мосту, куда-то торопясь с ветхой и замызганной кошелкой, опасливо оглянулся на Тарасенкова, поискал растерянным взглядом, кому бы еще поблизости, кроме него, могли предназначаться эти обидные слова, и, бормоча что-то себе под нос, последовал дальше.

Тарасенков курил длинными, глубокими затяжками и, ожегши пальцы подступившим к самым ногтям огоньком, далеко отшвырнул окурок и тяжело вздохнул. Мысли его были смутны, и весь он был полон бессильной и томительной злобы, мучившей его уже который день, с тех пор как приехал он в родной городок, вызванный с Севера телеграммой тетки, где было пять слов: «Умер отец похороны десятого Пелагея». Телеграмма пришла в контору леспромхоза; участок заготовки, где работал вальщиком Тарасенков, находился в семидесяти километрах, и, пока выдалась попутная машина на тот участок, пока добрался он до поселка, а оттуда до ближайшей железнодорожной станции, прошло два дня. Скорый поезд ушел перед самым носом, стоял он всего три минуты, и пришлось ночевать в тесном и прокуренном зале ожидания на жесткой деревянной скамье голова в голову с дышавшим луком и немилосердно храпевшим мужиком. Только под утро забылся тревожным сном Тарасенков, сморенный дорогой, горестными раздумьями, острым сожалением, что за последних четыре года так и не побывал дома, не увиделся с отцом. Женился и сразу после женитьбы затеял ставить дом в поселке, потом, когда родился сын, все болела жена и нельзя было уехать, оставить хоть на время хворую ее с грудником на руках. И вот эта телеграмма — клочок бумаги, пришедший оттуда как молчаливый и краткий укор. Всю дорогу стояло перед глазами лицо отца. Живого. Мертвым и лежащим в гробу он представить себе его никак не мог, все смотрело из гроба лицо отца живыми глазами.

Почтовый, проходивший рано утром, Тарасенков едва не проспал, разбудило хлопание двери в зале ожидания и потянувший по ногам острый сквознячок. Ехал он двое суток с тремя пересадками и, когда добрался наконец домой, к похоронам опоздал. На улице стояла жара, хоронить решили, не дождавшись. В первый же вечер по прибытии Тарасенков с горя и отчаяния жестоко напился и ночевал где-то в поле, в зарослях бурьяна; плакал беззвучно и страдальчески-тупо смотрел на пробитое частыми шляпками звезд небо. Потом все же уснул и утром, проснувшись, почувствовал, что застудил за ночь на сырой земле поясницу.

Поставленный на могиле отца деревянный, покрашенный охрой крест он, несмотря на протест сеструхи, вытащил и заменил на железный. Установил ограду, которую вместе со старым, еще школьным дружком Мишкой Беспаловым сварили они из арматуры в мастерской ремконторы, где работал когда-то Тарасенков плотником еще до того, как подался на Север за заработками. Варька, сеструха единокровная, была старше Тарасенкова на четыре года. В первый же день она показала ему написанное корявой рукой отца завещание, по которому большой их дом, ставленный заново Тарасенковым вместе с родителем двенадцать лет назад, целиком отписывался ей со всем имуществом. Но не это задело Тарасенкова, хоть и обидно было ему — подумывал вернуться со временем в родное гнездо, — а злорадная и вызывающая ее поспешность: ткнуть в лицо этим завещанием, плохо скрытое едкое и как бы укоряющее торжество. Молча сунула Варька ему под нос бумагу и, когда он прочел, смутно сознавая смысл написанного, спросила, кольнув холодным враждебным взглядом: «Судиться будем или не станешь денег зря изводить? У тебя, чай, свой дом там, в лесах, я слышала, жить есть где. Да и выписанный ты отсюда. — Тарасенков ничего не ответил, а она, увидев его расширенные потемневшие зрачки и не предвещавший ничего хорошего блеск напряженно упершихся в ее переносье глаз, тотчас почуяла недоброе, ловко выхватила из его рук завещание, отошла и, быстро сложив, спрятала за лиф. С нервической усмешкой на побледневшем землистом лице бросила, стоя поодаль: — Хоть рви, хоть уничтожай — у меня еще две копии есть». Чтобы не ударить ее, не заорать, не натворить глупостей, Тарасенков тут же вышел на улицу, хлопнув дверью так, что за спиной его брякнуло что-то, сорвавшись со стены. Ушел он с твердой решимостью никогда больше не возвращаться, не видеть ее, не переступать порог этого дома. Но окончательно доконало его через два дня после разговора вывешенное на воротах родительского двора, написанное круглым почерком сеструхи объявление, что дом продается и желающие могут обращаться по вопросу покупки в субботу и воскресенье.

