home | login | register | DMCA | contacts | help | donate |      

A B C D E F G H I J K L M N O P Q R S T U V W X Y Z
А Б В Г Д Е Ж З И Й К Л М Н О П Р С Т У Ф Х Ц Ч Ш Щ Э Ю Я


my bookshelf | genres | recommend | rating of books | rating of authors | reviews | new | форум | collections | читалки | авторам | add

реклама - advertisement


































Примечание издателя на полях


О Мурр, о кот мой! Или правила чести не изменились со времен Шекспира, или я ловлю тебя на литературной лжи, то есть на лжи, нужной тебе для того, чтобы разукрасить происшествие, о котором ты рассказываешь. Разве рассказ о вызове на дуэль пестрого любителя поживиться за чужой счет не есть чистейшая пародия на семикратно отвергнутую ложь Оселка в «Как вам это понравится»? Разве не нахожу я в описании твоей так называемой дуэли все ступени перехода от учтивого возражения, тонкой насмешки, прямого выпада, смелого отпора до дерзкой контратаки, и может ли хоть как-нибудь спасти тебя то, что ты заканчиваешь откровенной бранью вместо откровенной лжи? Мурр, кот мой! Рецензенты обрушатся на тебя; но по крайней мере ты доказал, что читал Шекспира с пониманием и пользой, а это оправдывает многое.


Признаю по чести, я ощутил некоторую дрожь в теле, когда получил вызов, где говорилось о дуэли на когтях. Я вспомнил, как изувечил меня пестрый предатель, когда я, побуждаемый яростью и местью, напал на него; и я пожалел, что с помощью Муция одержал верх в споре. Муций, верно, увидел, что при чтении кровожадной записки я побледнел, и вообще заметил мое душевное состояние.

- Брат Мурр, - сказал он, - сдается мне, что эта первая дуэль, которую тебе надобно выдержать, вызывает в тебе некоторую дрожь.

Нимало не медля, я открыл другу всю свою душу и сказал ему, что поколебало мое мужество.

- О брат мой! - воскликнул Муций. - О дорогой брат мой Мурр! Ты забываешь, что, когда этот драчливый негодяй так гнусно тебя исколотил, ты был зеленый новичок, не то что ныне - славный бурш. Да и твою борьбу с Пестрым нельзя назвать ни настоящей дуэлью по всем правилам, ни просто поединком, это была только филистерская потасовка, не приличествующая коту-буршу. Заметь себе, брат Мурр, что люди, завидующие нашим особым дарованиям, упрекают нас в страсти к бесчестным потасовкам, и когда нечто подобное случится у них, они с издевкой именуют это «кошачьей дракой». Уже поэтому порядочный кот, кот добрых правил и с честью в душе, должен уклоняться от подобных стычек и тем самым устыдить людей, очень склонных при удобном случае давать и получать колотушки. Итак, дорогой брат, прочь всякий страх и робость! Сохрани мужество в твоем сердце и верь, что в настоящей дуэли ты как следует отомстишь пестрому франту за все испытанные обиды и так отделаешь его, что он надолго забудет о своих любовных интрижках и своей вздорной спеси. Но постой! Мне начинает казаться, что, после всего случившегося между вами, единоборства на когтях совершенно недостаточно, вам надо биться до конца, то есть на клыках. Нам следует выслушать мнение буршей.

Муций доложил собранию буршей о случае, происшедшем между мною и Пестрым. Доклад был так превосходно аргументирован, что все тут же согласились с оратором, и я попросил своего друга передать спесивому обидчику, что хотя я и принимаю вызов, однако тяжесть нанесенного оскорбления позволяет мне драться только на клыках. Пестрый принялся было возражать, ссылаясь на свои тупые зубы и т. д., но когда Муций со свойственной ему твердостью и серьезностью заявил, что в данном случае речь может идти только о поединке с решительным исходом, то есть на клыках, и что, если он, Пестрый, не пойдет на это, ему придется проглотить «презренного шпица», - дуэль на клыках была делом решенным.

Наступила ночь, когда должно было произойти единоборство. В назначенный час я прибыл с Муцием на крышу дома, стоявшего на границе околотка. Вскоре явился и мой противник в сопровождении статного кота, который был, пожалуй, еще пестрее и глядел еще надменнее и наглее того. Как мы и предположили, это оказался его секундант; они были товарищами по разным походам, проделанным ими вместе, и оба участвовали в покоренье амбара, за что Пестрый получил орден Поджаренного сала. Кроме того, тут же находилась - заботами предусмотрительного и осторожного Муция, как я потом узнал, - маленькая светло-серая кошка, необыкновенно сведущая в хирургии; она умела лечить самые тяжелые и опасные раны и вылечивала их в короткий срок. Было условлено, что поединок состоится в три прыжка, а если и при третьем прыжке не будет решающего исхода, тогда обсудят, продолжать ли дуэль новыми прыжками или считать дело поконченным. Секунданты отмерили шаги, и мы стали в позицию друг против друга. Как велит обычай, секунданты подняли отчаянный крик, и мы бросились один на другого.

Только я собирался схватить моего противника, как он поймал мое правое ухо и так укусил его, что я невольно громко закричал. «Разойдитесь!» - воскликнул Муций. Пестрый отпустил меня; мы снова встали в позицию.

Новый вопль секундантов - второй прыжок. Теперь я надеялся ловчей схватить моего противника; но предатель увернулся и так укусил меня в левую лапу, что кровь брызнула струей. «Разойдитесь!» - снова воскликнул Муций.

«Собственно, дело покончено, - сказал секундант моего противника, оборачиваясь ко мне, - ибо вы, милейший, из-за сильной раны в лапе очутились «hors de combat» [115]. Но от гнева и неистовой злобы я вовсе не чувствовал боли и возразил, что третий прыжок покажет, остались ли еще во мне силы и можно ли считать дело поконченным. «Ладно, - сказал секундант, язвительно усмехаясь, - если вы непременно хотите пасть от лапы превосходящего вас противника, пусть будет по-вашему». Но Муций хлопнул меня по плечу и воскликнул: «Браво, браво, брат мой Мурр! Истый бурш презирает такие царапины. Держись смелее!»

В третий раз вопль секундантов - третий прыжок. Как ни был я разъярен, я заметил хитрость моего противника, всегда прыгавшего немного в сторону, оттого-то я и промахивался, а ему всякий раз удавалось схватить меня. Сообразив это, на сей раз я тоже прыгнул в сторону, и пока он собирался меня схватить, я успел укусить его в шею, да так, что он не мог даже крикнуть и только застонал. «Разойдитесь!» - воскликнул теперь секундант моего противника. Я тотчас отпрыгнул, а Пестрый упал без сознания, и кровь потоком хлынула из глубокой раны. Светло-серая кошка сейчас же поспешила к нему и, чтобы хоть как-нибудь унять кровь до перевязки, пустила в ход одно домашнее средство, которое, как уверял Муций, всегда было в ее распоряжении, так как она постоянно носила его при себе. Она тотчас влила в рану некую жидкость и тут же окропила ею лежавшего с ног до головы; судя по острому, едкому запаху, эта жидкость действовала сильно и живительно. Однако ни на одеколон, ни на примочки Тедена она не походила.

Муций пламенно прижал меня к своей груди и сказал:

- Брат Мурр, ты отстоял свою честь, как и приличествует коту, у которого сердце не напрасно бьется и груди! Мурр, ты возвеличишься, ты станешь украшением буршества; ты не потерпишь порока, ты будешь всегда первый, когда понадобится поддержать нашу славу.

Секундант моего противника, помогавший тем временем светло-серому хирургу, надменно подошел к нам, утверждая, будто я при третьем прыжке бился не по правилам. Но брат Муций стал в позицию и, сверкая глазами и выпустив когти, заявил, что всякий, утверждающий это, будет иметь дело с ним и что все будет вмиг покончено тут же на месте. Секундант счел благоразумным не возражать более, молча взвалил на спину раненого друга, который уже немного пришел в себя, и удалился вместе с ним через слуховое окно. Пепельно-серый хирург спросила, не нуждаюсь ли и я в ее домашнем средстве. Но я отказался, хотя лапа и уши у меня сильно болели, и припустился домой в упоенье от одержанной победы и удовлетворенной жажды мести за похищенную Мисмис и полученные побои.

Для тебя, о юноша кот, для тебя столь обстоятельно поведал я историю моего первого поединка на поле чести. Помимо того что сия достопримечательная история посвятит тебя во все тонкости кодекса чести, ты можешь почерпнуть из нее также и полезную в жизни мораль. А именно: отвага и мужество - ничто против уловок, и посему доскональное их штудирование необходимо, дабы не быть поверженным на землю, но прочно держаться на ней. «Chi non se ajuta, se nega» [116], - говорит Бригелла в «Счастливых нищих» Гоцци, и сей муж прав, доподлинно прав. Намотай это себе на ус, юноша кот, и нимало не гнушайся уловками, ибо в них, как в недрах изобильных, сокрыта истинная житейская мудрость.

Когда я спустился вниз, я нашел дверь уже закрытой, и поэтому мне пришлось удовольствоваться для ночного ложа соломенной циновкой, лежавшей у порога. Должно быть, я потерял много крови, и со мной приключилось нечто вроде обморока. Внезапно я ощутил, что меня осторожно уносят. Это был мой добрый хозяин, который, услышав меня за дверью - сам того не замечая, я, наверное, слегка взвизгивал, - открыл ее и заметил мои раны.

- Бедный Мурр, - воскликнул он, - что с тобой сделали? Однако тебя изрядно покусали! Но я надеюсь, ты не остался в долгу у твоего противника!

«О, если бы ты знал!» - подумал я. И от мысли о полной победе, о славе, коей я покрыл себя, я почувствовал себя снова на седьмом небе. Добрый хозяин положил меня на мое ложе, вытащил из шкафа жестяную коробочку с мазью, приготовил два пластыря и наложил их мне на ухо и на лапу. Спокойно и терпеливо я позволял ему проделывать все это, испустив лишь легкое, тихое «мррр!», когда первая перевязка сделала мне немного больно.

- Ты, Мурр, умный кот, - сказал хозяин. - Ты не отвергаешь, как другие ворчащие сорванцы из твоего рода, желанья твоего хозяина помочь тебе. Только веди себя спокойно, а придет время зализывать рану на лапе, тогда ты сам снимешь повязку. Ну а что до разорванного уха - тут уж ничего не поделаешь, бедняга, придется тебе терпеть пластырь.

Я обещал это и в знак моего удовольствия и благодарности за помощь протянул хозяину здоровую лапу; он, как обычно, взял ее и осторожно потряс, нимало не сжимая. Хозяин знал толк в обхождении с образованными котами.

Вскоре я ощутил благодетельное действие пластыря и обрадовался, что отверг злополучное домашнее средство маленького пепельно-серого хирурга. Муций, посетив меня, нашел, что я весел и бодр. Вскоре я уже был в состоянии отправиться с ним на буршескую пирушку. Можно вообразить, с каким неописуемым ликованием меня встретили. Меня полюбили вдвое против прежнего.

С этих пор я зажил прекрасной жизнью бурша, и меня нисколько не заботило, что от нее выпадали лучшие волосы из моей шубы. Но долговечно ли счастье в мире сем? Не подстерегает ли нас враждебная сила в каждом наслаждении, нами вкушаемом, но...


(Мак. л.) ...высокий и крутой холм - в равнинной стране он сошел бы за гору. Наверх вела широкая, удобная дорога, обсаженная благоухающими кустами; каменные скамейки и беседки, во множестве расставленные по обеим сторонам, доказывали гостеприимную заботу о путешественнике. Только взойдя наверх, можно было убедиться, как обширно и великолепно здание, которое издали казалось одиноко стоящей церковью. Гербы, епископская митра, посох и крест, высеченные из камня над воротами, показывали, что прежде здесь была епископская резиденция, и надпись «Benedictus, qui venit in nomine Domini» [117] приглашала входить набожных гостей. Но каждый посетитель невольно останавливался, пораженный, захваченный видом церкви с великолепным в стиле Палладио фасадом, с двумя высокими, легкими башнями; она была центром аббатства, а к ней с обеих сторон примыкали флигели. В главном здании находились покои аббата, а в боковых флигелях - кельи братьев, трапезная и другие залы собраний, а также комнаты для приема заезжих гостей. Неподалеку от монастыря расположились хозяйственные строения, мызы, дом управляющего; ниже, в долине, красивая деревушка Канцгейм опоясывала холм как пестрый, пышный венок.

Эта долина простиралась до подножия далеких гор. Многочисленные стада паслись на зеленых лугах, прорезанных зеркально-светлыми ручьями; крестьяне из сел, разбросанных там и сям, весело проезжали через тучные нивы; ликующее пенье птиц звучало из приветливых рощ; призывный клич рогов доносился из далекого темного леса; по широкой реке, струившейся через долину, быстро скользили доверху нагруженные лодки, плеща белыми парусами, и можно было слышать веселые возгласы лодочников. Всюду пышное изобилие, щедро ниспосланное благословение природы, всюду деятельная, вечно стремящаяся вперед жизнь. Вид с холма из окошка аббатства на приветливый ландшафт возвышал душу и наполнял ее сердечной отрадой.

