home | login | register | DMCA | contacts | help | donate |      

A B C D E F G H I J K L M N O P Q R S T U V W X Y Z
А Б В Г Д Е Ж З И Й К Л М Н О П Р С Т У Ф Х Ц Ч Ш Щ Э Ю Я


my bookshelf | genres | recommend | rating of books | rating of authors | reviews | new | форум | collections | читалки | авторам | add

реклама - advertisement



Мы – Вы – Они

Начну с того, что вот я уже восемь лет за границей, а до сих пор слово «эмигрант» не могу к себе приложить не поморщившись. Или такие понятия, как эмигрантский писатель, эмигрантская литература. Что это такое? Это какая именно литература? Мои писания тоже в нее, в эмигрантскую литературу, зачисляются, но правильно ли? Я живу здесь восемь лет, а в Советском Союзе прожил сорок восемь. Пишу я приблизительно тридцать лет, значит, опять-таки восемь лет здесь и двадцать с хвостиком там. Если «Чонкин», написанный в Москве, эмигрантская литература, то тогда и мою песню «14 минут до старта» тоже следует считать эмигрантской. По крайней мере – слова этой песни, поскольку автор музыки пока что еще в России.

Писатель в России, в отличие от других стран, занимает всегда особое место. К нему относятся с большим уважением, но и требуют от него многого. Он там вроде как и священник, и доктор, и даже капитан. То есть в случае чего с корабля он должен сходить одним из последних. Сходить с корабля, в системе наших аллегорий, это значит – уезжать в эмиграцию. Каждый человек имеет право ехать, куда ему вздумается, и жить там, где ему удобнее. В Одессе, в Москве, в Париже или в Нью-Йорке. Но к писателю все относятся ревниво, никто не дает ему права выбрать место жительства по вкусу, его осуждают даже, в некоторых случаях, когда он меняет родную Вологодчину или Тамбовщину на Москву, а уж если переселяется за границу, тут к нему и совсем счет особый. Правда, смотря когда. Вот Бунин, Куприн, Мережковский и прочие переселялись, когда половина России покидала ее, а другая половина оставалась на месте. Их, конечно, партийная печать клеймила, но люди понимали. Потом в общем-то писатели, когда перед ними вставал вопрос: или – или, – очень редко решали его в пользу отъезда. Замятин, когда очень уж допекло, уехал, а Булгаков, столько раз искавший дырку в границе, в последнюю минуту остался. Пильняк был в Америке, мог бы сохранить себе жизнь, не вернувшись, а вот вернулся и не сохранил. Пастернак получил Нобелевскую премию, где же еще и жить, как не на Западе, но взмолился, чтоб не выгоняли, и остался там, где, говорят, сам себе облюбовал место для могилы – на кладбищенском холме, под тремя соснами, на которые при жизни часто смотрел из окна. Анна Ахматова написала про себя не без гордости, что никуда не уехала, и «я была тогда с моим народом, там, где мой народ, к несчастью, был».

Сталинские годы писатели пережили, в лагерях гибли, на Запад не уезжали. Правда, уехать было нельзя, но это неважно, это вроде как бы уж мелочи.

А в годы (как будто уже не террористические, а всего лишь застойные) писатели (а, впрочем, и художники, и музыканты, и танцовщики) повалили валом. А для чего же?

Я долгое время заблуждался и думал, что всем, кто сколько-нибудь следил в те годы за положением дел в обществе и в литературе, было ясно, что по доброй воле почти никто не уезжал. Уезжали, в основном, те, у кого и выбора почти никакого не оставалось. Солженицына вывезли под конвоем. Некрасова затравили хулиганским обращением. То устраивали обыски, больше похожие на грабеж. То хватали на улице и тащили ни с того, ни с сего в вытрезвитель. То ловили и тащили (это, было на моих глазах) в кутузку по подозрению, что он кого-то на чем-то задавил, хотя он если на чем-то и ездил, то только в качестве пассажира. Владимова довели до инфаркта. Травили Галича, Максимова, Эткинда, Копелева.

Я сейчас слышу от некоторых советских коллег: мы не уехали, а они уехали. Если говорить правду, это тема деликатная, и я почти все восемь лет своего пребывания здесь ее предпочитал не касаться. А сейчас, пожалуй, коснусь. Дело в том, что все те (без исключения), которые говорят: «Мы не уехали», не были поставлены в положение, когда вопрос, уезжать или оставаться был вопросом жизни и смерти. А почему? Тем, кто не знает, напомню. Перечисленные мною писатели подвергались особым гонениям, потому что писали, выходя иногда далеко за рамки дозволенного, и к тому еще сами защищали гонимых. Власти этого терпеть не могли. Защита человека человеком, то самое милосердие, о котором с легкой руки Даниила Гранина сейчас часто пишет советская пресса, тогда приравнивалась к числу самых ужасных государственных преступлений. До 1968 года довольно многие писатели позволяли себе подписывать какие-то петиции и обращения в защиту ближнего. В 1968 году все подобные подписанты были наказаны, и всем было ясно дано понять, что тот, кто пикнет, будет наказан, и наказан жестоко. И почти все намек поняли. А некоторые единицы не поняли или не захотели понять, и с ними, как однажды выразился Сталин, поступали «по-вражески». Всех, всех до единого, кто после 1968 года вступился открыто хоть один раз хотя бы за одного человека, исключали из Союза писателей, переставали печатать, лишали куска хлеба и выживали из страны иногда даже очень зверскими способами. В свое время всех перечисленных мною выше писателей повыгоняли из дому. А вместе с ними, до них или после выгнали еще Синявского, Бродского, Аксенова, а к этому списку, можно добавить еще и тех, кого прямо не выгоняли, но и жить не давали, как например, Коржавину.