У Варьки была однокомнатная квартира, полученная три года назад в фабричной новостройке на другом конце города, где жила она одна, в тридцать пять все еще холостячка — ни один мужик за все годы не польстился на нее, хоть и не уродом была, даже смазливая и фигуристая, а вот не льнули к ней, отпугивала какая-то рыбья ее холодность и хищность, чуяли мужики, что с такой бабой будет несладко. Квартира Варьки была рядом со швейной фабрикой, и после смерти отца она приходила в родительский дом только по субботам и воскресеньям, копалась в огороде, поджидала покупателя.

Последних два года отец тяжело болел, на улицу почти не выходил, и Варька поставила ему условие, что будет жить при нем, ходить за ним и готовить, если в завещании отпишет он все ей одной. Знала, когда достать старика… Да и в прежние времена верховодила в доме она и после смерти матери, четырнадцать лет назад, не позволила жениться отцу, пригрозив, что уйдет в фабричное общежитие. Не желая раздоров, отец так и не женился. Человек он был покладистый, мягкий и нерешительный. Хоть и советовал Тарасенков тогда отцу плюнуть на угрозу сеструхи и жениться, раз ему того хочется, все же тот не внял его словам, а Варька, подслушивая разговор из кухни, молчаливой холодностью старалась подчеркнуть перед братом, что расценивает его отношение ко всему этому как предательство, и уже не клала в его карман куртки сверток с бутербродами, когда отправлялся он в профтехучилище. Конечно же ему было начхать на демонстративное ее поведение, и он даже подтрунивал по этому поводу над ней: дескать, теперь предназначавшиеся ему завтраки относит она кому-то другому, хотя знал, что не было у нее никого, несмотря на то что шел ей тогда двадцать второй год и большинство подруг ее успели выйти замуж. Когда вскоре пошел он работать, Варька потребовала, чтобы зарплату отдавал ей; она была хозяйкой в доме, и проявлявшаяся во всем властность ее характера ущемляла его, незаметно росла между ними какая-то непонятная, но крепнущая с годами отчужденность, и порой он сам удивлялся, насколько, в сущности, были они чужими людьми. И, сознавая это, Тарасенков испытывал невольные угрызения совести, временами пытался подладиться к ней, угодить, чем мог, но оттепель, наступившая в их отношениях, была недолгой. Может быть, в том, что он уехал на Север, поддавшись уговорам дружка, сыграли немалую роль обстановка, сложившаяся в доме, и не осознанное прежде желание вырваться хоть на время отсюда. Наверняка повлияло и это…

Две недели, взятые Тарасенковым в счет отпуска в конторе леспромхоза, подходили к концу, и вроде бы дел у него в городе больше не было никаких, могилу родителей он оборудовал честь честью, и можно было бы уехать со спокойной совестью к себе, но он все медлил, бродил целыми днями по пыльным улицам хмурый, злобный, вынашивал неуклонно и упрямо зревшее в нем решение поджечь как-нибудь ночью дом, когда Варька уйдет в свою однокомнатную квартиру. Глубоко и мучительно задела его торопливая жадность, бесстыдная поспешность Варьки: не повременив, не выждав хотя б для приличия срока после недавней смерти отца, она вывесила на воротах объявление о продаже и словно тем самым лишний раз уколола брата, обрубила в нем всякую надежду сюда возвратиться когда-нибудь. Но было и другое обстоятельство, немало способствовавшее вызреванию в голове Тарасенкова чудовищной этой мысли о поджоге, все настойчивее, все чаще приходившей ему на ум и не дававшей покоя, — озабоченность, что их родительский дом достанется теперь неизвестно кому, человеку чужому. И это тоже оскорбляло его и подогревало в нем злобное чувство. С этим домом был связан в памяти целый пласт жизни. Каждый косяк, каждый венец любовно ладил он и пригонял. Здесь умер его отец, сам он прожил в нем немало лет. Это был его дом. Дом с большой буквы. Останься здесь Варька, не вывеси на ворота с кощунственной поспешностью проклятое объявление о продаже, Тарасенков смирился бы со всем, уехал, затаив в себе обиду, но мысль о поджоге не возникла бы в его голове. Скорей всего, нет. И судиться не стал бы, хотя были свидетели, что он ставил дом. Теперь же неизвестность, неопределенность и странно, остро тревожившее ожидание какого-то нового хозяина томили его, и он плохо спал, думал ночами. Тайная надежда, в первые дни по приезде еще жившая в нем, что если бы он позже вернулся, подзаработав денег, то, возможно, уговорил бы Варьку уступить дом ему, обрывалась окончательно в связи с продажей. Каждый день он приходил на берег реки, садился на мосту, и в мозгу его навязчиво, тупо и упорно саднила одна и та же боль, он повторял про себя, стиснув челюсти: «Вот мой дом, но в этом доме я не живу и никогда больше жить не буду». Он чувствовал себя хозяином этого дома. Он, только он, был вправе распорядиться им.