При всем благородстве и грандиозности церкви, ее внутреннее убранство, вероятно, можно было справедливо упрекнуть в излишестве и монашеском безвкусии из-за обилия крикливо вызолоченной деревянной резьбы и крошечных образков; зато тем больше бросалась в глаза чистота стиля в архитектуре и убранстве покоев аббата. С хоров открывался вход в обширную залу, служившую монахам для собраний и одновременно для хранения музыкальных инструментов и нот. Длинный коридор, образованный ионийской колоннадой, вел из залы в покои аббата. Шелковые обои, картины лучших мастеров всевозможных школ, бюсты, статуи великих людей церкви, ковры, изящная настилка полов, драгоценная утварь - все здесь говорило о богатстве благоденствующего монастыря. Это богатство, видное во всем, не было той блестящей роскошью, что ослепляет взор, но не успокаивает его, ошеломляет, но не радует. Все было на своем месте, не лезло хвастливо в глаза, одно не мешало эффекту другого, поэтому ценность отдельных украшений не нарушала приятного чувства от общего вида покоев. Это приятное впечатление происходило исключительно оттого, что в убранстве не было ничего лишнего, а точное чувство меры и есть, вероятно, то, что обычно называют хорошим вкусом. Удобство и уютность покоев аббата граничили с пышностью, нигде не переступая этой границы, - словом, ничто не оскорбляло священного сана хозяина.

Аббат Хризостом, прибыв в Канцгейм несколько лет тому назад, велел обставить свои покои так, как они выглядели и теперь, и по этой обстановке можно было очень живо представить себе характер аббата и его образ жизни, даже не видав его самого и не зная о его высокой образованности. Ему лишь недавно перевалило за сорок. Высокий, статный, с одухотворенным, мужественно красивым лицом, с обращением, полным привлекательности и достоинства, аббат внушал всякому, кто с ним соприкасался, глубокое уважение, подобающее его духовному званию. Ревностный воитель церкви, неутомимый защитник прав своего ордена, своего монастыря, он казался податливым и снисходительным. Но эта-то мнимая податливость была оружием, которым он, отлично им владея, побеждал любое сопротивление, даже самых высших властей. Если и можно было заподозрить, что за простодушными, елейными речами, казалось полными чистосердечия, таится монашеское лукавство, то, слушая аббата, собеседник обнаруживал лишь гибкость выдающегося ума, проникшего в тайные пружины церковной жизни. Аббат был воспитанник римской Конгрегации пропаганды.

Сам не очень склонный отрекаться от радостей жизни, поскольку они совместимы с церковным уставом и обычаями, он и своим многочисленным подчиненным дал всю свободу, какую только они могли требовать при своем положении. Так и шло в монастыре: одни, увлеченные различными науками, изучали их в уединенных кельях, а в это время другие беззаботно гуляли в парке и развлекались веселыми разговорами; одни, склонные к мечтательной набожности, постились и проводили время в постоянных молитвах, другие же наслаждались яствами за обильно уставленным столом и выполняли только те религиозные обряды, которые были предписаны правилами ордена; одни не желали покидать аббатства, другие же отправлялись в далекий путь или же, когда наступала пора, меняли длинное монашеское одеяние на короткую охотничью куртку и рыскали по окрестностям, став отважными охотниками. Наклонности монахов были различны, и каждый мог свободно следовать своей собственной, но все они единодушно сходились в энтузиастическом пристрастии к музыке. Почти каждый из них был образованный музыкант, и между ними попадались виртуозы, которые сделали бы честь любой княжеской капелле. Богатое собрание нот, превосходный выбор инструментов позволяли каждому упражняться в том роде музыкального искусства, в каком ему хотелось, а частое исполнение избранных музыкальных произведений давало возможность сохранять должное совершенство в технике.

Этим-то музыкальным увлечением приезд Крейслера в аббатство дал новый толчок. Ученые захлопнули свои книги, благочестивые сократили свои молитвы, все собрались вокруг Крейслера, которого они любили и чьи произведения они ценили больше всех остальных. Сам аббат был сердечно привязан к нему и вместе со всеми старался выказать Крейслеру свое уважение и любовь. Местность, где стояло аббатство, можно было назвать раем; жизнь в монастыре доставляла весьма приятные удобства, например, отличный стол и благородное вино, о котором заботился отец Гиларий; среди братии царила сердечная веселость, исходившая от самого аббата, к тому же Крейслер, неутомимо занимавшийся своим искусством, купался в родной стихии; поэтому его экспансивный характер стал спокойнее; он сделался кроток и мягок, как ребенок. Но важнее всего была вновь обретенная вера в себя, а с этим исчез и призрачный двойник, что питался кровью, сочившейся из его растерзанного сердца.

Где-то уже говорилось о капельмейстере Иоганнесе Крейслере, что друзья никогда не могли заставить его что-нибудь записать, а если это когда и случалось, то сколько бы радости ни доставляла ему удача, он сейчас же бросал произведение в огонь. Наверное, это происходило в ту роковую пору, грозившую бедному Иоганнесу неотвратимой гибелью, о которой настоящему биографу до сих пор мало что известно. По крайней мере теперь, в Канцгеймском аббатстве, Крейслер остерегался уничтожать свои сочинения, так и лившиеся из самой его души; и его настроение выражалось в сладостной и благодетельной печали, пронизывавшей его творения, тогда как прежде он часто вызывал из глубин гармонии только могущественных духов, порождавших в человеческой груди страх, ужас, все муки безнадежно страстного томления.

Однажды вечером на хорах церкви состоялась последняя репетиция законченной Крейслером мессы; ее должны были исполнять на следующее утро. Братья разошлись по своим кельям; Крейслер остался один под колоннадой и смотрел на ландшафт, распростертый перед ним в мерцании последних лучей заходящего солнца. Ему казалось, будто он снова слышит откуда-то издали свое произведение, только что так живо исполненное братьями. И когда наступил черед «Agnus Dei» [118], его вновь охватило невыразимое блаженство того мгновения, когда в нем родилось это «Agnus». «Нет, - воскликнул он, и жаркие слезы показались в его глазах, - нет, это не я! Это ты, ты одна, ты, моя единственная мысль, ты, моя единственная мечта!»

Удивительно, как возникла эта часть композиции, в которой аббат и братья нашли выражение самого пылкого благочестия и небесной любви. Полный мыслями о мессе, им начатой, но далеко еще не законченной, Крейслер как-то увидел во сне, будто день святого, для которого предназначалось сочинение, уже настал, звонят колокола, он стоит за пультом, перед ним готовая партитура, аббат, сам служащий обедню, подает знак, и его «Kyrie» [119] начинается.

Часть за частью исполняется его месса, исполнение отличное, сильное, оно поражает его, увлекает - и вот уже «Agnus Dei». Но тут он вдруг с ужасом видит в партитуре белые страницы, на них нет ни одной ноты; братья смотрят на него, ожидая, что внезапно застывшая капельмейстерская палочка сейчас поднимется, что заминке придет конец. Свинцовой тяжестью легли на него смущение, страх, и хотя весь «Agnus» уже готов в его душе, он никак не может перенести его на партитуру. Неожиданно появляется милый ангельский образ, подходит к пульту, начинает небесным голосом «Agnus», и этот ангельский образ - Юлия! В порыве высокого воодушевления Крейслер пробудился и записал «Agnus», прозвучавший ему в блаженном сне. И этот сон приснился Крейслеру ныне еще раз. Он услышал голос Юлии; выше и выше вздымались волны напева, и когда наконец вступил хор: «Dona nobis pacem» [120], он погрузился в море бесконечной, блаженной радости, переполнявшей его...

Легкий удар по плечу вывел Крейслера из овладевшего им экстаза. Перед ним стоял аббат Хризостом, устремив на него благосклонный взгляд.

- Не правда ли, - начал аббат, - не правда ли, сын мой Иоганнес, теперь ты радуешься от всего сердца, что тебе удалось великолепно и сильно воплотить в жизнь сокровенное твоей души? Я полагаю, ты вспоминаешь о своей торжественной мессе, которую я считаю одним из лучших творений, когда-либо тобою созданных.

Крейслер молча уставился на аббата; он еще был не в силах вымолвить ни слова.

- Ну, ну, - продолжал аббат с добродушной усмешкой, - спустись вниз из высших сфер, куда ты воспарил. Я совершенно уверен, ты мысленно сочиняешь и не оставляешь работы, конечно, радостной для тебя, но опасной, ибо она в конце концов истощит твои силы. Отвлекись на время от творческих мыслей, пойдем погуляем по этому прохладному коридору и непринужденно поболтаем друг с другом!

Аббат говорил об устройстве монастыря, о том, как живут монахи, восхвалял истинно светлое и набожное настроение, охватившее здесь всех, и напоследок спросил Крейслера, не ошибается ли он, аббат, полагая, что Крейслер, с тех пор как он находится в монастыре, стал спокойнее, непринужденнее, постояннее в деятельном влечении к высокому искусству, прославляющему служение церкви.

Крейслеру ничего не оставалось, как согласиться с этим и сверх того уверить, что аббатство открылось ему спасительным убежищем и что здесь все кажется ему таким родным, как будто он и впрямь брат ордена и никогда больше не покинет обители.

- Оставьте мне, достопочтенный отец, - так закончил Крейслер, - оставьте мне иллюзию, которой так способствует это одеяние! Позвольте мне верить, что, сбитый с пути опасной бурей, я, по милости благосклонной судьбы, пристал к затерянному островку, где и скрылся и где никогда не отлетит прекрасный сон, который есть не что иное, как вдохновение художника!

- В самом деле, сын мой Иоганнес, - ответил аббат, и особенная приветливость засияла на его лице, - платье, в которое ты облачился, чтобы казаться нашим братом, тебе очень к лицу, и я хотел бы, чтобы ты его никогда не снимал. Ты самый достойный бенедиктинец, какого только можно увидеть... Однако, - продолжал аббат после некоторого молчания, - не будем этим шутить. Вы знаете, Иоганнес, как я полюбил вас с того мгновения, когда познакомился с вами, как все возрастает моя сердечная дружба вместе с высоким уважением к вашему отличному таланту. Кого любят, о том заботятся, и эта-то забота заставила меня с боязнью наблюдать за вами все время, что вы здесь находитесь. В результате этих наблюдений я пришел к убеждению, от которого не могу отказаться. Давно уже я хотел открыть вам мое сердце; я ожидал благоприятного момента - он настал: Крейслер, отрекитесь от света! Вступайте в наш орден!

Как ни нравилось Крейслеру в аббатстве, как ни хотелось ему продлить свое пребывание там, дававшее ему мир и покой, побуждая к плодотворной художественной деятельности, предложение аббата неприятно поразило его, ибо он весьма далек был от мысли похоронить себя среди монахов, отказавшись от своей свободы, хотя уже несколько раз такая причуда приходила ему на ум, и аббат, вероятно, это заметил. Удивленный, он посмотрел на аббата, а тот, не дав ему вставить ни слова, продолжал:

- Выслушайте меня спокойно, Крейслер, прежде чем отвечать. Мне было бы радостно доставить церкви надежного служителя; но сама церковь осуждает искусственные уговоры и хочет только возбудить искру истинного познания, дабы она вспыхнула светло горящим пламенем веры, отвергнув всякое обольщение. И я хочу только раскрыть вам и довести до ясного сознания то, что, наверное, смутно теплится в вашей душе. Нужно ли мне говорить вам, Иоганнес, о существующем среди мирян сумасбродном предубеждении против монастырской жизни? Будто бы только ужасная судьба толкает человека в монашескую келью, где, отрекшись от всех наслаждений света, он обречен на непрерывную муку безотрадной жизни. Тогда монастырь был бы мрачной тюрьмой, где царит безутешная скорбь о навеки потерянных радостях, отчаяние, безумие изощренных самоистязаний, где сокрушенные, бледные призраки влачат жалкое существование, изливая терзающий сердце страх в монотонном бормотании молитв.

Крейслер не мог удержаться от улыбки, так как, когда аббат говорил о сокрушенных призраках, он вспомнил упитанных бенедиктинцев и особенно бравого краснощекого отца Гилария, не знавшего более страшных мучений, нежели приятие внутрь плохого вина, и иного страха, кроме как перед новой партитурой, в которой он не мог сразу разобраться.