Короче говоря, в конце концов довольно большая компания русских писателей оказалась на Западе. Жили мы здесь все довольно по-разному, и вообще местоимение «мы» к нам ко всем даже не очень подходит. Потому что мы здесь не состоим ни в одной партии, ни в одном союзе, мы даже живем в разных странах. Поэтому обо всех говорить не буду, скажу о себе. Лично я все восемь лет своего пребывания на Западе жил в ожидании перемен в Советском Союзе и очень надеялся до них дожить. И когда в июне прошлого года меня повезли делать операцию на открытом сердце, я прямо чуть не умер с досады. И, неужели, думаю, вот ведь совсем как будто чуть-чуть осталось, а не доживу? Неужели повторю судьбу Некрасова или Тарковского и отдам Богу душу, самую малость не дотянув? Через пару дней после выхода из наркоза мне принесли статью Эльдара Рязанова обо мне. Статью очень добрую, с нее, собственно, и началась моя реабилитация. Прошло совсем немного времени, и меня печатают, да так обильно, как мне никогда даже и не снилось. И все в общем-то хорошо. Или почти хорошо. Вот бы и радоваться. А я и радуюсь. Но не совсем.

Может быть, кто-то читал мою сказку о недовольном. Там речь о человеке, которого ни за что приговорили к расстрелу. Он, ясное дело, был недоволен. Его помиловали, заменили расстрел лагерем. От него опять никакого спасибо. Перевели из лагеря в ссылку, а он все недоволен. Вот так, примерно, и я.

А почему? Попробую объяснить. С некоторых пор разные советские авторы по собственной инициативе и в условиях благоприятно сложившейся ситуации стали внушать читателю очень простую, но, как выяснилось, для многих неожиданную мысль, что эмигранты не все палачи, не все предатели, не все служили в гестапо или в каких-то разведках, не все живут под мостами и не все питаются, как выразился некий изящный словесник, «на шикарных парижских помойках». А выяснилось, что многие попавшие сюда русские успешно здесь пишут, рисуют, ваяют, танцуют, и вообще они для чего-то кому-то нужны и, может быть, то, что мы с ними расстались, было все же неправильно. Авторы подобных статей разные, и мысли у них тоже неодинаковые. Одни хотели бы вернуть этих людей, других больше интересуют бизнесмены, и даже не они, а их капиталы, третьи считают, что эмигрантам лучше вовсе не возвращаться, а пусть там, где живут, будут нашими патриотами. Надо сказать, что идея в общем-то нереальная. Люди, если уж они переехали куда-то навсегда, хотят быть патриотами тех стран, где живут они и их дети. Например, в Америке, будучи еще свежим эмигрантом, я никак не мог привыкнуть к тому, что если русский говорит «мы», он имеет в виду «мы – американцы».

К слову, по поводу местоимений. Когда в советской прессе появились первые неуверенно положительные упоминания эмигрантских имен, я заметил, что многие авторы все время и мучительно решают для себя вопросы, что объединяет и что разъединяет «нас»-, то есть «их», и «их», то есть «нас». Некоторые в этих «мы» и «они» совершенно запутались. Меня, честно говоря, это удивляло и удивляет до сих пор. Кто это вы? Кто это мы? Я помню, когда-то мы все говорили «они» про тех, кто нас тиранит. Но, скажем, своих друзей и вообще более или менее угнетенных писателей я всегда причислял к своей компании и если говорил «мы», то разделительной чертой была для меня не государственная граница. Теперь читаю даже и в самых доброжелательных отзывах: «мы» очень четко делимся на «нас», которые здесь, и «их», которые там. Что же, может быть, так и должно быть.