Он помнил наизусть, сколько бревен, досок пошло на постройку, как тщательно отбирал он каждую лесину, с каким трудом доставал материал, как спешил пораньше сорваться с работы в ремконторе и торопился домой, трудился до темноты, не зная отдыха ни по субботам, ни по воскресеньям, и подступавшая к ночи усталость залегала в тело приятной тяжестью. Своя ноша не тянет, в своей нужде и кулик соловьем свистит. И дом удался на славу, ставлен был на высоком кирпичном фундаменте, чтоб не подтапливало в половодье, когда вздувалась река.

«Если бы я не уехал на Север, жил бы сейчас в этом доме. Уж тогда в точности не достался бы он Варьке», — думал Тарасенков. Но человек ищет где лучше, а рыба где глубже, и может быть, теперешняя мука его была расплатой за то, что он сорвался отсюда и поехал искать своего счастья в чужие края. Нашел ли он счастье? Наверно, нашел, но что-то и потерял. Нет, всегда, всегда его будет тянуть сюда, в этот захудалый, но до отчетливости знакомый каждой улицей, каждым пыльным закоулком городишко. Но куда теперь возвращаться, да и стоит ли? По крайней мере, до приезда сюда он не думал об этом, просто где-то в глубине души грезилась спокойная уверенность, что всегда есть куда уехать, куда вернуться, словно это был надежный и всегда готовый принять его в случае чего тыл. И, осознавая это, он смотрел на свои мытарства, пока не было там, на Севере, своего угла, со спокойной беззаботностью.

Несколько раз напивался Тарасенков, пытаясь заглушить точившую его как червь, лишавшую сил боль, от которой временами кровь кидало в голову, и он доходил до бессильного бешенства. Но от вина не легчало. Он только еще больше мрачнел, замыкался в себе, искал уединения, уходил в поля подальше от людей или садился в жидкой рваной тени деревьев на берегу, слепо уставившись на медленно и спокойно блестевшую воду, на миротворно пасшихся по прибрежным склонам хозяйских коз. Он никого не замечал кругом себя, ни до кого и ни до чего здесь ему не было дела, кроме своей заботы. Доносившиеся до него с реки возбужденно-радостные крики барахтавшихся у мостиков, прыгавших с них в воду мальчишек раздражали его, и он бросал в их сторону тяжелые взгляды.

Какой-то частью сознания понимал он, что поджигать дом нельзя, что не смеет он сделать этого, рука не поднимется, но эти внутренние колебания, нерешительность эта задевали его самолюбие, невольно подхлестывали, распаляли еще больше. Тарасенков спорил с кем-то в себе самом: «Так что же — уехать и будь что будет, оставить все как есть и ни во что не вмешиваться, пусть продает Варька дом и туда поселяются чужие?» — «Да, — говорил в нем кто-то рассудительный и неторопливый, — уезжай ты отсюдова и постарайся обо всем забыть». Но что-то противилось в нем этому голосу, и он приписывал его малодушию, которое искало лазейку в тех чувствах и мыслях, что призывали его деятельную натуру к какому-то свершению, сулившему пусть болезненное, но решительное облегчение. Он бродил вдоль берега, снова садился на траву, нагретую солнцем, замирал, покусывая губы, с тоской глядел на противоположный берег и внушал себе снова и снова: «Вот мой дом, но в этом доме я не живу. Мой дом, а достанется чужому. Погреет Варька руки, окромя денег, ей ничего не нужно, начхать ей на все. Ну да, погреет. Уж я позабочусь, оставлю по себе жаркую память. Пусть лучше никому не достанется, чем так-то…» Он мстительно прищуривал глаза, и лицо его дурнело, перекашивалось злорадной гримасой.