- Вы улыбаетесь, - продолжал аббат, - контрасту между нарисованной мною картиной и монастырской жизнью, какой вы ее здесь узнали, и, конечно, имеете основания для этого. Возможно, что иные, сломленные земными страданиями, бегут в монастырь, отказавшись навсегда от всех мирских радостей, и благо им, если церковь примет их, ибо в ее лоне найдут они мир, который один только может утешить их в испытанных бедствиях и вознести над гибельной участью мирских стремлений! Но как много таких, кого приводит в монастырь истинная склонность к благочестивой, созерцательной жизни, кто не приспособлен к жизни в миру, всегда теряясь перед гнетом житейских мелочей, возникающих на каждом шагу, и чувствует себя хорошо только в добровольно избранном уединении! Однако, кроме тех и других, есть еще третьи, кто, не имея решительной склонности к монастырской жизни, только в монастыре и находит свое место. Я разумею тех, что всегда остаются чужестранцами в свете, ибо они причастны к высшему бытию и не мыслят жизни без служения этому высшему бытию; но оттого, что они неустанно преследуют недостижимое, они мечутся туда и сюда, вечно алкая в никогда не утолимом страстном томлении, и тщетно ищут покоя и мира; их незащищенную грудь поражает каждая выпущенная стрела; для их ран нет другого бальзама, кроме горькой насмешки над врагом, постоянно вооруженным против них. Только одиночество, однообразная жизнь, не нарушаемая враждебными силами, и, прежде всего, беспрестанное, свободное созерцание светлого мира, к коему они принадлежат, могут дать им равновесие и наполнить их душу неземным блаженством, недостижимым средь превратностей мирской жизни. И вы, Иоганнес, вы один из этих людей, коих предвечный, повергнув в земную скорбь, возвышает к небесному блаженству. Живое чувство высшего бытия, которое будет, да и должно вечно ссорить вас с пошлой земной суетой, могущественно сияет в искусстве; оно причастно к другому миру и, являя собою священную тайну небесной любви, заключено в вашем сердце, исполненном страстного томления. Это искусство - сама пламенная набожность, и, предавшись ему, вы совершенно отрешитесь от пестрой светской жизни, которую вы пренебрежительно отбрасываете от себя, как мальчик, созревший в юношу, - ненужную игрушку. Оградите же себя навсегда от вздорных насмешек язвительных глупцов, так часто терзавших вас до крови! Друг простирает к вам руки, дабы принять вас и ввести в надежную гавань, безопасную от всех бурь.

- Глубоко, - сказал серьезно и мрачно Иоганнес, когда аббат умолк, - глубоко чувствую я, мой достойнейший друг, истину ваших слов; правда, я не гожусь для мира, который предстает мне вечным загадочным недоразумением. И все же - я охотно признаюсь в этом - предубеждение, всосанное мною с молоком матери, заставляет меня бояться самой мысли надеть это платье; оно представляется мне тюрьмой, откуда я никогда не смогу выбраться. Мне кажется, будто этот мир, где капельмейстер Иоганнес находил все же немало хорошеньких садиков с благоухающими цветами, для монаха Иоганнеса обратится внезапно в глухую, неприветливую пустыню; будто для того, кто однажды замешался в живую жизнь, отречение...

- Отречение? - перебил капельмейстера аббат, возвысив голос. - В чем же отречение для тебя, Иоганнес, когда дух искусства день ото дня все сильнее овладевает тобою и могучим взмахом крыла ты возносишься в сияющие облака? Какая радость жизни способна еще ослепить тебя? Однако, - продолжал он мягче, - создатель вложил в нашу грудь чувство, потрясающее с непобедимой мощью все наше существо. Это - таинственные узы, связующие дух и тело; дух полагает, будто он стремится к высшему идеалу химерического блаженства, на самом же деле хочет только того, к чему понуждают нас потребности тела, и так возникает взаимодействие, порождающее продолжение рода человеческого. Нужно ли мне добавлять, что я говорю о плотской любви и что я вовсе не считаю безделицей полное отречение от нее. Но, Иоганнес, если ты отречешься, ты спасешь себя от гибели. Никогда, никогда не сможешь ты вкусить и не вкусишь химерического счастья земной любви!

Аббат произнес эти слова так торжественно, так напыщенно, как будто перед ним лежала открытая книга судеб и он возвещал из нее бедному Крейслеру все уготованные ему мучения, которых он мог избежать, лишь вступив в монастырь.

Но тут на лице Крейслера началась та странная игра мускулов, что обычно предшествовала появлению овладевавшего им духа иронии.

- Ха-ха! - воскликнул он. - Ваше высокопреподобие не правы, совершенно не правы. Ваше высокопреподобие заблуждаются в моей персоне, сбиты с толку моим одеянием, которое я надел, чтобы некоторое время подтрунивать над людьми en masque [121] и, оставаясь неузнанным, говорить им на ухо их настоящие имена: пусть они знают, кто они. И разве я не вполне сносный мужчина, еще в цвете лет, довольно приятной наружности, и притом достаточно образованный и любезный? Разве не могу я вычистить прекраснейший черный фрак, надеть его, облачившись с ног до головы в шелковое белье, смело подступить к любой краснощекой, к любой каре- или голубоглазой профессорской дочке или дочке надворного советника и спросить у нее без дальнейших околичностей, с наивозможнейшей сладостью изящнейшего amoroso [122] в манерах, лице и голосе: «Прелестнейшая, не пожелаете ли вы отдать мне вашу руку и к ней в придачу вашу драгоценную особу?» И профессорская дочка опустила бы глаза и тихо-тихо пролепетала бы: «Поговорите с папа!» Или же дочка надворного советника бросила бы на меня мечтательный взгляд и потом стала бы уверять, что она давно втайне заметила любовь, для которой я лишь теперь обрел язык, и мимоходом заговорила бы об отделке на подвенечном платье. И, о боже, как охотно почтительные господа папаши сбыли бы с рук своих дочерей в ответ на предложение такой почтенной персоны, как эрцгерцогский экс-капельмейстер. Но я мог бы также воспарить на романтические высоты, завести идиллию и предложить руку и сердце ясноглазой арендаторской дочке в ту минуту, когда она варит козий сыр, или, как второй нотариус Пистофолус, побежать на мельницу и отыскать там мою богиню в небесных облаках мельничной пыли. Кто бы отверг верное, честное сердце, ничего не желающее, ничего не требующее, кроме свадьбы, свадьбы, свадьбы? Нет для меня счастья в любви? Ваше высокопреподобие совсем не подумали о том, что я, собственно, и есть тот человек, который будет безмерно счастлив в любви, что моя немудреная тема - это «Коль хочешь ты меня, то я беру тебя», а ее дальнейшие вариации после свадебного allegro brillante будут разыгрываться в браке. Далее, ваше высокопреподобие не знает, что уже и раньше я очень серьезно подумывал о супружестве. Конечно, я был тогда еще юноша с недостаточным опытом и образованием, ибо мне было всего семь лет; но тридцатитрехлетняя девица, избранная мною в невесты, обещала мне, скрепив свою клятву объятиями и поцелуями, выйти замуж только за меня, ни за кого другого, и я сам не знаю, почему потом дело расстроилось. Заметьте же, ваше высокопреподобие, что счастье любви улыбалось мне уже в детском возрасте, - так подать мне скорее шелковые чулки, шелковые чулки и башмаки, чтобы с руками и ногами ринуться в жениховство и неудержимо лететь к той, что уже протянула мне нежнейший указательный пальчик, ждущий с нетерпением обручального кольца! Как ни недостойно честного бенедиктинца увеселяться козлиными прыжками, но я сейчас же немедленно станцую на глазах вашего высокопреподобия матлот, или гавот, или вальс-галоп, единственно от радости, охватывающей меня, когда я думаю о невесте и свадьбе. Ха-ха! По части блаженства любви и брака я молодец! Я бы хотел, чтобы вы поняли это, ваши высокопреподобие!

- Я, - ответил аббат, когда Крейслер наконец остановился, - я не хотел перебивать вашу странно-шутливую речь, Крейслер, ибо она как раз доказывает то, что я утверждал. Я прекрасно почувствовал жало, которое должно было меня уколоть, но не укололо. Благо мне, что я не верю в химерическую любовь, бесплотно витающую в воздухе и не имеющую ничего общего с основой человеческого естества! Возможно ль, что вы, при вашем болезненном возбуждении духа... Но довольно об этом! Пора ближе подойти к преследующему вас опасному врагу. Вы ничего не слышали о судьбе того несчастного художника, Леонгарда Этлингера, во время вашего пребывания в Зигхартсгофе?

Крейслер весь содрогнулся от таинственного ужаса, когда аббат назвал это имя. С его лица бесследно сбежал всякий след только что владевшей им горькой иронии, и он спросил глухим голосом:

- Этлингер? Этлингер? Что мне до него? Какое мне до него дело? Я никогда его не знал; то была лишь игра воспаленной фантазии, когда мне однажды примерещилось, будто он говорит со мною из озера.

- Успокойся, - сказал аббат нежно и мягко, пожимая руку Крейслера, - успокойся, сын мой Иоганнес! У тебя нет ничего общего с тем несчастным, кого заблуждение могущественно разросшейся страсти низринуло в пучину погибели, но его ужасная судьба может послужить для тебя предостерегающим примером. Сын мой Иоганнес, ты стоишь на еще более скользком пути, чем он; поэтому беги, беги! Гедвига! Иоганнес, дурной сон крепко держит принцессу в цепях, что кажутся нерасторжимыми, пока свободный дух не разобьет их. А ты?

Тысячи мыслей пронеслись в голове Крейслера при этих словах аббата. Он убедился, что аббату известно не только о всех обстоятельствах княжеского дома в Зигхартсгофе, но и о всем том, что случилось во время его пребывания там. Ему стало ясно, что принцессе при ее болезненной чувствительности его близость грозила опасностью, о которой он и не подозревал. А кто другой, кроме Бенцон, мог подозревать об этой опасности и потому добиваться его удаления со сцены? Разумеется, Бенцон была связана с аббатом, известившим ее о пребывании Крейслера в аббатстве, и, таким образом, она была двигательной пружиной всех поползновений его преподобия. Живо вспомнились ему те мгновения, когда принцесса действительно казалась охваченной зарождавшейся в душе страстью; однако при мысли, что сам он мог быть предметом ее страсти, он почувствовал какой-то таинственный страх. Ему казалось, что какая-то чуждая духовная сила хочет насильственно вторгнуться в его душу и похитить у него свободу мысли. Внезапно принцесса Гедвига встала перед ним и пристально посмотрела на него своим странным взглядом; и в то же мгновение электрический удар отдался эхом во всех его нервах, как в тот раз, когда он впервые прикоснулся к руке принцессы. Зато прежнего таинственного страха теперь как не бывало, он чувствовал, как электрическая теплота отрадно пронизала все его существо. Тихо, будто во сне, он проговорил:

- Маленькая плутовка, Raja torpedo, ты опять дразнишь меня, хоть и знаешь, что тебе нельзя безнаказанно ранить меня, так как я только из-за любви к тебе пошел в монахи.

Аббат взглянул на капельмейстера проницательным взором, словно хотел пронизать все его «я», затем торжественно спросил:

- С кем говоришь ты, сын мой Иоганнес?

Но Крейслер уже пробудился от своих грез, ему пришло в голову, что аббат, если он был извещен о всем случившемся в Зигхартсгофе, должен знать также и о дальнейшем ходе событий и что было бы хорошо побольше узнать об этом.

- Я, ваше высокопреподобие, - ответил он аббату, лукаво улыбаясь, - говорю, как вы слышали, не с кем иным, как с Raja torpedo, которая непрошено вмешивается в нашу разумную беседу и хочет сбить меня с толку еще больше, чем вы. Но я вижу по всему, что кое-кто считает меня таким же большим дураком, как блаженной памяти придворного портретиста Леонгарда Этлингера, намеревавшегося не только писать высокую персону, которой, естественно, не было до него дела, но и полюбить ее, и притом совсем так, как Ганс свою Грету. О боже, да разве у меня хоть раз недостало почтительности, когда я брал прекраснейшие аккорды, аккомпанируя гнусному верещанию? Заводил ли я разговоры о недостойных или вздорных материях, о любви и ненависти, когда их маленькое высокородное своенравие изволили чудно кривляться, увеселяясь всякими удивительными забавами, и морочить честных людей магнетическими видениями? Скажите, поступал ли я так когда-нибудь?

- Но однажды ты, Иоганнес, - прервал его аббат, - заговорил о любви артиста...

Крейслер пристально взглянул на аббата, сложил руки и воскликнул, воздев очи горе:

- О небо! Так значит - это? Высокочтимые люди, - продолжал он, и шутовская усмешка вновь появилась на его лице, а голос пресекся от внутренней скорби, - высокочтимые люди, разве вы никогда не слыхали, хотя бы на самых обыкновенных подмостках, как принц Гамлет говорит честному человеку по имени Гильденстерн: «Хоть вы и умеете меня расстроить, но не умеете на мне играть». Черт возьми! Ведь так произошло и со мною! Зачем подслушиваете вы доверчивого Крейслера, если гармония любви, заключенная в его груди, только режет вам уши? О Юлия!

Внезапно пораженный чем-то неожиданным, аббат, казалось, тщетно искал слов, а Крейслер стоял перед ним, вперив свой полный экстаза взор в огненное море заката.

Тут на башнях аббатства раздались звуки колоколов и словно чудесные голоса неба понеслись к сияющим золотом вечерним облакам.