Но пойдем дальше. Последнее время в советской печати статьи, причем большие, иногда на целую газетную полосу об эмигрантах и о том, как с ними быть, пошли косяком. Даниил Гранин в «Известиях», Григорий Поженян в «Советской культуре», Леонид Почивалов в «Литературной газете» пишут фактически об одном и том же. Надо изменить отношение к эмигрантам, надо понять, кто из них чего стоит, надо дать им возможность вернуться на родину. Но как вернуться, это вопрос. Помиловать или реабилитировать? Извинить или извиниться? Вернуть отнятое гражданство или необязательно? На эти вопросы точнее и циничней других отвечает, пожалуй, корреспондент «Правды» В. Большаков. В своей статье в «Правде» он высмеивает своих коллег, которые еще даже не извиняются перед эмигрантами, а только пытаются выяснить. «А вот если бы перед вами извинились, пригласили на родину друзья или творческий союз, вы вернулись бы?» Надо сказать, что сама по себе такая форма разведки (что будет, если мы извинимся?) довольно бестактна, если считаете себя виноватыми, извинитесь, потом увидите, что получится. Но Большакову и эта форма кажется слишком унизительной. И он решает вопрос просто и на своем уровне окончательно. Конечно, жаль, что вы больше не с нами, но унижаться, и извиняться, и выяснять, что будет, если извинимся, не надо. «Есть, – говорит он, – барьеры, перешагнув которые, не возвращаются».

Возражая Гранину, предложившему вернуть гражданство тем, у кого оно отнято, Большаков говорит так: «При всей справедливости такой постановки вопроса задумаемся, а следует ли это делать чисто механически? А сочетаются ли наш „молоткастый, серпастый“ и, скажем, Солженицын, идеалом политического устройства России которого по-прежнему остается самодержавие? А Василий Аксенов? А Максимова, Гинзбурга, Буковского, Зиновьева тоже прикажете записать в советские граждане, хотят они этого или не хотят? Да они сами от такой перспективы проснулись бы в холодном поту!»

Все, конечно, четко объяснено, но неправильно. То или иное гражданство не должно быть связано с идеологическими основами, и идеалами любого гражданина может быть самодержавие или другое государственное устройство. Например, члены британской компартии вряд ли являются сторонниками монархии, но это нисколько не мешает им быть подданными ее величества. Отменять те или иные неправильные решения – это не значит обязательно возвращать что-то. Например, приговор по делу Бухарина отменен, но отнятую жизнь ему вернуть никто не может. С гражданством несколько иначе. Указы о лишении гражданства должны быть безусловно отменены как незаконные. Хорошо бы еще при этом выразить сожаление. Всем, всем, включая даже самых отъявленных монархистов, если таковые имеются (в чем я не уверен), А само гражданство – это уж пусть каждый сам лично решает. Кто захочет, возьмет, кто не захочет – не захочет. Тоже, между прочим, после всего, что с некоторыми вытворяли, понять можно.

Во многих статьях об эмигрантах мелькают постоянно два призыва: милосердие или великодушие. Оба никак к теме не подходят. Великодушие, оно больше применимо к преступникам. К тому, кто кого-то убил или что-то украл, можно проявить великодушие. Учитывая среду, родителей, плохое воспитание или психическое расстройство. А милосердие надо проявлять к больным или несчастным, но не к тем, кого сам обидел. А то до того с этим милосердием далеко забежали, что критик Анатолий Ланщиков, дискутируя с Игорем Золотусским в «Литературной газете», считает, что публикация в «Юности» моего романа «Жизнь и необычайные приключения солдата Ивана Чонкина» – это – надо же! – акт милосердия.» Выходит, что литература – это какая-то богадельня. Хотя, конечно, богадельней она была и отчасти ею остается, но (к счастью или к несчастью) не для меня. В своем споре с Золотусским Ланщиков идет еще дальше. На вопрос Золотусского, не пора ли перед эмигрантами извиниться, он говорит: «Нам виноватиться пока преждевременно. Ведь не грех будет „возвратившимся“ сходить да повиниться на могилки А. Яшина, Н. Рубцова, В. Шукшина, К. Воробьева, В. Курочкина, Ю. Трифонова, Ф. Абрамова, И. Акулова… Только все это должно происходить не в приказном, а в сугубо добровольном и интимном порядке».

Надо же, какая спесь! «Нам виноватиться преждевременно». Кому это вам? Если вы себя лично на «мы» называете, то вам «виноватиться» надо, может быть, только перед русским языком. А если вы, скажем, от имени Союза писателей выступаете, то вам вашу черную совесть никакими «виновачениями» вовек не отмыть. А насчет похода возвратившихся на могилки, то я прежде всего хотел бы узнать, а кто они, возвратившиеся? Кто уже возвратился? А если и возвратился, то в чем виноват он перед перечисленным списком, включая, например, совершенно неизвестного мне Акулова? Вот Золотусский правильно сказал, что русскому литератору могилы Александра Яшина и Виктора Некрасова одинаково дороги. Но к этим могилам и к тем, которые перечислил Ланщиков, я бы добавил могилы Константина Богатырева, Анатолия Марченко, Юлия Даниэля, Вадима Сидура, Александра Галича, генерала Петра Григоренко. Перед этими людьми, Ланщиков, вы не прямо, нет, но косвенно виноваты, что ни разу никогда в защиту хотя бы одного из них ни слова не сказали.


1989


Орден без справки | Антисоветский Советский Союз | Summit