Оставалось четыре дня из взятого им двухнедельного отпуска. Два уйдут на дорогу обратно. Надо было решаться на что-то, и без того извел он себя. Думам этим не видно было конца, и знал Тарасенков, что они не отпустят его и в дороге, и после и сотни раз будет казнить он себя за малодушие, если уедет, не ублажив себя местью.

Летний день тянулся медленно. Блестела река, чуть вздрагивал тростник от слабого, еле приметного течения, и стоило подуть легкому ветерку, казалось, река остановится, а потом начнет течь вспять… Где-то далеко, в синей емкой прозрачности дня чистым звоном проливался в тишину с церковной колокольни дрожащий звук, точно падали капли в бездонную глубину колодца, но тотчас замирал в непроницаемом, вязком покое, объявшем городок, и лишь ленивое эхо льнуло обессиленно к земле. Стайка голубей, сорвавшись в небо, взблескивала серебристыми подкрыльями, но, покружив над низкими крышами домов, снова опускалась на колокольню, укрываясь под ее тенистыми сводами. Было тихо и скучно. Куры дремали под лопухами, разросшимися у крайней, стоящей на берегу опоры ветхого деревянного моста, и их беспечность невольно чем-то задевала Тарасенкова. Откуда-то из глубины улицы донесся треск моторов, и, густо пыля, к мосту приблизились два мотоциклиста в ярких, расцвеченных шлемах. Парни остановились, о чем-то заговорили между собой, с недоверием поглядывая на хлипкий бревенчатый настил.

— Эй, дядя, проедем ли? — крикнул один из них, щуплый и с виду совсем еще юный, обращаясь к Тарасенкову.

— Валяйте, выдюжит, — коротко и лениво махнул тот рукой, окинув взглядом сверкающие хромированными железками мотоциклы и потемневшие от пыли, возбужденные лица седоков. Мотоциклисты медленно покатили по скрипучему настилу, по временам вскидывая глаза на Тарасенкова и как бы ища в его лице подтверждения, что благополучно доберутся до противоположного берега.

— Ну и мосточек, — облегченно сказал щуплый, остановившись за мостом, и оглянулся на Тарасенкова, как будто тот был виновен в том, что это древнее строение стало ветхим и ненадежным.

— Вы ж проехали, — ответил Тарасенков. — Чего ж вам еще надо? — В его сипловатом, прокуренном голосе чувствовалось нескрываемое раздражение.

— Оно конечно, проехать-то проехали… — сказал парень и ухмыльнулся. — Но все до поры до времени, до критического момента. Нам-то что, мы здесь залетом, а вот вы живете тут.

Тарасенков, не испытывая никакого желания ввязываться в разговор, промолчал и отвел взгляд.

Мотоциклист спустился к речке, омыл запыленное лицо и, поднявшись на мост, сел рядом с Тарасенковым.

— Сами-то не боитесь ездить по этому мосту? — Он вынул пачку дорогих сигарет и, щелкнув пальцем по картонному донышку, предложил угощаться Тарасенкову.

— А я пешком хожу, меня и такой устраивает, — ответил Тарасенков, достал из кармана собственные — мятую пачку «Памира» — и тоже закурил.

— Что бы вы советовали посмотреть в вашем патриархальном городе двум залетным туристам? — спросил парень, словно не замечая того, что Тарасенков явно тяготился его присутствием.

— Да что тут смотреть, — сказал Тарасенков, — забытый город. Вон на коз погляди… Сено косят на берегу, копенки ставят на просушку, — добавил он развязным тоном, давая понять, что ничего путного больше от него не услышишь.

— Гляньте, горит что-то! — воскликнул второй мотоциклист, оставшийся на берегу, и указал рукой на расползающийся по небу столб дыма.