- С вами хочу я умчаться, аккорды! - воскликнул Крейслер, широко раскинув руки. - Пусть возвещаемая вами безутешная скорбь поднимется во мне и сама уничтожит себя в моей груди, пусть ваши голоса, подобно небесным гонцам мира, возвестят, что скорбь растворилась в надежде, в страстном томлении вечной любви!

- Уже звонят к вечерне, - сказал аббат, - я слышу шаги братьев. Утром, дорогой друг, мы, я думаю, еще поговорим о некоторых событиях в Зигхартсгофе.

- О! - воскликнул Крейслер, который только теперь вспомнил о том, что хотел выведать у аббата. - О ваше высокопреподобие, я хотел бы многое узнать о веселой свадьбе и тому подобном. Принц Гектор ведь не помедлит схватить руку, которой он уже издавна домогался? С великолепным женихом никаких неприятностей не случилось?

Тут вся торжественность исчезла с лица аббата, и он произнес со свойственным ему мягким юмором:

- С великолепным женихом, добрый мой Иоганнес, ничего не случилось, но его адъютанта, должно быть, укусила в лесу какая-то оса.

- Ха-ха! - рассмеялся Крейслер. - Оса, которую он жаждал истребить огнем и мечом!

Братья вошли в коридор и...


(М. пр.) ...старается ли она выхватить из-под самого носа честного, безобидного кота лакомый кусок? Недолго мы так благоденствовали, ибо наше славное содружество на чердаке получило удар, от которого ему не суждено было оправиться, и расстроившая все наши кошачьи радости вражья сила появилась в образе могучего, взбесившегося филистера по имени Ахиллес. С гомеровским тезкой у него было мало сходного, разве что геройство последнего заключалось преимущественно в медвежьей ловкости и бессмысленном горлопанстве. Ахиллес был, собственно, обыкновенной дворняжкой, но состоял на должности сторожевой собаки, и хозяин, к коему он поступил на службу, привязал его на цепь, дабы укрепить его привязанность к дому, оттого-то он мог рыскать на воле лишь по ночам. Некоторые из нас сострадали ему, невзирая на его невыносимый нрав; однако он не очень-то близко принимал к сердцу утрату своей свободы, ибо он был настолько безрассуден, что воображал, будто эта тяжеловесная цепь дарована ему для почета и украшения. К немалому раздражению Ахиллеса, наши собеседования тревожили его сон по ночам, когда ему полагалось рыскать по двору и охранять дом от всяких насильственных покушений, и он угрожал нам, нарушителям его покоя, лихой смертью. Но так как он при своей ловкости не мог взобраться даже на чердак, не то что на крышу, мы нимало не внимали его угрозам и вели себя по-прежнему. Тогда Ахиллес принял другие меры; он повел наступление против нас, как искусный генерал, начав с тайной подготовки, а потом перейдя к открытой перестрелке. Как только мы начали пенье, всевозможные шпицы, которым он порой оказывал честь играть с ними, захватив их в свои неуклюжие лапы, по его приказанию подняли такой зверский лай, что мы не могли разобрать ни одной осмысленной ноты. Более того! Кое-кто из этих филистерских лизоблюдов ворвался на чердак, и когда мы показали им когти, они, уклонившись от честного, открытого боя, подняли такой ужасный шум, рычание и лай, что не только был нарушен сон сторожевого пса, но и сам хозяин дома не мог сомкнуть глаз. Не видя конца подобному галдежу, он вышел из себя и схватил арапник, чтобы прогнать буянов, бесновавшихся над его головой.

О кот, читающий это! Если в груди твоей сокрыто истинное мужество, а в голове - светлый разум, если твои уши не отупели, то существует ли для тебя, говорю я, что-либо отвратительнее, противнее, ненавистнее и притом ничтожнее, нежели визжащий, пронзительный, диссонирующий во всех тонах лай исступленного шпица? Этого маленького, виляющего, тявкающего создания с жеманными ужимками - берегись его, кот! Не доверяй ему! Поверь мне, приветливость шпица опаснее, нежели выпущенные когти тигра! Однако умолчим о горьком и, увы, столь богатом опыте, который мы в сем смысле обрели, и возвратимся к дальнейшему ходу нашей истории.

Итак, хозяин, как сказано, схватил арапник, чтобы прогнать буянов с чердака. Но что же случилось? Шпицы завиляли ему навстречу хвостами, облизали ноги и представили все дело так, будто гвалт был поднят только ради его покоя, хотя хозяин из-за него-то как раз и лишился безмятежного сна. Они, мол, лаяли только на нас, так как мы учиняем нетерпимые бесчинства на крыше, распевая песни слишком звонкими и резкими голосами. Хозяин, увы, поддался болтливому красноречию шпицев и поверил им, тем более что сторожевой пес, когда он спросил его об этом, не преминул подтвердить все, ибо он затаил в душе злобную ненависть к нам. И началось преследование. Слуги сгоняли нас отовсюду метлами и черепицами; везде были поставлены западни и капканы, куда мы должны были попадаться и, к сожалению, попадались на самом деле. Мой дорогой друг Муций сам попал в беду, то есть в капкан, раздробивший ему самым плачевным образом заднюю лапу.

Так и закончилась наша веселая совместная жизнь, и я вернулся назад под печку хозяина, дабы в глубоком одиночестве оплакивать судьбу моего несчастного друга.

Однажды в гости к моему хозяину пришел господин Лотарио, профессор эстетики, а за ним в комнату впрыгнул Понто.

Не могу выразить, сколь неприятное, зловещее чувство пробудил во мне один вид Понто. Хоть он и не был ни сторожевой пес, ни шпиц, все же он был из того рода, чей подлый, враждебный нам образ мыслей разрушил мою жизнь в веселом обществе котов-буршей, и уже потому дружба, которую Понто мне выказывал, была весьма подозрительна. Кроме того, мне показалось, что во взгляде Понто, во всем его существе было нечто высокомерное, насмешливое, и посему я порешил лучше вовсе не говорить с ним. Тихо-тихо сполз я с моей подушки, одним прыжком скрылся в печке и запер за собой дверцу.

Господин Лотарио говорил с хозяином о чем-то мало меня интересовавшем, тем более что все мое внимание обратилось на молодого Понто, который, поплясав по комнате, фатовато напевая себе под нос какую-то песенку, вспрыгнул на подоконник, высунулся из окошка и, по обычаю фанфаронов, то и дело раскланивался с проходившими мимо знакомыми, даже слегка тявкая, вероятно, чтобы привлечь к себе взгляды красавиц из его племени. Казалось, обо мне ветреник даже и не вспомнил, и хотя я, как было сказано, вовсе не желал с ним разговаривать, все же мне было совсем не по душе, что он даже не справился обо мне. Совсем иначе и, как мне показалось, куда учтивей и разумнее вел себя профессор-эстетик господин Лотарио; поискав меня взглядом по комнате, он обратился к хозяину со словами:

- Но где же ваш превосходный мосье Мурр?

Для честного кота-бурша нет более гнусного обращения, чем «мосье»; но чего только не приходится терпеть от эстетиков на этом свете! Я простил профессору обиду.

Маэстро Абрагам уверил его, что с некоторых пор я отделился от него и редко бываю дома, особенно по ночам, и оттого выгляжу истощенным и усталым. Но я только что лежал на подушке, и он, право, не знает, куда я столь стремительно исчез.

- Я предполагаю, маэстро Абрагам, - продолжал профессор, - что ваш Мурр... Но не спрятался ли он и не подслушивает ли здесь где-нибудь! Давайте посмотрим!

Я тихо подался в задний угол печки; но можно представить, как я навострил уши: ведь речь шла обо мне. Хозяин Понто тщетно обшарил все углы, к немалому удивлению маэстро, воскликнувшего со смехом:

- Право, профессор, вы оказываете неслыханную честь моему Мурру!

- Ого! - ответил наш гость. - У меня не выходит из головы подозрение против вас и вашего педагогического эксперимента, имеющего целью превратить кота в поэта и сочинителя. Или вы уже совсем забыли о сонете, о глоссе, похищенной Понто чуть ли не из лап вашего Мурра. Но, как бы там ни было, я воспользуюсь отсутствием Мурра, чтобы сообщить вам об одном дурном предположении и настоятельно рекомендовать присматривать за поведением Мурра. Хотя прежде кошки меня мало заботили, все же от меня не ускользнуло, что многие раньше учтивые и разумные коты теперь вдруг переменили свои повадки, грубо нарушая порядок и обычаи. Они уже не гнут смиренно спину и не ласкаются, как прежде, а приняли надменный вид и вовсе не боятся выдать свою первобытную дикую натуру сверкающими взглядами и гневным ворчаньем и даже выпускать когти. Они столь же мало заботятся о том, чтобы иметь внешность благовоспитанных светских людей, как и о скромном, тихом поведении. Они пренебрегают и чисткой усов, и облизыванием шерсти до лоска, и откусыванием отросших не в меру когтей; лохматые, взъерошенные, с растрепанными хвостами бегают они, вызывая ужас и отвращение у всех воспитанных котов. Но что особенно достойно порицания и вовсе нетерпимо - это тайные сборища, которые устраивают они по ночам, и при этом предаются бесчинству, называя его пением, хотя нет ничего непереносимее для уха, чем этот бессмысленный аритмичный крик, фальшивый и лишенный всякой гармонии. Я боюсь, я очень боюсь, маэстро Абрагам, что ваш Мурр ступил на плохую дорожку и участвует в этих недостойных увеселениях, а это не принесет ему ничего, кроме изрядных побоев. Меня огорчило бы, если бы вы даром положили столько трудов на этого серого малого и если бы он со всей своей ученостью опустился до пошлого, беспорядочного существования вульгарных, беспутных котов.

Когда я услышал, сколь гнусно уничтожают меня, моего доброго Муция, всех моих великодушных братьев, я невольно испустил горестный звук.

- Что это было? - воскликнул профессор. - Я уверен, Мурр спрятался где-то в комнате. Понто! Allons! Ищи, ищи!

Одним прыжком Понто соскочил с подоконника и стал обнюхивать комнату. Перед печкой он остановился, сперва заворчал, затем громко залаял и подпрыгнул.

- Он в печке! Это несомненно! - заявил маэстро и отворил дверцы.

Я спокойно продолжал сидеть, поглядывая на своего хозяина ясными, блестящими глазами.

- Так и есть! - воскликнул он. - Так и есть. Он сидит тут, забившись глубоко в печку. Ну-с, не угодно ли тебе выйти? Вылезай!

Хоть у меня было мало охоты покидать свое убежище, я должен был повиноваться приказанию хозяина, ибо не желал допустить насилия над собой и таким образом остаться в накладе. Вот я и выполз. Едва я появился на свет, как профессор и хозяин воскликнули разом:

- Мурр! Мурр! На кого ты похож! И что это за штуки? Разумеется, я был в золе с ног до головы, к тому же моя внешность и вправду с некоторых пор заметно пострадала, поэтому мне пришлось узнать себя в сделанном профессором изображении котов-отщепенцев, и я вполне мог представить себе, какое жалкое зрелище являл я собой. Я сравнил мой достойный сожаления вид с видом моего друга Понто, красовавшегося в своей ловко сшитой, блестящей, красиво завитой шубе, и меня охватил глубокий стыд. Тихо и печально я отполз в угол.

- И это, - воскликнул профессор, - разумный, благонравный кот Мурр, изящный писатель, остроумный поэт, пишущий сонеты и глоссы? Нет, это самый обыкновенный домашний кот, из тех, что толпами бездельничают на кухне да только и умеют, что ловить мышей в погребах и на чердаках. Эй, скажи мне, мой благонравный скот, скоро ли ты получишь докторскую степень и взойдешь на кафедру профессором эстетики? Право же, премилую докторскую мантию нацепил ты на себя!

Насмешливые речи продолжались и дальше в том же роде. Что мне оставалось делать? Только поплотней прижать уши - таков уж был мой обычай во всех подобных случаях, то есть когда меня поносили.

Под конец профессор и хозяин разразились звонким хохотом, пронзившим мне сердце. Но, пожалуй, еще горше их смеха было для меня поведение Понто. Он не только одобрял насмешки своего хозяина всевозможными ужимками, корчил брезгливые рожи, но и открыто выставлял свой страх приблизиться ко мне - то и дело отскакивал в сторону, как бы боясь запачкать свою красивую чистую шубу. И должен признаться - немалое испытание для кота, сознающего свое превосходство, терпеть пренебреженье от какого-то фатишки-пуделя.