Но Тарасенков уже и сам увидел в небе этот зловещий черный гриб, вспухавший над городом и казавшийся чудовищным на фоне не омраченной ни единым облачком голубизны. Лицо его заметно побледнело, глаза тревожно расширились, в них появился какой-то лихорадочный блеск. Он удивленно и жадно смотрел туда, вдаль, а жирный гриб рос выше и выше, разбухал, грозя заслонить собой солнце. Горело где-то в отдаленной части города, за частыми деревянными строениями. Было в этом зловещем знамении нечто властно-притягательное, какая-то жестокая услада, соответствовавшая настроению Тарасенкова, той томительно-упорной, печальной борьбе, что шла в нем. Казалось, мысли его, столь тесно связанные с рисовавшейся в воображении картиной поджога собственного дома, обрели теперь реальность, и он оцепенел, словно недоумевая, откуда было взяться пожару, если он все еще сидит в нерешительности и бездействии здесь, на мосту.

— Поехать поглядеть, что ли? — раздумчиво сказал мотоциклист, стоявший на берегу.

Тарасенков очнулся от забытья, перевел на него взгляд, что-то соображая с мучительной торопливостью.

— Погоди, вместе поедем, я дорогу покажу, — сказал он с неожиданной решимостью в голосе и, не дожидаясь согласия, уверенно направился к мотоциклу.

Парни рванули с места на отчаянном газу, точно стартовали на гонках, Тарасенков качнулся назад, потом припал к туго затянутой в кожанку спине водителя и крикнул, перекрывая шум мотора:

— Сейчас вправо. Дуй до третьего перекрестка!

Они понеслись по стиснутым зарослям лопухов, сонным улочкам, взбулгачив собак, оставляя за собой рыжий, иссеченный в мелкие блестки солнцем шлейф дыма и пыли.

— Чтоб пусто вам было! — ворчали им вслед старухи, сидевшие на лавочках перед глухими заборами и с томительным однообразием точавшие кружева бесцельных разговоров.

— Сейчас влево возьмешь. А теперь снова вправо! — кричал в ухо водителю хмелевший от быстрой езды и, казалось, забывший о своих недавних гнетущих думах Тарасенков. — Стоп, здесь тормози, — сжал он железными тисками пальцев плечи водителя и слез с мотоцикла. — Дальше не поедем, канава. Тут короче напрямки через заборы, — сказал Тарасенков.

Не оглядываясь на парней, он метнулся через улицу, толкнул чью-то калитку, отшвырнул страшным ударом ноги чуть пониже ощерившейся морды кинувшегося на него громадного пса и с неожиданной легкостью для его грузного тела перемахнул через забор. Уже явственно слышен был треск пожираемого пламенем дерева, горело где-то за соседними домами, и оттуда неслись по воздуху, танцуя и меняя на лету окраску, огненные мотыльки. В дыму висело оранжевое, поблекшее солнце, до странности неузнаваемое, словно вылинявшее.

Тарасенков миновал еще два забора, и глазам его открылась завораживающая необузданной дикостью картина пожара. Горели сарай и какая-то пристройка рядом с большим деревянным домом. На улице, словно пришпиленные к земле, стояли зеваки, отовсюду бежали все новые и новые люди, чтобы тоже остановиться в толпе поодаль и молча взирать, жадно, с болезненным любопытством, точно зрелище пожара повергало их в столбняк.

Какой-то бородач с багром в руках метался по двору и все примеривался, норовя подступить ближе к сараю, но, осыпаемый частыми взрывами огненных брызг, отскакивал назад, не решаясь зацепить и сдернуть с петель ярко рдевшую, почти прозрачную от жара дверь.

Тарасенков, испытывая непонятное возбуждение, настоятельную жажду действия, которое, казалось, сулило ему облегчение и возможность обрести утраченную уверенность в себе, облизал пересохшие губы, глухо рявкнул, кинулся к бородачу, выхватил у него багор и вышиб дверь одним ударом. Долго кипевшая в нем злость, томившее его мстительное чувство нашли выход, и он исступленно, с самозабвенным ожесточением крушил багром трещавшие и рассыпавшие фейерверк искр балки, ломал пристройку дома, чтобы преградить путь огню. Мгновенно оценив обстановку, он понял, что сарай не потушить, нужно спасать дом, огонь уже добрался до крайних венцов, ветки стоявшего рядом дерева потрескивали, по ним пробегали огненно-хвостатые белки, теснясь, забираясь все выше и выше.