Профессор пустился в пространные разговоры с хозяином; они, по-видимому, не касались до меня и до моего рода, и к тому же понял я из них, собственно, немного. Однако, насколько я мог заметить, речь шла о том, что было бы лучше: противодействовать ли часто превратным и необузданным влечениям экзальтированного юношества открытой силой или же искусным и незаметным образом ограничивать его, давая ему простор для обретения собственного опыта, который вскоре сам по себе уничтожит эти влечения. Профессор был за открытую силу, ибо устроение всего ко всеобщему благу требует, чтобы каждый человек, сколь бы он этому ни противился, был бы как можно скорее втиснут в форму, обусловленную отношением отдельных частей к целому; иначе возникнет чудовищная несоразмерность, а она может послужить причиной всяческих бед. При этом профессор упоминал о любителях бить стекла под крики «Pereat!» [123], что я не вполне понял. Маэстро, напротив, полагал, что с экзальтированными юношами, при их характере, нужно обходиться как со слегка помешанными: если открыто им противодействовать, их помешательство усиливается, тогда как самостоятельно достигнутое осознание своего заблуждения начисто излечивает их и позволяет более не опасаться возврата болезни.

- Ну, - воскликнул под конец профессор, вставая и берясь за трость и шляпу, - ну, маэстро, вы должны со мной согласиться хотя бы в том, что нужно беспощадно применять открытую силу против экзальтированных стремлений, когда они разрушительно вторгаются в жизнь! Поэтому - я опять возвращаюсь к вашему коту Мурру - все же очень хорошо, что порядочные шпицы, как я слышал, разогнали проклятых котов, так нечеловечески оравших и притом мнивших себя на удивление великими виртуозами.

- Как на это взглянуть, - ответил хозяин. - Если бы им позволили петь, быть может, они и сделались бы тем, чем они ошибочно себя воображали, то есть хорошими виртуозами, а теперь они сомневаются и в истинной виртуозности.

Профессор откланялся; Понто выскочил вслед за ним, даже не удостоив меня прощальным поклоном, как это он всегда делал раньше с большой приветливостью.

- Я сам тоже недоволен твоим поведением, Мурр, - обратился хозяин ко мне. - Пора тебе раз и навсегда образумиться и остепениться и вновь заслужить лучшую репутацию, чем та, какой ты, по-видимому, теперь пользуешься. Если бы ты был способен меня вполне понять, я бы тебе советовал быть всегда тихим и приветливым и совершать все, что тебе хочется предпринять, втихомолку, ибо именно так легче всего обрести хорошую репутацию. Для примера я могу назвать тебе двух людей: один из них каждый день в одиночестве садится в угол и тихо пьет вино, бутылку за бутылкой, покуда не делается совершенно пьян, однако от долгих практических упражнений он так хорошо умеет скрывать это, что никто и не подозревает о его состоянии. Другой, напротив, лишь иногда выпивает стакан вина в компании веселых, сердечных друзей. Напиток развязывает ему язык, раскрывает сердце; его настроение поднимается, он говорит много и горячо, но не оскорбляя ни нравов, ни приличий. И его-то свет зовет присяжным винососом, а тот - тайный пьяница - слывет тихим, умеренным человеком. Ах, Мурр, славный мой кот, если бы ты знал жизнь света, ты увидел бы, что филистер, скрывающийся в своей скорлупе, поступает умнее всех. Но как можешь ты знать, что такое филистер, хотя и среди твоего племени, наверное, много их!

При этих словах хозяина я не мог удержаться от громкого радостного фырканья и мурлыканья, сознавая, что благодаря наставлениям Муция и собственному опыту я достиг совершенного познания кошачьего рода.

- Мурр, кот мой! - воскликнул хозяин, громко смеясь. - Сдается мне, что ты меня понимаешь, и профессор прав, обнаружив в тебе какой-то особенный разум и устрашившись тебя, как своего эстетического соперника.

Для подтверждения, что это и вправду так, я издал звучное, гармоническое «мяу» и без дальнейших околичностей вспрыгнул хозяину на колени. Я не сообразил, что хозяин только что надел парадный шелковый шлафрок с большими цветами на желтом поле, и я его, разумеется, запачкал. С гневным «чтоб тебя...» маэстро отшвырнул меня так стремительно, что я перекувырнулся и в совершенном испуге, прижав уши и закрыв глаза, замер на полу. Но хвала мягкосердечию моего доброго хозяина!

- Ну, - сказал он приветливо, - ну, ну, Мурр, кот мой, тут не было злого умысла! Знаю, знаю, ты руководствовался добрыми намерениями: ты хотел доказать мне свою симпатию, но ты сделал это неуклюже, а в таких случаях кому дело до намерений! Ну иди сюда, мой маленький трубочист! Я вычищу тебя, и ты снова будешь походить на вполне порядочного кота.

С этими словами хозяин скинул шлафрок, взял меня на руки и не побрезговал вычистить мне шкуру мягкой щеткой, а потом маленьким гребешком расчесал мне волосы до блеска.

Когда туалет был закончен и я прогуливался мимо зеркала, то сам подивился тому, сколь внезапно я стал другим котом. И таким красивым я предстал перед собою, что не мог удержаться и с удовольствием помурлыкал самому себе. Не буду отрицать: великие сомнения касательно достоинств и пользы буршеского клуба зашевелились во мне. Мое бегство в печку сдавалось мне теперь сущим варварством, объяснимым лишь своеобразным одичанием, и я уже совсем не нуждался в предостережениях маэстро, воскликнувшего: «Только не лазить мне снова в печку!»

На следующую ночь мне почудилось, будто я слышу тихое царапанье в двери и боязливое «мяу!», кого-то мне напомнившее. Я подкрался и спросил, кто там. Тогда - я тотчас же признал его по голосу - мне ответил бравый староста Пуф:

- Это я, верный брат Мурр. Я принес тебе печальнейшую новость.

- О небо, что...


(Мак. л.) ...очень несправедливо поступала, моя дорогая, милая подруга! Нет, ты для меня больше, чем подруга, ты - моя верная сестра. Я мало тебя любила, мало доверялась тебе. Только теперь я открою тебе мое сердце, только теперь, так как я знаю...

Принцесса запнулась, слезы потоком хлынули из ее глаз. Она снова нежно прижала Юлию к сердцу.

- Гедвига, - мягко сказала Юлия, - разве раньше ты не любила меня всей душой? Разве у тебя когда-нибудь были тайны, которых ты не хотела мне доверить? Что ты знаешь? О чем ты только теперь проведала? Но нет, нет! Ни слова больше, пока твой пульс снова не успокоится, пока в твоих глазах не потухнет мрачный огонь!

- Не знаю, чего вы все от меня хотите, - ответила принцесса с внезапным раздражением и чуть ли не с обидой. - По-вашему, я больна, а я никогда не чувствовала себя такой сильной и здоровой. Вас напугал мой странный припадок, и все-таки возможно, что такой электрический удар, приостановивший всю жизненную деятельность, был для меня нужнее и полезнее всех средств, предложенных в злополучном самообольщении тупоумной, убогой медициной. Какое несчастье для меня этот врач, вознамерившийся управлять человеческой натурой, как часовым механизмом, который нужно только вычистить и завести! Он мне отвратителен с его каплями, его эссенциями! Неужели от всего этого должно зависеть мое благополучие? Нет, тогда земная жизнь была бы ужасающей насмешкой мирового духа!

- Твое чрезмерное возбуждение как раз и доказывает, - перебила Юлия принцессу, - что ты еще больна, Гедвига, и что тебе нужно беречься больше, чем ты это делаешь.

- И ты хочешь сделать мне больно! - воскликнула принцесса, поспешно вскочила, подбежала к окошку, отворила его и высунулась в парк. Юлия пошла за ней и, обняв ее, попросила с нежной грустью остерегаться хотя бы сурового осеннего ветра и не нарушать покоя, столь целительного для нее, по мнению врача. Но принцесса ответила, что как раз струя холодного воздуха, льющаяся в окно, подкрепляет ее и восстанавливает ее силы.

С глубочайшей сердечностью Юлия заговорила о недавних днях, когда над всем словно витал темный, грозный дух; о том, что им нужно собрать все свои внутренние силы, чтобы не растеряться от события, внушившего ей чувство, сравнимое лишь с самой настоящей смертельной боязнью привидений. Она подразумевала таинственное столкновение, происшедшее между принцем Гектором и Крейслером и заставлявшее предполагать самое ужасное; ибо вероятнее всего, бедный Иоганнес должен был пасть от руки мстительного итальянца, и спасся он, по мнению маэстро Абрагама, только чудом.

- И этот ужасный человек, - сказала Юлия, - должен был стать твоим мужем? Нет, никогда! Хвала всевышнему! Ты спасена. Он никогда не возвратится. Не правда ли, Гедвига? Никогда!

- Никогда! - ответила принцесса глухим, еле слышным голосом. Затем, глубоко вздохнув, она сказала тихо, как во сне: - Пусть этот чистый небесный огонь только светит и греет, не опаляя сокрушительным пламенем, и из души художника сверкает воплощенной в жизнь мечтой она сама - его любовь! Так говорил ты здесь тогда...

- Кто говорил это? - воскликнула потрясенная Юлия. - О ком вспомнила ты, Гедвига?

Принцесса провела рукой по лбу, как бы силясь возвратиться к действительности. Потом, шатаясь, она добрела с помощью Юлии до софы и опустилась на нее в совершенном изнеможении. Юлия, озабоченная состоянием принцессы, хотела было позвать камеристку, но Гедвига нежно усадила ее рядом с собой и прошептала:

- Нет, моя девочка, ты, только ты должна быть возле меня! Не думай, что у меня опять что-то вроде болезни! Нет, это была мысль о величайшем блаженстве, ставшая слишком ощутимой и грозившая разбить мое сердце, и ее небесный восторг превратился в смертельную боль. Побудь со мной, моя девочка! Ты сама не знаешь, какая у тебя удивительная, волшебная власть надо мной. Дай я загляну в твою душу, как в прозрачное, чистое зеркало, чтобы я в нем снова узнала себя! Юлия, часто мне кажется, будто на тебя сходит небесное вдохновение и будто слова, слетающие с твоих губ как дыхание любви, - утешительное пророчество. Юлия, моя девочка, останься со мной, не покидай меня никогда, никогда!

С этими словами принцесса, крепко сжимая руки Юлии, упала с закрытыми глазами на софу.

Юлия достаточно привыкла к тому, что порою принцессой овладевало болезненное перенапряжение духа; но теперешний ее пароксизм был для нее нов, совершенно нов и загадочен. Прежде это было страстное ожесточение, проистекавшее из несоответствия внутреннего чувства образу жизни и, разрастаясь до ненависти, оно оскорбляло детскую душу Юлии. Но теперь Гедвига казалась, чего никогда не было, совершенно изнемогающей от боли и невыразимой скорби, и эта безутешность столь же тронула Юлию, сколь усилила ее тревогу за любимую подругу.

- Гедвига! - воскликнула она. - Милая Гедвига, я не покину тебя; ни одно преданное сердце не привязано к тебе более моего; но скажи мне, о, скажи, доверься же мне, что мучит и терзает твою душу? Я погорюю, я поплачу вместе с тобой!

И тут по лицу Гедвиги скользнула странная улыбка; нежный румянец затрепетал на шеках, и, не открывая глаз, она прошептала тихо:

- Ведь правда, Юлия, ты не влюблена?

Странно почувствовала себя Юлия при этом вопросе принцессы: ее словно потряс внезапный испуг.

В чьем девичьем сердце не шевелились предчувствия страсти, этого, по-видимому, главного условия женского существования, ибо только полюбившая женщина - вполне женщина? Но чистая, детская, набожная натура не внемлет этим предчувствиям, она не желает разбираться в них и с похотливой нескромностью срывать покров со сладостной тайны, раскрывающейся лишь в тот миг, что сулит смутное томление. Так было и с Юлией: когда она неожиданно услышала вопрос о том, о чем не осмеливалась думать, то, испуганная, будто ее уличили в грехе, в котором она сама не отдавала себе отчета, она силилась проникнуть в глубину своей собственной души.

- Юлия, - повторила принцесса, - ведь ты не любишь? Скажи мне! Будь искренна!

- Как странен твой вопрос, - ответила Юлия. - И что я могу тебе ответить?

- Говори, о, говори же, - умоляла принцесса.

Тут душа Юлии вдруг озарилась солнечным сиянием, и она нашла слова, чтобы выразить открывшееся ей в собственном сердце.

- Что творится в твоей душе, Гедвига, когда ты спрашиваешь меня об этом? - начала она очень серьезно и спокойно. - Что такое для тебя любовь, о которой ты говоришь? Не правда ли, нужно ощущать влечение к любимому с такой непреодолимой силой, чтобы существовать и жить только мыслями о нем, отказаться ради него от самой себя и видеть в нем все свои стремления, все надежды, все желания, весь свой мир? И эта страсть должна возносить на вершины блаженства, да? У меня кружится голова от подобной высоты - ведь внизу зияет бездонная пропасть со всеми ужасами безвозвратной гибели. Нет, Гедвига, мое сердце не понимает такой любви, столь же ужасной, как и греховной, и я буду твердо верить, что оно останется навеки чистым, навеки свободным от нее. Но может, конечно, случиться, что мы отличаем какого-нибудь мужчину из всех других или даже чувствуем искреннее восхищение перед ним за выдающуюся мужественную силу его духа. Даже более того: в его присутствии мы чувствуем какую-то таинственную, сердечную отраду; кажется, будто наш дух только сейчас проснулся, будто только сейчас засияла нам жизнь; мы веселы, когда он приходит, и мы печалимся, когда он нас покидает. Ты назовешь это любовью? Ну, так почему бы мне не признаться тебе, что покинувший нас Крейслер вызывает во мне это чувство и что мне тяжко его не видеть?

- Юлия! - воскликнула принцесса, внезапно вскочив и пронизывая Юлию горящим взглядом. - Можешь ли ты вообразить его в объятиях другой и не испытывать при этом невыразимой муки?

Юлия покраснела и ответила голосом, выдававшим, как сильно она была оскорблена.

- Никогда я не воображала его в моих объятиях!

- Ты не любишь его! Ты не любишь его! - резко воскликнула принцесса и снова упала на софу.

- О! - сказала Юлия. - Если б он вернулся! Чисто и невинно чувство к этому дорогому человеку в моем сердце, и если я никогда больше его не увижу, мысль о нем, незабываемом, будет освещать мою жизнь прекрасной светлой звездой. Но, конечно же, он вернется назад! Как же можно...

- Никогда! - перебила Юлию принцесса раздраженным, резким тоном. - Никогда не сможет и не посмеет он возвратиться. Говорят, что он находится в аббатстве Канц-гейм и собирается, покинув свет, вступить в орден Святого Бенедикта.

На глазах Юлии показались светлые слезы; она молча встала и отошла к окошку.

- Твоя мать права, вполне права, - продолжала принцесса. - Хорошо, что его нет, этого сумасшедшего. Как злой дух ворвался он в тихие палаты нашего сердца, нарушил согласие наших душ. И музыка его была той волшебной сетью, которой он нас опутал. Никогда не захочу я вновь увидеть его.

Ударами кинжала были для Юлии слова принцессы; она схватилась за шляпу и шаль.

- Ты хочешь меня покинуть, моя милая подружка, - воскликнула принцесса. - Останься, останься и утешь меня, если можешь. Таинственным ужасом веет от этих зал, от парка! Так знай же... - С этими словами Гедвига подвела Юлию к окну, указала на павильон, где жил адъютант принца Гектора, и начала глухим голосом: - Взгляни туда, Юлия! Те стены скрывают грозную тайну; кастелян, садовники клянутся, что с отъездом принца там никто не живет, что двери крепко заперты, и все-таки... О, взгляни сейчас туда! Взгляни же - ты ничего не видишь в окне?

В самом деле, Юлия увидела в окне, прорезанном во фронтоне павильона, темную фигуру, которая тут же исчезла.

По мнению Юлии, ощущавшей, как болезненно содрогается рука принцессы в ее руке, здесь и речи не могло быть о какой-нибудь грозной тайне или о чем-нибудь сверхъестественном, скорее всего кто-нибудь из слуг без позволения занял пустой павильон. Павильон можно обыскать, и тогда сейчас же выяснится, что это за фигура показывается в окне. Но принцесса уверяла, что старый верный кастелян по ее желанию уже давно сделал все это и клялся, что в павильоне не найдено и следа человека.

- Дай я тебе расскажу, - сказала принцесса, - что произошло три ночи тому назад! Ты знаешь, что сон часто бежит от меня и что тогда я встаю и расхаживаю по комнатам, пока меня не одолеет усталость, помогающая мне заснуть. И вот третьего дня меня как раз мучила бессонница, и я забрела в эту комнату. Внезапно я заметила, как по стене пробежал трепещущий отблеск света. Я посмотрела в окно и увидела четырех человек: один из них нес потайной фонарь. Затем они скрылись в направлении павильона, но я не успела заметить, вошли ли они туда. Немного погодя окно осветилось, и в нем замелькали тени, потом опять стало темно, однако скоро в кустах замерцал ослепительный свет, падавший, должно быть, из открытой двери павильона. Свет все приближался, пока наконец из кустов не вышел монах бенедиктинец, несший в левой руке факел, а в правой - распятие. За ним следовали четыре человека с носилками на плечах, покрытыми черными сукнами. Едва они прошли несколько шагов, как навстречу им двинулась какая-то фигура в широком плаще. Они остановились, положили носилки; фигура отдернула покрывало, и стал виден труп. Я едва не упала без чувств и успела только заметить, что люди снова подняли носилки и поспешили за монахом по широкой тропинке, которая вскоре выводит из парка на дорогу в аббатство Канцгейм. С тех пор эта фигура показывается в окне, и, наверное, это пугающий меня дух злодейски убитого.

Юлия была склонна считать все происшествие сном или, если принцесса на самом деле бодрствовала у окна, - игрой возбужденного воображения. Кто мог быть этот мертвец, которого с такими таинственными церемониями уносили из павильона, - ведь никто не умер, и кто бы мог поверить, что этот неизвестный мертвец появляется по ночам там, откуда его унесли? Юлия высказала все это Гедвиге и добавила, что виденье в окне могло быть также оптическим обманом, а то и шуткой старого мага, маэстро Абрагама, который горазд на подобные проделки и, возможно, обратил пустой павильон в обиталище привидений.

- Так быстро, - мягко улыбаясь, сказала принцесса, совершенно овладевшая собой, - находим мы объяснение, случись что-нибудь чудесное, сверхъестественное! А что до мертвеца, то ты забываешь, что произошло в парке перед тем, как Крейслер нас покинул.

- Ради бога, - воскликнула Юлия, - неужели и вправду там совершилось ужасное дело? Кто? От чьей руки?

- Ты ведь знаешь, моя девочка, - продолжала Гедвига, - что Крейслер жив. Но жив и тот, кто тебя любит. Не смотри на меня так испуганно! Разве ты не подозревала раньше, о чем мне надо тебе сказать, дабы ты знала то, что может тебя погубить, если скрывать это и дальше? Принц Гектор любит тебя, тебя, Юлия, со всей дикой страстью итальянца. Я была его невестой, я и теперь его невеста, но та, кого он любит, это ты, Юлия.

Последние слова принцесса подчеркнула с особой резкостью, но, впрочем, без того выражения, которое выдает чувство внутренней горечи.

- О силы небесные! - воскликнула Юлия порывисто, и слезы хлынули из ее глаз. - Гедвига, ты хочешь разбить мне сердце? Какой мрачный дух говорит твоими устами! Нет, нет, ты можешь вымещать на мне, бедняжке, свои дурные сновидения, так расстроившие тебя, я охотно снесу это, но никогда я не поверю, что страшные сны твои могут сбыться. Гедвига, одумайся! Ведь ты уже не обручена с этим ужасным человеком, явившимся к нам воплощением гибели. Он никогда не вернется назад; никогда не будешь ты его женой.

- Нет, вернется, - ответила принцесса, - вернется! Приди же в себя, дитя! Когда церковь свяжет меня с принцем, только тогда, может быть, разрешится чудовищное недоразумение, сделавшее меня столь несчастной. Тебя спасет чудесное предопределение неба. Мы разлучимся. Я последую за мужем, ты останешься здесь.

От внутреннего волнения принцесса умолкла; Юлия тоже не могла произнести ни слова. Обе, заливаясь слезами, упали друг другу в объятья.

Доложили, что чай уже подан. Юлия пришла в такое волнение, которое никак не вязалось с ее рассудительным, спокойным характером. Она не могла быть на людях, и мать охотно разрешила ей отправиться домой, так как и принцесса тоже нуждалась в покое.

Фрейлейн Наннета в ответ на расспросы княгини уверила ее, что и после обеда и вечером принцесса чувствовала себя прекрасно, но пожелала оставаться наедине с Юлией. Насколько она могла заметить из соседней комнаты, принцесса и Юлия рассказывали друг другу всякую всячину, представляли комедию и то смеялись, то плакали.

- Милые девушки! - прошептал гофмаршал.

- Милостивая принцесса и милая девица! - поправил его князь, сверкнув на маршала совершенно круглыми очами. Потрясенный своим ужасным промахом, тот хотел было разом проглотить порядочный кусок сухаря, предварительно размоченного чаем. Но кусок застрял у него в глотке, и он так страшно раскашлялся, что должен был спешно оставить залу. Позорной смерти от удушья он избежал только благодаря искусству придворного квартирмейстера, исполнившего на его спине опытным кулаком отличное соло на литаврах. Провинившись в двух неприличностях, гофмаршал побоялся, как бы не совершить еще и третью; поэтому он не осмелился вернуться в залу и попросил извинить его перед князем внезапно приключившимся нездоровьем.

Отсутствие гофмаршала расстроило партию в вист, которую князь обычно разыгрывал по вечерам. Когда приготовили игорные столы, все напряженно ждали, что сделает сиятельная особа в столь критическом случае. Но князь не сделал ничего; дав знак остальным садиться за игру, он взял за руку советницу Бенцон, повел ее к канапе, предложил ей сесть и сам уселся рядом.

- Мне было бы весьма прискорбно, если б гофмаршал задохся от сухаря, - сказал он затем, как всегда тихо и мягко, Бенцон. - Однако он, как я уже примечал неоднократно, по вероятности, чрезвычайно рассеян, ибо он назвал принцессу Гедвигу девушкой, а его рассеянность была бы в висте чрезвычайно пагубна. Итак, дорогая Бенцон, мне сегодня весьма желательно и приятно вместо партии в вист здесь, в уединении, доверительно обменяться с вами несколькими словами, как прежде. Ах - как прежде! Но вам известна моя привязанность к вам, любезная сударыня! Она не прекратится никогда; княжеское сердце постоянно, ежели только неотвратимые обстоятельства не потребуют перемены.

С этими словами князь поцеловал руку Бенцон много нежнее, чем позволяли его положение, возраст и обстановка.

Бенцон, со сверкающими от радости глазами, заверила его, что она давно уже выжидала случая поговорить с князем с глазу на глаз, так как ей надобно кое-что сообщить ему, что, наверное, не будет для него неприятным.

- Узнайте же, всемилостивейший государь, - сказала советница, - советник посольства снова написал, что наше дело внезапно приняло более благоприятный оборот, и...

- Тише, дражайшая! - перебил ее князь. - Ни слова более о государственных делах! Ибо и князь облекается в шлафрок и надевает ночной колпак, когда, почти сокрушенный бременем правления, он отправляется на покой; не таков, разумеется, единственно Фридрих Великий, король прусский, который, что, вероятно, вам как особе начитанной известно, даже и в постели надевал фетровую шляпу. Словом, я полагаю, что и князю свойственно слишком многое из того, что... словом, что составляет, как говорится, мещанские добродетели, как-то: супружество, отеческие радости и тому подобное, и он не в силах вовсе отрешиться от этих чувств; donc [124] по меньшей мере извинительно, что он предается им в те мгновения, когда государство, заботы о надлежащей благоустроенности двора и страны не всецело поглощают его. Дражайшая Бенцон, подобное мгновение настало! Семь подписанных бумаг лежат у меня в кабинете, и теперь дозвольте мне совершенно забыть о моем сане, - дозвольте мне здесь за чаем быть единственно отцом семейства - «Немецким отцом семейства» барона фон Геммингена! Дозвольте мне говорить о моих - да! - о моих детях, причиняющих мне столько горя, что я порою готов впасть в совершенно неприличное расстройство чувств!

- О ваших детях будет идти речь, всемилостивейший государь? - колко спросила Бенцон. - Иначе говоря, о принце Игнатии и принцессе Гедвиге. Говорите, всемилостивейший государь, говорите. Может быть, я смогу дать вам совет и принести утешение, подобно маэстро Абрагаму.

- Да, - продолжал князь, - совет и утешение были бы мне по временам необходимы. Так вот, сперва касательно принца; разумеется, ему нет надобности в особых дарованиях, коими природа наделяет тех, кто иначе по причине своего низкого звания оставался бы в забвении и ничтожестве. Но все же для него было бы желательно несколько более esprit [125], он - simple [126] и пребудет им. Взгляните, вот он сидит, болтает ногами, делает в игре промах за промахом и хихикает и смеется, как семилетний мальчик! Бенцон! Entre nous soit dit [127] - он никогда не освоит искусства письма в той мере, в какой оно ему потребно, - его княжеская подпись подобна каракулям. Всеблагое провидение, что-то будет? Недавно я был потревожен в моих занятиях мерзким лаем под окном. Я бросил взор вниз, дабы прогнать отвратительного шпица, и что же я узрел? Поверите ли, дражайшая сударыня? Это был принц, с громким лаем, подобно безумцу, скакавший вслед за мальчишкой садовника. Они играли в собаку и зайца. Я сомневаюсь, есть ли у него хоть некоторый разум? Таковы ли должны быть княжественные увлечения? Обретет ли принц когда-либо хоть малейшую самостоятельность?

- Поэтому необходимо, - ответила Бенцон, - поскорее женить принца и выбрать для него жену, чья прелесть, обаяние и ясный разум пробудят его дремлющие чувства, - жену, достаточно добрую, чтобы снизойти к его ребячливости и постепенно возвысить его до себя. Женщине, предназначенной принадлежать принцу, эти свойства необходимы, чтобы вызволить его из этого душевного состояния, которое - с болью говорю я это, всемилостивейший государь! - наконец может обратиться в подлинное безумие. Поэтому тут все решают только эти редкие свойства, и нельзя строго считаться с происхождением.