— Топор! — крикнул Тарасенков, на мгновение обернув к толпе свое вдохновенно-гневное, испачканное копотью и как бы укоряющее эту безликую массу лицо. Несколько человек отделились от толпы, через минуту кто-то принес топор и с подобострастием окликнул Тарасенкова.

Он подрубил дерево, навалился на него. Заразившись его азартом и самозабвенностью, ему кинулись помогать. Дерево рухнуло на пристройку, смяв ее под своей тяжестью, и пламя завыло с новой силой, но уже не поднималось вверх, к крыше дома, а бесновалось внизу.

— Воду! — крикнул Тарасенков. — Таскайте ведрами.

Побежали за ведрами, а он расшвыривал багром пылавшие бревна. Лицо его было страшно и решительно какой-то безумной яростью, и он, казалось, не чувствовал жалящих огненнокрылых пчел, которые летели на него, словно из потревоженного улья. Не слышал он и предостерегающе-испуганных окриков, раздававшихся из толпы, когда подступал к огню совсем близко, особенно рискуя, не замечая ни изгрязнившейся своей одежды, прожженной в нескольких местах дорогой рубахи, ни опаленных волос на голове и руках. Принесенные ведра с водой он выплескивал на уже обугленные нижние венцы дома, отрезая путь огню, и из толпы чей-то женский голос восхищенно кричал:

— Во дает мужик! Пока проснутся пожарные, он все потушит!

Наконец где-то неподалеку гибельно завыла сирена пожарной машины, толпа расступилась. Два топорника, путаясь в непомерно длинных и широких штанах, гремевших на ходу, как броня, двигались по образовавшемуся проходу в надвинутых по уши касках, и первый, рыжий коротышка, угрожающе нес брандспойт наперевес, а второй суетливо подхватывал тянувшийся за ним шланг. Вдруг они остановились, точно наткнувшись на невидимую преграду, коротышка дернул не пускавший его дальше шланг, крикнул, чтобы машину подогнали поближе, и начальственно осадил толпу, чтобы расступились и очистили пространство, точно готовил место для решительного поединка. Машину подогнали чуток поближе, но все же было далековато, и, когда шланг дернулся под напором воды и, словно ожив, туго набряк, ударил из брандспойта струей, точно сабельным ударом блеснувшей в дрожащем от жары воздухе, только закипело на крайних бревнах, оттащенных Тарасенковым, не достигая логова огня, дравшего с хрустом доски и плотоядно завывавшего. Снова крикнули, чтоб перегнали поближе машину, пока наконец водитель не въехал в самый двор, оборвав чудом уцелевшие до сих пор бельевые веревки. Коротышка прикрикнул на Тарасенкова, чтоб тот отошел в сторону, струя ударила из брандспойта, сминая пламя, подрезая под корень огненные хвосты; там возмущенно зачавкало, зашипело, густо повалил в небо белесый пар, наполняя воздух удушливой гарью и запахом деревенской бани. Зрелище гибло на глазах, но толпа все еще теснилась, чего-то ждала, слышались смех, возбужденные возгласы. Тарасенков, казалось, с разочарованным видом отошел в сторону, в голове у него мутилось, тягучие, глухие стуки его сердца, колотившего в ребра, точно в набат, отдавались в висках частым оглушающим пульсом. Вид у него был опустошенный и подавленный, точно в нем самом что-то перегорело, казалось, он не знал, куда теперь деть себя, и стоял поодаль от толпы, все еще не решаясь уходить. Белесые брови его были подпалены, раскрасневшееся лицо точно хранило на себе еще отблески пожара, и на губах бродила какая-то скорбная усмешка.

— Теперь чего же, сейчас и дурак потушит, — с усталым недоброжелательством, с вялой сдержанностью произнес он и, бросив скептический взгляд на стоявшего рядом с пожарной машиной молоденького лейтенанта, повернулся, сутуля свои тяжелые, опущенные плечи, точно заставлявшие его клониться вперед, и медленной походкой пошел прочь.