- Никогда, - сказал князь, наморщив лоб, - никогда не бывало мезальянсов в нашем доме. Откажитесь от помысла, коего я не могу одобрить. Я был всегда и ныне готов исполнить все иные ваши пожелания.

- Мне это вовсе не известно! - резко вставила Бенцон. - Как часто справедливые желания должны были умолкать ради химерических соображений! Но есть требования, которые выше всяких условностей.

- Laissons cela! [128] - перебил князь Бенцон, откашлявшись и взяв щепотку табаку. После некоторого молчания он продолжал: - Еще более принца меня печалит принцесса. Скажите, Бенцон, возможно ль, чтобы от нас произошла дочь со столь странным нравом и, даже более того, со столь странной болезненностью, повергающей в затруднение самого лейб-медика? Не наслаждалась ли всегда княгиня цветущим здоровьем? Была ли она склонна к мистическим нервным припадкам? Я сам? Не был ли я всегда сильным и телом и духом князем? Как же явилось у нас дитя, которое - к моей горькой печали, мне надлежит признать это - кажется вовсе безумным, попирающим и отвергающим все княжеские благоприличия?

- Для меня натура принцессы также непостижима, - ответила Бенцон. - Мать была всегда невозмутима, разумна, свободна от всех гибельных, пылких страстей. - Последние слова Бенцон произнесла тихо и глухо, про себя, опустив глаза.

- Вы разумеете княгиню? - спросил князь с ударением, так как ему показалось непристойным, что к слову «мать» не было добавлено «княгиня».

- О ком же другом могла я думать? - сдержанно ответила Бенцон.

- Не развеял ли в прах последний фатальный случай с принцессой весь успех моих трудов и радость от скорого ее супружества? - продолжал князь. - Ибо, дорогая Бенцон - entre nous soit dit, - единственно внезапная каталепсия принцессы, приписываемая мною лишь сильной простуде, виною тому, что принц Гектор нежданно уехал. Он хочет разорвать с нами - juste ciel! [129] - и я должен признаться, что не могу пенять на него за это, так что, ежели бы приличия и без того уже не запрещали мне всякого более короткого сближения, один его отъезд удержал бы меня, князя, от дальнейших шагов к осуществлению желания, от коего я отступаюсь весьма неохотно и только по принуждению. Согласитесь со мной, любезная сударыня, что всегда несколько страшно иметь супругу, подверженную подобным удивительным припадкам. Что, ежели такая княжественная, однако каталептическая супруга остановится, подобно автомату, посреди наиблестящего двора, принудив тем достойных особ, там присутствующих, подражать ей, оставаясь недвижимыми? Без сомнения, двор, настигнутый всеобщей каталепсией, явил бы собою торжественнейшее и возвышеннейшее зрелище в мире, ибо в нем малейшее нарушение надлежащего достоинства было бы невозможно даже для легкомысленнейших особ. Однако чувство, охватывающее меня в подобные семейно-отеческие мгновения, дозволяет мне заметить, что такое состояние невесты должно некоторым образом внушать леденящий ужас княжественному жениху, и посему, Бенцон, вы, достойная, разумная дама, - вы, вероятно, сыщете возможность покончить дело с принцем, какой-либо способ?..

- Этого совсем не нужно, всемилостивейший государь! - живо перебила советница князя. - Вовсе не болезнь принцессы так быстро оттолкнула принца; в этой игре другая тайна, и в эту тайну замешан капельмейстер Крейслер.

- Как? Что вы сказали, Бенцон? Капельмейстер Крейслер? - воскликнул князь в полном удивлении. - Следовательно, правда, что он?..

- Да, всемилостивейший государь, - подтвердила советница, - принца удалило столкновение с Крейслером, которое, вероятно, должно было завершиться слишком героическим образом.

- Столкновение? - перебил князь советницу. - Столкновение... завершиться героическим образом? Выстрел в парке! Окровавленная шляпа! Бенцон, это невозможно! Принц - капельмейстер, дуэль - rencontre! [130] И то и другое немыслимо.

- Всемилостивейший государь, - продолжала советница, - нет никакого сомнения, что Крейслер оказал огромное влияние на чувства принцессы и что этот непонятный страх, более того - ужас, который она испытывала в присутствии Крейслера, превратился в гибельную страсть. Возможно, принц был достаточно наблюдателен и заметил, что в Крейслере, сразу же выступившем против него с враждебной, ядовитой иронией, он имеет опасного противника, от которого он и счел нужным избавиться. Это толкнуло его на поступок, который - хвала создателю! - не увенчался успехом и не может быть оправдан ничем, кроме как кровавой ненавистью за оскорбленную честь и ревностью. Я признаю, что все это не объясняет скоропалительного отъезда принца и что тут, как я уже сказала, кроется какая-то тайна. Принц, по словам Юлии, убежал, испуганный портретом, который показал ему Крейслер, всегда носивший портрет с собой. Но как бы то ни было, а Крейслера нет, и кризис принцессы уже миновал. Поверьте мне, всемилостивейший государь, если Крейслер остался бы, бурная страсть к нему вспыхнула б в сердце принцессы, и она охотнее умерла бы, чем отдала принцу свою руку. Теперь все это обернулось иначе; скоро принц Гектор вернется, и его брак с принцессой положит конец всем тревогам.

- Бенцон! - вскипел князь. - Какая дерзость со стороны презренного музыканта! Его намеревается полюбить принцесса, отказывая в своей руке любезнейшему принцу? Ah le coquin! [131] Ну, лишь ныне я вас совершенно уразумел, маэстро Абрагам! Вам придется избавить меня от этой фатальной личности, дабы она никогда более не возвращалась!

- Все, что мог бы предложить для этого мудрый маэстро Абрагам, - сказала советница, - оказалось бы излишним, потому что все уже совершилось как нужно. Крейслер находится в аббатстве Канцгейм и, как пишет мне аббат Хризостом, наверное, решится покинуть свет и вступить в орден. Я уже осведомила об этом принцессу в благоприятную минуту и, так как я не заметила при этом в ней никакого особого волнения, могу поручиться, что угрожающий кризис, как я говорила, уже миновал.

- Божественнейшая, достолюбезнейшая сударыня! - заговорил князь. - Сколь много преданности явили вы мне и моим детям! Сколь печетесь вы о благе, о процветании моего дома!

- В самом деле? - заметила Бенцон горько. - Это я-то? Могла ли я, имела ли я право всегда заботиться о счастье ваших детей?

Бенцон сделала на этих словах особое ударение; князь молча смотрел себе под ноги и, сложив руки, перебирал большими пальцами. Наконец он тихо пробормотал:

- Анджела! Все еще никаких следов? Совсем исчезла?

- Да, это так, - ответила Бенцон, - и я опасаюсь, что несчастное дитя сделалось жертвой какой-нибудь гнусности. Ее как будто видели в Венеции; но, конечно, это ошибка. Признайтесь, всемилостивейший государь, вы поступили ужасно жестоко, велев оторвать дитя от материнской груди и обрекая его на безнадежное изгнание. Эта рана, нанесенная мне вашей суровостью, никогда не перестанет болеть.

- Бенцон, - сказал князь, - не назначил ли я вам и ребенку значительное пожизненное содержание? Мог ли я сделать больше? Останься Анджела здесь, разве не был бы я принужден каждое мгновение страшиться, что наши faiblesses [132] обнаружатся и возмутят благопристойный покой нашего двора? Вы хорошо знаете княгиню. И знаете также, что у нее иногда бывают особые причуды.

- Значит, - заговорила советница, - деньги, пожизненное содержание должны вознаградить мать за всю боль, за всю скорбь, за все горькие слезы о потерянном ребенке? Право, всемилостивейший государь, можно по-другому позаботиться о своем ребенке и лучше успокоить мать, чем все золото мира.

Бенцон произнесла эти слова со взглядом и с выражением, несколько смутившими князя.

- Досточтимая сударыня, - начал он растерянно, - что за странные мысли? Или вы полагаете, что бесследное исчезновение нашей милой Анджелы для меня не прискорбно и не бедственно? Она, вероятно, сделалась бы учтивой и прекрасной девицей, ибо она произошла от красивых, прелестных родителей.

Князь снова очень нежно поцеловал руку Бенцон, но она быстро отдернула ее и со сверкающим пронзительным взглядом прошептала князю на ухо:

- Признайтесь, всемилостивейший государь, вы были несправедливы, жестоки, настояв на удалении ребенка. И разве вы не обязаны исполнить мое желание? Я, будучи довольно добра, охотно сочла бы это некоторым возмещением за мои страдания.

- Бенцон, - ответил князь еще смиреннее, чем прежде, - добрейшая, божественная Бенцон, разве наша Анджела не сможет сыскаться? Я свершу нечто героическое, дабы исполнить ваше желание, дражайшая сударыня. Я хочу довериться маэстро Абрагаму и обсудить это с ним. Он - разумный, сведущий человек; вероятно, он может помочь.

- О! - перебила Бенцон князя. - Оставьте маэстро Абрагама! Вы думаете, всемилостивейший государь, что он и впрямь расположен что-нибудь сделать для вас, что он привязан к вашему дому? Но как удастся ему что-нибудь выпытать о судьбе Анджелы, после того как все розыски во Флоренции и Венеции оказались напрасны и, что самое скверное, у него было похищено таинственное средство узнавать неведомое!

- Вы разумеете его жену, злую колдунью Кьяру? - спросил князь.

- Еще очень сомнительно, - ответила советница, - заслужила ли такое прозвище женщина, одаренная высшими, чудесными силами, притом, вероятно, только кем-то вдохновляемая. Во всяком случае, было несправедливо и бесчеловечно похитить у маэстро Абрагама любимое существо, к которому он был привязан всей душой, вернее, которое было частью его самого.

- Бенцон! - воскликнул князь в полном испуге. - Бенцон, сегодня я вас не узнаю! У меня голова идет кругом! Не вы ли сами были согласны, что надлежит удалить опасное создание, с помощью коего маэстро Абрагам вскоре раскрыл бы наши отношения? Не вы ли сами одобрили мое послание к эрцгерцогу, в коем я излагал ему, что, поелику волшебство в стране давно воспрещено, далее невозможно терпеть особ, кои промышляют оным занятием, и безопасности ради их надлежит на время заключить под стражу? Разве не единственно из сострадания к маэстро Абрагаму над таинственной Кьярой не была учинена открытая расправа: ее схватили без всяческого шума и выслали, мне даже неведомо куда, ибо я более о том не заботился. В чем же возможно меня упрекнуть?

- Прошу прощения, всемилостивейший государь, - ответила Бенцон, - и все же вас можно упрекнуть по меньшей мере за поспешный поступок. Знайте, всемилостивейший государь, маэстро Абрагам проведал, что его Кьяру удалили по вашему приказанию. Он тих, он приветлив; но неужели вы, всемилостивейший государь, полагаете, что он не лелеет в сердце ненависти и жажды мести тому, кто похитил у него самое дорогое в мире? И этому человеку хотите вы довериться, хотите открыть ему душу?

- Бенцон, - сказал князь, вытирая крупные капли пота со лба. - Бенцон, вы меня нервируете до чрезвычайности, можно сказать, неописуемо! Боже милостивый! Подобает ли князю так терять contenance? [133] Черт побери! Бог мой, уж не бранюсь ли я здесь, за чаем, как драгун! Бенцон! Отчего вы не сказали мне этого раньше? Он уже знает все! В рыбачьей хижине, когда я был в совершенном расстройстве чувств из-за припадка принцессы, я излил ему свою душу. Я сказал об Анджеле, я открыл ему все, Бенцон, это ужасно! J'etais un [134] осел! Voila tout! [135]

- А он? - напряженно спросила Бенцон.

- Сколько я помню, - продолжал князь, - маэстро Абрагам завел сперва речь о прежней нашей attachement [136] и о том, каким счастливым отцом я мог бы стать, вместо того чтобы быть, как ныне, отцом несчастнейшим. Когда я закончил свои признанья - и это уж достоверно, - маэстро молвил с улыбкою, что все ему давно уже известно и что, по всей вероятности, вскоре выяснится, где пребывает Анджела. Многие тайны станут тогда явью, многие обманы рассеются.

- Маэстро сказал это? - спросила Бенцон дрожащими губами.

- Sur mon honneur [137], - ответил князь, - он сказал это! Тысяча дьяволов! Пардон, Бенцон, но я гневен. А вдруг старик пожелает мне отомстить? Бенцон, que faire? [138]

Князь и Бенцон безмолвно уставились друг на друга.

- Светлейший повелитель! - тихо пролепетал камер-лакей, поднося князю чай.

- B^ete! [139] - крикнул князь, стремительно поднявшись и выбив из рук лакея поднос вместе с чашкой. Все в ужасе вскочили из-за игорных столов. Игра кончилась; князь, овладев собой, улыбнулся, кинул испуганному обществу приветливое «adieu» и направился с княгинею во внутренние покои. На лице каждого можно было ясно прочесть: «Боже, что это, что это значит? Князь не играл, так долго, так горячо говорил с советницей и потом так ужасно разгневался!»

Между тем советница Бенцон не могла, разумеется, предчувствовать, какая сцена ожидает ее в собственном доме, стоявшем бок о бок с замком. Не успела она войти, как навстречу ей бросилась Юлия совершенно вне себя и... Но наш биограф очень доволен, что на сей раз он может рассказать обо всем приключившемся с Юлией, пока у князя пили чай, гораздо лучше и яснее, чем о многих других событиях этой запутанной, по крайней мере до сих пор, истории. Итак...

Мы знаем, что Юлии было позволено уйти домой пораньше. Лейб-егерь освещал ей дорогу факелом. Едва они отошли на несколько шагов от замка, как вдруг лейб-егерь остановился и поднял факел вверх.

- Что там? - спросила Юлия.

- Эге! - протянул в ответ лейб-егерь. - Фрейлейн Юлия, заметили вы фигуру, быстро прошмыгнувшую вон там перед нами? Я не знаю, что и подумать, но несколько вечеров подряд здесь шныряет какой-то человек, и, судя по тому, как он скрывается ото всех, он, должно быть, затеял недоброе. Мы уже расставляли ему всевозможные ловушки, но он ускользает из рук, вернее, пропадает на наших глазах, как призрак или как сама нечистая сила.

Юлия вспомнила о виденье в окне павильона и задрожала от леденящего страха.

- Пойдемте скорее отсюда, ах, пойдемте скорее! - крикнула она егерю. Но тот, смеясь, заявил, что милой барышне, мол, нечего бояться: прежде чем привидение сможет причинить ей какой-либо вред, ему придется иметь дело с ним, лейб-егерем; кроме того, неизвестное существо, замеченное в окрестностях замка, бесспорно состоит из костей и мяса, как и другие честные люди, а трусит и боится света, словно заяц.

Юлия отослала спать свою горничную, которая жаловалась на головную боль и лихорадочный озноб, и надела ночное платье без ее помощи. Теперь, когда она была одна в своей комнате, в ее душе снова встало все, о чем говорила ей принцесса в состоянии, объясняемом только болезненным возбуждением. И все-таки не было сомнений, что это болезненное возбуждение могло иметь лишь психическую причину. Невинные, чистые душой девушки редко отгадывают истину в таких запутанных случаях. Точно так же и Юлия, когда она снова восстановила все в памяти, могла предположить только, что принцесса охвачена ужасной страстью, так страшно изображенной самой Юлией, как если бы предчувствие этой страсти таилось в ее собственной душе, и что принц - тот человек, кому принцесса предалась всей душой. И теперь, заключила она, Гедвигой, бог знает почему, овладела безумная мысль, будто принц любит кого-то другого, мысль эта мучит ее как неустанно преследующий призрак, и поэтому душа принцессы в ужасном смятении.

«Ах, - сказала Юлия сама себе, - добрая, милая Гедвига, как только принц Гектор вернется, ты сразу убедишься, что тебе нечего опасаться твоей подруги!»

Но когда Юлия произнесла эти слова, мысль, что принц ее любит, выступила в ее душе так ясно, что она испугалась ее силы и жизненности и почувствовала невыразимый страх: если правда то, о чем говорила принцесса, то ее, Юлии, гибель предрешена. Тогдашнее странное, отталкивающее впечатление от взгляда принца, от всего его существа снова пришло ей на ум; тогдашний страх снова пробежал по ее телу. Она вспомнила о том мгновении на мосту, когда принц, обняв ее, кормил лебедя, те замысловатые речи, какие он произносил, и как ни безобидны представлялись они ей тогда, теперь они показались ей полными глубокого значения. Она вспомнила и о зловещем сне, когда она почувствовала, как охватили ее железные руки - это принц крепко держал ее, - о том, как она, проснувшись, заметила в саду Крейслера, и весь он стал ей понятен, и она подумала, что он защитит ее от принца.

- Нет! - громко воскликнула Юлия. - Нет! Это не так, это не может быть так, это невозможно! Это злой дух, сама преисподняя будит грешные сомнения во мне, несчастной! Нет, он не получит власти надо мной!

С мыслями о принце, о тех опасных мгновениях, где-то в потаенной глубине души Юлии зашевелилось чувство, о грозности которого можно было догадаться только по тому, что от стыда за это чувство кровь бросилась ей в лицо и на глазах выступили горячие слезы. Благо для милой, набожной Юлии, что она обладала достаточной силой, чтобы заклясть злого духа и не дать ему утвердиться в ее сердце.

Здесь надо бы вновь повторить, что принц Гектор был самый красивый и любезный мужчина, какого только можно представить, что его искусство нравиться было основано на глубоком знании женщин, приобретенном им в жизни, полной счастливых приключений, и что именно молодая, чистая девушка могла испугаться победоносной силы его взгляда, всего его существа.

- О Иоганнес! - сказала она нежно. - О добрая, прекрасная душа! Разве не найду я у тебя обещанной мне защиты? Разве ты не утешишь меня, говоря со мной небесными звуками, что так громко отдаются эхом в моей груди?

С этими словами Юлия открыла фортепьяно и начала играть и петь любимые сочинения Крейслера. Скоро и вправду она утешилась и повеселела; пение перенесло ее в другой мир; для нее больше не существовало ни принца Гектора, ни даже Гедвиги, чьи болезненные видения, должно быть, ее расстроили.

- Ну, теперь еще мою самую любимую канцонетту! - сказала Юлия и начала «Mi lagnero tacendo» [140], положенную на музыку столь многими композиторами. Действительно, эта песня удалась Крейслеру лучше всех. Сладостная скорбь страстного томления любви была выражена мелодией, простой и правдивой, с силой, непреодолимо захватывающей каждую впечатлительную душу.

Юлия окончила; совершенно погрузившись в мысли о Крейслере, она взяла еще несколько отрывочных аккордов, прозвучавших как эхо ее внутренних переживаний. Вдруг двери распахнулись; она взглянула туда, и, прежде чем успела подняться со стула, принц Гектор упал к ее ногам и удержал, схватив ее за руки. От внезапного ужаса она громко вскрикнула; но принц Гектор Девой Марией и всеми святыми заклинал ее успокоиться и подарить ему лишь две минуты небесного восторга видеть ее, слышать ее. Затем он стал уверять ее в выражениях, какие могли быть подсказаны только неистовством самой пылкой страсти, что он обожает ее, одну ее, что мысль о браке с Гедвигой для него ужасна, смертельна, что поэтому он хотел убежать, но вскоре, увлекаемый могуществом страсти, которая окончится только с его смертью, он вернулся, чтобы увидеть Юлию, поговорить с ней, сказать ей, что только она одна - вся его жизнь, все для него.

- Прочь! - воскликнула Юлия в безнадежном душевном смятении. - Прочь! Вы убиваете меня, принц!

- Никогда! - воскликнул принц, в неистовстве любви прижимая руку Юлии к губам. - Никогда. Настало мгновенье, что дарует мне жизнь или смерть! Юлия, небесное дитя! Неужели ты отвергнешь меня, отвергнешь того, для кого ты - вся жизнь и блаженство? Нет, ты любишь меня, Юлия, я знаю это! О, скажи мне, что ты любишь меня, и мне разверзнутся небеса неизреченного восторга!

С этими словами принц обнял Юлию, почти потерявшую сознание от страха и ужаса, и пылко прижал ее к груди.

- Горе мне! Кто сжалится надо мной? - воскликнула Юлия, почти задыхаясь.

Тут вдруг огонь факелов осветил окна, и у двери послышались голоса. Пламенный поцелуй обжег губы Юлии. Принц исчез.

Как было сказано, Юлия вне себя бросилась навстречу матери, и та с ужасом услышала от нее, что произошло. Стараясь всеми мерами утешить бедную Юлию, советница начала уверять ее, что принца, к его позору, вытащат из потаенного убежища, где он, по-видимому, находится.

- О мама, не делай этого! - сказала Юлия. - Я погибла, если князь, если Гедвига об этом узнают... - Рыдая, она упала к матери на грудь и спрятала лицо.

- Ты права, мое милое, доброе дитя, - ответила Бенцон. - До поры до времени никто не должен знать, что принц здесь, что он преследует тебя, милая, благочестивая Юлия! Заговорщики будут вынуждены молчать. Ибо нет ни малейшего сомнения - у принца есть союзники, так как иначе он столь же мало мог бы оставаться незамеченным в Зигхартсгофе, сколь и прокрасться в наш дом. Мне непонятно, как удалось принцу выскользнуть из дому, не встретив меня и освещавшего мне дорогу Фридриха. Старого Георга мы нашли неестественно глубоко спящим; но где же Нанни?

- Горе мне, - пролепетала Юлия, - горе мне, что она сказалась больной и мне пришлось ее отослать!

- Наверное, я смогу ее вылечить, - сказала советница и быстро распахнула двери соседней комнаты. Там стояла больная Нанни, совершенно одетая; она подслушивала и теперь в страхе и ужасе упала в ноги Бенцон.

Нескольких вопросов было для советницы достаточно, чтобы узнать, что принц с помощью старого, слывшего таким верным кастеляна...


(М. пр.) ...должен был я узнать! Муций, мой верный друг, мой сердечный брат, вследствие тяжелого ранения задней ноги испустил дух. Ужасное известие поразило меня жестоко; лишь теперь я ощутил, чем был для меня Муций. Пуф сообщил, что на следующую ночь в погребе дома, где жил мой хозяин и куда принесли тело, должны были справлять поминки. Я обещал не только быть в надлежащее время, но и позаботиться о яствах и напитках, дабы обряд свершился согласно старым благородным обычаям. Я и впрямь позаботился обо всем этом, весь день снося вниз мои обильные припасы рыбы, куриных косточек и зелени.

Для читателей, имеющих охоту до наиточнейших объяснений и посему желающих узнать, что предпринял я, дабы доставить напитки вниз, я замечу: в этом без всяких моих стараний пособила мне одна приветливая служанка. С этой служанкой я часто встречался в погребе, а также имел обыкновение посещать ее на кухне, ибо она казалась весьма расположенной к представителям моего рода и особенно ко мне, отчего мы, как только встречались, играли в самые приятные игры. Она подносила мне различные кусочки, бывшие в сущности хуже, нежели те, что получал я от хозяина, - однако я поглощал их единственно из галантности, показывая вид, будто они мне чрезвычайно пришлись по вкусу. Это весьма трогало сердце служанки, и она делала то, на что, в сущности, я метил. Иными словами, я вскакивал к ней на колени, и она так неподражаемо чесала мне голову и за ушами, что я утопал в неге и блаженстве, и весьма привык к руке, что «в будни веником метет, а в праздник лучше всех обнимет и прижмет». К этой приветливой особе и обратился я, когда она выносила из погреба большой горшок чудного молока, и выказал ей самым понятным образом свое живейшее желание удержать молоко для себя.

- Глупый Мурр, - сказала девица, которой столь же отлично было известно мое имя, как и прочим обитателям дома и даже всем соседствовавшим с нами. - Ты, разумеется, просишь молока не для себя одного, ты хочешь попотчевать друзей. Ладно, забирай молоко, серенькая шкурка! А я уж наверху достану другого. - С этими словами она поставила горшок на землю, немного погладила меня по спине, причем я изящнейшим кувырканьем выказал ей свою радость и благодарность, и поднялась по лестнице из погреба наверх. Заметь себе при сем, о юный кот, что знакомство, вернее, некоторого рода сентиментально-задушевные сношения с приветливой кухаркой для молодых людей нашего рода и положенья столь же приятны, сколь и полезны.

В полночь я направился в погреб. Горестное, душераздирающее зрелище! Тело дорогого и столь любимого друга лежало посредине на катафалке, состоявшем, конечно, соответственно неизменной скромности покойного, лишь из пучка соломы. Все коты уже собрались. Не в силах произнести ни слова, мы пожали друг другу лапы и расселись вкруг катафалка. Затем прозвучала жалобная песня, ее пронзающие сердце звуки грозно раздавались под сводами погреба. То был безутешнейший, ужаснейший скорбный плач, неслыханный вовеки, - никакое человеческое горло не смогло б его произвести.

После того как песнопенье закончилось, из круга выступил красивый, благопристойно одетый в белое и черное юноша, стал у изголовья гроба и произнес нижеследующую надгробную речь, переданную им потом в письменном виде мне, хотя он произносил ее в порыве вдохновенья без всяких записок.



Раздел третий. МЕСЯЦЫ УЧЕНИЯ. ПРИЧУДЛИВАЯ ИГРА СЛУЧАЯ | Житейские воззрения Кота Мурра | над гробом безвременно усопшего кота Муция, кандидата философии и истории, произнесенная его верным другом и братом котом Гинцманом, кандидатом поэзии и краснореч