Он добрался до главной улицы, зашел в павильон под названием «Ветерок» и, выждав в шумной очереди, отклонив предложение заискивающе ему подмигивавшего горбуна Яшки стать впереди, рядом с ним, спросил себе кружку пива и, выбрав свободное место у стойки, поодаль от всех у окна, стал пить медленными, тягучими глотками, задумчиво и с тупой сосредоточенностью глядя через стекло на улицу, облитую жарким, испепеляющим солнцем, где размеренно и неторопливо шли прохожие, стояла телега, груженная пустыми ящиками, и возница поправлял сбившуюся набок шлею, похлопывая одной рукой по лоснящейся от пота спине коня. Допив пиво, Тарасенков вышел из павильона, закурил и долго стоял в тени раскидистого дерева, странным видом своим и неопрятностью изгрязнившейся и прожженной одежды привлекая к себе внимание прохожих. Потом, словно вспомнив о чем-то важном, о каком-то неотложном деле, быстро двинулся вдоль улицы, свернул у земляного вала, ограждавшего старинный монастырь, и направился к реке. Шел он уверенной и твердой походкой, чуть уторапливая шаг, то ли оттого что ему легче думалось на ходу и ритм движения помогал течению его мыслей, то ли действительно торопился куда-то. Очень высокий, ширококостный, с обезьяньей сутулостью и вывороченными наружу ступнями ног, он двигался, никому не уступая дороги, и случившиеся на его пути прохожие старались обойти его стороной.

Увидев на перекрестке старушку, скособочившуюся под тяжестью ведра с водой, он неожиданно кинулся к ней, ловко, уверенно перехватил ее ношу, властно и коротко спросил у нее, вздрогнувшей от его решительного вида и голоса, испуганно вскинувшей на него жалкое лицо с закисью в углах глаз, куда нести, поставил воду у калитки ее дома и, не дожидаясь слов благодарности, снова направился вдоль улицы, по-прежнему хмурый и погруженный в себя. Выйдя к реке, он двинулся вдоль берега по травянистому склону мимо удильщиков, мимо мостков, где бабы стирали белье, мимо загорающих в томлении девчат и остановился перед все тем же деревянным мостом. Снова уперся он взглядом в дом с крашенной суриком крышей и покосившимся забором, что так настойчиво приковывал к себе внимание. Постоял, тяжело вздохнул и медленно направился по хлипкому настилу к противоположному берегу. Не доходя до конца моста, он задержался, словно раздумывая о чем-то, раздавил о перила нервными, побуревшими от табака пальцами уже жегший ногти окурок в крошево и двинулся дальше, спустился к ивовым кустам и присел на корточки рядом с забором. Через щель были видны двор, грядки с луком, торец дома с открытыми окнами, тянувшийся вправо вдоль берега заброшенный сад с темневшими в ветвях галочьими гнездами.

В доме хлопнула дверь, он вздрогнул, чуть отпрянул от забора, все еще продолжая глядеть в щель. Из дома вышла сестра его Варька, выплеснула из таза помои и, прислонив тускло блестевший, так хорошо знакомый ему таз к стене, направилась к грядкам с луком.

С видом уличенного в чем-то недобром человека он, пригнувшись, стараясь остаться не замеченным ею, поспешил уйти от забора, затаился в кустах на берегу, потом опустился на корточки и спрятал лицо в ладони. Плечи его мелко вздрагивали. Потом он поднялся и оглянулся назад. С отчетливой ясностью представил он себе объятый пламенем его дом, поднимавшиеся в небо клубы дыма, бежавших со всех сторон смотреть на пожар людей… Невольно он отшатнулся от этого страшного видения и, обмякший, с осунувшимся и страдальческим лицом, устало побрел вдоль берега к мосту. Глухо, с тусклой и бессильной горечью повторял он: «Пускай стоит, пускай, бог с ним». С мучительной неумолимостью осознал он свое бессилие, злость его куда-то иссякла, растворилась в нем, уступив место какому-то новому чувству, которое уже не жгло его так остро, как прежде…

За мостом он остановился, задержался на одну минуту, чтобы бросить прощальный взгляд на тот берег, и, уже не оборачиваясь, свернул в проулок.


Свой почерк | Антология советского детектива-27. Компиляция. Книги 1-18 | Страх